Ивашкин всегда ходил по городу с желтым бидончиком, с кошелкой, сплетенной из какой-то бурой и жесткой, как проволока, травы. Щуплый, верткий, со странной, подпрыгивающей походкой. Ивашкин старательно раскланивался со знакомыми, ищущим взглядом окидывал неизвестных ему людей, с неудовольствием убегал от пристального внимания к своей особе. Он не любил, когда его рассматривали. Наверно, понимал, что некрасив и даже неприятен своим неряшливым костюмом, длинными космами волос, с которых на плечи все время сыпалась перхоть.

Но Иринка убеждала всех, что дело не только и этом.

— Когда человек честный, он смотрит прямо, а у него, видели, какой взгляд!

Ивашкин нигде не работал. Во-первых, потому что был не молод, а во-вторых, говорили, что он — инвалид.

— Какой он, к черту, инвалид! — возмущался дед Назар. — Здоров, как бык. — И в сердцах добавлял: — Этот инвалид в поте лица трудится, чтобы побольше кому мозги свихнуть. Проповедник сатанинский, коза его задери. Замаскировался так, что голыми руками не возьмешь.

Он как-то снова пришел к Ивашкину. Вежливый, предупредительный Ивашкин встретил нежданного гостя со спокойным достоинством.

— Ты, мил человек, скажи, — начал дед Назар, чувствуя себя тонким и умным дипломатом, — какую ты такую тут секту организовал?

Ивашкин усмехнулся, присаживаясь на кран стула, ответил неторопливо:

— Не понимаю, о чем вы говорите.

— Ну как же так не понимаешь? Молитесь вы тут. Лешак вас задави, молитесь. Но зачем же такое творить, что младенцы у вас чуть ли с ума не сходят.

— Не понимаю, — изумленно приподнял плечи Ивашкин.

— Скажешь, что и Женю Кристиного не знаешь? — на невозмутимый ивашкинский тон выкрикнул дед Назар. Но это не произвело на Ивашкина никакого впечатления.

— Скажу, что не знаю, — холодновато отозвался он и встал. — И вообще я не понимаю, зачем вы ко мне пожаловали. Если вас волнует, что ко мне люди ходят, то я не виноват, что к вам они не ходят, — отрезал Ивашкин. — Я — инвалид. Работать не могу, да и не к чему: мне хватит моей пенсии. Антигосударственных и антиполитических действий не произвожу. А что в бога верую, так это моя воля.

— Да молись ты, хоть лоб разбей, — махнул дед Назар рукой. — Но вот ты себе пенсию под старость лет заработал, а слушателей своих от работы отговариваешь. Вот Кристина — молодая, здоровая, а кто ее подзуживает, чтоб на работу не шла?

— Никакой Кристины не знаю, — бесцветным голосом монотонно и твердо произнес Ивашкин.

Так и ушел ни с чем дед Назар, ничего не открыв, а только, как полагали ребята, навредив делу. Ивашкин по-прежнему бегал по городу с кошелкой и бидоном, раскланивался со знакомыми, быстро шныряя по сторонам серенькими беспокойными глазками. По-прежнему таскались к нему по вечерам старики и старухи.

Шурик и Катька, чтоб хоть чем-нибудь досадить Ивашкину за Женю, устраивали кошачьи концерты у него на крыше. Закутавшись в темное и встав на ходули, подкарауливали старушек где-нибудь на дороге, выскакивали внезапно из-за укрытия неестественно длинные, непонятные. Старушки вопили, открещивались, разбегались.

Хасан узнал про это, сначала посмеялся, а потом сказал, что их старание досадить Ивашкину приносит ему пользу.

— Старушки определенно думают, что вы черти какие-нибудь. И, конечно, еще больше будут верить Ивашкину. Глупость вы придумали. Надо не пугать, а вести с каждым верующим индивидуальную работу.

Об этой индивидуальной работе после случая с Женей в городе говорили много. Ребята знали, что к Жениной матери и к матери Марины приходили люди. Однако в их присутствии Кристина по-прежнему молчала. Упорствовала и мать Марины Обиженная несправедливостью человека, с которым прожила десять лет, утешение находила в молитвах и верила, что только через них придет и к ней, и к дочке Марине спасение. Каждый день к ней в дом заходила Кристя. Налитая злобой на тех, кто сейчас пытается разрушить в ее собственном сыне все, что Кристина фанатично создавала годами, она с большей силой тянула в свой узкий и странный мирок запутавшуюся женщину и несмышленыша Марину.

В больницу оно упорно не ходила. Только посылала Жене гневные письма с требованием ради спасения души не поддаваться на уговоры антихристов в образе человеческом. Письма эти Василий Прокопьевич Жене не отдавал. А однажды сам пришел к Кристине.

