Софья Ковалевская

Воронцова Любовь Андреевна

ГОДЫ УЧЕНИЯ

 

 

НАЧАЛО ПУТИ

Семнадцатого сентября, в двенадцать часов дня, молодые супруги прибыли в Петербург. Софья Васильевна была в восторге от незнакомого еще ей чувства — приехать в «порфироносную столицу» не в гости, а домой, для начала хорошей труженической жизни!

Несколько смутила своей ненужной роскошью квартира, а спальня просто ужаснула: «Где же она, темная маленькая гейдельбергская келья моей мечты?» Но успокоила мысль, что в марте пышные апартаменты перейдут к Надежде Прокофьевне Сусловой, для которой они и предназначались.

На квартире Ковалевских ждала записка Марин Александровны Боковой-Сеченовой с приглашением к обеду. Когда они пришли к своей покровительнице, все уже сидели за столом. Софья Васильевна очень сконфузилась, представ перед «августейшим обществом»; на нее внимательно смотрели люди, чьи имена повторяла молодежь России. Рядом с изящной, подтянутой, несколько суровой Марией Александровной сидел, приветливо улыбаясь, хозяин квартиры. Может быть, не зная, кто это, она и прошла бы мимо человека с худощавым, крепко тронутым оспой лицом, с жиденькой бородкой и прекрасными, живыми, умными глазами, про которого Илья Ильич Мечников позднее говорил, что в Калмыцких степях каждый житель — вылитый Иван Михайлович. Но это был тот Иван Михайлович Сеченов, чей труд «Рефлексы головного мозга» произвел в сознании молодежи переворот, подобный революции.

Рядом с ним — один из близких товарищей Чернышевского, доктор Петр Иванович Боков, личность удивительного благородства и чистоты, с милыми, тонкими чертами доброго, спокойного лица.

А третий господин — это всем известный друг таких знаменитостей, как поэт Некрасов, как Салтыков-Щедрин, как «бог медицины» Сергей Петрович Боткин, — доктор Николай Андреевич Белоголовый. Под его пристальным, слегка насмешливым взглядом Софья Васильевна почувствовала себя совсем неловко: ей показалось, что доктор Белоголовый видит ее насквозь, знает, что она совсем «незаконно» пользуется званием замужней женщины.

Но все отнеслись к ней так ласково, так приветливо, что она осмелела и попросила Ивана Михайловича позволить ей слушать его лекции.

— С превеликим удовольствием, — согласился профессор. — И ежели вам угодно, Софья Васильевна, то вы можете заниматься и в моей лаборатории. Обещаю вам, коли дойдет до того, что вас выгонят из университета, я буду протестовать, откажусь от практических занятий со студентами-мужчинами. Эти занятия для профессора не обязательны. Если не позволят вести их перед женщинами, я не считаю для себя возможным продолжать их с мужчинами.

За обедом Сеченов рассказывал о злоключениях первых «медицинских студентов» Марии Александровны Боковой и Надежды Прокофьевны Сусловой, об отношении большинства немецких профессоров к учащимся-женщинам.

— Мне пришлось встретиться с профессором Дюбуа-Реймоном, — вспоминал он, — после того как обе мои дорогие ученицы закончили свои научные работы и опубликовали их в немецком журнале. Дюбуа-Реймон недоумевающе покачивал головой и говорил, что он не понимает причин такого стремления женщин в науку, какое происходит в России. Ему, видите ли, никогда не доводилось слышать в знакомых немецких семьях, что женщины недовольны своим положением и желают стать на самостоятельную ногу. Мой совет вам, друзья мои, — закончил Иван Михайлович, — поезжайте не в Германию, а в Цюрих либо в Вену. В Германии Софья Васильевна вряд ли встретит благожелательное отношение…

Но Ковалевская горячо встала на защиту города своей мечты — Гейдельберга: нет, нет, они с мужем непременно поедут в этот тихий, сосредоточенный центр науки…

После обеда, когда мужчины собрались выкурить по сигаре, Мария Александровна увела гостью в свою комнату и принялась расспрашивать о планах Анюты и Жанны Евреиновой: нашелся ли какой-нибудь подходящий «жених» для них? Софья Васильевна попыталась было намекнуть, что вот-де Иван Михайлович Сеченов мог бы вполне подойти к роли фиктивного мужа. Но Мария Александровна решительно не пожелала понимать намеков. Она сама собиралась официально развестись с Боковым и обвенчаться с Сеченовым; положение «гражданской жены» было очень тяжело. Софья Васильевна умолкла и с нерассуждающей нетерпимостью, объяснив намерение Боковой эгоизмом, собственничеством, сообщила Анюте:

— Нет, мы никогда не сможем признать подобных «собственников» вполне нашими, близкими нам по верованиям! Обидно, что брат Владимир Онуфриевич не магометанин: он женился бы тогда на всех «сестрах» по духу и освободил бы их!..

18 сентября, в девять часов утра, Софья Васильевна в сопровождении Ковалевского, Петра Ивановича Бокова и своего дяди Петра Васильевича Крюковского отправилась на лекцию Сеченова.

В аудиторию ее провели черным ходом, укрывая от глаз начальства. Студенты держались отлично: они не только не разглядывали ее, но ближайшие по скамье соседи даже нарочно смотрели в другую сторону.

Лекция продолжалась час. Сеченов говорил очень хорошо, ясно, Софья Васильевна не пропустила ни слова. Вернувшись домой, она тут же записала слышанное, а потом занялась физиологией.

К обеду пришел товарищ Ковалевского Илья Ильич Мечников и произвел на нее не очень приятное впечатление: он не скрывал того, что не станет фиктивным мужем Анюты, так как собирается жениться по любви. Он, конечно, сочувствовал стремлению девушек к высшему образованию, находя его необходимым для общего развития, но в то же время был убежден: женщина не может вносить творчество в науку, так как гениальность, по его мнению, есть «вторичный мужской половой признак». Все же Илья Ильич пообещал Софье Васильевне достать разрешение на посещение его лекций, а также лекций по физике, и она тут же простила его «отвратительно консервативные взгляды и несправедливость».

Итак, физиология у Сеченова, анатомия у Грубера, математика у Страннолюбского, биология у Мечникова — чего же еще желать!

Тревожила только мысль о «начальстве»: не запретит ли оно слушать лекции?

Эти мысли так угнетали, что и сны Софьи Васильевны были неспокойны.

«Я видела Суслову, — описывала она в письме к Анюте один из таких снов, — и она рассказывала, как ей было тяжело в Цюрихе, как все презирали и преследовали ее, и она не имела ни минуты счастья; потом она очень презрительно посмотрела на меня и сказала: «Ну, где тебе».

Брат Ковалевского Александр Онуфриевич, казанский профессор, до такой степени не верил в «доброту» царских чиновников, что нисколько не сомневался в скорой отмене разрешения женщинам слушать лекции и советовал невестке непременно переодеться мальчиком, чтобы проникать в аудитории.

Ясно было одно: без борьбы женщины не приобретут прочного права на высшее образование. И они начинали бороться все решительнее. Вскоре Софья Васильевна подписала петицию четырехсот общественных деятельниц России о разрешении женщинам посещать университетские лекции. Петиция была подана правительству по инициативе М. В. Трубниковой, А. П. Философовой и Н. В. Стасовой. Ей предшествовало смелое обращение переводчицы, публицистки, издательницы журнала «Неделя» Евгении Ивановны Конради к съезду русских естествоиспытателей 1867 года. Свою записку, в которой Конради говорила о тяжелой участи стремившихся к просвещению женщин и просила ученых позволить им посещать университет, она заканчивала словами; «Если, понявши, мы промолчим, камни закричат».

До этого выступления мало кто знал Конради. Дочь богатого тульского помещика Бочечкарова, она воспитывалась дома. Кроме трех европейских языков, знала не очень много. Но идея освобождения овладела Евгенией Ивановной так властно, что она сама подготовилась и, оставив дом родителей, поступила воспитательницей в московский Петровский институт. Выйдя вскоре замуж за врача Конради, Евгения Ивановна стала заниматься переводами для русских издательств и для «Заграничного вестника», негласным редактором которого до своего ареста был П. Л. Лавров.

Первым большим ее переводом был роман Джордж Элиот «Адам Бид», очень заинтересовавший русских читателей. Серьезный разбор романа Жорж Санд «Последняя любовь», сделанный Конради, показывал смелость и широту ее взглядов. Она была хорошо знакома с писателями Н. С. Курочкиным, Глебом Успенским, с профессорами С. А. Усовым, В. Ф. Лугининым, с Лавровым. Лугинин и Усов дали ей денег на издание журнала «Неделя», скоро ставшего весьма влиятельным.

Обращение Конради к съезду произвело впечатление и на ученых и на общество. Профессора обещали свою поддержку. Они не могли заставить правительство изменить официальную точку зрения в этом вопросе и подсказали женщинам подать петицию.

Подписывая петицию, каждая из женщин как бы давала в руки правительству оружие против себя. Но бороться было необходимо. Столько препятствий вставало на пути желавших учиться, что так не могло продолжаться. Софья Васильевна сама испытала муки этого бесправия. Сколько пришлось хлопотать о приобретении акушерского свидетельства, без которого не позволяли посещать лекции по анатомии! Чего стоила неудачная попытка получить разрешение на лекции физика Ф. Ф. Петрушевского! Профессор, который охотно выступал в женских кружках, решительно отказался помочь Ковалевской: это зависит не от него; существует, видите ли, закон не пускать женщин, а пускать неофициально он не возьмется. Скучный господин! Пришлось тут же бежать к Петру Петровичу Фандер Флиту, участнику студенческих волнений 1861 года, которому пришлось сидеть в Петропавловской крепости, и «вообще человеку передовому». Он состоял лаборантом у Петрушевского — не поможет ли? Петрушевский не сдался. Но сам Фандер Флит и жена его, двоюродная сестра Чернышевского, известная в нигилистических кругах как «кроткая Полинька», очень понравились Ковалевской. Полина Николаевна познакомила Софью Васильевну со своим братом Александром Николаевичем Пыпиным, с женой Чернышевского Ольгой Сократовной, с его сыновьями Михаилом и Александром.

Ольга Сократовна, верная подруга Чернышевского, оставила глубокий след в сердце Ковалевской. Ей была симпатична яркая, своеобразная красота этой маленькой стройной женщины, казалось пропитанной горячими лучами солнца. Она любовалась глазами Ольги Сократовны, которые были темными от длинных черных ресниц, но меняли цвет от настроения.

«Они бывают то синими, то темно-серыми, карими, — писала Софья Васильевна в «Нигилисте», — иногда в них вдруг запрыгает множество золотых точек, и тогда кажется, точно маленький бесенок из них выглядывает». Но еще больше, чем внешность, пленяло Ковалевскую в Ольге Сократовне ее удивительное мужество: делая все, чтобы прослыть легкомысленной супругой ученого мужа, Ольга Сократовна пользовалась этой маской, помогая Чернышевскому скрывать от жандармских глаз то, что они не должны были видеть, а оказавшись женой «государственного преступника», она с большим достоинством выносила муки, выпавшие на ее долю.

Ковалевскую влекло к семье Чернышевского. Она обнаружила у Александра незаурядные способности к математике и уговаривала его заняться этой наукой. Сама она все больше и больше отдавала ей предпочтение.

