Сумерки сгущались мучительно медленно, с доводящей до безумия неторопливостью. Над ухом звенели вышедшие на тропу войны комары – едва ли не первые в этом году, – от воды все ощутимее тянуло прохладой. Внизу журчал ручей, под невысоким песчаным обрывом, узкие листья ив тихонько шелестели под порывами легкого ветерка. Ветерок приносил откуда-то волны нестерпимого смрада – очевидно, в кустах над ручьем разлагался труп какого-то животного. Кошки, например, а может быть, и собаки. Скорее всего, собаки, притом довольно крупной. Не может так вонять одна несчастная дохлая кошка! Чему в ней вонять-то?..

Курить хотелось просто умопомрачительно – и чтобы отогнать комаров, и чтобы отбить вонь, и вообще… Короче, хотелось. Лукьянов привык относиться к своим желаниям бережно, с пониманием и очень не любил отказывать себе в мелких удовольствиях, но даже ему было понятно, что курить нельзя.

Днем его могли обнаружить по дыму, а ночью – по тлеющему в темноте огоньку сигареты. Шансы на это были невелики, но они все-таки были, и Валерий сдерживал себя из последних сил. Помнится, он читал в каком-то романе про войну, что очень много людей погибло именно из-за закуренной не вовремя сигареты. Что же это был за роман такой? Чей? Ремарка, кажется. Да, точно, Ремарка, а вот какой именно роман, Валерий запамятовал. В свое время он отдал дань увлечению творчеством этого немецкого писателя; его многословное нытье казалось Валерию, как и многим молодым, не умудренным жизненным опытом людям, средоточием житейской мудрости и образчиком единственно приемлемой в наше время философии: все вокруг – дерьмо и дрянь, так давайте выпьем и трахнемся, пока живы. Возможно, это был упрощенный подход; скорее всего, Ремарк имел в виду что-то другое, описывая жизнь своего «потерянного поколения», но Валеру Лукьянова в ту пору подобные тонкости не интересовали. Ему тогда было приятно примерять на себя маску свойственного героям Ремарка разочарования в жизни, нравилось рисовать вокруг себя горький романтический ореол – если не в жизни, то хотя бы в воображении. И лишь теперь до него начало понемногу доходить, что никаких ореолов вокруг себя создавать не нужно.

Ореол возникнет сам, когда ты пройдешь через ад и вернешься оттуда живым; и, к сожалению, когда это произойдет, тебя уже не будет интересовать, как ты выглядишь со стороны и что о тебе думают окружающие, особенно девушки. Плевать тебе будет и на девушек, и на ореолы, и вообще на все на свете – в точности, как одному из героев Ремарка. Получалось, что быть таким героем не очень-то приятно, но понял это Валера Лукьянов только после того, как в его жизни возникли настоящие, непридуманные трудности.

Он длинно, тоскливо вздохнул, вынул из кармана сигареты и понюхал пачку. От запаха табака закружилась голова. Лукьянов стиснул зубы и заставил себя вернуть пачку в карман, утешаясь мыслью, что, когда все закончится, он первым делом выкурит сигарету или даже целых две – можно подряд, а можно одновременно. Правда, до этого момента еще нужно было дожить. Браться за дело раньше трех часов ночи, пожалуй, не следует – черт их знает, во сколько они там засыпают. Проворачивать подобные дела лучше всего перед рассветом: во-первых, это время самого крепкого сна, а во-вторых, меньше риска свернуть себе шею в кромешной ночной темноте.

Валерий посмотрел на часы. Было только начало десятого, и он подумал, что зря, наверное, притащился сюда так рано.

Впрочем, добираться ему пришлось на попутках, а при таком способе передвижения лучше иметь солидный запас времени.