Она встретила его взглядом синих непримиримо-злых глав. Василий Прокопьевич подумал: «Злостная, видимо, сектантка. С такой говорить, что решетом воду носить».

Кристина сидела прямая, отвернув голову, и Василию Прокопьевичу видны были только слегка округленная щека и длинные немигающие ресницы. Он заговорил о сектах.

— Вы-то, наверно, знаете… Вон Семенов какой работник был! А сектанты сбили его с толку — семью бросил, ребятишек. Сейчас сам, кок неприкаянный, болтается, и дом без хозяина в запустение приходит. Зачем это, кому нужно? Богу? — Василий Прокопьевич тщетно пытался заглянуть Кристине в лицо. — Вот вы посмотрите на себя, вам бы жить красивой такой, а вы разве живете? И сына своего чуть не погубили.

Кристина резко повернула голову. И он увидел в ее глазах что-то похожее на мгновенный испуг.

«Пожалуй, сына то любит», — мелькнула у Василия Прокопьевича мысль. Он помолчал, стараясь найти слова помягче, но неожиданно для себя докончил жестко:

— Преступление ведь это — сектантство. Преступление. И вы должны понять это.

Кристина снова отвернулась, показывая ему только часть щеки и неподвижные ресницы.

Не упорное молчание и раздражало его, и волновало.

«Если не удастся ее переломить, Женю просто опасно будет возвращать домой. Такая на все пойдет».

Совершенно уверенный в том, что слова его не произвели на женщину никакого впечатлении, Василий Прокопьевич ушел. Он шел и думал: судить бы ее и Ивашкина, о котором говорили ему ребята. Но кто станет обвинять, один Жени? Да и тот молчит. Рассказал о Марине, а об остальном можно только догадываться.

Секта и ее действия представлялись Василию Прокопьевичу чем-то вроде подземной речки. Не видно ее, а разрушительная работа налицо: рыхлеет почва, оседает и вдруг… обвал. И сколько ценного, созданного и природой, и человеком, погибает вместе с таким обвалом… Вот Женя, Марина… А кто еще, кто еще окутан липкой паутиной сектантства?

Василий Прокопьевич даже расстроился, вспомнив Женю и Марину. Бегать бы им, смеяться, купаться в реке, смотреть веселые фильмы, а один домолился до больницы, а вторая… Что вторая? Стоит, может, сейчас в какой-нибудь темной моленной и с недетским страхом в душе молится, молится… А жизнь-то одна! Одна жизнь, и детство одно…

Василий Прокопьевич в волнении потер подбородок. И мысли его снова вернулись к секте. Страшное это дело.

Припомнилась мать. Она верила в бога. Ходила в церковь, после всяких богослужений возвращалась вся светлая, успокоенная. Отец в бога не верил, но матери не мешал.

— Чем бы дитя ни тешилось, говаривал он, — но раз ходишь — ходи, беды особой нету. Хотя на те монеты, что попу оставляешь, мне бы лишнюю четушку купила.

Да, беды особенной не было. Не мешала мать отцу работать, не лишала детей ни радостей, ни удовольствий детства. А когда отпускала его учиться в Москву, даже всплакнула, что сын ее ученый будет.

Василий Прокопьевич вспомнил злые глаза Кристины, записочки, что присылала сыну в больницу, вспомнил, как сидела недвижная, безучастно-непримиримая к его словам, и тревога за Женину судьбу обожгла сердце.

«А может, эта самая Кристина и заправляет и секте?» Но тут же на память пришли слова дела Назара об Ивашкине. Кто он, этот юркий мужичок? Так ли прост, как кажется? Или это только маска матерого проповедника секты? И какой секты?

Дед Назар как-то, сидя на больничном крыльце, начал перечислять всяких федоровцев, михайловцев…

— Из России понаехали, свои, доморощенные народились, — говорил он, сердито дымя трубкой, — секты-то эти. А то еще есть истинно православные христиане. Истинно! Раньше были просто православные христиане, а теперь еще истинно. Значит, те были не истинно… Чушь-то какая-то, тьфу!

Если б чушь и если б знать, что за секта, в которой состоит Кристина, и знать бы, что такое Ивашкин!

Во всем клубке торчала всего одна ниточка, и, потянув за нее, не сразу размотаешь весь клубок, не сразу дойдешь до черенка, вокруг которого он слепился. Василий Прокопьевич понимал, что все еще только начинается и в борьбе со злой разрушительной силой, свившей в городе свое гнездо, сделан лишь первый, еще незначительный шаг.

И это беспокоило.