Софья Ковалевская

Воронцова Любовь Андреевна

ЗАРЯ ЖИЗНИ

 

 

Неизвестно, почему судьба свела и соединила таких разных по характеру и по возрасту людей, как Василий Васильевич Крюковский и Елизавета Федоровна Шуберт.

Высокий, сухощавый, с темными насмешливыми глазами под монгольской складкой век, крупным с горбинкой носом на смуглом, будто опаленном изнутри лице, полковник артиллерии Крюковский был человеком зрелым, сорока двух лет.

Он, видимо, недешево оплатил преходящие радости жизни, которым отдавался со всем неистовством своей натуры. Под высокомерной сдержанностью, как под кольчугой, прятал он мягкое сердце.

Сын провиантмейстера — офицера не весьма чиновного, но богатого помещика — Василий Васильевич прошел все ступени военного воспитания от кадетского корпуса до генерального штаба. В 1828–1829 годах проделал три похода на Балканы, брал Адрианополь. За боевую отвагу и штабное усердие был награжден орденами Георгия, Станислава, Владимира, Анны двух степеней и серебряной медалью в память русско-турецкой войны. В январе 1843 года к нему перешло отцовское имение Палибино, и сама собой возникла мысль о семье, о наследнике.

Среди многих знакомых девушек на выданье Василий Васильевич выбрал Лизочку Шуберт. Это была очень хорошенькая, приветливо-веселого нрава барышня.

Почетный член Петербургской академии наук, известный геодезист и топограф, генерал Федор Федорович Шуберт, сын знаменитого астронома и математика Ф. И. Шуберта, позаботился о тщательном воспитании и более широком, чем принято было в дворянских русских домах, образовании дочери, Лизочка знала четыре европейских языка, была знакома с классической и новой литературой, увлекалась театром, мило рисовала, изящно танцевала, обладала недурным голосом и незаурядными музыкальными способностями. Но, кроме этих талантов, у нее был редкий дар — радовать окружающих. Она казалась тем идеальным «das Kind», что, как солнечный зайчик, вносит золотой свет в хмурые будни деловых людей. Лизочке же нестерпимо надоели ученые друзья отца и навязчивая опека полудюжины старых дев — тетушек, управлявших домом после смерти матери.

Чуточку погрустив, двадцатидвухлетняя девушка 17 января 1843 года отдала руку немолодому, но вполне элегантному и представительному полковнику.

В дневнике, который Елизавета Федоровна вела двадцать лет, она всегда называла Василия Васильевича очаровательным и милым мужем, отмечала его доброту, великодушие, внимание к людям и нежность к ней.

Опасения, не превратится ли ее супружество, подобно многим другим, в пресное, погружающее в апатию существование, не оправдались. Муж умело сообщал их не совсем равному союзу облик яркого праздника. После штабной службы в Петербурге он был назначен командиром Московского артиллерийского арсенала и гарнизона и по своему положению мог доставить ей много удовольствий.

Страницы дневника Елизаветы Федоровны заполнены записями фамилий московских и петербургских знакомых, которых она принимала или которым сама наносила визиты. В числе их были писатель-историк Е. П. Карнович и гремевший в ту пору романист О. И. Сенковский — «Барон Брамбеус», друг Гоголя художник Ф. А. Моллер и преподаватель артиллерийского училища, будущий идеолог народничества П. Л. Лавров, гениальный хирург Н. И. Пирогов и Ференц Лист, с которым встречалась она в Петербурге.

Описания балов и маскарадов с танцами, флиртом и рискованными приключениями сменяются заметками о концертах, спектаклях, прогулках верхом, в коляске, пешком, с компанией друзей или вдвоем с мужем.

Так пролетали дни, месяцы, годы… Муж был неизменно мил. Елизавета Федоровна научилась ценить те редкие, свободные от светских обязанностей дни, когда ей удавалось посидеть с ним вдвоем у освещенного луной окна или погулять в саду, окружавшем их дом. Она любила, когда муж читал ей вслух новые романы или играл с ней в четыре руки Бетховена, Листа, Шуберта, и пела для него с бóльшим наслаждением, чем в льстящих ее тщеславию концертах у знакомых.

А Василий Васильевич не мог отказать своей юной жене даже в ее суетном стремлении проникнуть в «высший свет». Потомок запорожца, почетного войскового товарища Стародубского казачьего полка Ивана Михайловича Крюковского, сам дворянин лишь в третьем поколении, он с первых месяцев женитьбы стал упорно добиваться утверждения рода Крюковских в древнем дворянстве.

Восемь раз отказывал ему департамент герольдии; он не прекращал попыток. И лишь на девятый раз, в 1869 году, последовало долгожданное утверждение. Простая фамилия «Крюковские» волшебно превратилась в звучную, на польский лад — «Корвин-Круковские». Через шестнадцать лет, в 1885 году, был высочайше утвержден пышный родовой герб — «на церковной хоругви о трех полах крест, на нем черный ворон с перстнем в клюве. Голубое поле с золотом, шлем с тремя страусовыми перьями; ворон обращен в правую сторону».

Столь великолепному гербу соответствовала и созданная безыменным специалистом легенда о происхождении рода Корвин-Круковских от дочери… венгерского короля Матвея Корвина и польского витязя Круковского. Живописное, крупных размеров «генеалогическое древо» украсило стену домашней библиотеки.

Елизавета Федоровна считала себя счастливой. Самое большое «горе», которое пришлось ей испытать в первые годы брака, было желание мужа назвать ожидаемого первенца Василием.

«…Это имя, — негодовала она, — которое я так ненавижу, которое принесло мне так много слез, которое я принудила себя любить в моем муже, это имя должно служить снова моим мученьем…»

Но родилась дочь Анюта, и счастье Елизаветы Федоровны долго ничем не омрачалось.

После вечера, проведенного у Карновичей по случаю их серебряной свадьбы, Елизавета Федоровна записала размышление о своей судьбе:

«…Смотря на эту чету, которая в течение двадцати пяти лет, окруженная красивыми и хорошими детьми, участвует в жизни, я поняла настоящее счастье и могла представить себе картину, которая совпадает со всеми моими желаниями. И если мне суждено еще прожить много лет с моим милым мужем, если наша Анюта вырастет такой, как нам бы хотелось, то я могла бы себя считать самой счастливой женщиной на свете. А между тем сколько еще несчастий может нас ожидать! Чем больше я чувствую счастья, тем больше мне приходится опасаться его потерять и беречь его со страхом. Но бог так добр, что я не могу отказать себе в надежде на счастливое будущее».

После рождения Анюты в семье Крюковских семь лет нетерпеливо ждали мальчика, продолжателя блистательного рода.

В ночь на третье (пятнадцатое) января 1850 года, во II квартале Сретенской части первопрестольной русской столицы Москвы, в доме Стрельцова, сохранившемся до наших дней в 1-м Колобовском переулке, 14, появился на свет младенец. Когда Елизавета Федоровна увидела крохотную, смуглую, как орех, девочку, она заплакала и отвернулась. Елизавета Федоровна так ждала сына, что даже все кружевные чепчики заранее собственноручно украсила голубыми лентами и уверяла няню: «Вот увидишь, будет мальчик». Ей очень не хотелось огорчать мужа, трогательно мечтавшего о наследнике. Она готова была даже уступить и примириться с несимпатичным ей именем — Василий.