Да и кто бы рискнул посадить его к себе в машину на ночь глядя? И потом, ночью, впотьмах, он наверняка заблудился бы в лесу и плутал бы там до утра, а утром вышел бы не сюда, а на какую-нибудь подмосковную ферму…

За ручьем, в черных ивовых зарослях, смутно белел кирпичный забор усадьбы Майкова. Где-то там, за этим забором, обретался сейчас папа Май со своими архаровцами – пил виски, жрал ветчину с шоколадом, смотрел порнуху по видео и хихикал, наверное, в кулак, вспоминая лоха Валеру, которого ему удалось так легко и непринужденно кинуть на приличную сумму. Конечно, хихикал! На его месте любой бы хихикал. Чего ж не похихикать, когда и работа сделана, и денежки остались при тебе, и тот, кого ты кинул, не может тебе отомстить…

«Ну, это мы еще посмотрим, – подумал Лукьянов, – кто что может и кто чего не может. Жаль, но о деньгах, наверное, придется забыть. Зато хоть душу отведу…»

Тут ему снова подумалось, что дело он затеял не только опасное и скорее всего бесполезное, но и довольно нечистоплотное. Недаром же у него язык не повернулся рассказать Сове и его суровому папахену о своих планах. Вряд ли они одобрили бы его затею. Сова по старой дружбе мог бы и промолчать, но вот родитель его наверняка сказал бы Валерию пару ласковых, а то и попытался бы помешать. Роскоши ссориться с этим старым хрычом Валерий Лукьянов себе позволить не мог: в конце концов, именно старший Савельев давал ему кров и еду. Поэтому из дома Савельевых он ушел тихо, не прощаясь, и очень надеялся, что по возвращении ему не станут сильно надоедать ненужными вопросами. Если оно будет, это возвращение…

У него вдруг возникло почти непреодолимое желание махнуть рукой на свою детскую, в общем-то, месть, выбраться из этих вонючих кустов и, пока не поздно, вернуться к Сове.

По большому счету у Совы Валерию жилось хорошо, особенно после того, как удалось договориться с председателем местного колхоза об обмене ненужного Лукьянову компьютера на очень нужный Савельевым списанный МТЗ. После завершения этой, с позволения сказать, сделки долг Валерия перед Совой был торжественно объявлен полностью погашенным, в ознаменование чего было выпито неимоверное количество крепчайшего самогона, который Савельев-старший собственноручно гнал у себя в сарае в свободное от полевых работ время. Самогон был хорош, и закуска была хороша, и вообще, жить и работать в хозяйстве Савельевых оказалось неожиданно хорошо, спокойно и, главное, прибыльно. Отец Совы платил Валерию очень неплохо и обещал, если все будет нормально, вскорости прибавить жалованье; тратиться в деревне было особенно не на что, и у Лукьянова впервые в жизни появилась вполне реальная возможность поднакопить деньжат.

Но главное было даже не в этом. Только очутившись в деревне и выехав рано утром в поле за рулем старенького тарахтящего трактора, Валерий вдруг с полной и окончательной ясностью понял, как он устал от Москвы с ее шумом, гамом, бесконечной суетой, огромными расстояниями и странными, ни на что не похожими отношениями между людьми. Он как будто вернулся из далекого путешествия – даже не за семь морей, а, пожалуй, за семь планет. Здесь, в деревне, все было просто и понятно и не надо было подолгу ломать голову, чтобы понять, кто тебе друг, а кто – злейший враг. Работай побольше, пей поменьше, и все у тебя будет хорошо, и все ты со временем получишь – и деньги, и жилье, и машину, и уважение окружающих, и даже их зависть, если она так уж тебе необходима…

Но обида оставалась. Днем о ней некогда было думать, но по вечерам обида возвращалась и жгла, как кислота.

Именно как кислота, да-да…

Валерий знал, что обида не пройдет сама по себе, и потому не стал откладывать дела в долгий ящик. В первый же выходной, который отец Совы предоставил ему посреди недели, он начал осуществлять свой план. Спешить, в принципе, было некуда, но Лукьянов понимал, что, чем дольше он станет тянуть, тем меньше шансов у него останется претворить свой замысел в жизнь. Рутина затянет – и махнешь на все рукой, а обида все равно останется и будет глодать по ночам всю жизнь, до самой смерти. Валерий знал, что злопамятен от природы, понимал, что это большой недостаток, но бороться с ним не собирался: гены пальцем не раздавишь, так что же ему теперь – вешаться?