После первого увлечения лекциями, которые, наконец, стали ей доступны, Софья Васильевна увидела: изучать надо только математику! Как ни старалась она заставить себя интересоваться медициной, поддавшись царившему среди молодежи стремлению работать в деревне, не лежала у нее душа ни к какой практической деятельности. Анатомию она находила «скучной», хотя в ее комнате, служившей одновременно гостиной, рядом с большим красивым письменным столом и книжной полкой стоял настоящий скелет — подарок доктора Бокова, и она усердно зубрила латинские названия костей, изучала череп и шутила: «Кто бы подумал, что такая у нас чепуха в голове!»

Счастье, подлинный творческий восторг Софья Васильевна испытывала, лишь погружаясь в глубины математики. Не сделает ли она больше для женского движения, если добьется в науке того, что открыто пока только мужчинам? Но если теперь, в молодые годы, не отдаться исключительно любимой науке, можно непоправимо упустить время! «Я убедилась, что энциклопедии не годятся и что одной моей жизни едва ли хватит на то, что я могу сделать на выбранной мною дороге», — писала она сестре.

И Софья Васильевна, сдав экзамен на аттестат зрелости, снова вернулась к Александру Николаевичу Страннолюбскому, чтобы основательнее изучить математику перед поездкой за границу. Страннолюбский занимался с ней по пяти часов кряду. А в минуты отдыха этот человек, с дней юности, с первых воскресных школ не оставлявший ни педагогики, ни общественных дел, горячо убеждал ученицу не только самой учиться, но, как говорили тогда, «развивать» и других барышень.

Ученица живо откликнулась на призыв преподавателя. Узнав, что кузина Жанны Евреиновой Юлия Всеволодовна Лермонтова мечтает об изучении химии и хлопочет об устройстве подготовительных курсов для женщин в Москве, Софья Васильевна написала ей. Она говорила Юлии, что и эти хлопоты, и создание в Петербурге женских курсов, лекции и предполагаемый параллельный курс для девочек в мужской гимназии — «чрезвычайно полезная мера». Но когда все это будет! Пока же, в ожидании будущих благ, многие подготовленные женщины бегут за границу. И Софья Васильевна уговаривала Юлию ехать в Гейдельберг. «Я сама не дождусь, — признавалась она, — когда смогу уехать за границу; и как бы хотела, Юлия, учиться там вместе с вами; я не могу себе представить более счастливой жизни, как тихой, скромной жизни в каком-нибудь забытом уголке Германии или Швейцарии между книгами и занятиями».

С горячностью, на какую только была она способна, Софья Васильевна просила кроткую Юленьку добиться от родителей разрешения на заграничную поездку. А когда ей показалось, что решимость и мужество девушки начинают сдавать, она не остановилась даже перед поездкой в Москву.

В Москве она познакомилась с родителями Юлии Лермонтовой и убедила их в своей достаточной респектабельности для роли защитницы и покровительницы их дочери за границей. Старики пообещали отпустить с ней дочь. Анюте Крюковские тоже разрешили ехать с замужней Соней. Одна Жанна Евреинова оставалась пока под властью семьи.

Все складывалось как нельзя лучше, немного смущали только отношения с Владимиром Онуфриевичем. Она больше не испытывала восторженного поклонения ему, подчас чувствовала себя скорее его старшей сестрой.

Софья Васильевна успела разобраться в характере своего друга. Она увидела, что при всей талантливости Владимир Онуфриевич безволен, способен легко приходить в отчаяние от неудач и терять голову от успехов. И она изо всех сил старалась убедить его в необходимости учиться. Но он не верил в то, что сможет заниматься науками, был не в состоянии сосредоточенно и целеустремленно работать, не отвлекаясь для массы других дел. Многие свойства характера Владимира Онуфриевича раскрыл перед Софьей Васильевной и Сеченов.

— Владимир Онуфриевич, — говорил он, — человек умный, живой, даровитый, но, к сожалению, он живет слишком быстро. Нарисовать его портрет мне не под силу — уж слишком он подвижен и разносторонен: живой как ртуть, с головой, полной широких замыслов, он не может жить, не пускаясь в какие-нибудь предприятия, и делает это не с корыстными целями, а по неугомонности природы, неудержимо толкающей его в сторону господствующих в обществе течений. Возьмите его издательские дела, из-за которых мы познакомились и сдружились в тысяча восемьсот шестьдесят третьем году. В те времена была мода на естественные науки, и спрос на книги этого рода был очень живой. Как любитель естествознания, которым занимался Александр Онуфриевич, ваш супруг делается переводчиком и втягивается мало-помалу в издательскую деятельность. Начинает он с грошами в кармане и увлекается первыми успехами; но замыслы растут много быстрее доходов, и Владимир Онуфриевич у нас на глазах начинает кипеть: бьется как рыба об лед, добывая средства, работает день и ночь и живет годы чуть не впроголодь, нам, переводчикам, денег не платит, кругом долги, бухгалтерии никакой, дела все запутаны. Увлекающийся человек… Вот вы, математик, и поставьте перед ним заслоны из цифр, чтобы Владимир Онуфриевич не поддавался игре воображения. Да и ученую дорогу какую-то ему пора выбрать, диплом какой-то приобрести. Пробовал он изучать юриспруденцию — не понравилась, естественные науки забросил…

И в самом деле, если Софья Васильевна видела в поездке за границу великую победу, Владимир Онуфриевич рассматривал ее скорее как возможность скрыться от опротивевших долгов и кредиторов.

— Ах, это будет поистине чудо, Софа, если вы заставите меня пройти курс в каком-либо университете! — говорил он Софье Васильевне к ее великому негодованию и, что греха таить, к гордости.

Да и в его чувствах к ней, как будто и добрых и братских, она различала фальшивую ноту, которую не могла точно определить, только все острее видела, что Владимир Онуфриевич увлекает ее в сторону от «аскетической жизни», от судьбы, уготованной ей и Анюте.

«Ты не поверишь, — писала она сестре, — как я боюсь избаловаться и расслабнуть. На занятия мои и на тебя полагаю я всю мою надежду сохранить прежнюю чистоту и крепость. Аскетизм мне решительно не дается и, чем больше я мечтаю о нем, тем привольнее и отраднее расстилается моя жизнь, тем больше попадает на мою долю баловства и счастья».

Анюта с юности сознавала свое отличие от других девушек, и Софья Васильевна, зеркало ее меняющихся настроений, мыслей, не могла не отражать этого убеждения в исключительности предназначения сестер Крюковских на земле. Несомненный писательский талант Анны и необыкновенная математическая одаренность Софьи должны были повести их иной дорогой, чем других юношей и девушек. Сестры верили в могучую силу образования и в свою просветительную миссию. Эта высокая миссия требовала отказа от всех суетных земных удовольствий, полного отрешения от всяческих соблазнов. Жизнь революционера, жизнь ученого немыслима без подвига!

А Владимир Онуфриевич заботился об удобствах жены так неустанно, что Софья Васильевна испытывала даже неловкость из-за чрезмерности этих забот. Они слишком отвлекали от аскетизма и, говоря откровенно, подчас были настолько соблазнительны, что трудно оказывалось не поддаться им.

Правда, Софья Васильевна верила, что сумеет преодолеть все соблазны во имя долга. Сестры и «брата» ей было достаточно, чтобы ее любящее сердце не испытывало голода. Предстоящие же труды, как первые шаги на пути к подвигу, должны целиком заполнить жизнь, дать духовное удовлетворение. И все же страх не устоять нет-нет да и закрадывался в душу…

3 апреля 1869 года Ковалевские и Анюта выехали в Вену, так как там были нужные Владимиру Онуфриевичу геологи.

На всю жизнь запомнили сестры чувство радостной свободы, которое испытывал тогда русский человек, впервые перешагнувший границу, оказавшийся за чертой владычества царско-чиновничьего самоуправства.

Поезд уносил их на Запад, а они, стоя у окна, прижимались друг к другу, шепотом делились своими мечтами. Они надеялись, что никто и ничто не помешает им осуществить их большие замыслы. Соня скромно ограничивалась только научным трудом. Анюта… О, Анюта собиралась ниспровергнуть старый буржуазный строй, перевернуть всю Европу. Соня восхищалась отвагой старшей сестры и ожидала от нее таких произведений и революционных переворотов, которые изменили бы жизнь всего мира.

В Вене Софья Васильевна немедленно отправилась к профессору физики Ланге за разрешением посещать его лекции. Против ожидания, он позволил это охотно.

Возможно, что и другие профессора не противились бы, но она не нашла в Вене хороших математиков, жизнь была очень дорога, а отец обещал присылать ей с Анюгой всего тысячу рублей в год. Ковалевская решила попытать счастья в Гейдельберге, который рисовался в ее мечтах обетованной землей студентов.

Уехала она в Гейдельберг с сестрой. Владимир Онуфриевич остался в Вене.

«Обетованная земля» встретила неприветливо. Профессора Фридбрейха, с которым Софья Васильевна была немного знакома, в городе не оказалось. Она пошла к знаменитому физику Кирхгофу.

Маленький, сухонький старичок на костылях с великим изумлением воззрился на молоденькую русскую и заявил, что ей следует испросить разрешение не у него, а у проректора университета Коппа.

На счастье, вернулся из путешествия профессор Фридбрейх. Он отнесся к просьбе Ковалевской с сочувствием, дал свою карточку к проректору. Проректор же сказал, что не может брать на себя столь неслыханное позволение, — пусть решают профессора. Снова Софья Васильевна нанесла визит Кирхгофу, ученый ответил, что был бы рад видеть ее в числе своих слушателей, да как на это посмотрит Копп? А Копп мудро рассудил: передать дело Ковалевской на обсуждение особой комиссии.

«О, не слишком ли много ученых занимается моей скромной особой?» — с грустной иронией подумала Ковалевская.

Опять приходилось ждать сложа руки. Между тем о ней собирали сведения. Какая-то женщина рассказывала Коппу, что Ковалевская — молодая вдова. Копп был встревожен разноречием сообщений. Пришлось вызывать Владимира Онуфриевича из Вены, чтобы доказать, что у русской действительно есть муж.

После всевозможных проволочек комиссия отважилась допустить Софью Ковалевскую к слушанию лекций по математике и физике. «Припоминаются, — писал о появлении Ковалевской в аудитории К. А. Тимирязев,— хотя в общем корректные, но несколько глупо недоумевающие физиономии немецких буршей, так резко отличавшиеся от энтузиазма и уважения, с которыми мы когда-то встречали своих первых университетских товарок».

Занятия Софьи Васильевны начались 16 апреля: двадцать две лекции в неделю и шестнадцать из них — чистая математика!

Занималась Ковалевская с тем напряжением, забывая обо всем на свете, с каким всегда шла к намеченной цели. В течение трех семестров 1869/70 учебного года она слушала курс теории эллиптических функций у Кенигсбергера, физику и математику у Кирхгофа, Дюбуа-Реймона и Гельмгольца, работала в лаборатории химика Бунзена — самых известных ученых Германии.

Профессора восторгались ее способностью схватывать и усваивать материал на лету. Молва о ней шла по всему Гейдельбергу. Однажды бедно одетая женщина, встретив Софью Васильевну, остановилась и сказала своему ребенку: «Смотри, смотри, вот та девочка, которая так прилежно учится в школе!»

 

КНИГИ И ЛЮДИ

В сентябре Владимир Онуфриевич повез жену в Лондон, где у него были дела с Гексли и Дарвином. В эту поездку Софья Васильевна познакомилась с английской писательницей Джордж Элиот.

В Лондоне Ковалевская знала тогда только господина Раллстона, заведующего славянским отделом Британского музея и одного из немногих англичан, владевших русским языком, знакомого с русской литературой и писателями Тургеневым, Боборыкиным и другими. Раллстон был в дружбе с Владимиром Онуфриевичем с 1861 года. Он много рассказывал Ковалевским о Джордж Элиот, ее жизни.