Через две недели в сумеречном храме Знаменья, что и поныне стоит близ Петровских ворот как вершина угла, образуемого 1-м и 2-м Колобовскими переулками, церковная книга была начата записью № 1 о крещении 17 января Софии. «Родители ее, — гласит запись, — полковник артиллерии Василий Васильевич Крюковский и супруга его Елизавета Федоровна. Восприемниками были: подпоручик Семен Васильевич Крюковский и дочь провиантмейстера Василия Семеновича Крюковского девица Анна Васильевна».

Маленькую Соню, как прежде сестру ее Анюту, сдали на попечение няни Прасковьи. Лишенная своего гнезда, няня, на радость и на горе девочки, прильнула к ней одиноким сердцем больше, чем к другим детям. Сонечку почитала она «нелюбимой», запомнив, как мать отвернулась от ребенка на первом погляденье.

В семейных преданиях Крюковских почти ничего не сохранилось о раннем детстве Софьи. Даже в дневнике Елизаветы Федоровны нет ни слова о рождении второй дочери.

Первое сознательное представление о себе Софья Васильевна относит к двух-трехлетнему возрасту. Был воскресный или праздничный день. Гудели и перекликались большие и малые колокола всех сорока сороков московских церквей. Сладко пахло ладаном и нагретым воском. Принаряженные люди толпой выходили из церкви. Няня бережно сводила девочку с паперти и в тревоге взывала: «Не ушибите ребеночка!» К няне подошел какой-то человек в длинном подряснике и, подав ей просвирку, наклонился к ребенку:

— А ну-ка, скажите, как вас зовут, моя умница? Соня молчала, широко раскрыв глаза.

Возле ворот дома, где жили Крюковские, нянин знакомый сказал:

— Видите, маленькая барышня, на воротах висит крюк? Когда вы забудете, как зовут вашего папеньку, вы только подумайте: висит крюк на воротах Крюковского и сейчас и вспомните.

«…И вот, как ни совестно мне в этом признаться, — писала Софья Васильевна, — этот дьячковский каламбур врезался в моей памяти и составил эру в моем существовании. С него веду я мое летосчисление, первое возникновение во мне отчетливого представления, кто я такая, какое мое положение в свете».

Когда она потом пыталась вызвать в памяти годы детства, перед мысленным взором ее всплывали отдельные картины. То широкая, без конца, без края, дорога с березами и черно-белыми верстовыми столбами по сторонам, а посредине, в куче пыли, огромная, с Ноев ковчег, карета, полная людей и вещей; то сама она на дороге собирает камешки; то, рассерженная, выбрасывает из окна кареты Анютину куклу; то лежит на жестком диване или сдвинутых стульях в избе почтовой станции. Отец-военный часто менял места службы, и семья всегда следовала за ним из города в город.

 

«САМА ПО СЕБЕ»

Девочке было не более трех лет, когда она впервые проявила «характер». Ее начитанные, образованные родители, хотя по обычаю тех времен и передали заботу о детях прислуге, интересовались вопросами воспитания и придавали большое значение гигиене и медицине. Как раз в ту пору медицинская наука объявила суп самой необходимой пищей ребенка. Отец стал неукоснительно следить за тем, чтобы дети исправно ели это непривлекательное для них блюдо, и даже установил норму — двенадцать ложек.

Соня супа не любила, подчиняться приказу отца не желала, капризничала и плакала за столом. Обычно мягкий и ласковый, отец однажды строго сказал, что если она и завтра откажется от супа, ее поставят в угол и она будет стоять там до конца обеда. На следующий день, когда все уже сидели за столом, обнаружилось, что Сони нигде нет. Василий Васильевич, по военной привычке не терпевший никакой расхлябанности, начал грозно хмуриться. Вдруг девочку обнаружили в дальнем углу столовой за высоким диваном.

— Что ты там делаешь? — спросил отец.

Прямо глядя на него, девочка ответила:

— Да я думала, что лучше, чем есть этот гадкий суп, я сама по себе стану в угол, пока вы будете все обедать…

Она и потом в своей жизни предпочитала лучше «сама по себе» стать лицом к лицу с любыми неприятностями, чем томиться ожиданием их.

Соня привлекала внимание подвижным, смуглым, румяным личиком и удивительным, проникающим в душу взглядом непомерно больших блестящих глаз. Легкая косинка сообщала им недетскую сосредоточенность.

Девочка была на редкость энергична и обладала обостренным чувством справедливости. Ей не передалась от матери способность всего касаться ласкающим жестом, обходить острые углы, извинять и вносить мир любой ценой, любыми компромиссами во что бы то ни стало.

Василия Васильевича перевели в Калугу. К этому времени появился, наконец, долгожданный сын. Его назвали в честь деда Шуберта Федором. Маленькая Соня известила свою штутгартскую кузину Софью Аделунг записочкой, нацарапанной карандашом по-русски, но готическими немецкими буквами: «Мой братик очень красивый и мало плачет».

Дети и в Калуге, как в Москве, находились полностью на попечении няни, только прибавилась гувернантка-француженка для Анюты. В большой, с низким потолком комнате душно пахло ладаном, лампадным маслом, майским бальзамом и горелой сальной свечкой. Вдоль стен вплотную стояли кроватки, забранные решеткой. Дети могли кидать подушками друг в друга и перелезать из постели в постель, не спуская ног на пол.

Напротив детских кроватей возвышалось ложе няни Прасковьи, ее гордость — соблазнительный Монблан из одеял, пуховиков и подушек. В добрую минуту няня позволяла своим питомцам побарахтаться в перинах.

У Прасковьи были свои взгляды на воспитание. Она никогда не открывала форточку, чтобы не простудить господских детей. Они спали, пока спится; пробудившись, начинали баловаться. Няня, сама еще неодетая и нечесаная, приносила им в постели кофе со сливками и сдобными булочками. Подкрепив силы, дети опять засыпали и просыпались, лишь когда появлялась раздраженная француженка и, брезгливо зажимая нос платком, кричала:

— Как, вы еще в постели, Анюта! Уже одиннадцать часов. Вы снова опоздали на урок. Так не можно долго спать, я будет жаловаться генералу, — грозила она няне.

— Ну и ступай жалуйся, змея, — бормотала няня. — Уж господскому дитяти и поспать вдоволь нельзя.

Все же после этой сцены церемониал вставания совершался: няня слегка вытирала детям руки и лица мокрым полотенцем, наскоро проводила по встрепанным волосам гребенкой, надевала платьица, зачастую без пуговиц.

Анюта тут же бежала на урок, Соня с Федей усаживались играть на дырявом клеенчатом диване. Прасковья же, не стесняясь их присутствием, подметала пол, поднимая тучи пыли, прикрывала кое-как кроватки одеяльцами и основательно взбивала свои пуховики.

Гулять детей водили редко, только в очень хорошую погоду; по большим праздникам няня брала их с собой в церковь.