Пришедшее ему на ум сравнение обиды с кислотой понравилось Валерию, и он покосился на пузатую двадцатилитровую бутыль, горлышко которой высовывалось из-под клапана его рюкзака. Горлышко было пыльным, потому что бутыль долго стояла в гараже у Савельевых, прежде чем Валерий случайно на нее наткнулся. В бутыли был электролит, литров десять, а то и все двенадцать. Конечно, жидкость для аккумулятора – это не концентрированная кислота, железо ей не проесть, но вот штаны, к примеру, она прожигает в лучшем виде. А уж что она способна натворить, если вылить ее, скажем, под корни дерева, так про это даже подумать страшно…

Именно это он и задумал: опорожнить пузатую стеклянную бутыль со своей жгучей обидой под корни кое-каких деревьев. Деревья, конечно, ни при чем, но такая уж их деревянная доля – погибать ради удовлетворения человеческих прихотей.

Уже почти стемнело, и беленую кирпичную стену стало трудно отличить от черных кустов, а кусты – от неба. Комары куда-то исчезли – спать улеглись, что ли? – и стало по-настоящему прохладно, почти холодно. В отдалении шумело шоссе, в каком-то коттедже играла негромкая музыка, временами заглушаемая доносившимися с другой стороны азартными воплями телекомментатора – кто-то смотрел по телевизору футбол. Валерий остро позавидовал этому кому-то. Сидит, наверное, в мягком кресле, с бутылкой пива в одной руке и с сигаретой в другой, болеет за любимую команду, и ни забот у него, у черта мордатого, ни проблем. В холодную воду ему лезть не надо, жизнью рисковать не надо и не надо ломать голову над опостылевшим вопросом: быть или не быть?

Из-за горизонта вылезла луна – огромная, красная, как медный таз, разбухшая, наводящая непонятную жуть. Курить хотелось по-прежнему, даже еще сильнее, вдобавок к этому Валерия начал мучить голод. В доме Савельевых как раз в это время заканчивали бесконечные крестьянские работы и садились ужинать – плотно, очень вредно для здоровья, очень вкусно, под водочку, под телевизор и под долгие неспешные разговоры. Валерий сглотнул слюну и подумал, что подготовился к своей экспедиции из рук вон плохо. Ну что ему стоило к примеру, накрутить бутербродов? А он, мститель доморощенный, даже бутылки с водой не догадался прихватить. Ручей, конечно, вот он, прямо перед носом, но ведь в ручеек этот сливается не только водичка из пруда папы Мая, но и кое-что не столь безобидное – канализация, например. Вот и пей из такого ручейка, путник ты мой усталый. Прямо как в сказке: не пей, Иванушка, покойничком станешь…

"А подите вы все к дьяволу! – со злостью подумал Валерий. – Что я, нанялся тут торчать? Надо заканчивать поскорее и уходить. Ишь, чего выдумал: до утра ждать! Да я к утру так окоченею, что шевельнуться не смогу. Хватит, надоело!

Это же не линия фронта, в конце концов. Ни минных полей, ни прожекторов, ни вышек с пулеметами здесь нет, так чего, спрашивается, бояться? Что Рыба или Хобот на меня ненароком набредет? А с чего это их ночью понесет через весь участок к забору? Как говорится, осторожность – сестра успеха и родная тетя трусости. Вот и делай выводы, Валерик, друг ты мой дорогой, мститель неуловимый…"

Валерий махнул рукой, вынул из рюкзака гидрокостюм и стал переодеваться. Гидрокостюм был тяжелый, плотный, утепленный, чересчур большой для Валерия. Поначалу подкладка неприятно холодила кожу, но это быстро прошло, и стало тепло – теплее, во всяком случае, чем было до сих пор. Валерий скомкал свою одежду и сунул ее под куст, аккуратно положив сверху часы.

В рюкзаке, помимо бутыли с кислотой, имелась ножовка по металлу. Ножовка была старая, с выщербленной и потемневшей деревянной ручкой и тронутой ржавчиной дугой, но полотно в ней стояло новенькое, и еще два полотна, тщательно завернутые в газету, лежали на дне рюкзака. Валерий потрогал полотно, проверяя, хорошо ли оно натянуто, немного подкрутил винт и, стараясь не шуметь, спустился с низкого, едва по пояс, песчаного обрыва, сразу оказавшись по щиколотку в воде.

Ручей в самом глубоком месте был ему по колено, но Валерий стащил у Совы гидрокостюм вовсе не для того, чтобы форсировать эту водную преграду. В облегающем тело черном прорезиненном костюме Лукьянов чувствовал себя похожим на японского нинзя или, к примеру, на боевого пловца – подводного диверсанта. Правда, в руке у него вместо заряженного стальными стрелами подводного автомата была старенькая ножовка, но Валерий и не собирался ни с кем воевать.

