Софья Ковалевская

Воронцова Любовь Андреевна

ПАЛИБИНСКИЕ БАРЫШНИ

 

 

ОТЗВУКИ ПОЛЬСКИХ СОБЫТИЙ

Софье Васильевне было лет двенадцать, когда Иосиф Игнатьевич начал знакомить ее с историей Польши. Беседы протекали в библиотеке — большой комнате с темными занавесями и темными обоями, с высокими книжными шкафами вдоль стен и огромным камином, где пылал яркий огонь, отражаясь в стеклянных дверцах шкафов. Соня забиралась в большое кресло и, ускользнув от бдительной гувернантки, слушала рассказы учителя о героическом прошлом Польши, о ее великих сынах. Поговорив о былом, он рассказывал и о новых несчастьях своей родины, о мужестве и геройстве, которые проявляли юноши и мальчики во время восстания 1830 года.

«В детстве я не мечтала так горячо ни о чем, как о том, чтобы принять участие в каком-нибудь польском восстании», — писала Софья Васильевна спустя много лет.

Малевич никогда не брал с Сони слова молчать об этих рассказах, но она инстинктивно понимала, что не следует никому о них говорить. Девочка попросила учителя научить ее польскому языку и смогла читать и «Дзяды» поэта-демократа Адама Мицкевича, и романтические стихи Юлия Словацкого, писавшего, что «без духа простого народа мертва человечества грудь», и «Небожественную комедию» Зигмунда Красинского, в которой поэт-аристократ устами вождя повстанцев Панкратия разоблачает подлость крупного шляхетства.

Стихи будили в душе девочки протест против несправедливости, против насилия, а вскоре ей представился случай выразить симпатию к полякам на деле.

В январе 1863 года, после царского указа об экстренном рекрутском наборе, преследовавшем цель изъять революционные элементы Польши, в том числе и городскую молодежь, вспыхнуло восстание.

Польские события не могли не задеть семью Крюковских; Палибино находилось на границе Литвы. В доме составились две враждебные партии: русская и польская. Против поляков была настроена гувернантка мисс Смит, преклонявшаяся перед царем — «освободителем рабов». В польской партии был Малевич. Между ним и гувернанткой велась тайная непримиримая борьба. Иосиф Игнатьевич был очень осторожен, тщательно выбирал слова, никогда не позволял себе оскорбить русских. Оставаясь же с Соней наедине, начинал как бы случайно говорить с ней о Польше. Елизавета Федоровна держалась нейтралитета, Василий Васильевич из благоразумия не высказывал своих взглядов и запрещал вести разговоры на эту тему при детях.

Но избежать этих разговоров было невозможно. Толковали о поляках даже в петербургских светских гостиных. В доме военного министра Д. А. Милютина, с семьей которого были дружны Крюковские, Соня впервые узнала подробно историю близкого друга Чернышевского, одного из деятелей тайного общества «Земля и воля», Зигмунда Сераковского, которого Чернышевский описал в романе «Пролог» под именем Соколовского.

К началу польского восстания Зигмунд Сераковский был на верху своей славы: сам царь одобрил его проект реформы военного кодекса и лично поздравил. Перед молодым полковником открывалась блестящая карьера. Но когда началось восстание, он пренебрег всеми почестями, выпавшими на его долю, и вручил военному министру прошение об отставке.

— Польша требует своих сынов, — объяснил он министру свой поступок. — Через несколько недель вы подпишете мой смертный приговор, но вы не перестанете уважать меня.

Сераковский предугадал свою участь, хотя не суд приговорил его к смерти. Генерал Ганецкий захватил в плен тяжело раненного вождя повстанцев в Литве, а заклейменный позорной кличкой «вешателя» Муравьев приказал повесить его. Умирающего Сераковского доставили к эшафоту на носилках.

Эта история стала любимой темой разговоров Сони, а каждый поляк-повстанец — ее героем.

Среди соседей Крюковских был молодой помещик пан Буйницкий — богатый, красивый, всегда готовый рисковать жизнью. До восстания он часто бывал в Палибине, и среди помещиц ходили слухи, что это жених Анюты.

Польское восстание положило конец знакомству. Буйницкий почти прекратил посещения Палибина. Единственный человек, с которым он сохранял прежнюю дружбу, был Малевич. Из-за него он и приезжал изредка к Крюковским. В присутствии других они почти не разговаривали, а оставаясь одни, беседовали о том, что было близко сердцу.

Соня однажды присутствовала при такой беседе, которая велась на польском языке, и поняла все. Буйницкий многозначительно указал Малевичу на девочку, но учитель ответил:

— О, мы спокойно можем говорить в присутствии Сони. Я ручаюсь за нее, как за самого себя.

Пан Буйницкий повернулся к ней, серьезно, как взрослой, протянул руку и сказал:

— Я рад, что нашел сестру.

Однажды при встрече Соня заметила, что пан Буйницкий необычайно рассеян. Когда встали из-за стола, Соня почувствовала, что ее друг ищет предлога поговорить с ней. Предлога не находилось. Гувернантка уже приготовилась уйти из гостиной и, как обычно, взять Соню с собой. Тогда пан Буйницкий сказал, что он хотел бы найти какие-то цифры в ее энциклопедическом словаре, и пошел за мисс Смит в классную комнату. Он сел в кресло, долго листал словарь, разговаривал с Маргаритой Францевной, не торопился уходить.

— Ах, какой красивый альбом! — вдруг воскликнул Буйницкий. — Так вы, барышня, рисуете?

Соня действительно увлекалась рисованием, и отец подарил ей дорогой альбом.

Пан Буйницкий полюбовался красивым переплетом, сделал несколько замечаний о Сониных рисунках, затем взял карандаш и, оживленно болтая с гувернанткой, что-то быстро написал на листочке, затем захлопнул альбом и отодвинул от себя.

Мисс Смит ничего не заметила. Пан Буйницкий встал, прощаясь с Соней, дольше обычного удержал ее руку в своей. В его глазах она заметила какой-то особенный блеск. Как только девочка осталась одна в комнате, она схватила альбом и нашла там стихи, написанные по-польски:

«Дитя, если я тебя больше никогда не увижу, я навсегда сохраню о тебе светлую память. Как бы я был счастлив, если бы мне удалось увидеть расцвет того бутона, который уже готов раскрыться! Но судьба не дарит мне этого счастья, и на прощанье я могу лишь преклониться перед его красотой».

Что значили эти стихи?

Через несколько дней донесся слух: пан Буйницкий уехал. В те дни это означало только одно — он отправился «до лясу», то есть в лес, к повстанцам. С тех пор Соня больше никогда его не видела. Родных у него не было, разыскивать его было некому.