После уроков Анюта возвращалась в детскую: с гувернанткой ей было скучно, а к няне приходили в гости женщины из бесчисленной дворни и перемывали косточки своим и соседним господам. И чего-чего не слышали дети за день!

Как-то в поздний час Соня лежала в постели. В детской тускло горела свечка; голубой язычок лампадки, колеблясь, отражался на золотой ризе иконы. Ровно дышал брат Федя, посвистывала носом Феклуша — девочка на побегушках. Сидя за круглым столом и попивая кофе, няня с горничной Настасьей обсуждали дневные происшествия. В полудремоте Соня мало что разбирала но, услыхав свое имя, насторожилась.

— Ну, как же мне не любить ее, мою голубушку, — говорила няня, — ведь я ее, почитай, совсем одна вынянчила. Другим до нее дела не было. Когда Анюточка у нас родилась, на нее и папенька, и маменька, и дедушка, и тетушки наглядеться не могли. Она у нас первенькая была. Я ее, бывало, и нянчить-то как следует не успею. Поминутно то тот, то другой ее у меня возьмет. Ну, а с Сонечкой не так было.

Понизив голос, няня продолжала:

— Не вовремя она родилась, моя голубушка. Барин-то наш почитай что накануне самого ее рождения в Английском клубе проигрался, да так, что все спустил. Барынины брильянты пришлось закладывать. Ну до того ли тут было, чтобы радоваться, — бог дочку послал. Барыня так огорчились, что и глядеть на нее не хотели. Только уж Феденька их потом утешил…

Этот рассказ, повторявшийся часто, крепко запомнился ребенку, отравил ему душу, заставил уйти в себя. Убеждение, что она нелюбимая, легло черной тенью на всю жизнь, изломало характер, стало причиной многих бед.

Ничего опровергающего нянины слова Соня не видела. Тщеславие родителей тешила сестра ее Анюта. Большая уже девочка, хорошенькая и острая на язык, она пользовалась репутацией «прелестного ребенка», чуть ли не с семилетнего возраста привыкла быть царицей детских балов. Отец гордился ее успехами.

— Нашу Анюту, когда она вырастет, хоть прямо во дворец вези: она любого царевича с ума сведет, — говаривал он в шутку.

Дети принимали его слова всерьез.

Анюте разрешали бывать в обществе взрослых, и она развлекала гостей остроумными, подчас дерзкими выходками, которые ей спускали. А Соня и Федя даже завтракали и ужинали в детской. Если Соню и велели иной раз привести в гостиную, она цеплялась за нянину юбку, дико смотрела на всех и молчала так упорно, что мать, едва сдерживая раздражение, говорила:

— Ну, няня, уведите вы вашу дикарку. С ней только стыд один перед гостями.

Отец в детскую не заглядывал. Он считал, что воспитание — дело женское. Общение его с детьми ограничивалось встречами в столовой да в передней. Когда он собирался ехать с официальным визитам, няня созывала своих питомцев «поглядеть на папеньку в параде». Василий Васильевич пощипывал им щечки, подбрасывал то одного, то другого к потолку и, поцеловав, отбывал.

Елизавета Федоровна приходила к детям перед отъездом в гости, чаще всего в бальном платье, в цветах, браслетах и кольцах. Анюта бросалась к ней, обнимала, целовала, перебирала драгоценности или надевала какую-нибудь из них на себя и бежала к зеркалу.

— Вот и я буду такая красавица, как мама, когда вырасту.

Мать забавляли эти слова. Соне тоже мучительно хотелось приласкаться к ней, забраться на колени. Но, как многие нервные дети, она была порывиста и угловата. Ее попытки кончались всегда плачевно: она или делала матери больно, или нечаянно рвала платье, в смятении забивалась в угол и еще больше дичилась.

В самом раннем детстве, увидав на улице девочек и мальчиков, занятых шумной игрой, она, бывало, просилась к ним, но няня таким укоризненным голосом заявляла: «Что ты, маточка! Как можно барышне играть с простыми ребятишками?» — что Соне почему-то становилось стыдно. А потом она перестала выражать «недостойные» желания: у нее прошла охота играть с детьми. Если иногда появлялась гостья-сверстница, Соня стояла возле нее молча и ждала, скоро ли та уйдет.

С обучением ее не торопились. Девочка видела, с каким упоением читают книги старшая сестра и взрослые, ей очень хотелось узнать, что в них так привлекает Анюту, мать и отца. Она просила всех, чтобы ее тоже научили читать, ей отвечали, что еще рано, пусть подрастет немного.

В доме получали «Московские ведомости». Газета лежала всегда на виду, и в глаза бросался заголовок, напечатанный крупными буквами. Соня сперва только украдкой рассматривала их, а потом старалась захватить газету. Неся перед собой большой бумажный лист, почти скрывающий ее фигурку, девочка спрашивала у кого-нибудь:

— Какая это буква сначала?

Ей отвечали, что это «М». Соня усаживалась в укромном месте и разыскивала букву на всех полосах газеты, повторяя вслух: эм, эм, эм… Затем шла узнать:

— А как называется эта круглая штучка возле эм? Старшие, чтобы только отделаться от ребенка, на ходу говорили: «О». И Соня. сидя в уголке, заучивала новую букву.

Так, одна за другой, запомнились все буквы алфавита. Девочка пробовала сочетать их. Иногда получались такие неприятные звуки, что она с отвращением умолкала. Приходилось просить помощи у сестры или у гувернантки, пока не далось умение составлять слоги, а из слогов целые слова, которые можно пропеть, произнести скороговоркой, заставить перезванивать.

Сначала она с испугом и изумлением смотрела на черные значки, которые сразу же, едва только назовешь их вслух, человеческим языком рассказывали о том, чего Соня подчас даже не понимала, но что уносило ее в какой-то необыкновенный мир. Потом она подчинила себе стихию звуков и была очень горда победой. Соня прибежала однажды к отцу, когда он читал газету, и, протянув пальчик к заголовку, сказала:

— А я, папа, знаю, что здесь написано. Мос-ков-ские ве-до-мос-ти!

Отец улыбнулся ей той чуть высокомерной небрежно-ласковой улыбкой, какой улыбался и малым детям и жене и в которой было столько влекущей прелести.

— Ну, это, Софа, тебе сказали. Сама-то ты ни слова не умеешь прочитать.

Девочка, расцветая от улыбки отца, от шутливого поддразнивания, подняла на него свои широко открытые, с косинкой глаза и повторила:

— Нет, папа, умею. Я и другое прочту.

— Ну, прочти вот это слово, — не глядя, провел отец ногтем по строчке.

Соня стала по слогам составлять слово. Отец указал на другую фразу. Девочка прочитывала все, что ни предлагал ей пораженный Василий Васильевич.

— Молодец, Соня, есть у тебя характер, — с удовлетворением похвалил он дочь, очень похожую на него настойчивостью и многими душевными качествами, нет-нет да и проявлявшимися.

Чаще всего она бывала одна. И безгранично привязалась к няне. Ничего другого не хотела, как сидеть вечерами на диване, тесно прижавшись к ее теплым мягким коленям, и слушать сказки.