Элиот пользовалась в России большой известностью. Ее романы, затрагивавшие жизнь ремесленников, духовенства, отражавшие борьбу за расширение избирательных прав, за человеческие права женщин, вызывали горячий отклик в среде прогрессивной молодежи. Софья Васильевна разделяла это преклонение перед автором-женщиной. И когда Раллстон предложил представить ее Элиот, Софья Васильевна спросила:

— А какое удовольствие может доставить ей мое общество? Наверное, ей покажется смешным, что какой-то русской студентке пришла в голову такая нескромная мысль. В детстве я наслушалась забавных историй, происходивших с одним из моих родственников со стороны матери, Сенковским — «Бароном Брамбеусом», сейчас почти забытым, но тогда пользовавшимся большой популярностью романистом. Известность притягивала к нему множество провинциалов, которые приветствовали писателя неизменной фразой: «Я считал бы, что не использовал должным образом свое пребывание в Петербурге, если бы не увидел его величайшей достопримечательности — великого Сенковского». Мой дядя принимал визитеров очень любезно, но, провожая их до дверей, говорил: «Не забывайте, сударыня или сударь, что в Петербурге имеются гораздо большие достопримечательности. В Тиволи, например, показывают лапландцев. Настоятельно советую вам посмотреть их. Правда, за это надо заплатить пять копеек, тогда как меня можно смотреть бесплатно…»

Господин Раллстон старался убедить Софью Васильевну, что ей подобный прием не угрожает, и посоветовал написать несколько слов Джордж Элиот. Софья Васильевна последовала совету. Писательница ответила, что имя Ковалевской ей небезызвестно, что она слышала о ней от английского математика, встречавшего русскую студентку на лекциях в Гейдельберге, и желала бы лично познакомиться с ней.

Домик Элиот, где она жила с мужем, господином Джемсом Люисом, автором известной в России книги «Физиология обыденной жизни», был расположен в богатой зеленью части Лондона. Софья Васильевна несмело вошла в гостиную.

При первом взгляде Джордж Элиот показалась ей совсем не похожей на созданный воображением образ. Перед ней стояла довольно пожилая женщина с непропорционально большой головой и худощавой фигуркой, облаченная в черное платье из полупрозрачной ткани, не скрывавшей худобы и подчеркивавшей болезненный цвет лица. Но звуки мягкого, бархатного голоса заставили забыть о ее внешности.

Джордж Элиот усадила Софью Васильевну на маленьком диване и заговорила с ней просто, непринужденно. Не прошло и получаса, как гостья совершенно поддалась обаянию хозяйки, влюбилась в нее и нашла, что настоящая Джордж Элиот лучше воображаемой.

Тургенев в разговоре с Ковалевской как-то сказал об Элиот: «Я знаю, что она дурна собой, но когда я с ней, я не вижу этого», — и добавил, что Джордж Элиот заставила его понять, как можно без ума полюбить женщину безусловно, бесспорно некрасивую.

Муж Элиот был живым, подвижным человеком, с тем умным, интересным безобразием, которое бывает привлекательнее правильных, но бесцветных лиц. Софью Васильевну поразила противоположность характеров этой супружеской четы. Элиот — замкнутая, болезненно чуткая, живущая в своем вымышленном мире воображения. Люис — отдающийся впечатлению минуты, склонный к шумливой, кипучей деятельности в самых разнородных областях. Страстная, не вполне свободная от некоторой сентиментальности Джордж Элиот должна была страдать от подвижности и легковесности мужа, а он — возмущаться тем нравственным гнетом, какой она бессознательно налагала на него. Что-то в этой чете напоминало Софье Васильевне ее собственные отношения с мужем, чем-то походил Люис на Владимира Онуфриевича, а Элиот на нее самое. И Ковалевская долго размышляла над тем, как же сказывается разница натур писательницы и ее мужа на их жизни: несоответствие характера супругов Ковалевских начинало проявляться все резче…

— Я принимаю каждое воскресенье, — сказала Джордж Элиот, когда Ковалевская поднялась, чтобы уйти. — И хотя многих из моих друзей в это время года нет в Лондоне, я, однако, надеюсь, что вы будете иметь возможность встретиться с людьми, которые, несомненно, будут для вас более интересны, чем такая старая женщина, как я.

В следующее воскресенье Софья Васильевна снова появилась в гостиной Джордж Элиот, где было уже человек двадцать гостей. Никто не назвал ей фамилию вошедшего в комнату старичка с седыми баками и типичным английским лицом. Джордж Элиот обратилась к нему со словами:

— Как я рада, что вы пришли сегодня. Я могу вам представить живое опровержение вашей теории — женщину-математика.

— Надо вас только предупредить, — обернулась она к Ковалевской, — что он отрицает самую возможность существования женщины-математика. Он согласен допустить в крайнем случае, что могут время от времени появляться женщины, которые по своим умственным способностям возвышаются над средним уровнем мужчин. Но он утверждает, что подобная женщина всегда направит свой ум и свою проницательность на анализ своих друзей и никогда не даст приковать себя к области чистой абстракции. Постарайтесь-ка переубедить его.

Старичок уселся рядом с Ковалевской, с любопытством посмотрел на нее и сделал несколько полуиронических замечаний. А она, способная с несомненным красноречием в любой момент ломать копья за «женский вопрос», забыла все окружающее и добрых три четверти часа вела поединок со своим собеседником. Джордж Элиот сказала ей с улыбкой:

— Вы хорошо и мужественно защищали свое и наше общее дело. Если мой друг Герберт Спенсер все еще не дал переубедить себя, то я боюсь, что придется признать его неисправимым.

Маленькая русская защитница прав женщины почувствовала себя весьма смущенной, узнав, что нападала на известного философа.

В Лондоне «палибинская барышня» встретила много признанных европейских светил науки. Знаменитый английский биолог Т. Гексли, друг и приверженец Дарвина, был очень предупредителен с четой Ковалевских, пригласил их к себе на вечер, где свел Владимира Онуфриевича с геологами, а Софью Васильевну — с математиками.

По возвращении в Гейдельберг Ковалевские нашли там Юлию Лермонтову, которую родители, наконец, отпустили учиться.

В университет Лермонтову не приняли. Проректор Копп сообщил, что по решению приемной комиссии, как и в случае с госпожой Ковалевской, ей не разрешено посещение всех лекций: только сами преподаватели могут позволить слушать отдельные лекции, если это «не вызовет осложнений».

Пришлось хлопотать Софье Васильевне и о своей застенчивой, робкой подруге. Она так трогательно упрашивала профессора-химика Бунзена, что он не мог устоять и изменил решение — не пускать женщин в свою лабораторию, — позволив работать в ней второй русской.

Сестра Анюта тем временем отправилась в Париж. Она хотела познакомиться с социальным движением Франции, где, как ей было известно, оно крепло, где появилось много деятельных революционеров. В Париже она предполагала поселиться с Жанной Евреиновой, зарабатывая на жизнь переводами. Владимир Онуфриевич обещал ей тысячу рублей в год заработка. Но Жанна из дому вырваться не смогла, с переводами тоже ничего не вышло. Анюта надеялась найти в Париже какое-нибудь занятие, способствующее политической и литературной деятельности, а Софья Васильевна должна была помочь сестре скрыть от родителей ее переезд во Францию, пересылая им парижские письма сестры из Гейдельберга.

В Париже Анюте пришлось пожить очень стесненно на сто пятьдесят франков в месяц. Вскоре она устроилась в типографию наборщицей на сто двадцать франков, сияла себе дешевую комнату в Пюто и начала заводить знакомства среди выдающихся людей литературного, ученого и политического мира. Она подружилась с известной в те времена писательницей и общественной деятельницей, членом Интернационала Андре Лео, о которой много писали в русских прогрессивных журналах и с которой был связан известный Анюте петербургский кружок поборниц высшего женского образования А. П. Философовой и M. H. Трубниковой.

В год приезда Анюты в Париж Андре Лео, Ноэми Реклю, Луиза Мишель и другие француженки, будущие участницы Парижской коммуны, создали «Общество борьбы за право женщин» и газету «Право женщин». Через Андре Лео Анюта сблизилась с одним из основателей секции Интернационала в Париже, Бенуа Малоном, и, таким образом, вошла в круг самых видных парижских социалистов, одни из которых, член Интернационала Шарль Виктор Жаклар, позже стал ее мужем.

После отъезда Анюты в освободившейся комнате поселился Владимир Онуфриевич и занимался в университете геологией.

Ковалевские и Лермонтова жили дружно втроем. Ранним утром начинали они рабочий день и только с шести часов вечера, когда закрывались лаборатории, давали себе отдых. Софья Васильевна находила удовольствие в долгих прогулках по чудесным окрестностям Гейдельберга, могла бегать по дороге, как ребенок. Ей было легко и хорошо: она занималась наукой, и близкие друзья жили с ней рядом, всегда готовые поговорить с ней о ее делах, интересах.

Но в начале зимы к ним неожиданно приехала Анюта из Парижа и Жанна Евреинова из России.

После отъезда Ковалевской и Анюты за границу Евреинова напомнила своему отцу об обещании отпустить ее учиться. Отец разгневался и заявил, что «лучше увидит дочь в гробу, чем в университете». Надеяться на то, что отец изменит решение, Жанна не могла. А к этому присоединилась еще одна неприятность. Высокая, статная, с точеным профилем и пышными темными волосами, Евреинова была очень хороша собой и приглянулась брату Александра II — великому князю Николаю Николаевичу. «Августейший» поклонник начал преследовать Жанну своим вниманием при молчаливом содействии ее отца. Девушка пришла в отчаяние и хотела утопиться. Но Софья Васильевна посоветовала ей обратиться за помощью к В. Я. Евдокимову, который вел книжные дела Владимира Онуфриевича, и бежать за границу. Евдокимов, дав Жанне денег, свел ее с нужными людьми, они перевели девушку ночью по болоту через границу под обстрелом стражи, и она добралась до Гейдельберга.

Квартира всех не вместила. Ковалевскому пришлось найти себе комнату неподалеку. Первое время Софья Васильевна часто навещала его, проводила у него целые дни, иногда они и гуляли вдвоем. Анюта и Жанна возмущались и заявляли, что раз брак Ковалевских фиктивный, не следует допускать подобную интимность, словно брак настоящий. Они очень нелюбезно обходились с Владимиром Онуфриевичем, между ними все чаще происходили мелкие, возмущавшие его стычки, которые отражались и на его чувстве к Софье Васильевне. Несправедливое отношение Анны Васильевны к нему, выполнявшему договор с Софьей Васильевной о том, что семью они начнут строить лишь после окончания занятий наукой, вызвало в нем гнев. Он даже перестал заниматься математикой и написал брату, что «не способен к математике; это закрывает дорогу к серьезной физике; придется налечь больше на химическую и палеонтологическую часть геологии». В конце концов, потеряв терпение, Ковалевский решил уехать в Вюрцберг. К этому времени он прослушал все лекции, какие были нужны, и ему незачем было оставаться в Гейдельберге.

Из Вюрцберга, не найдя там ничего интересного для себя, он отправился в Мюнхен, где находился самый крупный в Европе палеонтологический музей, и погрузился в печатные труды по геологии и палеонтологии, изучал обширные коллекции ископаемых, совершал геологические походы. Вскоре он, как метеор, носился по городам Европы, доводя Софью Васильевну до головокружения одним перечнем мест, где побывал… без нее!