Пан Буйницкий стал для нее героем-мучеником, борцом за свободу родины. Каждый вечер она открывала альбом, целовала страницу со стихами и прятала свою реликвию под подушку. Девочка не верила догадкам, что пан Буйницкий погиб в сражении; она была убеждена: он — в рудниках Сибири.

«И одному богу известно, — писала потом Софья Васильевна, — какие детские, глупые планы я строила каждый вечер. Как только я вырасту, думала я, я поеду в Сибирь, найду его там и освобожу. Лишь бы мне скорее вырасти».

Отец оставлял вечером газеты на столе в столовой через три комнаты от Сониной спальни. Ночью, едва только гувернантка засыпала, девочка выскальзывала из своей постели, бежала за газетой и читала ее при свете лампадки. Она горько плакала, узнавая о поражениях восставших.

Слушая рассказы о несправедливостях русской администрации, она не могла понять, каким образом взрослые, сильные люди терпят такое насилие. «На их месте я лучше бы умерла», — думала она с тем презрением к смерти, которое проявляешь в тринадцать лет.

Пятое сентября — именины Елизаветы Федоровны — в семье Крюковских праздновали очень пышно; гостей съезжалось много — с детьми, слугами.

К этому дню откармливали телят, поросят, птицу; устраивали спальни во всех комнатах, приспосабливали для постелей диваны, стулья, а то и просто соломенные тюфяки на полу. Но, кроме этих забот, были и другие: каждый год надо было придумывать что-нибудь «духовного свойства» — фейерверк, живые картины или чаще всего любительские спектакли.

Переселившись в деревню, Василий Васильевич и Елизавета Федоровна как столичные жители желали оказывать культурное влияние на соседей — деревенских помещиков.

С их переездом в Палибино действительно прежние деревенские грубые забавы, тяжелые обеды, карты и пляски уступили место более утонченным развлечениям. Но в 1864 году было трудно что-нибудь придумать. Польское восстание только недавно подавили; не находилось ни одной семьи, где не оплакивали бы близких, погибших в сражениях. Страх и отчаяние царили в этих семьях, но обнаружить их опасались, чтобы не вызвать обвинения в «преступных симпатиях».

Василия Васильевича в это время избрали губернским предводителем дворянства. Не приехать поздравить его жену поляки-соседи не осмеливались. Его положение тоже было далеко не спокойным: он не желал относиться к действиям правительства с трусливой покорностью и защищал интересы своих выборщиков.

Между тем Муравьев-вешатель, назначенный генерал-губернатором Литвы, в состав которой входила и Витебская губерния, был облечен безграничной властью. Первое, что он сделал, — уволил всех гражданских администраторов и заменил их военными. Любой из этих чинов получал полномочия располагать жизнью, свободой и имуществом подвластных ему жителей.

Новые военные начальники не отличались высокими моральными качествами. Русское общество было настолько настроено против Муравьева, что уважающий себя человек не желал служить под его началом. «Прислужники Муравьева» и «палачи» были почти равнозначащими понятиями.

В среде военных не считали достойным для офицера участвовать в подавлении восстания. Даже среди высших офицеров гвардии, когда ей приказано было отправиться в Польшу, многие потребовали отставки и навсегда испортили свою карьеру. Некоторые, хотя и принимали участие в подавлении восстания с оружием в руках, не пожелали выполнять роль палачей в мирное время. Муравьеву приходилось искать помощников среди людей, способных на все. В Витебскую губернию он назначил полковника, которого Софья Васильевна описала в «Воспоминаниях о польском восстании» под фамилией Яковлева.

За короткое время Яковлев сумел заслужить всеобщую ненависть.

Василий Васильевич находился с ним в чисто официальных отношениях и очень искусно избегал необходимости видеть его у себя дома. Но перед 5 сентября полковник сообщил, что он сочтет за большую честь и удовольствие принести свои поздравления жене предводителя дворянства.

Елизавета Федоровна, хотя и не интересовалась политикой и во время восстания не держалась ни стороны русских, ни стороны поляков, все же начала громко возмущаться. Прямая и сердечная, она не мирилась с жестокостью и деспотизмом, ей претило принимать в своем доме таких лиц, как Яковлев. Василию Васильевичу стоило больших усилий убедить жену, что это безумие — отказать Яковлеву. После долгих дебатов, которые велись при детях, Елизавета Федоровна, наконец, уступила и обещала мужу быть вежливой с мерзким гостем.

Не смирилась только Соня! Вечером, накануне праздника, она долго не могла уснуть. Яковлев даже не подозревал, какие кровавые замыслы роились в голове девочки. «Завтра, как только он сядет за стол, — думала она, — я возьму большой нож, воткну ему в сердце и крикну: «Это за Польшу!»

На следующий день полковник Яковлев явился одним из первых. Высокий, крепкий, лет сорока, неотесанный с виду, но весьма самодовольный, он никогда раньше не был принят в светских кругах.

Завтрак начался довольно мрачно. За столом собрались старики и женщины из польских семей; молодые люди были убиты или скрылись. Гости пытались шутить, но это им плохо удавалось. Яковлев, сидя рядом с Елизаветой Федоровной, сначала несколько стеснялся. Но, изрядно выпив, вскоре пришел в веселое настроение, стал рассказывать казарменные анекдоты, острить. А к концу завтрака дошел до такой наглости, что произнес речь, в которой приглашал поляков осушить чашу за здоровье «нашего любимого государя».

Хозяйка не знала, чем занять гостей, когда в гостиной появились девочки соседних помещиков. Их немедленно окружили, спросили, умеют ли они петь и танцевать. Одна из маменек заговорила о талантах своих детей. Сонина гувернантка тоже не пожелала отставать и распорядилась:

— Принеси альбом, который тебе подарил папа, и покажи свои рисунки!

Как, всем этим людям, может быть даже Яковлеву, показать драгоценный альбом со стихами пана Буйницкого?! Но ослушаться гувернантки Соня не посмела; убить полковника Яковлева в воображении было куда легче, чем не подчиниться мисс Смит. Соня принесла альбом. Он пошел по рукам и оказался у полковника.

— Я хочу оставить вам маленькое воспоминание, дорогое дитя, — сказал он с улыбкой, достал из кармана карандаш и начал что-то чертить.

Девочка оторопела, даже не могла произнести ни слова. Отойдя в сторону и молча глотая слезы, она следила за движением красной волосатой руки Яковлева, осквернявшего ее альбом.

Ничего не подозревая, довольный собой, Яковлев обратился к Соне:

— Подойдите, милочка, и посмотрите, что я вам нарисовал.