Няня знала их великое множество, все больше страшные; рассказывала особенным, певучим голосом, пересыпая повествование занятными присказками и прибаутками. А ночью девочка кричала и дрожала от ужаса. В сумерки, когда никого не было рядом и темные тени, выползая из всех углов, заполняли комнату, ее охватывала такая безотчетная тоска, такое безысходное, смертное томление, что она опрометью кидалась к дверям и разыскивала няню — защиту и прибежище. Такую же тоску вызывали у нее недостроенные дома с черной пустотой вместо окон и небо, когда, лежа на земле, она смотрела на него и оно словно всасывало ее в свою синюю пустую высоту.

Кто знает, что сталось бы с нервной девочкой, воспитывавшейся без товарищей, без веселых детских игр на воздухе, в нечистой бестолочи людской, в том духе «спустя рукава», который царил в каждом богатом помещичьем доме, если бы не произошло событие, открывшее генералу Крюковскому глаза на истинное положение, в каком находились его дети.

 

СИСТЕМА МИСС СМИТ

Василий Васильевич Крюковский решил заняться хозяйством. Выйдя в отставку в чине генерал-лейтенанта артиллерии, он в 1858 году переехал с семьей в Палибино. Имение Крюковских находилось близ границы с Литвой, о которой Софья Васильевна потом писала: «И не является ли истинной королевой та, что произвела на свет и была воспета такими сынами, как Мицкевич, Красинский и Словацкий!».

На сотни километров вокруг Палибина простирались леса. Последние отроги Валдайской возвышенности разнообразили ландшафт небольшими холмами. Среди равнин и болотистых лугов встречались мощные глыбы гранита, занесенного ледниками.

К усадьбе Крюковских с одной стороны примыкал мачтовый бор с множеством зверей и птиц, с ягодами, орехами и грибами, с другой — дубовая роща.

Дом стоял на пригорке. Большой, с толстыми, аршина в два, каменными стенами, с двумя флигелями, трехъярусной башней, увенчанной шпилем, с балконами, фонарями, верандами. Он был построен, как писала Софья Васильевна, «в том определенном, но в архитектуре не отмеченном стиле, который стоило бы назвать крепостным стилем. Всего было много, материалом всюду сорили, но все было как-то грубо, топорно, по всему было видно, что дом этот строился в такое время, когда труд был недорогой и все обходилось домашними средствами. Кирпичи обжигались на своем заводе, паркеты приготовлялись из своего леса и своими крепостными, даже архитектор, делавший планы, и тот был крепостным».

Сад с прямыми, посыпанными щебнем дорожками, с клумбами в виде ваз и сердец, с разбросанными всюду беседками из жасмина и сирени окружал дом. С севера зарастал травами большой пруд, вырытый руками крепостных. За домом пригорок спускался к ручью, который в половодье шумел и пенился, а в засуху едва сочился тонкой, как ниточка, струей. Весной обрыв густо зеленел черемухой, звенел птичьим щебетом; зимой заносило его снегом, из-под которого чернели одинокие прутья.

Правый флигель отвели для театра с настоящей сценой, декорациями, занавесом и давали спектакли.

В верхнем этаже дома — с его парадными комнатами — расположилась Елизавета Федоровна. Весь нижний этаж, кроме нескольких комнат для случайных гостей, был отдан Анюте и Соне с гувернанткой.

Василий Васильевич устроил кабинет у подножия башни, уединившись в своем «мужском мире». Даже Елизавета Федоровна не решалась заходить к мужу без стука. Ему надо было думать о благополучии семьи. Забот у Василия Васильевича оказалось много. Он открыл винокуренный завод, разводил породистый скот, продавал барышникам лес.

Но условия деревенской, не столь рассеянной, как в городе, жизни свели его теснее с семьей и, к его великому удивлению, дети оказались не такими воспитанными и примерными, как он думал. Анюта, «чуть ли не феноменальный ребенок, умный и развитой не по летам», так невежественна, что даже правильно по-русски писать не умеет, и к тому же невыносимо избалована, а француженка-гувернантка по своим моральным качествам не может быть терпима ни в одной приличной семье. После того как однажды девочки убежали из дому и заблудились в лесу, где их нашли только к вечеру, уже успевших поесть волчьих ягод, он увидел, что, несмотря на многочисленную прислугу, дети — без присмотра.

Разгневался Василий Васильевич и, не любя полумер, немедленно удалил француженку, няню из детской отправил смотреть за бельем, а к детям взял поляка-учителя Иосифа Игнатьевича Малевича и англичанку Маргариту Францевну Смит.

Жизни «спустя рукава» наступил конец. Англичанка решила немедленно превратить двух «распущенных» помещичьих дочек в образцовых английских мисс. Анюта в руки новой гувернантки не далась. После упорной войны за свою независимость она перебралась в отдельную комнату наверх и стала считать себя взрослой барышней. Новый порядок коснулся только восьмилетней Сони.

Маргарита Францевна, некрасивая, одинокая, уже немолодая девушка, обрушила на Соню неизрасходованный запас чувств. Утвердившись в детских комнатах полновластной хозяйкой, мисс отгородила свою воспитанницу от всех домашних и особенно от Анюты. Размеры и устройство деревенского дома позволяли жить, не сталкиваясь, трем-четырем семьям одновременно. Крюковские собирались вместе лишь за обедом и вечерним чаем.

Мисс Смит совершенно завладела Соней и круто изменила весь уклад ее жизни. Многое пошло девочке на пользу, многое только усилило ее душевное одиночество.

В доме Крюковских телесного наказания детей не терпели. Гувернантка нашла новый способ воздействия: она пришпиливала к плечу провинившейся Сони бумажку с крупно написанным наименованием проступка. Болезненно самолюбивая девочка должна была идти с таким украшением к столу под насмешливыми взглядами прислуги и родных. Она до ужаса боялась этого наказания. Сначала страх заставлял Соню и вставить рано, как требовала мисс Смит, и бежать к умывальнику, где горничная быстро окатывала ее ледяной водой и крепко растирала мохнатым полотенцем. А потом нововведение англичанки понравилось девочке: на мгновение захватывало дух от холода, а затем кровь горячо бежала по жилам, и тело становилось необыкновенно легким и упругим.

В столовой к этому часу уже попыхивал самовар; в печке весело трещали дрова, и яркое пламя причудливо играло на замерзших стеклах. Соне хотелось пошуметь, повозиться. Увы, чопорная мисс Смит со своей больной печенью и постоянно дурным настроением обрывала порывы неуместной, по ее мнению, веселости Сони и поднималась, чтобы начать урок музыки.

— Теперь время для учения, а не для смеха!

Фортепианные уроки проходили в большом зале наверху. Зимой там всегда бывало холодно, пальцы стыли, но Соня должна была полтора часа играть гаммы и экзерсисы под сухой, однообразный стук деревянной палочки в руках угрюмой мисс Смит, как метроном, отбивавшей такт.