А ведь они собирались быть всегда вместе, делить все радости и горести. Он, ее брат по духу, обещал входить в научные интересы своей «сестры», заниматься математикой. Он был ей нужен каждый день, каждый час. Она не в состоянии работать, если возле нее нет близкого человека, которому можно излагать свои мысли. Способна же она на полное забвение себя для друзей? Но она требует такого же, исключающего другие привязанности, чувства. Как мог Владимир Онуфриевич выразить подобное пренебрежение к своему лучшему другу? Она затаила в душе большую обиду на Ковалевского, но часто писала ему письма, даже ездила на каникулы в Мюнхен «потолковать и помечтать» с ним. У нее была потребность поделиться с «братом» радостями. Горести она уже и тогда держала про себя.

Жилось студенткам нелегко. Хотя Анюта и уехала вскоре снова в Париж, Софья Васильевна делилась с ней теми деньгами, какие высылал отец. Юлии Лермонтовой и Жанне Евреиновой родители переводили «пенсию» с перебоями. Да и «женская коммуна» Ковалевской пополнилась: из Москвы приехала учиться математике двоюродная сестра Софьи Васильевны Наталья Александровна Армфельд. Но для нуждающегося Александра Онуфриевича по просьбе Ковалевского студентки собрали сто франков.

Софья Васильевна не оставляла своих планов привлечь других русских девушек в заграничные учебные заведения.

В это время она старалась уговорить учиться родственницу Юлии — Ольгу Лермонтову. Сообщая об этом Владимиру Онуфриевичу, Софья Васильевна не удержалась, чтобы не коснуться начинавших занимать ее вопросов: «Жизнь ее (Ольги) самая невеселая с детства, а это последнее время к другим огорчениям присоединились еще страдания более нежного свойства; хотя к подобным страданиям я не чувствую особого сочувствия, — писала она, — но я отлично понимаю, что когда в жизни вообще не встречаешь никакой другой удачи и не имеешь никакого другого интереса, то и они могут еще подбавить значительную долю горечи».

Ей, казалось, это пока не угрожало: жизнь была наполнена до краев научными интересами, а долг — прежде всего… Так прошла зима. В пасхальные каникулы Софья Васильевна решила навестить сестру.

С легким чемоданчиком в руках отправилась она в Париж, думая об Анюте, о ее делах. Вскоре показались крепостные валы; поезд с шумом подошел к Страсбургскому вокзалу. В окно Софья Васильевна заметила на платформе Анюту, еще более похорошевшую, выбежала из вагона, и сестры крепко обнялись, засыпая друг друга вопросами. Но только направились они к выходу, вдруг подошел молодой, очень красивый мужчина среднего роста, с темной бородкой Анюта вспыхнула, смущенно схватила Софью Васильевну за руку и пробормотала:

— Соня, позволь тебе представить Виктора. Виктор Жаклар… Это мой муж.

Ковалевская растерялась. Как, в то время когда она думала о том, сколько тайных обществ, сколько могущественных организаций создала Анюта, сколько великих планов осуществила, сколько людей покорила отважными речами и вовлекла в революционные общества, — Анюта полонила только одного?! А ведь сестры решили отказаться от личной жизни во имя «дела», и Софья твердо выполняла обет.

Кое-как овладев собой, она подала руку негаданному зятю. Он поехал с ними на дрожках. Вести сердечную беседу с сестрой было невозможно. Дрожки остановились у одного из маленьких отелей в Латинском квартале. В столовой ждал их настоящий русский самовар…

Глаза утомленной путешественницы стали закрываться. Анюта проводила сестру в приготовленную для нее комнату, быстро поцеловала и ушла. «Ее ждет молодой супруг, — подумала Софья Васильевна. — Неужели из-за этого можно оставить мечту о благе человечества?! Что же это за сила — любовь?»

 

ВЕЛИКИЙ АНАЛИТИК С БЕРЕГОВ ШПРЕ

Ничто не заслоняло, ее могло заслонить той единственной цели, достижению которой Софья Васильевна решила посвятить свою жизнь. Работая с изумлявшей всех напряженностью, она быстро овладела начальными элементами высшей математики, открывающими путь к самостоятельным исследованиям. На лекциях она слышала восторженные похвалы профессора Кенигсбергера его учителю — крупнейшему в то время математику Карлу Теодору Вильгельму Вейерштрассу, которого называли «великим аналитиком с берегов Шпре».

Ему было отведено место в числе «трех созвездий эпохи» Куммер — Вейерштрасс — Кронекер. С его именем неразрывно связывалась теория так называемых высших трансцендентных функций — абелевых (по имени норвежского математика Абеля), и особенно важных в приложениях эллиптических и ультраэллиптических.

Его образ ученого-подвижника возбуждал живейшую симпатию.

По настоянию отца Карл Вейерштрасс четыре года изучал в Бонне юридические науки, а затем оставил их, на два года перешел в Мюнстерскую академию и занялся математикой у профессора Гудермана — ученика знаменитого немецкого исследователя Карла Якоби и первого популяризатора его теории эллиптических функций. Четырнадцать лет он был учителем гимназии в Мюнстере, Дейч-Кроне, Браунсберге, отдавал тридцать часов в неделю урокам физики, математики, химии, естествознания и даже гимнастики и, невзирая на такой труд, продолжал изучать математику, выбирая самые трудные ее разделы.

Первые же исследования Вейерштрасса, направившегося по следам гениального норвежского математика Абеля, показали его крупный талант. Вдали от научных центров скромный преподаватель гимназии разрабатывал новую теорию высших трансцендентных. Спустя много лет на Вейерштрасса обратил внимание издатель крупнейшего немецкого математического журнала Борхардт, навестил его в Браунсберге и ходатайствовал о приглашении неизвестного ученого в Берлин. В 1856 году Вейерштрасс был назначен профессором Технологического института, профессором Берлинского университета, в следующем — избран членом Берлинской академии. Первым популяризатором его теории аналитических функций выступил крупнейший французский ученый Шарль Эрмит.

Чем глубже знакомилась Софья Васильевна с трудами Вейерштрасса, тем неодолимее становилось желание «сесть у ног самого учителя». Чтобы добиться этого, она проявила такую силу воли, которая, как говорил потом шведский профессор Миттаг-Леффлер, «в решающие моменты ее жизни превышала понятие о возможном».

Во имя своего высшего назначения, как она его понимала, Софья Васильевна преодолела застенчивость и 3 октября 1870 года отправилась к Вейерштрассу в Берлин.

Она пошла к нему в широком плаще «бедуин», отделанном тяжелыми кистями и за обильными складками скрывавшем ее полудетскую фигуру. Большая шелковая черная шляпа старила ее, почти закрывая лицо и глаза.

С сильно бьющимся от волнения сердцем шагала она, ничего не видя, по тихой Штелленштрассе с ее солидными особняками и, наконец, вошла в подъезд аккуратного старомодного дома. Лестница, застланная темно-коричневой тканой дорожкой, закрепленной на ступеньках металлическими прутьями, привела на площадку, к двери.

Робко потянула Софья Васильевна фарфоровую ручку звонка. Дверь открыла пожилая женщина в бесшумных комнатных туфлях, в сером платье с белым фартуком, прикрепленным на груди двумя серебряными брошками в виде птичек. Это была давняя горничная ученого — Берта, неотделимая от семьи Вейерштрасса. Берта ответила, что господин профессор дома, и повела посетительницу в кабинет ученого.

Они прошли через небольшую гостиную со скромной, обитой репсом мебелью, с ярким, цветастым ковром на полу, с гравированной на стали «Святой ночью» Корреджо над диваном, двумя чистенькими фикусами возле окон и высоким трюмо в простенке.

В следующей комнате с камином и тяжелой старинной мебелью сидели за круглым столом обе незамужние сестры ученого — фрейлейн Элиза и фрейлейн Клара. Они были одинаково гладко причесаны, в одинаковых черных кашемировых платьях с белыми вышитыми воротничками и длинными цепочками для часов, сплетенными из человеческих волос. Шла франко-прусская война, и сестры прилежно вязали толстые носки для ополченцев, сражавшихся во Франции.

Наконец Берта открыла дверь кабинета, обставленного кожаной мебелью с белыми фарфоровыми кнопками и украшенного портретами предков.

Вейерштрасс сидел за большим письменным столом. Он повернул крупную седую голову, поднялся со стула навстречу посетительнице и спросил, чем может служить.

Едва справляясь с немецким языком, Софья Васильевна смущенно сказала, что так как университет для женщин закрыт, она просит профессора давать ей частные уроки, она специально за этим приехала в Берлин. Вейерштрасс поинтересовался, а есть ли у нее какое-нибудь свидетельство о ее занятиях математикой, какие-нибудь рекомендации; хотя он и лучше себя чувствует последние годы, по частные уроки дает только в исключительных случаях, людям безусловно способным к этой серьезной науке.

Он говорил четко, раздельно, чтобы иностранка его поняла, но Софья Васильевна едва дала профессору окончить фразу:

— О, я буду такой внимательной, благодарной ученицей!

Профессор покачал головой:

— Но как же я смогу разрешать с вами сложные математические проблемы, если вы так плохо знаете язык?

Наклонив голову, Софья Васильевна горячо возразила, что это ничему не помешает, она сможет заниматься. Как всегда, была она настолько честна, что не сняла шляпу, не подняла на профессора своих покоряющих глаз, чтобы помочь себе.

Желая избавиться от докучливой посетительницы, профессор Вейерштрасс предложил ей для проверки знаний несколько задач по гиперболическим функциям из разряда тех, даже несколько потруднее, которые он давал самым успевающим студентам математического факультета, и попросил ее зайти на следующей неделе.

Профессор нисколько не сомневался в том, что иностранка больше не появится, так как задание вряд ли будет ей по силам. Кроме того, его немножко пугало то, что она русская. Царское правительство, чтобы скомпрометировать учащихся женщин, «нигилисток», и вынудить их вернуться на родину, распространяло грязные слухи об их безнравственном поведении.

…По совести говоря, Карл Вейерштрасс успел забыть о визите русской, когда ровно через неделю она снова появилась в его кабинете и сообщила, что задачи решены.

— Не может быть! — удивился профессор и, предложив ей сесть рядом с ним, начал проверять решение по пунктам.

С недоумением взглянул Вейерштрасс на посетительницу: эта маленькая иностранка решила задачи не только верно, но и необыкновенно изящно. А она сняла на этот раз безобразную шляпу и открыла свое подвижное лицо. Короткие вьющиеся волосы упали ей на лоб, глаза засияли, как маленькие солнца, щеки зарделись румянцем удовольствия.

Старый профессор не мог отвести печального взгляда от прелестного личика: юная русская была так похожа на некогда любимую им девушку!

Вейерштрасс запросил у Кенигсбергера, на которого ссылалась Софья Васильевна, его мнение не только о способностях студентки к глубоким математическим исследованиям, но и о том, «представляет ли личность этой дамы необходимые гарантии».

Получив благоприятный ответ о молодой женщине, муж которой также занимался наукой, профессор Вейерштрасс ходатайствовал перед академическим. советом о допущении госпожи Ковалевской к математическим лекциям в университете. Его неожиданно поддержал и знаменитый физиолог Эмиль Дюбуа-Реймон, о котором рассказывал Софье Васильевне Сеченов. Но «высокий совет» не дал согласия. В Берлинском университете не только не принимали женщин в число «законных» студентов, но даже не позволяли им бывать на отдельных лекциях вольнослушателями. Пришлось ограничиться частными занятиями у знаменитого ученого.