Еще не зная, что она сделает, Соня направилась к нему. Но только увидела в руках Яковлева страницу с хижиной, любящей парой и двумя сердцами, пронзенными стрелой, как в ярости выхватила альбом из рук полковника, выдернула листок с ненавистным рисунком, разорвала его на мелкие кусочки и бросила на пол, крикнув: «Voila!»

Что было потом, она не помнила. Голова закружилась, в ушах зашумело, в глазах замелькали желтые пятна. Гувернантка, схватив за руку, потащила Соню из гостиной и заперла в детской. Но польские дамы украдкой приходили ее навещать и приносили лакомства с обеда. Отец же счел не лишним предложить Яковлеву партию в карты и дал ему выиграть несколько сот рублей…

 

«КАК ПОСТРАДАТЬ ЗА ЛЮДЕЙ?»

После случившегося Малевич уже не говорил о Польше с Соней, мисс Смит еще суровее удаляла ее от сестры. Да и сестра, взрослая девушка, не проявляла особого интереса к угловатому подростку, за чьей спиной всегда высилась несгибаемая фигура гувернантки.

А Соне так хотелось товарища!

И вдруг пришло письмо, что в Палибино приедет жена умершего двоюродного брата отца — тетя Маня и привезет сына Мишеля, который был года на полтора старше своей палибинской кузины.

В назначенный день Соня простояла несколько часов у окна угловой комнаты, не спуская глаз с дороги. Наконец наступил вечер. Из открытых окон потянуло теплым ароматом свежего сена и крепким, росистым благоуханием распустившихся роз. Донеслось протяжное мычание коров; над дорогой медленно поднялась желтая, густая пыль. Расплескивая бледный свет, уходило за бор солнце, и, будто подожженный, вспыхнул малиновым пламенем закатный край неба. Отсветы его медленно затухали на шершавых стволах сосен, на нежной — коре берез, таяли в тихой воде пруда. Мимо окон бесшумно пронеслась большая птица; потревоженный крыльями воздух вскинулся свежим ветерком и опал. Наступила та удивительная тишина, какой провожает природа уходящий день.

В комнате совсем стемнело, огонек трубки, изредка вспыхивая, освещал худощавое, смуглое лицо отца и ворот серого халата.

Потягиваясь в кресле, подавляя зевоту, мать сказала;

— Должно быть, они сегодня не приедут.

Соня вздохнула. У нее сжалось сердце. «А вдруг тетя Маня и вовсе раздумает приехать и я не увижу Мишеля?»

Она давно, по письмам тети Мани, признала его недостижимое величие и следовала ему во всем. Мишель построил в саду шалаш и ночевал в нем, — Соня всем надоела просьбами позволить и ей жить в шалаше. Сообщила тетя, что у Мишеля обнаружился талант к рисованию, и прислала в подтверждение акварельную головку его работы. Соне рисунок показался чудом искусства, и она принялась перерисовывать эту головку без конца. Каждое новое увлечение кузена находило в ней восторженный отклик. Ей было так одиноко в родном доме, где жил каждый сам по себе. Как же не ждать необыкновенного кузена!

Когда гости прибыли, Соня впилась глазами в высокого, изрядно упитанного, румяного юношу, одетого в черную бархатную куртку и нанковые панталоны. Соня готова была признать в нем гения, но Василий Васильевич спросил юношу с нескрываемой насмешкой:

— Ну что, перешел в шестой класс?

— Провалился, — после минутного молчания произнес Мишель.

— При твоих-то способностях да провалиться! Когда же ты этак в университет поступишь? — продолжал подтрунивать генерал над племянником.

— А я совсем не поступлю в университет. Я пойду в Академию художеств и буду живописцем, — заявил Мишель.

Тетя Маня спросила, как быть теперь с сыном, и Василий Васильевич раздельно, по слогам произнес:

— Его надо лето поучить толково. Не по-бабьи, как вы его учили дома до сих пор, а вверить попечениям нашего учителя. Иосиф Игнатьевич обладает отличным педагогическим опытом.

Мишель воспротивился. Он сдался не скоро, лишь снизойдя к горючим слезам матери, да и то с условием: если он осенью не выдержит экзамен, мать отпустит его в Мюнхен учиться живописи.

Как ни старался Иосиф Игнатьевич, Мишель не желал ничего понимать. Особенно плохо проходили уроки математики. Заносчивый ученик приводил учителя в негодование своими явными издевками.

Бедный Малевич хотел было совсем отказаться от него, но тетя Маня так трогательно умоляла, так нежно смотрела своими темно-голубыми глазами, что старый холостяк не устоял и решил сделать последнюю попытку.

— Ему нужен товарищ для занятий, — сказал он тете Мане. — Мишель самолюбив, в товарищи мы дадим ему Соню. Она учится отлично, математику любит. Посмотрим, как поведет себя ваш сын.

С восторгом согласилась Соня учиться вместе с кузеном. Ей льстила столь почетная миссия, она изо всех сил старалась быть на высоте.

Узнав о новом походе на него, Мишель изумился и изменил тактику. Теперь он пренебрежительно говорил Малевичу, объяснявшему урок: «Кто же не понимает таких пустяков?» — и давал почувствовать кузине свое несомненное превосходство. Все же легкость, с какой она усваивала уроки, придала девочке некоторый вес. Усилив суровость в обращении с Соней, чтобы она не зазналась, Мишель тянулся к ней — такой кроткой, почтительной, не умевшей скрыть своего преклонения. Соня стала товарищем Мишеля, выслушивала все его фантазии, разделяла его веру в то, что он непременно совершит что-то великое в жизни, хотя он еще и не решил, что именно. Мишель был убежден, что его судьба будет прекрасной. «Возведи его дьявол на высокую гору и покажи ему самые завидные человеческие судьбы, предложив выбрать любую, — писала Софья Васильевна в своих воспоминаниях, — Мишель отказался бы из боязни прогадать». Его не удовлетворяла ни одна профессия.

— Цель моя не в этом, — важно объяснял он молоденькой кузине, шагая под высокими соснами бора. — Приобрести влияние на людей, стать нужным моему веку, подчинить себе массы и вывести человечество на новую дорогу — только так стоит жить. Жить как Лео у Шпильгагена. Ты, конечно, читала «Один в поле не воин»?

Потрясенная Соня молчала. Ей, скромной, застенчивой девочке, никогда не думалось об этом. И Шпильгагена она не читала. Если о чем она и мечтала сейчас, то лишь о мученическом венце. Во время предпраздничной уборки она нашла у няни старую книжку «Жития 40 мучеников и 30 мучениц», начала ее читать и так увлеклась, что пожалела даже, почему не родилась во времена первых христиан. С тех пор Соня была постоянно занята мыслью: «Как в этой жизни подражать святым мученикам? Как пострадать за людей?»

 

СЕСТРА

Случилось, что именно в это время на Соню обратила внимание Анюта, которой она всегда немножко завидовала.