Мать Софьи Васильевны была прекрасной музыкантшей, и девочка любила слушать ее игру. На уроках мисс Смит извлеченные из чрева рояля звуки сжимались, уплотнялись в тусклые, тяжелые комочки и мертво падали в холодную пустоту зала. Куда же девались стремительные, брызжущие и лепечущие, как вешняя вода, всегда живые, увлекающие в свой головокружительный танец звуки и ритмы, возникавшие под пальцами матери? Мисс Смит убивала душу музыки.

После урока Соня шла в классную заниматься с Малевичем. В двенадцать часов ее ждал скучный завтрак в обществе Маргариты Францевны.

Проглотив последний, тщательно прожеванный кусок, мисс Смит отправлялась к окну посмотреть, какая погода. Если не было ветра и термометр показывал меньше десяти градусов мороза, Соня должна была идти на обязательную полуторачасовую прогулку, которую англичанка совершала ежедневно, невзирая ни на что. Шел ли снег, ревел ли буран, гремели ль все громы небесные, мисс Смит, высокая, прямая, мерно вышагивала по длинной липовой аллее. Соня покорялась своей участи, но при гувернантке ее не радовал парк с мохнатыми от снега деревьями, с нежным попискиванием невидимых синиц. Прелесть яркого зимнего утра угасала под непреклонным взором Маргариты Францевны.

Если же мороз был крепче или дул ветер, мисс Смит шла вкушать свежий воздух одна. Соня для моциона обязана была играть в зале с мячом. Полтора часа свободы!

Несколько раз обегала зал девочка, подгоняя мячик ритмичными ударами. Ритм приводил ее в возбуждение. Ударяя по мячику, она вслух складывала стихи. Самый размер стиха, его певучесть доставляли ей наслаждение. Она громко декламировала свои вирши, упиваясь музыкой рифм. Особенно гордилась она стихами «Обращение бедуина к коню» и «Ощущения пловца, ныряющего за жемчугом». Прочитав впервые произведения Лермонтова и Жуковского, она задумала длинную поэму — нечто среднее между «Ундиной» и «Мцыри», сочинила первые десять строф, предполагалось же сто двадцать! Как у многих одиноко растущих детей, у нее был свой скрытый, богатый мир фантазии.

Но муза капризна. Вдохновение не всегда нисходит именно в тот час, когда приказано играть в мяч. Рядом с залом находилась большая библиотека. На всех столах и диванах, даже на доске серого мраморного камина были разбросаны томики иностранных романов и русские журналы. Крюковские выписывали множество книг; гувернантка запретила Соне их трогать. Она давала ей только те, «какие пропустит через фильтр своей неуязвимой добродетели и благонравия. Но как долго, как нестерпимо медленно читает их этот домашний цензор!» Соня, поколебавшись между желанием и запретом, делала себе небольшую уступку. Она подходила к какой-нибудь книжке, заглядывала в нее и бежала с мячом дальше. Затем, перевернув несколько страничек, проглотив несколько фраз, опять постукивала мячом. Убедившись, что опасности нет, она стоя начинала пробегать страницу за страницей, все равно — с начала или с конца, в первом или последнем томе, и время от времени делала несколько ударов мячом на случай, если вернется гувернантка. Иной раз, увлеченная книгой, она не слыхала шагов грозной мисс. Наказание следовало немедленно: Соня должна была идти к отцу и сообщить о своем преступлении.

Отец, в сущности, был не очень строг. Когда дети болели, никто не говорил с ними так нежно, никто не умел так приласкать и пошутить, как он. Дети боготворили его и долго помнили ласку. Но в обычное время он не позволял себе никакой фамильярности — «мужчина должен быть суров».

Он ставил Соню в угол, и девочка иногда стояла очень долго, пока позабывший о ней Василий Васильевич, оглянувшись, не вспоминал о происшествии и не говорил, пряча улыбающиеся глаза:

— Ну, иди, да больше не шали.

Возвращалась Соня в классную тихая, присмиревшая. Гувернантка была довольна результатами своего педагогического воздействия, а в душе девочки оставалось чувство незаслуженной обиды.

Нередко причиняла душевную боль и мать, которой Соня очень гордилась, находя ее красивее и милее всех знакомых женщин. Девочке казалось, что мать любит ее меньше, чем Анюту и Федю.

Закончив уроки, сидит, бывало, Соня в классной. Гувернантка не отпускает ее наверх. А там, в зале, расположенном прямо над классной, слышны звуки музыки. Мать по вечерам играет часами. Музыка размягчает сердце девочки; ей хочется прижаться к кому-нибудь, приголубиться. Наконец гувернантка разрешает уйти. Быстро взбегает Соня наверх и видит: мать уже не играет. Она сидит на диване, обняв прижавшихся к ней Анюту и Федю. Им так весело, что они даже не замечают Сони. Она стоит молча, смотрит, ждет, не позовут ли ее. Но они продолжают болтать, не обращая на нее внимания. И Соня молча уходит, забивается в угол, с ревнивой, горькой завистью думает: «Им и без меня хорошо».

Чем горше она страдала, тем сильнее хотела, чтобы ее любили. Если кто-нибудь из родственников или знакомых проявлял к ней немножко больше нежности, чем к брату или сестре, она начинала боготворить этого человека, желала завладеть им только для себя одной.

Как-то приехал в Палибино брат Елизаветы Федоровны Федор Шуберт — молодой человек с каштановыми волосами бобриком, с румяными щеками и веселыми глазами. Соне понравилось все в этом дядюшке. За обедом она даже есть позабывала, разглядывая его.

Федор Федорович тоже с интересом смотрел на младшую племянницу. Когда к пирожному подали варенье из крыжовника, он положил себе на тарелку большую порцию ягод, плававших в густом сиропе. Взглянув на Соню, он перевел взгляд на крыжовник. Еще раз посмотрел на девочку и на ягоды и вдруг расхохотался:

— Знаешь, Лиза, — сказал он сестре, — все время за обедом я сидел и думал, на что похожи Сонины глаза. А теперь знаю: они похожи на крыжовник. Такие же большие, такие же зеленые и… сладкие.

Сравнение нашли очень удачным и дружно посмеялись, а Соня, покраснев до ушей, готова была уже обидеться, как дядя добавил:

— Но очень красивые и очень зеленые…

После обеда Федор Федорович, усевшись на маленьком угловом диванчике в гостиной, посадил девочку к себе на колени.

— Ну, давай знакомиться, мадемуазель моя племянница, — сказал он и стал расспрашивать ее, чему она учится, что читает.

С этого дня повелось: едва отец и мать отправятся соснуть после обеда, Федор Федорович с Соней принимаются за свои «научные беседы». Дядя предпочел ее Анюте! Могла ли она не полюбить такого доброго человека! И с нетерпением ждала девочка часа, когда дядя принадлежал ей одной.

Но однажды приехали соседи-помещики к привезли свою дочь Олю — Сонину сверстницу. Раньше Соня радовалась гостье, ради которой отменяли даже уроки, а теперь взволновалась: как же будет после обеда? Но дядя, ее дядя, не только пригласил маленькую гостью на их диванчик: когда вознегодовавшая Соня отказалась сесть к нему на колени, он тут же усадил на ее место Олю. Не помня себя от ярости, Соня кинулась к коварной гостье, укусила ее обнаженную ручку, на секунду замерла от ужаса, а потом от невыносимого стыда бросилась вон из гостиной. До нее донесся дядин возглас: «Злая, гадкая девчонка…» Ну, вот и все. Больше ничего, ничего не будет… Опять одна, нелюбимая, презираемая.