Этой осенью из-за франко-прусской войны Вейерштрасс собрал на университетские лекции об эллиптических функциях всего лишь двадцать слушателей-студентов. «Тем более тягостно для нас то, — писал он Кенигсбергеру, — что доселе непреклонная воля высокого совета никак не допускает к нам (в университет) замены, предлагаемой нам из ваших рук в лице вашего нынешнего женского слушателя, который, при условии правильного весового коэффициента, мог бы оказаться весьма ценным».

В Берлине Ковалевская вела жизнь еще более уединенную и однообразную, чем в Гейдельберге. Приехавшая к ней Юлия Лермонтова, которой разрешили лабораторные занятия при университете, с тихим упорством проводила целые дни за химическими опытами. Софья Васильевна с утра до вечера сидела за письменным столом. По воскресеньям, после полудня, она ходила на занятия к Вейерштрассу, а среди недели он сам навещал ее. Профессор излагал ей содержание прочитанных в университете лекций, давал задачи, разбирал вместе с ученицей новые работы ученых, беседовал о конечных и бесконечных пространствах, о важнейших проблемах математики и физики будущего.

Обычно Вейерштрасс скорее подавлял слушателей своим умственным превосходством, чем толкал их на путь самостоятельного творчества. Свои труды он склонен был отделывать без конца, не решаясь приняться за новые. Но живой, пытливый ум юной Ковалевской потребовал от старого профессора усиленной деятельности. Вейерштрассу нередко приходилось самому приниматься за решение разных проблем, чтобы достойно ответить на сложные вопросы ученицы. «Мы должны быть благодарны Софье Ковалевской, — говорили современники, — за то, что она вывела Вейерштрасса из состояния замкнутости».

Да и для нее в это время ничего не существовало, кроме математики. Владимир Онуфриевич, захваченный геологией, навещал жену редко, занятиями ее не интересовался. Отношения супругов все больше портились: Софья Васильевна не могла простить Ковалевскому равнодушия… Ее способность часами предаваться умственной работе поражала. Даже вечером она оставалась погруженной в свои мысли. Какое это блаженство — вычислять, выписывая формулу за формулой, словно возводя ступени, по которым можно подняться в просторы вселенной. Все, что смущает, ранит, тревожит в земном существовании, отпадает, как сухой лист. Остаются только опьяняющие высоты мысли!

Возбужденная до экзальтации, она бросалась снова к столу и писала лихорадочно, торопливо, сжимая похолодевшими пальцами перо, не поспевающее за стремительным бегом мысли.

Вот оно, счастье, настоящее, великое, вот она, радость творчества, торжество фантазии! Да разве есть еще что-нибудь более прекрасное, способное сделать человека богом!

Она ничего не видела вокруг и никогда не хотела рассказывать Юлии Всеволодовне, о чем думала в это время. Она изучала новейшие математические труды мировых ученых, не обходила даже диссертаций молодых учеников своего преподавателя. Именно в эти недолгие годы занятий она приобрела такую подготовку, что Вейерштрасс с восхищением говорил знакомым профессорам:

— Что касается математического образования Ковалевской, то могу заверить, что я имел очень немногих учеников, которые могли бы сравниться с нею по прилежанию, способностям и увлечению наукой.

Но здоровье ее надорвалось.

Из-за непрактичности подруг им очень плохо жилось. Готовясь переделать скверно устроенный мир, они ничего не предпринимали, чтобы иметь хотя бы сносный обед.

Ковалевская очень похудела, побледнела, глаза смотрели грустно и утомленно. Она мало спала. Сон ее был тревожный. Она внезапно просыпалась и просила подругу посидеть с ней, охотно рассказывала свои сны, которые всегда были очень оригинальны и нередко имели характер видений, а сама она приписывала им пророческое значение.

«Вообще она, — свидетельствует Лермонтова, — отличалась крайне нервным темпераментом. Никогда не была она спокойна: всегда ставила себе для достижения самые сложные цели и тогда страстно желала достигнуть их. Но, несмотря на это, я никогда не видела ее в таком грустном, подавленном состоянии духа, как тогда, когда она достигала предположенной цели. Действительность, по-видимому, никогда не соответствовала тому, что она рисовала себе в своем воображении. Когда она работала, она доставляла окружающим мало удовольствия, так как была всецело погружена в свои занятия и только о них и могла думать; но когда ее видели такой грустною и печальною среди полного успеха, к ней чувствовали невольно глубокое сострадание. Эти постоянные изменения настроения в ней, эти постоянные переходы от грусти к радости и делали ее такой интересной».

 

В РЕВОЛЮЦИОННОМ ПАРИЖЕ

В апреле 1871 года занятия с Вейерштрассом пришлось неожиданно прервать. От сестры Анюты не было известий, а она находилась в Париже, выдержавшем жестокую осаду немецких войск, ставшем плацдармом революционных боев, провозгласившем первое в истории пролетарское государство — Парижскую коммуну.

Связав свою жизнь с социалистом Жакларом, Анюта разделила с ним все неизбежные опасности его существования. Летом 1870 года Жаклар был привлечен к судебной ответственности как участник «заговора против Наполеона III» по процессу членов Интернационала и приговорен к ссылке. Ему удалось бежать в Швейцарию.

В Женеве он завершал свое медицинское образование и давал уроки французского языка. Анюта уехала к нему, работала в русской секции и Центральном комитете Интернационала, переводила брошюры Карла Маркса для приложений к газете «Народное дело». Незадолго до осады Парижа, когда стал очевиден революционный подъем французского народа, Анюта сообщила сестре, что уезжает с мужем в Париж. Она не закрывала глаза на предстоящие трудности: «Условия для хорошего и прочного водворения республики очень плохи. Безденежье, поражение и неприятель на границе, и, может быть, и под самым Парижем, — все это не очень благоприятствует «социальному» движению, без которого республика та же тирания». Но для нее было ясно одно: когда человек хочет, чтобы его убеждения и поступки были приняты за известное дело, он должен рисковать…

Не получая больше никаких известий от сестры, Софья Васильевна решила немедленно отправиться в Париж. Владимир Онуфриевич, отложив свои дела, пожелал сопутствовать ей в опасном путешествии. Чтобы проникнуть в столицу Франции, им пришлось пешком перебираться через зоны, занятые немецкими войсками, плыть на лодке по Сене, каждую минуту рискуя быть обнаруженными и расстрелянными как лазутчики. 5 апреля Ковалевские, наконец, достигли парижского берега Сены и незаметно проникли в город. Они разыскали Петра Лавровича Лаврова и с его помощью нашли Анну Васильевну.

Супруги Жаклар жили на Монмартре, в самом боевом рабочем 18-м округе. После свержения империи Жаклар — депутат Красной Лионской республики — был избран со времени осады Парижа командиром 158-го батальона Национальной гвардии, созданной из добровольцев революционным населением столицы. Жаклар участвовал в народных восстаниях против «правительства национальной измены», подвергался аресту, затем состоял помощником мэра 18-го округа, а в дни Парижской коммуны был назначен начальником войска Монмартра.

Анна Васильевна нашла в Парижской коммуне обширное поле для труда, дала выход долго сдерживавшимся творческим силам. Она работала в женском комитете бдительности Монмартра, входила в состав деятелей народного образования Коммуны, писала и подписывала воззвания к населению Парижа, была организатором замены в госпиталях враждебно настроенных сиделок-монахинь революционными гражданками столицы. В инструкции школам 18-го округа, где работала Анна Жаклар, было написано: «Мы просим вас удалить с глаз детей все то, что могло бы напоминать им о глупостях, которыми нас так долго морочили; в наших школах не должно быть больше места ни картинам, ни книгам религиозного содержания, ни крестам, ни статуям святых. Вы покроете слоем белой или черной краски латинские религиозные надписи и замените их такими общечеловеческими девизами, как свобода, равенство, братство, труд, справедливость. Равным образом вы упраздните и притом немедленно преподавание так называемой священной истории, катехизиса и церковного пения. Словом, вы понимаете, царство заблуждения кончилось; мы должны распространять свет истины и научить других любить ее». В этих словах отражались те верования, каких давно держалась передовая русская женщина.

Вместе со своим другом, писательницей Андре Лео, Анна Васильевна основала ежедневную вечернюю газеты «La sociale», выходившую с 31 марта по 17 мая. В статьях они излагали свои верования.

В газете «Коммуна» Андре Лео писала, встревоженная половинчатостью действий многих членов правительства: «Париж, восставший против Национального собрания, это уже не Коммуна, это революция. Он и должен быть революцией. Пусть Франция и весь мир услышат его голос. Гордо укрепившись в своем праве и в своей идее, пусть он победит с ними и с помощью их, если это возможно, или пусть он падет, оставив невежественному и бедному народу наследство идеи, которая освободит этот народ. Париж обладает социальной идеей. Он должен высказать ее громко, определенно, ясно. В настоящую минуту ему нечем дорожить». Андре Лео разъясняла и крестьянам задачи Парижа. В середине апреля ее воззвание к «французским крестьянам», напечатанное в ста тысячах экземпляров, было разбросано с воздушных шаров по всей Франции: «Дело Парижа — ваше дело; он работает для вас, как и для фабричного рабочего». Так думала и Анна Жаклар. Из письма русской революционерки, землячки сестер Крюковских Елизаветы Дмитриевой к члену Генерального Совета I Интернационала Герману Юнгу видно, что правительство Коммуны не придало значения союзу города и деревни: «К крестьянам не обратились вовремя с манифестом; мне кажется, что он вообще не был составлен, несмотря на мои и Жаклар настояния», — сообщала Елизавета Дмитриева, одна из видных последовательниц Карла Маркса.

Анна привлекла к работе и приехавшую в Париж сестру. Ковалевская с ней и с другими русскими женщинами, знакомыми по Петербургу, такими, как Екатерина Григорьевна Бартенева, дежурила в госпиталях Монмартра. Словно во сне, видела она трагические сцены. На улицах рвались бомбы, в госпиталь приносили все новые жертвы остервенелых врагов Коммуны. Страха она не испытывала. «Только при каждом разрыве бомб сильнее билось сердце и где-то в глубине души вспыхивала радость, что судьба позволила и мне, кабинетной ученой, принять участие в событиях мирового значения», — рассказывала она потом своим друзьям.

Пусть не в России взял народ в свои руки судьбу государства, французская Коммуна отзовется и на русских делах! На баррикады Парижа стекались все те, кто не мог дышать тюремным воздухом своей родины, — поляки, русские, венгры, итальянцы, австрийцы, американцы. Венгр Франкель был одним из выдающихся политических руководителей Коммуны. Елизавета Дмитриева возглавила женский батальон, боровшийся с версальцами, ворвавшимися в Париж. Недаром вожди польских повстанцев Ярослав Домбровский и Валерий Врублевский, командовавшие войсками Коммуны, говорили французам, что в Париже идет битва «за вашу и нашу свободу».

И еще ближе, дороже стала Ковалевской бесценная сестра, которую она недавно осудила за брак по любви как за измену «делу».

Ковалевские вернулись в Берлин 12 мая. А через несколько дней Коммуна пала. Париж был взят версальцами. Французская буржуазия пришла к власти при поддержке прусского «железного канцлера» Бисмарка и фельдмаршала Мольтке. Тьер и генерал Галифе объявили «кровавую неделю» расправы с коммунарами. Революционных парижан хватали в домах, на улицах и убивали без суда.

Жаклара, начальника войск Монмартра, сражавшегося на баррикадах до последних минут Коммуны, и жену его, известную своей многосторонней деятельностью, версальцы искали с особым ожесточением. Было расстреляно несколько человек, принятых за Жаклара.