В судьбе старшей сестры ничего завидного не было. Когда Крюковские переехали в деревню, Анюта выходила из детского возраста, общества же для нее не было: молодежь примкнула к польскому восстанию. Родители занимались своими делами; пустяки, которыми заполняли дни сверстницы, ее не интересовали. Ничего достойного глубоких чувств вокруг не находилось. Оставались книги с их вымышленными страстями. В пятнадцать лет Анюта перечитала в деревенской библиотеке все романы о рыцарях. Книги горячили воображение и укрепляли убеждение, что ее жизнь должна сложиться иначе, чем у других, что сама она, Анюта, отличается от знакомых ей девушек.

Одетая в белое платье, спустив две толстые длинные косы, как средневековая героиня, Анюта сидела за пяльцами и вышивала бисером герб короля Матвея Корвина, хотя младшая ее сестра не верила в сомнительную легенду о происхождении их рода Корвин-Круковских и неизменно подписывалась С. Крюковская.

Анюта с надеждой смотрела на почтовую дорогу и, как в сказке о Синей Бороде, ждала, не идет ли там кто-нибудь? Но перед ней бежала, неведомо куда, пылящая дорога да зеленели травы. Вместо рыцаря к отцу приезжали исправник, акцизные чиновники и евреи-маклеры…

«Рыцарский период» кончился ничем. Анюта перенесла свое внимание на окружавших людей. В воображении она сочувственно переживала их горе и радости. Видела ли Анюта чье-то семейное счастье — в мечтах своих она рисовала более полные его картины; слышала ли о чужом горе — оно тоже представало ей более горьким, как бы распадалось на множество новых бед, из которых каждая пускала корни в ее сердце, делалась ее личным горем. Эта способность, развиваясь, становилась источником и больших радостей и жестоких страданий, словно девушка сама все испытывала с удесятеренной силой.

Спустя какое-то время попался в руки Анюты роман Бульвера-Литтона «Гаральд» — о битве последнего короля англосаксов с нормандским герцогом Вильгельмом Завоевателем при Гастингсе.

Умирая после долгого пребывания в монастыре, героиня романа, невеста погибшего короля Гаральда Эдит — Лебединая шея, замаливавшая его грехи, просит у бога знамения, что он простил жениха, что Эдит встретится с Гаральдом в раю. Знамения не было, и Эдит проклинает бога за несправедливость…

Роман совершил перелом в жизни Анюты. Она впервые задумалась: есть ли загробная жизнь? «Как теперь помню, — вспоминала Софья Васильевна, — был чудесный летний вечер; солнце уже стало садиться; жара спала, и в воздухе все было удивительно стройно и хорошо. В открытые окна врывался запах роз. и скошенного сена. С фермы доносились мычание коров, блеяние овец, голоса рабочих — все разнообразные звуки деревенского летнего вечера, но такие измененные, смягченные расстоянием, что их стройная совокупность только усиливала ощущение тишины и покоя.

У меня на душе было как-то особенно светло и радостно. Я умудрилась вырваться на минутку из-под бдительного надзора гувернантки и стрелой пустилась наверх, на башню, посмотреть, что-то делает там сестра. И что же я увидела?

Сестра лежит на диване с распущенными волосами, вся залитая лучами заходящего солнца, и рыдает навзрыд, рыдает так, что, кажется, грудь у нее надорвется.

Я испугалась ужасно и подбежала к ней.

— Анюточка, что с тобой?

Но она не отвечала, а только замахала рукой, чтобы я ушла и оставила ее в покое. Я, разумеется, только пуще стала приставать к ней. Она долго не отвечала, но, наконец, приподнялась и слабым, как мне показалось, совсем разбитым голосом проговорила:

— Ты все равно не поймешь. Я плачу не о себе, а о всех нас. Ты еще дитя, ты можешь не думать о серьезном; и я была такою, но эта чудесная, эта жестокая книга, — она указала на роман Бульвера, — заставила меня глубже взглянуть в тайну жизни. Тогда я поняла, как призрачно все, к чему мы стремимся. Самое яркое счастье, самая пылкая любовь — все кончается смертью. И что ждет нас потом, да и ждет ли что-нибудь, мы не знаем и никогда-никогда не узнаем. О, это ужасно! Ужасно!

Она опять зарыдала и уткнулась в подушку дивана».

Соня попыталась возразить, сказать, что есть бог и после смерти все пойдут к нему. Анюта кротко смотрела на нее и печальным голосом произнесла: «Да, ты еще сохранила детски чистую веру. Не будем больше говорить об этом».

Несколько дней она ходила отрешенная от всего земного, романов не читала, а углубилась в «Подражание Иисусу Христу» Фомы Кемпийского и решила путем самобичевания заглушить сомнения. Она была мягка и снисходительна с прислугой. Младшей сестре и брату уступала, о чем бы ее только ни просили.

Все в доме обращались с ней нежно и предупредительно, лишь гувернантка возмущенно пожимала плечами, да Василий Васильевич за общим обедом подтрунивал над мрачным видом дочери.

Но это продолжалось недолго. К именинам матери надо было устроить домашний спектакль. Не хватало актеров. Елизавета Федоровна с большой осторожностью предложила Анюте принять участие в спектакле. Девушка согласилась. Ей досталась главная роль во французском водевиле. На репетициях у нее обнаружился сценический талант, мрачное настроение улетучилось. Анюта поверила, что ее призвание — быть актрисой, и снова потерпела неудачу. Отец не стал даже разговаривать с ней о поступлении на сцену, настолько несовместимо было подобное желание с ее общественным положением.

Анюта скучала в деревне, со слезами укоряла отца за то, что он держит ее в заточении. Василий Васильевич с горечью отшучивался, а иногда снисходил до объяснений и убеждал, что сейчас для помещиков наступило трудное время, что бросить имение — значит разорить семью.

Раз в году, зимой, Василий Васильевич отпускал жену и дочь на месяц-полтора в Петербург погостить у тетушки. Поездки обходились дорого и не давали удовлетворения.

А между тем поток новых идей разносился по России. Поколение шестидесятников восставало против всего старого, отжившего. Вопрос «отцов и детей» приобретал небывалую остроту. Идея женского равноправия, выразившаяся в пятидесятые годы в стремлении к освобождению от семейного рабства, в сознании, что «доля лучшая, иная, мне в этом мире суждена», перерастала в идею равноправия в образовании и труде.

Статья революционного демократа М. И. Михайлова «Женский вопрос» явилась откровением. Женщина — человек!

Новые «крамольные» идеи проникали даже в гостиные дворянских особняков, просачивались в глухие дворянские гнезда, где родители укрывали своих дочерей от «тлетворного» влияния «нигилизма». Не замедлили они объявиться и в Палибине.