Но, как часто бывает на свете, все ее муки оказались ни к чему. Ни дядя, ни Оля никому не сказали о происшествии. Все вокруг было как прежде. Лишь в детском сердце осталась безнадежная пустота. Соня больше не любила пренебрегшего ею дядю. Такою была она с детства до конца жизни.

 

ЕСТЬ НАУКА ВЫСШАЯ

Крепко привязалась Соня к другому дяде — брату отца, Петру Васильевичу Крюковскому. Красивый, величественный старик, с чеканным профилем, с седыми клочковатыми бровями и глубокой складкой на лбу, казался на первый взгляд суровым. Но глаза, кроткие «глаза ньюфаундлендской собаки», открывали его детское простодушие.

Дядя пользовался репутацией чудака и фантазера, человека «не от мира сего». Жену его крепостные задушили за жестокость; имение свое он отдал сыновьям, оставив себе гроши, которых не хватало даже на страстно любимые книги, и гостил в Палибине неделями.

С ним было весело и уютно. Петр Васильевич просиживал в библиотеке целыми днями, забравшись с ногами на большой кожаный диван, и читал, читал запоем. Его интересовало все; «Что-то нового затевает этот каналья Наполеошка?», «Что делает Бисмарк?» Всех английских чиновников в Индии за их произвол он «приговаривал» к повешению. Глядя на мисс Смит, свирепо кричал: «Да, всех, всех!» — и стучал кулаком по столу так, что бедная собачонка левретка Гризи нервно вздрагивала. За столом при нем всегда возникали жаркие политические споры.

Но больше всего занимали его описания научных открытий. Соня любила сидеть с дядюшкой вдвоем в библиотеке, играть с ним в шахматы и слушать его нескончаемые захватывающие рассказы.

Сам ребенок, Петр Васильевич не замечал разницы в годах и часто развивал перед племянницей свои идеи социальных преобразований, говорил о путях науки, открытиях. Артиллерист в прошлом, он увлекался математикой, особенно ее философской стороной. От него Соня впервые услышала о квадратуре круга, о бесконечности и асимптотах — прямых, к которым кривая постоянно приближается, никогда их не достигая. Эти рассказы горячили и без того возбужденную фантазию девочки, внушали благоговение к «науке высшей и таинственной, ведущей в чудесный мир, закрытый для простых смертных».

С математикой, еще не зная ее, Соня соприкоснулась рано. Когда Крюковские собрались переезжать в деревню, они заново обставляли и оклеивали обоями комнаты палибинского дома. На одну из детских не хватило обоев. Выписывать их из Петербурга было сложно. Решили до удобного случая покрыть стену простой бумагой. На чердаке нашли листы литографированных лекций Остроградского о дифференциальном и интегральном исчислении, приобретенные когда-то Василием Васильевичем.

Соня заинтересовалась странными знаками, испещрявшими листы. Она подолгу простаивала перед ними, пытаясь разобрать отдельные фразы, соединить страницы. От ежедневного разглядывания вид многих формул, хотя они и были непонятны, запечатлелся в памяти…

До появлений в Палибине Иосифа Игнатьевича Малевича Соню, кроме музыки и языков, ничему не учили. Изредка ее приводили на уроки не желавшей учиться Анюты, чтобы семилетняя девочка посрамила своими ответами четырнадцатилетнюю сестру.

Иосиф Игнатьевич Малевич принадлежал к тому типу домашних учителей-наставников, которые исчезли вместе с дворянскими гнездами. Сын мелкопоместного шляхтича из местечка Креславка Витебской губернии, Малевич, родившийся в 1813 году, окончил шестиклассное училище и по призванию посвятил себя педагогической деятельности, обучая детей помещиков. Долго жил он в доме И. Е. Семевского, готовил в учебные заведения шестерых его сыновей, один из которых, Василий Иванович, стал известным историком-славистом, а другой, Михаил Иванович, литератором, издателем журнала «Русская старина».

Аккуратный, внешне даже несколько педантичный, Малевич отдавался своему труду с увлечением; читал педагогические статьи и книги, любил детей и находил к каждому из них особый подход. Обязанностью домашнего учителя он считал воспитать трудолюбие, пробудить способности, какими природа наделила ребенка.

С первых же уроков Малевич признал, что Соня очень внимательна, редкостно понятлива, исполнительна и трудолюбива. У него был свой метод обучения. Важнейшим из предметов он считал русский язык, помогавший развивать и мышление и дар речи. Соня с удовольствием писала под диктовку учителя, письменно излагала содержание прочитанных рассказов и сама отыскивала свои ошибки. Малевич упражнял ее в декламации, преимущественно басен Крылова, находя, что язык Крылова совершенствует произношение, дает естественность интонаций, а ученица сама делала вывод о мысли басни и запоминала идиомы.

Так, не торопясь, занимались они русским языком три с половиной года, изо дня в день. Затем девочка перешла к изучению словесности по книге «Опыты обозрения русской словесности» Ореста Миллера, охватывающей период с древнейших времен до XV века.

По настоянию Иосифа Игнатьевича для его ученицы купили лучшую в те времена хрестоматию А. Филонова, в которой были собраны отрывки из классических произведений русской и мировой литературы. Изучая литературные жанры, Соня дополнительно читала много произведений русских авторов, полные собрания сочинений которых имелись в библиотеке отца, а для разбора и оценки их — статьи Белинского. Иногда Малевич предлагал ученице высказать свое мнение о каком-нибудь известном романе, и прежде чем она приступала к этой работе, просил устно изложить, что она собирается писать. Так, в глухом «генеральском медвежьем углу», оторванная от общения с внешним миром, девочка привыкала смотреть на жизнь глазами передовых людей.

«Основательность суждений, верность и сила приводимых доказательств, порядок размещения тех и других, глубокое понимание удивляли меня… — вспоминал Малевич. — Я думал не столько о необыкновенных успехах даровитой ученицы, сколько о дальнейшей судьбе девушки отличной фамилии и богатой: что, если бы судьба лишила ее избыточности в средствах к жизни и дала бы лишь средства к высшему образованию, увы, недоступному для женщины в наших университетах? Тогда, о, тогда, я даже был уверен в этом, даровитая ученица могла занять высокое место в литературном мире».

Историю Малевич проходил тоже не так, как принято было ее проходить в учебных заведениях. Он считал, что «преподавание отечественной истории должно служить довершением тех начал, которые порождают любовь к родине, готовую на жертвы во имя ее: подвиги сынов России, гражданские их доблести».

Он начал курс истории России с изучения древнейших памятников, отразивших гений народа, сопровождал уроки чтением отрывков из трудов Карамзина, С. Соловьева, журнальных статей.

Героическое прошлое родины возбуждало воображение девочки, заставляло ее сердце биться учащенней, а стихи Добролюбова, Некрасова, статьи Белинского, рассказы Тургенева вызывали неясное, но все более крепнущее чувство недовольства несправедливостью и злом, царившими в жизни.