Анна Васильевна сообщила было сестре, что она с мужем успела спастись, но через день Жаклар был арестован.

И снова Ковалевские поехали в Париж. По дороге они прочитали в газетах, что арестована и Анна Васильевна. Известие оказалось неверным: полиция действительно охотилась за ней, но схватила ее друга, писательницу Андре Лео. Анна Васильевна сумела укрыться в надежном убежище.

С большим трудом удалось Ковалевским разыскать преследуемую коммунарку и помочь ей бежать в Гейдельберг. Владимир Онуфриевич узнал, где содержится Жаклар, добился разрешения на свидание с ним. Жаклар сидел в тюрьме в невыносимых условиях: над ним и его товарищами тюремщики нагло глумились. Заключенных раздевали донага, привязывали к столбу и избивали шомполами, заставляли выполнять самые грязные, унизительные работы.

Жаклар сказал Ковалевскому, что его сошлют скорее всего на каторгу в Новую Каледонию, куда отправляли коммунаров независимо от пола и возраста.

Софья Васильевна не сомневалась, что Анна последует за мужем, а так как одну ее нельзя было отпустить в тяжелый путь, то она решила ехать с сестрой в место ссылки Жаклара. Против этого плана восстал Владимир Онуфриевич. Он считал, что Софье Васильевне нецелесообразно оставлять занятия до получения докторского диплома. Он сам проводит Анну Васильевну, а Софья приедет в Новую Каледонию после экзамена.

«Видишь ли, дорогой друг мой, — писал Владимир Онуфриевич брату Александру, — какой странный оборот приняли дела; но иначе, рассуди строго, поступить невозможно. Софа и Анюта стали мне совсем родными, так что разлучиться с ними мне будет невозможно».

На такую жертву мог решиться только истинный друг, любящий человек. Так и восприняла намерение Ковалевского Софья Васильевна, растроганная до глубины души.

 

ПОБЕДЫ И ПОРАЖЕНИЯ КОВАЛЕВСКОГО

Жертва не понадобилась: в Париж прибыли Василий Васильевич и Елизавета Федоровна Крюковские. 7 октября был устроен побег Жаклара из тюрьмы. Снабдив зятя паспортом Владимира Онуфриевича, Крюковские отправили беглеца в Цюрих, где он встретился с Анной Васильевной. Ковалевский проводил Крюковских и Софью Васильевну до Гейдельберга и тут же, к удивлению родителей и горькому недоумению жены, удалился в Мюнхен.

Софья Васильевна не понимала, что происходит с Владимиром Онуфриевичем, затаила горе и с молчаливым упорством продолжала работать, как бы защищая свое право на занятия математикой, а Ковалевский продолжал поиски «главной темы» в его науке.

На первых порах он мечтал об экспедициях и сбо ре материалов. Но, познакомившись с коллекциями разных музеев, написал брату, что «материалу везде набрано страшная масса, потому что на это способен каждый дурак, но нет, решительно нет людей, которые бы сделали над ним хорошие работы». Ковалевский много читал, изучал кристаллографию и минералогию, различные отрасли геологии, палеонтологии и зоологии, искал среди множества научных вопросов те ведущие, решение которых помогало бы осветить эволюцию живого мира. Попутно его внимание привлекло несовершенство стратиграфической геологии, изучающей слои земной коры в исторической последовательности. Эта отрасль геологии, на его взгляд, была в то время «так бесплодна и мало изучена», что Владимиру Онуфриевичу хотелось «заняться сравнительным изучением описанных формаций всех частей света, чтобы поработать над синхроничностью формаций на разных материках».

Он пришел к выводу, что установленные наукой периоды «повторялись сходно по всей земле», а «вопрос об одновременности геологических фаун на всей земле совсем почти не тронут». Чем больше он изучал разделы науки, тем ближе подходил к палеонтологии млекопитающих. «Я хорошенько не могу еще определить того тесного направления, в котором буду работать, — сообщил он Александру Онуфриевичу в марте 1871 года, — быть палеонтологом исключительно по позвоночным мне иногда и хочется, но когда подумаешь, какая ужасная сушь и скука все мелочи по остеологии, то поневоле немного страшно становится. Чисто стратиграфическим геологом я не буду, это школа, подлая, и ее надо не только не размножать, а стараться уменьшить. Остается еще одно направление — зоологическо-географическое, и оно меня очень привлекает по тому множеству работ, которые можно сделать в этом направлении».

Время, когда он выказал наибольшее «пренебрежение» к Софье Васильевне, было порой самого интенсивного труда Владимира Онуфриевича. В беспокойной парижской жизни после разгрома Коммуны ему пришла идея заняться преимущественно ископаемыми позвоночными. «Только тут мы можем сделать что-нибудь разумное… все это даст и даже отчасти дает нам разумная палеонтология с дарвинизмом; до сих пор она положительно не существовала, и мне кажется, это поле — очень благодарное для будущего пятидесятилетия», — писал Ковалевский брату, сумев не только выбрать наиболее важный раздел исследования, но и ясно представить значение его для всего направления науки.

Охваченный нетерпеливым желанием поскорее начать работу, Ковалевский уехал в Иену и засел за докторскую диссертацию. Он чувствовал, что это исследование могло стать «одною из главных опор дарвинизма».

И действительно, оно принесло молодому русскому ученому громкую славу преобразователя палеонтологической науки.

В марте 1872 года Владимир Онуфриевич получил в Иене докторский диплом. Крупнейшие ученые Европы признали диссертацию важнейшей палеонтологической работой последних двадцати пяти лет, после которой все дальнейшие исследования должны измениться в соответствии с выводами русского палеонтолога.

Знаменитый австрийский геолог Зюсс пригласил Ковалевского читать лекции в Вене. Но Владимир Онуфриевич торопился осуществить множество исследовательских планов, а затем вернуться в Россию и, выдержав магистерский экзамен, работать на родине.

Перед поездкой во Францию и Англию, нужной для его исследований, он навестил Софью Васильевну, не сказав ей ничего о своих намерениях.

Еще до этого Владимир Онуфриевич на вопрос брата об отношениях с женой ответил: «Я Софу чрезвычайно люблю, хотя не могу сказать, чтобы я был, что называется, влюблен; еще вначале это как будто развивалось, но теперь уступило место самой спокойной привязанности. Во время нашей жизни я, конечно, если бы очень хотел этого, мог бы быть ее мужем, но решительно всегда боялся этого по многим причинам; во-первых, уже потому, что как-то нехорошо, сойдясь так, как мы сошлись, и заключивши брак по надобности, вдруг перешли бы в настоящий; я как будто бы эскамотировал (получил хитростью) бы себе жену, и это мне неприятно; во-вторых, Софа, по-моему, решительно не может быть матерью, это ее решительно zugrunde richten (погубит); она и сама боится этого ужасно. Это оторвет ее от занятий, сделает несчастною… В-третьих, я сам не могу взять на себя ответственность быть мужем и отцом, особенно с таким человеком, как Софа. Я буду дурным в обоих отношениях… Кроме того, занятия наши так разны; для нее не существует на свете никакой другой науки, кроме математики: все прочее ей ни на каплю не симпатично; а это такое обстоятельство, которое непременно разведет людей, как только каждый из них любит искренно свой предмет. Ей нужно общество математиков, я буду в нем лишний и смешон, не зная ее и не интересуясь ею…

Вообще я не думаю, — пророчески заключил он, — чтобы она была счастлива в жизни; в ее характере есть много такого, что не даст ей добиться счастья; разве попадет на удивительно хорошего человека и притом очень талантливого, а это такая редкость, что рассчитывать на нее трудно…»

Ненормальные отношения с фиктивной женой его тяготили. Он затосковал без семейного очага, каким обладал его брат Александр, имевший преданную, занятую только мужем и детьми Татьяну Кирилловну. Наблюдая в Лондоне семейную жизнь, тот «happy home» (счастливый дом), который так хорошо устраивают англичанки, Владимир Онуфриевич писал брату, что лучше не думать об этом, по крайней мере до тех пор, пока какими-нибудь законными мерами они не будут оба свободны. Он даже предпринял кое-что для этого: советовался с Анной Васильевной и даже намекнул Софье Васильевне о своем желании дать ей развод, приняв на себя вину, хотя по церковным законам это лишало его права на новый брак.

«Сейчас получила ваше письмо, — отвечала она ему, — и не стану говорить вам, как оно огорчило меня, потому что оно ведь с этой целью написано. Только вы совершенно ошибаетесь, если думаете, что я имею какие-либо «приказания» или «распоряжения» дать вам; я думаю, что совершенно лишнее говорить вам, что мне никогда в голову не может прийти воспользоваться теми великодушными предложениями, на которые tacitement (молчаливо) намекаете в последних письмах, и что если я когда-нибудь верну себе мою свободу, о которой, впрочем, менее сокрушаюсь, чем вы думаете, то это будет моими собственными силами и притом главным образом с целью вернуть вам вашу».

Между тем над его головой сгущались черные тучи. Незадолго до поездки в Россию Ковалевский познакомился с диссертацией молодого доктора Одесского университета И. Ф. Синцова и нашел, что она «целиком переписана». Брат его Александр Онуфриевич, хорошо знавший синцовский нрав, просил Ковалевского не высказывать вслух свое мнение, так как экзаменоваться на магистра придется у Синцова, который, возможно, захочет свести счеты.

Но Владимир Онуфриевич в интересах науки не считал возможным скрывать свой взгляд на работу Синцова, которую «ничем другим, как вздором», назвать не мог. Слухи о таком отзыве Ковалевского дошли до Синцова и вызвали у него злобу, на какую способны только мелкие, завистливые душонки.

Синцов подлейшим образом отомстил Ковалевскому: оскорбительными придирками на экзамене он добился того, что удовлетворительно справившийся с испытаниями Владимир Онуфриевич вынужден был потребовать вторичной проверки. Синцов этого-то и добивался. Он подготовил заранее каверзные вопросы и провалил основателя эволюционной палеонтологии, признанного в Европе, именно по этому предмету — специальности Ковалевского. Такой прием ошеломил Владимира Онуфриевича.

Ученый снова отправился за границу, попросил Зюсса в Вене и К. Циттеля в Мюнхене, как известных профессоров, принять от него экзамены по палеонтологии и геологии. И тот и другой подвергли Ковалевского добросовестному опросу и выдали ему свидетельства. Зюсс писал, что Ковалевский выказал такие превосходные познания, приобрел своими трудами такую хорошую репутацию, что профессор считает молодого собрата по науке «полностью и в высшей степени способным занять профессуру по этим отраслям в высшей школе». А Циттель, много общавшийся с Ковалевским в сфере научных занятий, «убедился в том, что доктор Ковалевский не только обладает основательными познаниями в обеих названных дисциплинах, но и в выдающейся степени способен к научным исследованиям».

Приложив эти отзывы, Владимир Онуфриевич напечатал разоблачительную «Заметку о моем магистерском экзамене». Но даже его русские ученые друзья не встали на защиту оскорбленного Ковалевского: они были очень далеки от палеонтологии и не могли оценить выдающихся открытий исследователя. А враги продолжали порочить его, доказывая экзаменационными листками… «безграмотность» претендента на магистерскую степень.

…Ничего не подозревая о мытарствах Ковалевского, Софья Васильевна проводила отпуск в Палибине. Родители деликатно предоставили ей свободу и уединение, ни о чем не расспрашивая.

