У Катьки внезапно заболело горло. Мама не разрешала ей никуда ходить. С толстой от компресса шеей Катька хмуро сидела у окна, смотрело в улицу, где то светило солнце, то хлестал дождь, смывая с тополиных листьев серую, плотную, похожую на золу пыль. Было скучно. Катька приставала к матери: когда кончится болезнь?

— Когда кончится, тогда и кончится, — односложно отвечала Елизавета Васильевна, занятая какими-то отчетами, докладами. А Катька, взяв зеркало и широко раскрыв рот, рассматривала свое горло.

— Горло как горло, — бросала она зеркало на подоконник. — И ты все выдумала. Тебе просто хочется, чтобы я вот так сидела перед тобой, — бурчала она матери, которая занималась в другой комнате своими нескончаемыми бумагами.

Мать смотрела на Катьку через раскрытую дверь, карандашом поправляла волосы и снова погружалась в отчеты.

Забегала Иринка. Мать Катьки не разрешала ей подходить к дочери близко, а издалека говорить было неинтересно. Катька только раздраженно махала рукой:

— Иди, иди. Поправлюсь, тогда придешь. Видишь, я теперь инфекционная. — И давила себе пальцами горло.

Приходил Хасан. Чаще всего они с Шуриком-Би-Би-Си стояли под окном и на пальцах делали какие-то невыразительные знаки. Катька морщила нос, трясла головой, делала вид, что она больна почти смертельно. Перед Хасаном ей было просто стыдно, что ее с таким пустяком засадили дома.

— Сама не хочешь, чтобы и росла неженкой, а сама… — ныла Катька, когда уходила Иринка, когда исчезали из-под окна две фигуры: высокая — Хасана и верткая, непоседливая — Шурика-Би-Би-Си.

— Есть такая птица — канюк, — говорила Елизавета Васильевна, вставая. — Ты вся в нее. — И решительно захлопывала дверь в свою комнату.

Катька начинала думать. Сначала думала, какая она несчастная, думала, что нет на свете ничего хуже родителей-врачей, потом думала о какой-то книжке, потом о Хасане, об Иринке и о Жене.

От Иринки она знала, что Женя так и не появился. Ни в доме Ивашкина — туда они еще раз ходили, — ни в своем доме его не было. И все пришли к выводу, что он с матерью уехал. А что раньше они никуда не ездили, так это еще ничего не значит.

Но однажды, когда, по обыкновению, Катька сидела на подоконнике и завистливо смотрела на проходивших людей, она увидела Женю. С треском распахнув створки окна, закричала, что есть мочи:

— Женя!

Он не слышал. Уходил. Исчезал за фигурами людей. Катька спрыгнула с окна на пол. Начала разматывать с шеи широкий бинт.

— Что это значит? — спросила вошедшая в комнату мать.

— А то и значит, — отрезала Катька. — Женя прошел. Все думают, что он уехал, а он здесь. И ты разве не понимаешь, как это важно!

— Подожди, — остановила ее мать. — Тебе все-таки нельзя выходить, Екатерина. Я пойду сама. В какую сторону он пошел?

— Вон в ту. Но только ты скорее…

Через полчаса Елизавета Васильевна вернулась.

— Ты обозналась, Катюша. В той стороне у ларька стоял мальчик, очень похожий на Женю, но не Женя.

Катька заревела в голос:

— Я так и знала, так и знала… Ты все испортила.

— Напротив. Я встретила Хасана и сказала ему, что ты видела Женю.

— Ну и что? — сразу перестав плакать, спросила Катька.

— Сказал, что будут поглядывать за тем и за другим домом. И если Женя вышел один раз, выйдет и другой. Но… мне кажется, ты все-таки ошиблась.

— Нет, я не ошиблась, — отозвалась Катька и, вновь забинтовывая шею, сумрачно уставилась и окно.

Катька действительно не ошиблась. Мимо окон ее лома, не слыша ее голоса, не видя никого, прошел именно Женя. С того вечера, как приехал из Раздольного, он загнанным, насмерть перепуганным зверьком жил вместе с матерью у брата Афанасия. В той самой темной комнатушке, где когда-то, отходя от забытья, плыл он в зеленоватом баюкающем мареве. Женя простоял на коленях не один день и не одну ночь.

— Грех тяжек, — сказал ему брат Афанасий. — Молись! — И два раза щелкнул в двери ключом.

Он молился, вслух произнося слова, потому что без этого было бы просто невыносимо. Хоть бейся об эти стены головой — никто не услышит, не поможет. И было совсем жутко думать о том, что од не отмолит свой грех.

В середине молитв вдруг выплывали перед ним горбоносый профиль Хасана, золотистые Иринкины глаза, слышался тупой, дробный стук дятла в медовой таежной ночи. Женя замирал от этих воспоминаний. И холодным потом обливался, когда за дверью раздавался голос брата Афанасия:

— Не искушай бога… Молись… Выбрось, отсеки все…

Женя вновь уверовал в прозрение брата Афанасия. Знает, отгадывает мысли, чувства, не глядя, через закрытую на замок дверь! Это было страшно. Это было ответом на родившиеся колебания. Нет, бог есть, раз он наградил брата Афанасия, их пастыря, их наставника, способностью видеть то, что еще лишь крошечным ростком зашевелилось в тебе.

В темной комнате муки ада становились зримей. И уж не голос брата Афанасия, а чей-то другой, громоподобный, беспощадно карающий напоминал, что будет с тобой, если ты не отсечешь, не отбросишь от себя все греховно-мирское и тленное.

К вечеру Женя совсем обессилел. Колени одеревенели. Но он молился и молился, потому что брат Афанасий сказал, что только этим он искупят свое прегрешение.

Так прошел один день, второй, третий. К концу недели Женя уже ни о чем не вспоминал. И брат Афанасий открыл двери. Женя вышел во двор. И точно на него стало падать небо. Чтобы не скатиться со ступенек, он прижался к дверному косяку. А когда отдышался, вышел на улицу. И вот тут его увидела Катька. Но если бы вслед ему закричал весь город, он и тогда бы, наверно, ничего не услышал, так пусто было в нем, так глух он был ко всему окружающему.