По-своему преподавал Малевич и географию. Он знакомил ученицу со всем окружающим ее — от ручейка до большого озера, от земли в цветнике или в саду до разнообразной почвы на пахотных полях, от булыжника до драгоценных камней, от домашних животных до диких зверей, которых случалось ей иногда видеть, от сельца, в котором она жила, до больших селений, местечек и городов.

Черчение карты было обязательным. Девочка вычерчивала карту мест, начиная от палибинских владений до Невельского уезда, от Витебской и сопредельной Псковской губернии до Западной Европы, отмечала озера, реки, леса, болота, делала диаграммы о народонаселении — городском и сельском, о промышленности — фабричной и сельской, об образовании, доходах. Меньше всех, оказывалось, получали те, кто больше работал. И несоответствия в распределении благ земных, на которые указывала литература, в диаграммах выступали более отчетливо.

Малевич давал ученице статьи из журналов или читал ей сам отрывки из больших трудов по географии. Затем прибавилось и еще одно интересное занятие.

В свободное от уроков время, а это были только вечерние часы, Малевич, как ни противилась гувернантка, не упускал случая побыть с Соней, поиграть с ней, пустить при ветре огромного змея. Он заметил, что после чая в долгие осенние и зимние вечера Соня часами бегает по залу, постукивая мячом об пол. После многих попыток ему удалось добиться признания: Соня сказала, что хотя игра с мячом и отличный моцион, но ей нравится в этой игре другое. Когда она так бегает, мысли ее уносятся далеко, она или складывает стихи, или путешествует по белу свету, вспоминая все, что узнала о материках и странах.

Малевич предложил ей играть в «путешествия». В воображении они уезжали из Палибина, разглядывая шаг за шагом все замечательное, что могло бы попасться на пути. Так «побывали» они во всех европейских столицах, осматривали музеи, знаменитые в мире здания, статуи, картины, библиотеки, посещали ученые общества и заседания, университетские лекции — все, о чем только мог рассказать Малевич.

А летом в Палибине предпринимались большие поездки в лес — за земляникой, за грибами. Прогулки в лес для Сони были самым интересным развлечением. Готовились к поездке с вечера. С первыми лучами солнца к крыльцу подкатывало несколько телег. Горничные укладывали на них посуду, самовар, провизию, корзины и кувшины для грибов и ягод.

Дети, мешая всем, бегали с пылающими щеками. Скулили, боясь быть оставленными, дворовые собаки. Наконец телеги трогались по проселочной дороге и въезжали в бор.

B три часа на лугу возле костра расстилали скатерть, ставили тарелки, стаканы, поднос с самоваром. Слуги усаживались на почтительном расстоянии от господ. Но эта привычная рознь длилась в лесу недолго. В такой чудесный день сословные различия как ветром сносило. Всех объединяла одна страсть, каждый хвастался своей добычей, каждому было что рассказать: и про спугнутого зайца, и про логовище барсука, и про змею, и про многое другое. И Соне нравились это единение, эта дружба, которые невозможны дома.

Ее захватывала красота леса. Солнце клонится к закату. Яркие лучи, пробиваясь сквозь кроны деревьев, будто поджигают стволы сосен, и они пылают алым пламенем. На тихой, сонной воде маленького озерка блестят пурпурные пятна.

Дома в лихорадочном полусне она снова видела лес лучше, отчетливее, чем днем. Из темноты выступает большой муравейник. Снуют хлопотливые муравьи, перетаскивая белые яйца. А вот какой-то комок. Он похож на снежный шар. Соня различает тонкие нити, а в середине — маленькое темное пятнышко. Вдруг пятно начинает двигаться и рассыпается мелкими черными паучками. Утром Соня не обратила внимания на этот странный шарик, а теперь он предстал с поражающей отчетливостью.

Как любила девочка лес! Ей так вольно дышалось в нем, вдали от палибинской усадьбы с ее давящими массивными каменными стенами, с ее оранжереями и террасами, увитыми розами. Он был хорош и зимой, когда беззвучно, безостановочно падал снег и его белые кружащиеся хлопья, казалось, соединяли небо и землю. По ночам вдруг расходились снежные тучи, золотились их края, и выплывала луна, янтарная, круглая, как огромный совиный глаз. Небо отступало в невообразимую высоту, растворяясь в ней, и чудилось, не было в мире ничего, кроме вселенского пространства, залитого лунным светом.

Радовал Соню приход весны. Она видела такие ее признаки, которые ускользали от менее сосредоточенного взгляда. Особенно когда долго стояли холода и все вокруг развивалось медленно, вяло, когда каждую былинку будто упрашивать приходилось проснуться и показать из земли нежный, зябкий кончик. А потом соберется ночью теплый дождь, «и словно бродила какие-то посыплются» с мелкими каплями: все зашевелится, заторопится расти, будто опасаясь не попасть вовремя на званый праздник.

Наутро не узнать ни луга, ни сада, ни бора! Над белыми березками дрожит зеленый дымок; от еловых веток тянутся вверх светлые ростки; горьковато и сладостно пахнет тополевыми почками, теплым паром курится пробужденная земля.

Во время прогулок Соня собирала разные травы и цветы, составляла коллекции бабочек, жуков, ярко и точно описывала их.

К естественным наукам она пристрастилась из подражания Анюте. В ту пору демократически настроенная часть русского общества, пробужденная революционной пропагандой к новой жизни, переоценивала все ценности, стремилась проникнуть в суть вещей. Естественные науки были единственно верным средством познания законов природы, источником материалистического представления о действительности, и повсюду возникали кружки, где изучали биологию, физику, химию. Передовые ученые читали публичные лекции, на которые стекалось множество слушателей; книжные издательства выпускали произведения материалистического направления. Анюта тоже было ревностно предалась наблюдениям и исследованиям, собрала у себя в комнате целый зверинец. Но когда «подопытные» существа однажды расползлись и разбежались по всему дому, вызвав переполох и запрещение тащить в комнату всякую нечисть, девушка охладела к естествознанию. Соне же этого увлечения хватило надолго.

Единственный предмет, к которому она на первых занятиях с Малевичем не проявила ни особого интереса, ни способностей, была арифметика. Под влиянием дяди Петра Васильевича ее больше занимали отвлеченные рассуждения, например о бесконечности. «Да и вообще, — объясняла она позднее свое отношение к арифметике, — в течение всей моей жизни математика привлекала меня больше философскою своею стороною и всегда представлялась мне наукой, открывающею совершенно новые горизонты».

Василий Васильевич как-то за обедом спросил:

— Ну что, Софа, полюбила ты арифметику?

— Нет, папочка, — простодушно ответила девочка, смутив учителя.

— Но вы полюбите ее, и полюбите больше, чем другие предметы, — взволнованно сказал Малевич.

И он добился своего: месяца через четыре на такой же вопрос отца Соня ответила:

— Да, папочка, я люблю заниматься арифметикой, она доставляет мне удовольствие…

В начале 1860 года возник спор между приверженцами классического и реального образования. Он закончился тем, что защитники реальных гимназий доказали: правильное преподавание математики имеет такую же образовательную силу, как и изучение древних языков. Математика, как наука положительная, развивает быстрое соображение, верность взгляда, приучает излагать понятия и суждения кратко, ясно и логично.