Как в дни юности, бродила она по разросшемуся парку и бору, дышала густым ароматом хвои, нагретых трав, цветов, слушала милые, полузабытые голоса невидимых лесных птиц, таинственные шорохи и шелест в вершинах деревьев. Уходили тревоги. Родная земля словно переливала в ее измученное тело свои силы.

В этот приезд Софья Васильевна заметила, что ее брат Федя, красивый избалованный юноша, очень похожий на нее лицом и голосом, проявляет незаурядный математический талант. Она охотно занималась с ним и уговорила его поступить на физико-математический факультет.

 

ДИПЛОМ ДОКТОРА

Вернулась Софья Васильевна в Берлин в октябре не застенчивой девушкой, а уверенной в себе женщиной, с острым, независимым умом. И однажды даже отважилась рассказать Вейерштрассу правду о своих отношениях с Владимиром Онуфриевичем.

На следующее утро профессор написал ей: «Сегодня я много думал о вас, это и не могло быть иначе… То, что я хочу вам сказать, скорее тесно связано с вашими научными стремлениями. Однако я не уверен, чтобы при той милой скромности, с которой вы судите о том, что вы способны совершить уже теперь, вы были бы склонны согласиться на предлагаемый мною план. Но обо всем этом лучше переговорить устно. Поэтому, несмотря на то, что после нашего последнего и так сильно сблизившего нас свидания прошло только несколько часов, я прошу позволения снова навестить вас сегодня после обеда на часок и полностью высказаться».

Речь шла о получении докторского диплома. Вейерштрасс лучше Софьи Васильевны мог судить о глубине ее научных познаний. Трудность достижения этой цели состояла в том, что претендентом на докторскую степень была женщина. Как женщина, Ковалевская должна была создать действительно нечто выдающееся, чтобы ученые мужи решились нарушить закрепившиеся установления и присудили ей диплом доктора.

Осенью 1872 года профессор Вейерштрасс наряду с другими вопросами занимался вариационным исчислением — одной из многих тем его университетских лекций. Девять раз возвращался он к нему и достиг большой простоты и ясности в изложении. Он делился с ученицей своими мыслями, примером учил высокой добросовестности ученого — не торопиться, пока задача не исследована полностью.

Особенность метода работы Вейерштрасса именно в этом и заключалась. Он несколько раз менял редакцию каждого труда, прибегая к разным приемам и рассуждениям, чтобы достигнуть полной ясности, и Софья Васильевна старалась следовать ему в своих занятиях.

Вейерштрасс был доволен ученицей, говорил о ее крупных научных успехах, называл замечательной женщиной.

Софья Васильевна не только прошла школу высшего анализа под руководством одного из крупнейших ученых ее времени, не только изучила важнейшие математические теории и выдающиеся труды физиков, механиков, теоретиков-математиков, но и начала писать самостоятельную работу — «О приведении некоторого класса абелевых интегралов третьего ранга к интегралам эллиптическим».

Это была первая проба. По отзыву Вейерштрасса для этой темы требовался не столько высокий творческий дар, сколько основательное знакомство с теорией абелевых функций, относящейся к числу труднейших теорий математического анализа.

Посредством интеграла — предела, к которому стремится сумма бесконечно большого числа бесконечно малых слагаемых, — вычисляют площади фигур, ограниченных кривыми линиями, объемы, длины дуг и т. п. При вычислении часто могут встретиться абелевы интегралы первого, второго, третьего и более высоких рангов, соответственно их увеличивающейся сложности. Вопрос об упрощении абелевых интегралов второго ранга Вейерштрасс предложил когда-то своему талантливому ученику Кенигсбергеру. Софья Васильевна должна была заняться более сложной задачей — интегралами третьего ранга. И она с ней блестяще справилась.

Свою работу Ковалевская с одобрения учителя собиралась послать геттингенскому профессору Клебшу, прославившемуся употреблением абелевых функций в общей теории кривых и поверхностей. Она очень ценила и любила этого ученого. Но в 1872 году Клебш умер. Ковалевская была так огорчена, что не могла смотреть на свое исследование, и занялась другой трудной темой — из астрономии, «Добавлениями и замечаниями к исследованию Лапласа о форме кольца Сатурна».

Вопрос о форме небесных тел имел очень важное значение при изучении устойчивости движения планет в пору их пребывания в виде расплавленной жидкой массы.

Знаменитый французский математик, физик и астроном Лаплас в своем труде «Небесная механика», рассматривая кольцо Сатурна как совокупность нескольких тонких, не влияющих одно на другое жидких колец, определил, что поперечное его сечение имеет форму эллипса. Но это было лишь первое, очень упрощенное решение. Ковалевская задалась целью исследовать вопрос о равновесии кольца с большей точностью. Она установила, что поперечное сечение кольца Сатурна должно иметь форму овала. Ее работа позднее была изложена в курсе небесной механики французского ученого Тиссерана, а основной результат включен в курс гидродинамики Ламба.

Несмотря на одобрение учителя, считавшего, что каждое из этих сочинений достойно докторской диссертации, Софья Васильевна задумала сделать еще одно исследование из области дифференциальных уравнений. Оно касалось труднейшей области чистого математического анализа, имеющего в то же время серьезное значение для механики и физики. Задача привлекла Ковалевскую сложностью и практической важностью. Ученица пыталась совершить самостоятельный полет, пробовала крепость своих крыльев. Легких путей она никогда не искала.

В это время, после тяжелой неудачи в России, Владимир Онуфриевич написал Ковалевской ласковое письмо. С ясной высоты научных интересов ей показались мелкими и пустыми все личные недоразумения. Вновь возникли теплые воспоминания о светлой дружбе с Ковалевским. «…Когда я вспоминаю о вас таким, как знала вас в первые годы нашего знакомства, и о всем дорогом прошлом, с которым вы так тесно связаны, мне приходит неотразимое желание опять назвать вас братом. Но мой «брат», такой, как он остался в моих воспоминаниях и которого я очень сильно любила, не имеет ничего общего с этим новым Владимиром Онуфриевичем, который не может оторваться от своей работы, чтобы повидаться со мной дня два после года разлуки, и который так завален письмами от Дарвинов, Гексли и прочих знаменитых людей, что в течение недели не может найти минуты ответить на мое письмо».

У Ковалевского эти минуты нашлись. Письма его были теплы. Софье Васильевне, знавшей особенности характера Владимира Онуфриевича, подумалось даже, а не постигла ли его какая-нибудь неудача с магистерским экзаменом, чего она никак не могла допустить всерьез. На это шутливое предположение Владимир Онуфриевич ответил рассказом о своих мытарствах. Боль за друга, горячее сочувствие ему заслонили, отодвинули на задний план все личные обиды. Софья Васильевна пыталась облегчить Ковалевскому — самолюбивому и мнительному — возможность сближения. Она известила его, что после тяжелой болезни по совету врачей собирается в Швейцарию, к сестре, ожидающей ребенка, куда приедут и родители посмотреть первого внука. В Цюрихе можно было бы встретиться, так как Владимир Онуфриевич хотел совершить геологический «объезд» районов Южной Франции и Италии, посетить Лозанну, а это совсем не так далеко от Цюриха. Но Владимир Онуфриевич ответил на это предложением повидаться с ним в Мюнхене, на вокзале, между двумя поездами. Софья Васильевна не могла представить себе этого разговора, который должен был стать решающим для их жизни, в обстановке вокзала, в присутствии Юлии Лермонтовой!

«Хотя вы и написали мне, — пошутила Софья Васильевна, отвечая Ковалевскому, — что «ужасно как переменились», но в одном вы, право, остались старым: это в умении придумать все как можно вычурнее и так, как никто другой бы не придумал. Ваше письмо в самом деле очень милое, и я пишу под влиянием очень дружеского настроения к вам, поэтому мне очень не хочется отказывать вашей просьбе, да я и не отказываю вполне, а только прошу вас подумать самому, до какой степени это нелепо». Софья Васильевна предлагала встретиться в Берлине, где она будет одна, где в театре играет «его Рабе» и поет та итальянская певица, спутница Арто, которая так понравилась ему прошлой весной.

Софья Васильевна ничего не забыла из тех приятных минут, какие выпадали до непонятной размолвки, она готова была все забыть и не скрывала желания внести определенность в их отношения. И из Цюриха она сообщала о том, что ее тяготят допросы родных по поводу «ненормального положения». Это письмо было послано 5 мая, а уже 9-го Владимир Онуфриевич извещал брата, что отправляется на юг Франции, проживет в Тулузе три недели, а возможно и месяц, «если Софа даст отпуск», а Софья Васильевна в следующем своем письме все еще просила сказать, увидится ли он с ее родными в Цюрихе, то есть захочет ли он побывать в Цюрихе, пока родители там, так как скрывать от них, что он за границей, решительно нелепо: «они это время до такой степени милые с Анютой и со мной, что я положительно не намерена кормить их баснями; мне и без того в разговорах с ними постоянно приходится краснеть, когда разговор коснется какой-нибудь из множества басен, которые мы им совсем ненужным образом наврали».

Владимир Онуфриевич пообещал приехать в Цюрих, больше не расставаться с Софьей Васильевной, и она, наконец, смогла освободиться от гнета горьких раздумий о своей судьбе. В ожидании мужа она отдыхала, веселилась, заинтересовалась одаренным учеником Вейерштрасса Германом Амандусом Шварцем. Он преподавал в Цюрихском политехникуме, успел многое сделать в исследовании минимальных поверхностей, усовершенствовав метод своего учителя. Опередив на несколько дней Софью Васильевну, он напечатал работу, аналогичную той, которую она хотела сдать в печать. Не значило ли это, что у них было нечто общее в направлении научных стремлений? А она так мечтала о подобной дружбе.

Незадолго до отъезда Ковалевской из Берлина профессор Шварц просил Вейерштрасса передать ей, что одна ее соотечественница, Елизавета Федоровна Литвинова, которой он хотел бы быть полезен, предпочла ему другого профессора — Мекета.

— Очень жаль, если она не воспользуется готовностью Шварца, — сказал Вейерштрасс.

И Софья Васильевна в тот же день написала сестре в Цюрих, чтобы она разыскала Литвинову и сообщила ей все это. Для Ковалевской дорога была каждая женщина, вступавшая на научный путь.

Литвинова, впоследствии одна из первых русских женщин — докторов математики, у которой училась Надежда Константиновна Крупская, услыхала о Ковалевской еще в Петербурге, в 1868 году, как об очень энергичной девушке, которая, несмотря на свою юность, прошла курс мужской гимназии и занимается высшей математикой. С тех пор Ковалевская сделалась для Литвиновой, как и для всех желавших учиться девушек, той светлой точкой, к которой устремлялись их взгляды. Елизавету Федоровну математика очень привлекала. Овдовев, Литвинова решила учиться и уехала в Цюрих.

— Вы за что же обидели любимого ученика Вейерштрасса — Шварца и предпочли ему Мекета? — спросила Анна Васильевна Жаклар, встретившись с Елизаветой Федоровной.

— Я записалась к Мекету потому, что собираюсь учиться в Париже, — ответила Литвинова.

— Но Софа вам этого не посоветует, — прервала ее Аииа Васильевна. — Она говорит, что начинать учиться надо у немцев. По ее словам, немцы с особой любовью относятся к своим ученикам, и в этом отношении никакие другие профессора в мире не могут с ними сравниться. Вам, как и Софе, необходима немецкая глубина.