Послушный, добронравный сын деревенского священника отца Филиппа, окончив семинарию, вдруг отказался принять духовный сан и поступил в университет изучать естествознание. Приехав на каникулы, он стал рассказывать о том, что якобы человек происходит от обезьяны, а профессор Сеченов доказал: души нет, есть рефлексы.

Попович не сделал обязательного визита в генеральский дом, а пришел к генералу в неположенный день. Василий Васильевич возмутился, что этот молодой «нигилист» посмел явиться к нему запросто, и велел лакею сказать, что принимает по делу утром, до часу. Юноша вознегодовал и передал барину через лакея, что с этого дня ноги его не будет в генеральском доме.

Узнав о случившемся, Анюта влетела в кабинет отца и, задыхаясь от волнения, почти прокричала:

— Зачем ты, папа, обидел Алексея Филипповича? Это ужасно, это недостойно так обижать порядочного человека.

Василий Васильевич сразу даже не нашелся, что ответить, а Анюта от страха убежала. Отец решил обратить все в шутку. За обедом он рассказал сказку про царевну, вздумавшую заступаться за конюха, и выставил обоих в очень смешном свете.

Против обыкновения Анюта слушала сказку с вызывающим видом, а свой протест выразила тем, что стала гулять в лесу с молодым студентом.

Заподозрить девушку в любовной истории было трудно: попович не отличался красотой. Студент был интересен тем, что приехал из Петербурга, где видел собственными глазами людей, перед которыми преклонялась молодежь России: Чернышевского, Добролюбова, Слепцова!

Алексей Филиппович приносил Анюте «Современник» и «Русское слово», а однажды дал ей номер герценовского «Колокола».

Чтение запрещенных и вольнодумных книг, разговоры со студентом произвели на Анюту сильное впечатление. Перед ней открылась новая сторона жизни: несправедливость узаконенного существования господ и тяжесть крестьянской доли. Девушка начала заниматься школой, устроенной Елизаветой Федоровной, учила детишек, разговаривала с деревенскими бабами об их делах и лечила их.

На карманные деньги, которые прежде шли на наряды, она стала выписывать книги. Среди них были «Физиология обыденной жизни», «История цивилизации» и им подобные произведения.

Анюта изучала латинский язык, труды по социальным и экономическим вопросам. На ее письменном столе Соня видела томик стихов Добролюбова, чаще всего раскрытый на странице со стихотворением «Милый друг, я умираю, оттого, что был я честен».

Сестра Елизаветы Федоровны Брюллова, гостившая в Палибине, сообщала своей дочери: «…Анюта показывается только к столу. Остальное время она проводит в своей комнате, где изучает Аристотеля и Лейбница и заполняет целые листы выписками и рассуждениями. Никогда она ни к кому не подсаживается с рукоделием, никогда не принимает участия в прогулках. И только вечером, когда остальные сидят за карточным столом, она, погруженная в свои философские размышления, иногда большими поспешными шагами проходит через зал… При этом она любезна, умна, весьма сведуща и оживленна. Я понимаю, что окружающие — я имею в виду соседей — люди, стоящие значительно ниже ее, слепы по отношению к ее недостаткам и считают ее выдающейся личностью…»

Малевич познакомил семью Крюковских с бывшим своим учеником Михаилом Ивановичем Семевским, который, очевидно, по его совету приехал в Палибино.

Молодой поручик-литератор увлекся Анютой, удивляясь, как в деревенской глуши, за годы почти безвыездной жизни, могла взрасти и развиться такая прекрасная девушка. «Она вся дышит возвышенными идеалами жизни, чего-чего только она не перечитала на трех-четырех языках; какое близкое знакомство с историей, какая бойкость суждений в области философии и истории, и все это проявляется в таких простых очаровательных формах; и вас не гнетет вся эта начитанность, вся эта вдумчивость в прочитанное и изученное», — говорил он о девушке.

Не осталась равнодушной к Семевскому и Анюта, лишенная общества молодых людей. М. И. Семевский искал ее руки. Девушка склонна была выйти замуж за не имеющего ни состояния, ни положения отставного поручика, но Василий Васильевич резко воспротивился этому браку. Сцены объяснений отца с дочерью, с Малевичем, с претендентом следовали одна за другой. Роман Анюты насильственно оборвался.

«Анюта скучает, — писала в дневнике мать Елизавета Федоровна, — желает чего-то неведомого, этих, ей не известных, наслаждений жизни. Я, смотря на нее, хотя не одобряю ее взгляд на жизнь, но понимаю мечтания и стремления юности».

Однажды Анюта пришла к отцу, потребовала, чтобы он отпустил ее в Петербург, в Медико-хирургическую академию, и доказывала: если он обязан жить в имении, то это не значит, что и ее следует заточить в деревне.

Отец рассердился, прикрикнул:

— Если ты не понимаешь, что долг всякой порядочной девушки жить с родителями, пока она не выйдет замуж, спорить с глупой девчонкой я не стану!

С этого дня они не могли видеть друг друга без раздражения. В мирную семью Крюковских вошла та война, которая велась в интеллигентных семьях России: дети восставали против отцов!

За обедом, когда все сходились вместе, слышались только язвительные намеки, повторялись слухи о чудовищных «нигилистах», об эпидемии бегства девушек, одни из которых устремлялись за границу учиться, другие — в какую-то Знаменскую коммуну, где жили вместе юноши и девушки, без прислуги, собственноручно мыли полы и начищали самовары.

Особенно энергично действовала Маргарита Францевна. Она окрестила Анюту «нигилисткой» и «передовой барышней», учредила за ней полицейский надзор и старалась совершенно удалить Соню от старшей сестры. На каждую попытку своей воспитанницы убежать из классной комнаты к Анюте Маргарита Францевна смотрела как на величайшее преступление и устраивала бурные сцены. Анюта же отсылала сестренку, не желая сражаться с гувернанткой. А девочке нестерпимо хотелось узнать, чем занимается, что важное пишет старшая сестра: если Соня неожиданно появлялась в ее комнате, Анюта быстро прикрывала какие-то листки бумаги. Соня восхищалась своей сестрой, беспрекословно слушалась ее во всем, чувствовала себя польщенной всякий раз, как Анюта поделится с ней чем-либо, и была готова пойти за нее в огонь и в воду.

Разлад в семье повлиял и на покорную Соню. Она стала ссориться с гувернанткой, да так бурно, что Маргарита Францевна решила покинуть дом Крюковских. Ее не задерживали, надеясь, что авось без нее восстановится мир. Соня обрадовалась: теперь можно будет свободно встречаться с сестрой, и тут же побежала к ней.