Придерживаясь этого мнения, Малевич стремился дать и своей ученице прочные знания математики. Не зная еще первых четырех правил, девочка решала задачи, пользуясь различными комбинациями чисел. Малевич сдерживал нетерпение ученицы, не позволял брать в руки учебника арифметики до тех пор, пока она практически не постигнет всю первую часть этого раздела.

Изучение арифметики продолжалось до десяти с половиной лет. Впоследствии Софья Васильевна считала, что этот период учения как раз и дал ей основу математических знаний.

Девочка настолько хорошо знала всю арифметику, так быстро решала самые трудные задачи, что Малевич перед алгеброй позволил изучить двухтомный курс арифметики Бурдона, применявшийся в то время в Парижском университете.

Курс этот заключал в себе теорию арифметики, был подробно и четко изложен. Легкость, с какой ученица усваивала сложный материал, заставила Малевича по просьбе Сони пройти с ней даже такие разделы, которые могли служить лишь при изучении высшей математики. И девочка тогда уже стала пытаться находить свои решения.

Года через три, занимаясь геометрией, Малевич проходил с ученицей вопрос об отношении окружности круга к диаметру со всеми доказательствами и выводами. На следующий день Соня, излагая урок, к великому удивлению Иосифа Игнатьевича, совершенно иным путем и особыми комбинациями пришла к нужному выводу. Учитель попросил ее повторить рассуждение и, думая, что она не поняла его изложения, заметил;

— Хотя вывод и верный, но не следует прибегать к решению чересчур окольным путем. Объясняйте так, как я вам преподал.

Девочка покраснела, опустила глаза и заплакала. Кое-как успокоив ее, Малевич рассказал об этом случае Василию Васильевичу.

— Молодец Софа! — порадовался отец. — Это не то, что было в мое время. Бывало, рад-рад, когда знаешь хоть кое-как данный урок. А тут сама, да еще девчонка, нашла себе другую дорогу!

Желание заслужить похвалу отца, интересовавшегося математикой, завоевать его любовь своими успехами играло немалую роль в занятиях Софьи Васильевны этой наукой: она и потом, взрослой, нуждалась в поощрении, в человеке, который бы разделял ее увлечения.

С этой поры, как говорила потом Ковалевская, она «почувствовала настолько сильное влечение к математике, что стала пренебрегать другими предметами».

Гувернантка целый день не спускала глаз со своей воспитанницы. Девочке приходилось прибегать к хитрости. Отправляясь спать, она брала с собой «Курс алгебры» Бурдона, написанный для Парижского института путей сообщения, прятала книгу под подушкой, а когда все засыпали, читала ее, стоя босая, в одной рубашке, возле лампады или ночника.

Увидев, что ученица начинает увлекаться математикой, Малевич обеспокоился и обратился к Василию Васильевичу;

— Хотя Соня проявляет необыкновенные способности во всех науках, мне кажется, что сильная любовь ученицы к математике может привести к результатам нежелательным. Без совета и одобрения отца я не считаю себя вправе продолжать такое быстрое изучение этой науки.

Василий Васильевич пожал руку учителя и сказал, что «благодарит от души за его труды с любимой дочерью. Он не тревожится, но радуется всем сердцем, что Соня так сильно отличила математику, любимый предмет отца ее», — и попросил продолжать занятия.

Однажды сосед по имению — известный профессор морского корпуса Николай Никанорович Тыртов — привез Василию Васильевичу в подарок свой «Элементарный курс физики». Девочка взяла книгу к себе в комнату и стала читать. В разделе оптики ей встретились тригонометрические понятия — синусы, косинусы, тангенсы. «Что же такое синус?» — недоумевала она и попросила Малевича объяснить, что это. Но учитель стоял за систематичность и последовательность обучения, а потому, ответил, что не знает.

С упорством, свойственным ей с детства, ученица попыталась сама, сообразуясь с имевшимися в книге формулами, объяснить себе незнакомые понятия: Она пошла тем же путем, который был исторически проложен, то есть вместо синуса брала хорду. Для малых углов эти величины почти совпадают друг с другом. У Тыртова же во все формулы входили только бесконечно малые углы.

Спустя некоторое время Николай Никанорович Тыртов снова приехал в Палибино. Соня важно заговорила с ним о достоинствах его книги и сказала, что прочла ее с большим интересом. Профессор, насмешливо оглядев стоявшую перед ним девчушку, добродушно произнес: «Ну вот и хвастаетесь!»

Соня вспыхнула и сказала, каким путем дошла до объяснения тригонометрических формул. Пораженный профессор вскочил с места, побежал к Василию Васильевичу и заявил, что Соню необходимо учить математике серьезно, ибо она — новый Паскаль!

«…Сама того не сознавая, — рассказывал позже ее брат Федор, — она как бы вторично создала целую отрасль науки — тригонометрию. Живи она несколько сот лет раньше и сделай то же самое, этого было бы достаточно для того, чтобы потомство поставило ее наряду с величайшими умами человечества. Но в наше время труд ее, хотя и не имевший непосредственно научного значения, тем не менее обнаруживал в ней дарование, совершенно выходящее из ряда обыкновенных, в особенности если принять во внимание, что он исходил от 14-летней девочки!»

Тыртов горячо рекомендовал отцу взять для Сони в преподаватели лейтенанта флота Александра Николаевича Страннолюбского.

Василий Васильевич охотно дал согласие учить дочь у Страннолюбского во время зимних поездок в Петербург. Имя это было широко известно в кругах петербургской передовой интеллигенции.

Александр Николаевич родился на Камчатке, в семье начальника области, окончил петербургский Морской кадетский корпус и мог бы сделать успешную служебную карьеру. Но под воздействием идей Чернышевского и Добролюбова он примкнул к одному из студенческих кружков, который организовал бесплатную школу для детей бедных родителей. В этой школе на Васильевском острове занятия вели известные педагоги: А. Я. Герд, П. П. Фандер Флит, О. И. Паульсон, Ф. Ф. Резенер. Страннолюбского, преподававшего математику и выделявшегося своими способностями, избрали инспектором. После того как правительство закрыло Василеостровскую школу. Страннолюбский поступил в Морскую академию, но не оставил общественной деятельности. Вскоре он завоевал себе глубокое уважение передовых людей как поборник высшего женского образования. До конца дней своих отдавал он силы, знания и время преподаванию в различных кружках, четырнадцать лет был несменяемым секретарем комитета для доставления средств Высшим женским курсам.

На юную Крюковскую Александр Николаевич произвел большое впечатление необыкновенно гармоническим сочетанием изящной внешности с тонким умом, пылким сердцем и благородством стремлений.

Страннолюбский на первом уроке дифференциального исчисления удивился быстроте, с какой Соня усвоила понятие о пределе и о производной, «точно наперед их знала». А девочка и на самом деле во время объяснения вдруг отчетливо вспомнила те листы лекций Остроградского, которые она рассматривала на стене детской в Палибине.