Когда Литвинова заявила Шварцу, что хочет познакомиться с его научными трудами, он предложил ей приходить к нему на дом для частных бесплатных занятий и спросил, почему именно теперь ей захотелось познакомиться с его лекциями. Она объяснила ему все откровенно, как было. При имени Ковалевской глаза Шварца заблестели, и он воскликнул:

— О, это замечательная женщина! Мне так много пишет о ее занятиях профессор Вейерштрасс. Недавно он прислал мне свои лекции об абелевых функциях, составленные ею! Вы еще не имеете о них понятия. Это труднейший предмет в математике, и немногие мужчины отваживаются им заниматься…

И теперь, оказавшись в Цюрихе, Софья Васильевна познакомилась с Литвиновой, настояла, чтобы студентка-математик приходила к ней ежедневно.

Как-то Литвинова поинтересовалась, скоро ли Софья Васильевна собирается представить докторскую диссертацию и в какой университет. Ковалевская унылым тоном ответила:

— Я не тороплюсь сделаться доктором, так как не предвижу для себя возможности профессорской деятельности…

Она не обольщала себя радужными надеждами: горький опыт Владимира Онуфриевича был еще свеж в памяти. Если он, мужчина, человек, в практические способности которого она так верила, потерпел неудачу, на что может рассчитывать женщина, впервые ступившая на запретный путь?

Через несколько дней Литвинова встретилась у Ковалевской с Владимиром Онуфриевичем. Он только что прибыл из Англии, сказал, что увозит жену в Лозанну, где, он надеется, она хорошо отдохнет.

— Что же мне передать Шварцу? — спросила Литвинова Софью Васильевну. — Вы не дали ему знать о своем приезде, но ведь он о нем узнал и все ждал вашего появления или приглашения.

— Передайте, что я сама заеду к нему на обратном пути в Берлин.

Дня за два до возвращения ее в Цюрих, где она после совместной поездки должна была дожидаться мужа, Шварц в разговоре с Литвиновой заметил:

— Хотелось бы мне хорошенько побеседовать с Ковалевской, чтобы самому убедиться в глубине ее познаний.

В это время у Софьи Васильевны еще не было напечатанных трудов. Когда Литвинова сообщила ей о желании Шварца, Ковалевская покраснела и заявила:

— Я пойду к нему сама, завтра же, непременно.

— Но ведь ты, Софа, еще не успела отдохнуть с дороги. Посиди дома, соберись с мыслями, — встревожилась сестра.

— И не ударь лицом в грязь? — насмешливо подхватила Ковалевская.

За этими немногими словами молодой ученой Литвинова почувствовала у нее такое сознание своей силы, что не сомневалась в победе.

На другой день Софья Васильевна направилась к Шварцу.

Часа через три, не заходя к сестре, Ковалевская вошла в комнату Литвиновой — с тем особенным, благоговейно торжественным видом, какой бывает иногда у людей, только что видевших чудеса природы. Она уселась на диване и, помолчав несколько минут, сказала, что ей очень не хочется уезжать из Цюриха. Возникло желание поработать вместе со Шварцем. У них оказались совсем одинаковые планы!

Ковалевская виделась со Шварцем еще несколько раз. После каждой беседы с ним о математике у нее крепло желание остаться в Цюрихе. Она попыталась даже найти привычный предлог покинуть на время своего учителя: не будет ли она для него обузой теперь, когда он назначен ректором университета?

Но профессор ответил: «Если говорить совершенно серьезно, то, милая и дорогая Соня, будь уверена, что именно моей ученице я обязан тем, что обладаю не только моим лучшим, а единственным действительным другом. Поэтому, если ты и в будущем сохранишь то же отношение ко мне, которое проявляла до сих пор, то ты можешь быть твердо уверена, что я всегда буду преданно поддерживать тебя в твоих научных стремлениях».

И она не решилась лишить этого благородного человека своей преданности и внимания, как бы ни тянуло ее к другим людям науки.

— Вы ставите Шварца выше Вейерштрасса? — спросила ее Литвинова.

— Ах, вовсе нет, — произнесла Ковалевская. — Но с идеями Вейерштрасса я уже освоилась, а здесь, знаете ли, меня привлекает прелесть новизны. Но, разумеется, я всегда сумею с собой справиться и буду жить там, где должна.

На вопрос Литвиновой, чем же обусловливается это «должна», Софья Васильевна ответила:

— Моим назначением, или, если хотите, главной целью в жизни. Я чувствую, что предназначена служить истине — науке и прокладывать новый путь женщинам, потому что это значит служить справедливости. Я очень рада, что родилась женщиной, так как это дает мне возможность одновременно служить истине и справедливости.

На следующий день приехавший в Цюрих Ковалевский увозил жену в Берлин. Литвинова и супруги Жаклар провожали их. Владимир Онуфриевич не мог сдержать радости, что фальшивые отношения его с Софьей Васильевной кончились. Но лицо Софьи Васильевны поразило Литвинову выражением какой-то сознательной покорности и появившейся между бровями глубокой морщинкой…

Зиму 1873 и весну 1874 года Ковалевская посвятила исследованию «К теории дифференциальных уравнений в частных производных». Она хотела представить его как докторскую диссертацию.

Вейерштрасс считал, что задача по своей сложности позволит ученице проявить и математическую образованность и способность к исследовательской работе. Что же касается результата, то, по мнению учителя, вряд ли он может особенно отличаться от тех, что известны из теории обыкновенных дифференциальных уравнений.

К великому изумлению Вейерштрасса, Софья Васильевна нашла совершенно иной путь решения. Она с большим искусством и тактом преодолела все трудности, возникавшие из-за несовершенства существовавших в этом вопросе приемов вычисления, и, ловко придумав постепенность перехода от более простого к более сложному, мастерски привела все сложное к простому и обнаружила некоторые особые случаи, о которых математики даже не подозревали.

Работа Ковалевской вызвала восхищение ученых. Правда, позднее, когда крупный французский математик Дарбу тоже представил свой труд о дифференциальных уравнениях в частных производных, в Парижской академии установили, что аналогичное сочинение, но более частного характера, еще раньше Ковалевской написал знаменитый ученый Франции Огюстен Коши.

Ни Вейерштрассу, ни его ученице это исследование Коши, оставившего до восьмисот произведений по различным отделам чистой и прикладной математики, не было известно. Коши при своей огромной продуктивности, выдвигая богатые идеи, не всегда успевал изложить их полно и ясно. Не отличалось полнотой и это сочинение. Софья Васильевна же и по характеру и по воспитанию, полученному у Вейерштрасса, стремилась к предельной ясности.

В своей диссертации она придала теореме совершенную по точности, строгости и простоте форму. Задачу стали называть «теорема Коши — Ковалевской», и она вошла во все основные курсы анализа. Большой интерес представлял приведенный в ней разбор простейшего уравнения (уравнений теплопроводности), в котором Софья Васильевна обнаружила существование особых случаев, сделав тем самым значительное для своего времени открытие. Недолгие годы ее ученичества кончились.

Профессор Вейерштрасс, сидя в маленькой комнате возле заваленного книгами и бумагами стола, смотрел на побледневшее, осунувшееся, как после болезни, лицо Софьи Васильевны. Она вполне обоснованно претендовала на докторскую степень. Никогда еще не находил профессор у слушателей такого серьезного проникновения в его идеи, никогда еще не имел такого отзывчивого товарища для научных мечтаний. Как часто подхватывала эта юная женщина его едва осознанную мысль и неожиданно облекала ее в отчетливую и верную форму, как часто своими вопросами заставляла направлять взгляд на предметы, не интересовавшие его прежде!

Не многим выпадает счастье встретить на пути молодое существо, так понимающее и разделяющее самые смелые, самые дерзновенные замыслы учителя. Еще бы год-два побыть ей рядом со старым ученым! Он успел бы открыть ученице свои сокровенные размышления и выводы, которые, быть может, без нее так и не сумеет никогда изложить на бумаге!

Но Ковалевская рвалась на родину. Она не могла больше дышать воздухом чужой страны.

— Да, а где же я буду защищать диссертацию? — вдруг спросила Софья Васильевна. — Мы так и не подумали с вами ни разу о главном. В Берлине невозможно. Берлин — это вы… Клебша нет. Все остальные… Да они заморозят меня своим пренебрежением к женщине, вздумавшей вторгнуться в область мужской науки.

И в самом деле, увлеченные первыми творческими победами, учитель и ученица совсем забыли о тех неприятных формальностях, какими непременно затруднят прием женщины в число служителей науки.

Вейерштрасс живо представил себе застенчивую, совершенно отвыкшую от общества ученицу перед напыщенно важным ареопагом своих ученых коллег.

Да, они способны заморозить даже ее неотразимое красноречие. К тому же, владея научным немецким языком, Ковалевская в разговорном без церемоний обращается с родами и падежами, перемешивает немецкий с французским и английским. О, какой гнев ученых филистеров может вызвать ее оригинальная речь!

— Ты сама нигде не будешь защищать ее, — решительно произнес он. — Есть пункт, по которому иностранцам могут присуждать степень в их отсутствие. Ее и присудит тебе Геттингенский университет. Думаю, трех таких работ, как твои, достаточно, чтобы простить тебе принадлежность к слабому полу!

Профессор написал в Геттингенский университет, что Ковалевская, обладая знаниями в различных областях математики, представляет для защиты несколько работ, каждую из которых сам Вейерштрасс принял бы как диссертацию. Он считает справедливым, если степень присудят без личной защиты, ибо имел не много учеников, которых можно сравнить с Ковалевской по способностям.

Геттингенский университет ответил, что на факультете возникло сомнение: можно ли присудить Ковалевской ученую степень, если она не занимает никакой должности и даже не добивается ее?

Вейерштрасс указал, что подобные случаи в Геттингенском университете были; заочного же присуждения он просит не потому, что Ковалевская слаба, — она редкостно сильна, но застенчива, и при ее необычайной умственной подвижности ей трудно выражать свои мысли на чужом языке. Он обращает внимание университета на решимость Ковалевской изучать математику и принесенные ею жертвы: «Ради этого она отказалась от всего, что обычно прельщает молодую женщину, и осуществила свое желание с энергией, которую трудно совместить с ее вполне женственной натурой».

А Софья Васильевна отправила обязательную автобиографию на латинском языке декану математического факультета, приложив «приличное случаю» объяснение.

«Мне было не легко решиться на шаг, который должен вывести меня из состояния неизвестности, в котором я до сих пор находилась. Только одно желание доставить удовольствие близким мне людям, — писала она, кривя душой, — желание дать им настоящее понятие о себе, убедить их в том, что я действительно серьезным образом и небезуспешно занималась математикою, которую изучала исключительно по любви, без всяких посторонних целей, заставило меня отбросить в сторону все колебания…»

Она не требовала себе скидки как ученая, почему же нужно вымаливать право заниматься наукой?!

— Если факультет откажет в заочном присуждении степени Ковалевской, — наступал на университет Вейерштрасс, — то моя ученица требует, чтобы объяснили этот отказ не тем, что она женщина.

Долго тянулся спор между профессорами.

Но сочинения молодого математика-женщины уже стали известны авторитетным ученым и вызвали лестную оценку. Отважная русская показала, что она способна не только понимать самые трудные разделы высокой науки. Ее первые работы свидетельствовали о творческой силе несомненного таланта.

И, склоняясь перед бесспорными научными достоинствами представленных работ, Совет Геттингенского университета присудил Ковалевской степень доктора философии по математике и магистра изящных искусств «с наивысшей похвалой».

Прощаясь с Софьей Васильевной, Вейерштрасс преподнес ей великолепный синий бархатный футляр для диплома, стоившего обладательнице его нескольких лет аскетически суровой жизни и напряженнейшего труда.