Анюта ходила по комнате, ничего не замечая. Не заметила она и Соню.

— Анюта, мне очень скучно. Дай мне одну из твоих книжек почитать, — попросила девочка.

Анюта не ответила.

— Анюта, о чем ты думаешь?

— Ах, отстань, пожалуйста, слишком ты мала, чтобы я тебе обо всем говорила, — презрительно ответила сестра.

Со слезами на глазах повернулась Соня, чтобы уйти, но вдруг Анюта задержала ее. Ей и самой хотелось хоть кому-нибудь рассказать, что ее волнует, а говорить не с кем!

— Если ты обещаешь, что никому, никогда, ни под каким видом не проговоришься, то я доверю тебе большой секрет, — сказала Анюта.

Она повела Соню в свою комнату, к старенькому бюро, в котором хранились самые заветные тайны, открыла одни из ящиков и вынула конверт с красной печатью, на которой было вырезано: «Журнал „Эпоха“».

На этом конверте стоял адрес экономки, а на другом, поменьше, вложенном в него, написано: «Для передачи Анне Васильевне Корвин-Круковской».

Анюта достала из конверта письмо и дала его Соне.

«Милостивая государыня, Анна Васильевна! — читала девочка. — Письмо Ваше, полное такого милого и искреннего доверия ко мне, так меня заинтересовало, что я немедленно принялся за чтение присылаемого Вами рассказа.

Признаюсь Вам, я начал читать не без тайного страха; нам, редакторам журналов, выпадает так часто на долю печальная обязанность разочаровывать молодых, начинающих писателей, присылающих нам (на суждение) свои первые литературные опыты. В Вашем случае мне это было бы очень прискорбно. Но, по мере того как я читал, страх мой рассеялся, и я все более поддавался под обаяние той юношеской непосредственности, той искренности и теплоты чувства, которыми проникнут Ваш рассказ.

Вот эти-то качества так подкупают в Вас (в Вашем произведении), что я боюсь, не нахожусь ли я теперь под их влиянием; поэтому я не смею еще ответить категорически и беспристрастно на тот вопрос, который Вы мне ставите: «Разовьется ли из Вас со временем крупная писательница?»

Одно скажу Вам: рассказ Ваш будет мною (и с большим удовольствием) напечатан в будущем номере моего журнала; что же касается Вашего вопроса, то посоветую Вам: пишите и работайте; остальное покажет время.

Не скрою от Вас — есть в Вашем рассказе еще много недоделанного, чересчур наивного; есть (попадаются) даже, простите за откровенность, погрешности против русской грамоты. Но все это мелкие недостатки, которые, потрудившись, Вы можете осилить (побороть), общее же впечатление самое благоприятное.

Поэтому, повторяю, пишите и пишите. Искренно буду рад, если Вы найдете возможным сообщить мне побольше о себе: сколько Вам лет и в какой обстановке живете. Мне важно это знать для правильной оценки Вашего таланта.

Преданный Вам Федор Достоевский».

Дочитав, Соня онемела от потрясения. Имя Достоевского ей было знакомо: это один из самых выдающихся русских писателей! Она смотрела на сестру и не знала, что сказать.

— Понимаешь ли ты! — заговорила Анюта, волнуясь. — Я написала повесть и, не сказав никому ни слова, послала ее Достоевскому. И вот видишь, он находит ее хорошею и напечатает ее в своем журнале. Сбылась моя заветная мечта. Теперь я — русская писательница!

Соня бросилась к ней на шею. Ни она, ни Анюта еще никогда в жизни не видели живого писателя, кроме малоизвестного тогда М. И. Семевского. Василий Васильевич женщин-писательниц не терпел: когда-то он знавал поэтессу графиню Ростопчину и был о ней весьма невысокого мнения.

Сестры условились домашним ничего не рассказывать. Вдвоем пережили они восторг, когда несколько недель спустя пришел номер «Эпохи» с повестью Ю. О-ва (Юрий Орбелов — псевдоним Анюты) «Сон» — о девушке, которая даром потратила молодость.

Приободренная Анюта тотчас же принялась за другую повесть — «Послушник». На этот раз героем она взяла юношу, воспитанного в монастыре, «лишнего человека». Под названием «Михаил» повесть напечатали в следующем номере «Эпохи», и Достоевский нашел ее более зрелой.

А через несколько дней произошла катастрофа. В день именин Елизаветы Федоровны отец, обратив внимание на страховое письмо, адресованное экономке, позвал ее к себе, заставил вскрыть конверт в своем присутствии и обнаружил: в письме Достоевский посылал Анюте гонорар за ее повести — триста с чем-то рублей. Его дочь получает тайком деньги от незнакомого мужчины?! Василию Васильевичу стало дурно. У него было больное сердце, камни в печени, и врачи говорили, что всякое волнение смертельно.

А дом полон гостей. Играет полковая музыка. Гости танцуют. Елизавете Федоровне и Анюте пришлось собрать все силы, чтобы скрыть от досужих соседей ужасное происшествие.

Когда гости разъехались, отец вызвал Анюту к себе и чего он только не наговорил ей! Одна фраза ей особенно запомнилась: «От девушки, которая способна тайком от отца и матери вступить в переписку с незнакомым мужчиной и получать от него деньги, можно всего ожидать. Теперь ты продаешь свои повести, а придет, пожалуй, время, и себя будешь продавать!»

Слуги, подслушав, все исказили. Новость разнеслась по округе. Соседи толковали об «ужасном поступке палибинской барышни».

Однако и эта буря, как всякие бури, понемногу улеглась. Сначала заинтересовалась повестью Елизавета Федоровна. Повесть ей понравилась. Было даже приятно сознавать, что Анюта — писательница, хотя незадолго перед этим, когда Василий Васильевич потребовал, чтобы дочь дала ему слово больше не писать, а она отказывалась дать такое обещание, Елизавета Федоровна умоляла ее уступить и приводила в пример себя. Ей в юности хотелось играть на скрипке, но отец находил это неграциозным, и она от своего желания отступила…

Василий Васильевич не разговаривал с Анютой, Елизавета Федоровна ходила от одного к другой, увещевала, умоляла.

Первым сдался отец. Он согласился послушать Анютину повесть. Чтение было весьма торжественно. За столом собралась вся семья. Анюта читала голосом, дрожавшим от волнения. Отец слушал, не проронив ни слова. А когда Анюта дошла до последних страниц и, едва сдерживая рыдания, стала читать, как героиня, умирая, сокрушалась о загубленной юности, на глазах у Василия Васильевича появились слезы. Он встал и молча вышел из комнаты.

Ни в тот вечер, ни потом не говорил он с Анютой о ее произведении. Он только обращался с ней удивительно мягко и нежно и разрешил, показывая письма, переписываться с Достоевским, а при поездке в Петербург обещал даже познакомиться с ним. Анюта победила!

