За три дня работы в Раздольном Женя загорел. У него лупился нос и волосы совсем выцвели. Тот мальчишка, что вез их в село и которого вся деревня за что-то звала «Гвоздем», научил Женю управлять лошадью; и теперь он, важно покрикивая на пегую кобылу с коротким, украшенным репьями хвостом, возил к силосным ямам скошенную деревенскими мальчишками траву. Сгребали ее там и укладывали Жене на телегу Иринка. Катька, Шурик-Би-Би-Си. Хасан и Сережа косили вместе с мальчишками из Раздольного. И вновь позавидовал Женя ловкости и силе Хасана, позавидовал по-хорошему, любуясь Хасаном и пожелав себе стать таким же.

Работали споро, с таким остервенением, что когда к ним на заимку приехал председатели колхоза, то только присвистнул:

— Ну, орлы! Хорошо работают, черти полосатые, — ругнулся он любовно и спрыгнул с лошади. — А ну-ка, чем моих работников кормят? — поинтересовался он, подходя к большому котлу, о котором, вкусно булькая, варилась баранина.

Почерпнул, облизнул ложку:

— Нормально.

Похлопал подъехавшего Женю по спине.

— Ну как, чудо-богатырь, нравится?

— Очень, — улыбнулся Женя, показав белые ровные зубы.

Подошла Иринка. Наблюдая за этой сценой, в который раз уже подумала, что Женя очень похож на киноартиста, и вдруг покраснела, заметив, что и Женя смотрит на нее.

Повариха чуть постарше Иринки, повязанная белым платочком, со знанием дела, очень серьезно ударила в висевший на дереве обломок рельса.

— Дзи-инь!..

Второй раз ударять не пришлось. Проголодавшиеся шумные мальчишки и девчонки были уже возле котла.

— Раньше гонга работу побросали? — строго спросил их бригадир. — Ишь какие скорые на еду.

Характер бригадира ребята из Раздольного знали, городские же и за три дня поняли этого человека. Больше всего он заботился, чтобы они были сыты, и, когда видел за едой кого-нибудь лениво управляющегося ложкой, говорил:

— Чего возишь? Ешь смелее. Знаешь, серединка сыта и кончики играют. Так-то.

Поэтому сейчас на сердито-ворчливый тон бригадира кто-то отозвался:

— Кончики не играют, дядя Анисим! — И все засмеялись.

Председатель что-то говорил бригадиру о сенокосе за Черной Гарью. Остальные все молча ели горячую баранью лапшу. Женя, вздохнув — вот уже третий день он не крестит лба перед едой, — взял свою ложку. И тут же забыл о боге. Лапша была очень вкусной. Вообще за всю свою жизнь он не ел ничего подобного. Здесь было все необыкновенным. И огурцы, и хлеб, и молоко теплое, его никак не удавалось довезти до заимки холодным: десять километров по жаре: как не согреться, хорошо, что еще не скисает! И мед прозрачный светло-коричневый, в котором увязли лимонно-бледные пчелиные крылышки.

Женя чувствовал себя хорошо, ел с аппетитом, спал крепко, и все время спились ему красивые, сказочные сны. Вставал отдохнувший, радостный, бежал со всеми к быстрой таежной речушке, купался в бодрящей воде, а потом, взяв в руки вожжи, вез мальчишек и девчонок на луговину, и всю дорогу касалось его спины теплое Иринкино плечо.

Не уезжать бы отсюда век, но дни уходили быстро. Вот и опять тряская дорога, лилии по бокам разбитой неровной колен, катер с белой трубой. На его корме, пугая пролетающих уток, громко поет репродуктор:

Куба, любовь моя. Остров зари багровой!

Песня стремительна, как таежная речка, в которой Женя купался по утрам. Женя слушал. И как после купания в речушке, по телу вдруг прошел холодноватый бодрящий озноб.

Слышишь чеканный шар? Это идут барбудос. Небо над ними, как огненный стяг. Слышишь чеканный шаг?

Он даже не заметил, что сам поет; не зная слов, воспроизводит одну мелодию. Первое, что он увидел, были Иринкины глаза, золотистые, с распахнутыми в восторге ресницами. Потом Катькино лицо с розовым полуоткрытым в удивлении ротиком.

«Что они?» — подумал он. И замолчал.

— Это ты пел? — спросила негромко Катька. — А ну-ка еще, а?

— Ну, что ж ты? — Катька потеребила ею за рукав.

Иринка вдруг улыбнулась, кивнула головой:

— Спой!

Хасан куда-то побежал, и через минуту смолкший было репродуктор снова бросил в воздух, размахнул над волнами песню.

Куба, любовь моя!..

Женя запел.

— Черт знает что, — сказал Хасан, когда голос Жени смолк. — Шурик — Эсамбаев, этот — Огневой!

На вопросительный Катькин взгляд торопливо пояснил:

— Есть в Киеве такой артист Константин Огневой. Голос!..

Он взъерошил густые смоляные полосы и сказал гортанно, с едва заметным кавказским акцентом:

— Пачему я без всяких талантов?

Катька от нетерпения затопала ногой, начала убеждать Женю учиться пению.

— Музыкальная школа у нас есть? Есть. Время у тебя найдется? Найдется… Может, ты еще светлом будешь. Понимаешь? — И постучала его по лбу изрезанным осокою пальцем.

Женя смущенно улыбался.

Когда катер причалил, девчонки, как козы, стали прыгать на берег и визжать: мальчишки не сильно, но решительно подталкивали их в спину. Женя оглянулся на противоположный берег. Теперь с ним будут связаны самые лучшие, самые светлые воспоминания. Как хорошо было!.. И вспомнил мать, ее исступленный взгляд. Холодок прошел по сердцу. Предчувствие недоброго охватило его. Он сразу помрачнел.

— Мы завтра на двенадцать и кино пойдем. Ты придешь? — спросила его Иринка. Он кивнул машинально.

Иринка тут же отбежала от него счастливая, не приметив тревоги в Жениных глазах. Хасан потряс его за руку, попрощался Сережа, Шурик-Би-Би-Си предложил что-то насчет художественной самодеятельности. Потом они пошли в одну сторону, а Женя повернул в другую.

Он шел и чувствовал, как с каждым шагом грузнеют ноги, словно легкость, влившаяся в него за пять дней в Раздольном, здесь переставала действовать. Еще издали он увидел свой дом, высокий неприступный забор — и сразу стало душно.

Вздохнув, подергал железное кольцо. Слышал, как взвизгнула в доме дверь. Мать спросила: «Кто?» и открыла калитку. Одним взглядом Кристина отметила в сыне все: и выцветшие от солнца волосы, и загар крепкий, здоровый, но лицо у сына было невеселое. Какая-то искорка промелькнула в ее синих глазах, но тут же она схватила Женю за руки:

— Приехал? Жив, здоров? Ну, слава тебе господи… Слава тебе господи… — заговорила она торопливо и потащила в дом.

Она ни о чем его не спросила. Ходила светлая, часто крестилась и что-то шептала. А потом стала рассказывать Жене про реку Иордан, про пророка Давида… В комнате, в сумерках голос ее звучал особенно проникновенно, с той страстной взволнованной сдержанностью, которая всегда действовала на Женю. Он притих, слушал. Смотрел на мать. Видел только тонкий овал ее лица и блестящие огромные глаза. Муки Давида приводили его в трепет, человечность — восхищала. А голос матери все лился и лился, пеленой окутывал сознание, заставлял видеть только то, о чем она говорила.

— Помолимся за него, сынок? — просила мать.

И он, потрясенный судьбою неизвестного ему пророка, с готовностью пошел за ней в темную комнату, опустился на колени.

…Уже совсем поздно пришел к ним брат Афанасий. Широко перекрестившись, поздоровался с Женей, присел напротив.

— Понравилось тебе? — спросил он просто.

Перед Жениными глазами сразу же побежала светлая с легкими курчавинками на быстрых волнах неглубокая речка. Он увидел широкую, залитую солнцем луговину, услышал смех, песни, ощутил запах сена, зеленого с голубыми глазками запутавшихся в нем колокольчиков.

Коротко, от нахлынувших чувств, ответил:

— Да.

— Да-а, — повторил брат Афанасий. И встал. — Силен бес, — с волнением заходил он по комнате. — Силен, силен враг человечества. На какие только козни не идет! Ты думаешь, что? — Резко присел он около Жени и положил ему на плечо руку с суховатыми короткими пальцами. — Я помню, я тоже был мальцом. Тоже тянуло меня на игрища, на веселье… Опутывает бес человека своими тенетами. Сегодня попляшешь, завтра поиграешь, на послезавтра за занятием этим забудешь о боге. Вот и все. И готово тебе горяченькое место на том свете — пекло. — Врат Афанасий опустил голову, тяжело вздохнул. — Бог создал землю не для веселий, а для испытаний. Чем больше ты тяжестей возложишь на себя здесь, тем лучезарней будет твоя вечная жизнь там. — Он подмял палеи к потолку. — И только с именем бога! Только с одним этим именем, сын мой, ты обретешь истинное счастье!

Требовательно и грозно при этих словах прозвучал голос брата Афанасия. Женя невольно подумал, что ни разу, почти ни разу не вспомнил он в Раздольном о боге. И вскинул глаза. Брат Афанасий сидел, опустив голову, и лицо его было горестно-скорбным.

— Жаль мне людей скудоумных, скудомыслящих, — проговорил он тихо, с такой печалью, что у Жени спазмой сдавило горло. — Живут, веселится. А того разве не ведают, — в гневе брат Афанасий выпрямился, — что вся эта жизнь — тлен, что все прахом уйдет в землю, что вечное, нерушимое только у престола божьего!.. Так что же веселятся, что безумствуют? — у брата Афанасия затрясся подбородок, глаза налились слезами. — Ведь гореть им там за грехи их земные в геенне огненной. — Он взмахнул руками, схватился за голову, закачался.

— Брат Афанасий, брат Афанасий! — вскочив, дернул его Женя за плечо. — Брат Афанасий-й!..

Дрожащей рукой брат Афанасий указал Жене на скамейку.

— Ты сядь, сядь… Со мной ничего… Скорблю и… мука… что змей, сердце гложет. Сподобил меня господь бог светлое слово нести вам. А паства моя земной заразе подвержена. Вот и ты… — Он посмотрел на Женю серенькими, глубоко запавшими и полными слез глазами. — Мать о тебе по вся дни плачет. Не чует твое сердце дитячье, на какую муку ты свою доселе чистую душеньку готовишь.

Женины глаза расширились.

«Не надо, — пытался сказать он. — Не говорите, не надо. Мне страшно». Но не было голоса. Он почти терял сознание.

— Откажись! — наклоняясь над ним и впиваясь в него стальными буравчиками глаз, проговорил брат Афанасий. — Откажись от смеха, от шуток, от веселья. Откажись от друзей. Одни друг, брат, отец — бог! Помни это.

— Да, да, да… — захлебываясь, стараясь уйти от этих глаз и от других, никогда раньше не виданных, неумолимых, залепетал Женя. И все его худенькое тело забилось мелкой, знобящей дрожью…