 

ДОСТОЕВСКИЙ

В январе 1865 года по последнему зимнему пути Елизавета Федоровна с Анютой и Соней поехали гостить в Петербург. Перед отъездом на кухне стряпали множество вкусных вещей, которых хватило бы для целой экспедиции, собирали крытый возок с шестеркой лошадей и сани для горничных и поклажи. Настроение у девушек было приподнятое; они стали друзьями и ехали туда, где так много нового, яркого, необычного!

В Петербурге Анюта написала Достоевскому и пригласила его. Федор Михайлович пришел в тот же день. Визит его не был удачным. Василий Васильевич не доверял литераторам. Хотя он и разрешил Анюте познакомиться с Достоевским, но жену предупредил, чтобы она не спускала с дочери глаз. И Елизавета Федоровна не оставляла их вдвоем. Если ей нужно было выйти, старые тетушки-немки под каким-нибудь предлогом появлялись в комнате, а затем и вовсе уселись на диване и просидели до конца визита.

Анюта злилась, что свидание получилось не таким, как она его представляла. Достоевский конфузился и тоже злился. Елизавета Федоровна тщетно пыталась завязать разговор, улыбаясь Достоевскому самым милым образом. Но так как Достоевский отвечал односложно и намеренно грубо, то и она замолчала.

Через полчаса Федор Михайлович, неловко раскланявшись, не пожав никому руки, ушел, Анюта убежала к себе в комнату и расплакалась.

Через пять дней Достоевский пришел опять. В доме никого не было, кроме Анюты и Сони. Федор Михайлович взял Анюту за руку, усадил ее рядом с собой на диван, и они заговорили, как два старых приятеля, перебивая друг друга, смеясь. Соня сидела возле них и не сводила глаз с писателя. Все в нем было ей интересно. И этот интерес отражался на ее подвижном личике, горел в ее удивительных глазах.

— Какая же у вас славная сестренка, — неожиданно сказал Достоевский.

Соня покраснела, а Анюта стала рассказывать Достоевскому, какая умная девочка ее младшая сестра. Она не скрыла даже того, что Соня пишет стихи, и принесла тетрадь с ее поэтическими сокровищами.

Три часа пролетели незаметно. В передней раздался звонок. Вернулась мать. Увидев, что страшный писатель сидит с ее дочками без свидетелей, она перепугалась. Но дочки бросились ее целовать, она смягчилась и даже пригласила Достоевского пообедать с ними. Так началась дружба писателя с семьей Крюковских.

Федор Михайлович приходил три-четыре раза в неделю и, если не было посторонних, держал себя просто, рассказывал разные истории из своей жизни.

С замирающим сердцем слушала Соня, как описывал он минуты перед казнью, прежде чем пришла весть о помиловании, и преклонялась перед ним не столько за его гениальность, сколько за перенесенные страдания.

Она все время думала о нем. Оставаясь одна, повторяла все, что им было сказано во время последней встречи, старалась понять и развить каждую случайно высказанную им мысль. Часами могла она сидеть и представлять себя в тюрьме вместе с Достоевским, дополняя в своем воображении многие эпизоды из его личной жизни, которых он лишь мимоходом касался, и переживая их.

Незадолго до отъезда Елизавета Федоровна задумала созвать своих старых друзей для прощального ужина. Общество собралось большое и пестрое. В числе гостей были жена и дочь министра Милютина, важный сановник-немец, какие-то разорившиеся дотла остзейские помещики, несколько почтенных вдов и старых дев, несколько академиков — приятелей дедушки Шуберта.

Достоевский пришел в дурно сидевшем фраке и начал злиться, с первой же минуты, как только перешагнул порог гостиной. Елизавета Федоровна торопилась познакомить его со всеми своими друзьями, а он, что-то пробормотав, поворачивался к ним спиной. Но ужаснее всего было то, что он, схватив за руку Анюту, увел ее в угол, видимо намереваясь не выпускать ее оттуда весь вечер. Это шло вразрез с приличиями. Анюте было неловко. Мать выходила из себя и при всей своей кротости вынуждена была резко сказать Достоевскому: «Извините, Федор Михайлович, но ей, как хозяйке дома, надо занимать и других гостей».

Больше всего злился Достоевский на кузена барышень Крюковских — молодого офицера-гвардейца Андрея Ивановича Косича, красивого, умного, образованного, который на правах родственника ухаживал за Анютой — в меру, но так, что было ясно: он имеет на нее виды.

Воображение Достоевского нарисовало драматическую картину: родители хотят выдать Анюту замуж за этого красавца против ее воли! Он вознегодовал, наговорил грубостей насчет матушек, которые только о том и думают, как бы выгоднее пристроить дочь.

Впечатление было ошеломляющее. С минуту все молчали, а затем торопливо заговорили, чтобы замять неловкость. Достоевский забился в угол и не сказал больше ни слова.

С этого неудачного вечера Анюта изменила свое отношение к Достоевскому, Он перестал ей импонировать. У нее появилось желание дразнить, противоречить ему. Между ними происходили не очень приятные пикировки, и которых последнее слово оставалось за Анютой.

Чаще всего спорили о нигилизме. Достоевский говорил, что теперешняя молодежь глупа и неразвита, что для нее смазные сапоги дороже Пушкина. А Анюта, зная, что ничем нельзя так взбесить Достоевского, как неуважением к Пушкину, спокойно роняла: «Да, Пушкин действительно устарел для нашего времени».

Чем больше портились отношения между Анютой и Федором Михайловичем, тем больше возрастало Сонино чувство к нему. Она совершенно подпала под его влияние, не скрывала своего восхищения им. Достоевский же, заметив пылкое поклонение девочки, часто ставил ее в пример Анюте:

— У вас дрянная, ничтожная душонка, — говорил он. — То ли дело ваша сестра! Она еще ребенок, а как понимает меня! У нее чуткая душа.

От восторга Соня готова была дать разрезать себя на части. Ей было немножко стыдно, что она радуется размолвкам между Достоевским и сестрой, но ревность заглушала укоры совести. Она верила, что более достойна Федора Михайловича. А когда однажды он похвалил ее внешность, сказав Анюте: «Ведь сестрица ваша со временем будет куда лучше вас! У нее и лицо выразительнее и глаза цыганские», — Соне захотелось знать, что думает об этом Анюта. Вечером в спальне, когда сестра расчесывала волосы, заплетая их на ночь в косу, девочка сказала как можно равнодушнее:

— Какие смешные вещи говорил сегодня Федор Михайлович!

— А что такое? — рассеянно отозвалась Анюта.

— А вот о том, что у меня глаза цыганские и что я буду хорошенькой, — покраснев, ответила Соня.

Лукаво глядя на сестренку, Анюта спросила:

— А ты веришь, что Федор Михайлович находит тебя красивой, красивее меня?

— Бывают разные вкусы, — кинула Соня сердито.

— Да, бывают странные вкусы, — заметила Анюта и замолчала.

Соня же продолжала размышлять: может быть, у Федора Михайловича такой вкус, что она ему нравится больше сестры, и мысленно молилась:

«Господи боже мой, пусть все, пусть весь мир восхищается Анютой. Сделай только так, чтобы Федору Михайловичу я казалась самой хорошенькой!»

Однако через несколько дней жизнь нанесла ей первый удар.

Достоевский любил музыку. Соня же училась играть на фортепьяно без особого пристрастия. Но, играя с пятилетнего возраста, к пятнадцати годам она приобрела беглость, приличное туше. В начале знакомства она сыграла Достоевскому вариации на мотивы русских песен. Федор Михайлович был в чувствительном настроении и очень похвалил ее. Соня попросила мать взять хорошую учительницу, за три месяца сделала большие успехи и приготовила Достоевскому сюрприз: разучила для него Патетическую сонату Бетховена.

Дней за пять-шесть до отъезда в Палибино мать и тетушки уехали на обед к шведскому посланнику. Соня и Анюта остались одни дома. Пришел Достоевский — ласковый, мягкий. Соня села за рояль и начала играть. Боясь сфальшивить, она следила только за нотами и ничего не замечала, что вокруг нее творится. Когда она окончила играть и откинулась на стуле, ожидая похвалы, с приятным сознанием, что играла хорошо, вдруг почувствовала необыкновенную тишину. Оглянулась — в комнате никого нет.

Сердце сжалось, предчувствие чего-то недоброго охватило ее. Она побежала в соседнюю комнату — тоже никого. Приподняв портьеру, посмотрела в маленькую гостиную: там сидели Федор Михайлович и Анюта рядом на маленьком диванчике. Тень от абажура падала на сестру. Освещенное лампой лицо Достоевского было бледно и взволнованно. Он держал руку Анюты в своей и, наклонившись, говорил страстным шепотом:

— Голубчик мой, Анна Васильевна, поймите же, ведь я вас полюбил с первой минуты, как вас увидел, да и раньше, по письмам, уже предчувствовал. И не дружбой я вас люблю, а страстью, всем моим существом…

У Сони помутилось в глазах. Чувство горького одиночества, обиды, боли охватило ее. Она опустила портьеру и побежала в свою комнату. «Все кончено», — говорила она с отчаянием. И хотя не могла бы дать себе отчет, что же именно было кончено, она бросилась полураздетая на постель и плакала, негодуя, почему не приходит Анюта утешить свою несчастную сестру. Значит, Анюте нет до нее дела, даже если бы она умерла? И ей захотелось умереть, стало невообразимо жалко себя. Побежать в гостиную и наговорить дерзостей? Но в темноте она не могла найти разбросанную одежду и опять принялась рыдать.

Первые слезы, когда человек еще не привык к страданию, утомляют скоро: отчаяние сменилось оцепенением. Вскоре в комнату вошла Анюта. Соня отвернулась к стене. Анюта пробовала с ней заговорить, сестренка не отвечала.

В эту ночь девочке снился прекрасный сон, как всегда в ее жизни: когда бы ни обрушивалось на нее большое горе, она видела хорошие сны, словно для того, чтобы еще тяжелее была минута пробуждения.

Весь следующий день она ждала: что будет? Сестру ни о чем не спрашивала. Анюта хотела было приласкаться, Соня грубо ее оттолкнула.

Достоевский к обеду не пришел; вечером они уехали на концерт. И только ночью девочка, истомившись, спросила Анюту: «Когда же придет к тебе Федор Михайлович?»

Мягким, добрым голосом Анюта ответила:

— Ведь ты же ничего не хочешь знать, ты со мной говорить не хочешь, изволишь дуться.

В порыве раскаяния Соня подумала: «Ну как ему не любить ее, когда она такая чудная, а я скверная и злая!» Она забралась к Анюте на кровать, прижалась к ней и заплакала. Анюта гладила ее по голове, а потом засмеялась:

— Ведь выдумала же влюбиться! И в кого? В человека, который в три с половиной раза ее старше!

От этих слов у Сони вспыхнула надежда.

— Вот видишь ли, — медленно подыскивая слова, продолжала Анюта. — Я, разумеется, очень люблю его и ужасно, ужасно уважаю. Он добрый, умный, гениальный. Ну, как бы тебе это объяснить: я люблю его не так, как он. Ну, словом, я не так его люблю, чтобы пойти за него замуж.

Соня бросилась целовать сестру, а Анюта продолжала:

— Я и сама иногда удивляюсь, что не могу его полюбить. Он такой хороший. Вначале я думала, что, может быть, полюблю. Но ему нужна совсем не такая жена, как я. Его жена должна совсем, совсем посвятить себя ему, всю свою жизнь ему отдать, только о нем и думать. А я этого не могу, я сама хочу жить!

Жена Достоевского, Анна Григорьевна, писала потом: «Когда лет пять спустя после свадьбы я познакомилась с Анной Васильевной, то мы подружились и искренно полюбили друг друга. Слова Федора Михайловича о ее выдающемся уме, добром сердце и высоких нравственных качествах оказались вполне справедливыми; но не менее справедливо было и его убеждение в том, что навряд ли они могли бы быть счастливы вместе. В Анне Васильевне не было той уступчивости, которая необходима в каждом добром супружестве, особенно в браке с таким больным и раздражительным человеком, каким часто, вследствие своей болезни, бывал Федор Михайлович. К тому же она тогда слишком интересовалась борьбой политических партий, чтобы уделять много внимания семье…»

Мир снизошел в душу Сони. Федор Михайлович пришел еще раз проститься, сидел недолго, был прост с Анютой, а Соню даже поцеловал. Горе ее забылось. Дорога удалила последние следы пронесшейся бури.

…В Палибино Крюковские уезжали в апреле. В Петербурге была еще зима, а в Витебске ручьи и реки выступили из берегов; снег таял.

Поздним вечером проезжали они через бор. Ни Соня, ни Анюта не спали. Они сидели молча, вдыхая весенние пряные запахи, а сердца их щемило томительное ожидание.

В бору было темно, глухо. Вдруг при выезде на поляну из-за леса показалась луна и облила все ярким светом. Девушек охватило чувство беспредельной радости. Жизнь влекла их, манила, таинственная и прекрасная, полная щедрых обещаний.

Сестры порывисто обнялись и почувствовали, как близки друг другу. Детство Сони кончилось…