Сливную трубу, которая отводила в ручей излишки воды из непрерывно пополнявшегося пруда, Валерий без труда отыскал даже в темноте по громкому плеску и журчанию. Труба была бетонная и в диаметре достигала примерно полуметра, а ее устье загораживала железная решетка – ржавая, вся увешанная какими-то неприятными гнилыми клочьями, как будто стояла она тут не полгода, а, как минимум, полвека.

Валерий присел перед трубой на корточки, погрузившись почти по пояс в холодную воду, на ощупь пристроил ножовку и принялся пилить – осторожно, стараясь производить как можно меньше шума. Постепенно визг и скрежет скользящих по ржавому железу зубьев стихли, сменившись размеренным вжиканьем полотна, уверенно вгрызающегося в металл. Пилить вслепую оказалось тяжело: было очень трудно контролировать направление движений и силу нажима, приходилось все время придерживать полотно большим пальцем левой руки, но оно все равно то и дело выскакивало из пропила, норовя оцарапать Валерия или сломаться.

На то, чтобы перепилить два ржавых арматурных прута, ушли все три полотна. Можно было попытаться перепилить остальные прутья обломками, но Валерий надеялся, что сумеет хотя бы немного отогнуть решетку. Это ему действительно удалось, хотя и пришлось основательно напрячь непривычные к такой работе мускулы. Наконец решетка дрогнула и со скрипом пошла в сторону. В этот момент очки, про которые Валерий сгоряча совершенно забыл, свалились с его переносицы и, булькнув, пошли ко дну. Тихо матерясь, Лукьянов снова присел на корточки и принялся шарить руками по дну ручья.

Здесь, в затененной кустами ложбине, тьма стояла кромешная, и очки свои Валерий так и не нащупал. Вероятнее всего, их унесло течением. Лукьянов махнул на них рукой: подумаешь, потеря! Ночью толку от них все равно никакого, а дома – вернее, дома у Совы – у него хранились запасные очки. Каждый уважающий себя очкарик имеет, самое меньшее, две пары очков. Очки – прибор хрупкий и неудобный, и ломаются они гораздо чаще, чем это могут себе вообразить люди с нормальным зрением. Поэтому потеря очередной пары стеклышек Валерия не слишком огорчила. Как там у классика-то было? «Теряем большее порою…» В общем, что-то в этом роде.

Он поднялся на берег, положил ставшую бесполезной ножовку под куст, старательно завязал рюкзак, застегнул клапан и, держа рюкзак на весу, вернулся к трубе. На миг в его мозгу возникла жуткая картина: он выбирается из трубы по ту сторону забора, а там его поджидает этот чертов псих Хобот, держа наготове заряженный пистолет – тот самый, из которого он пристрелил собаку садовода Макарыча и едва не прикончил самого старика.

– Спокойно, – едва слышно пробормотал себе под нос Валерий, опустился на колени, пропихнул в трубу тяжелый рюкзак и стал протискиваться следом.

Здесь ему пришлось ползти, задевая плечами, локтями, затылком и вообще всем подряд шершавые мокрые стенки.

Он полз, отталкиваясь локтями и коленями, выплевывал то и дело попадавшую в рот воду, толкал перед собой рюкзак и думал о том, что ему следовало бы руки оборвать за то, что не установил здесь трубу большего диаметра. Впрочем, кто же мог знать, что ему придется пробираться на участок Майкова таким вот нетрадиционным способом?

Он хорошо знал, что подземная часть трубы – это каких-нибудь десять метров, но ему показалось, что он прополз добрый километр, прежде чем впереди снова послышался громкий плеск воды. Искусственный ручей, вытекая из пруда, весело струился по живописно обложенному валунами бетонному руслу и скрывался в черном жерле трубы, декорированном под естественную пещеру. Здесь, слава богу, никаких решеток не было, и Валерий беспрепятственно выбрался из темного тоннеля под усыпанное звездами ночное небо.

Пока он пилил, менял ножовочные полотна, снова пилил и ползал на брюхе по канализации, луна поднялась уже очень высоко и теперь светила, как прожектор, заливая двор ровным серебристым светом. Вообще, света во дворе было много – намного больше, чем хотелось бы Лукьянову. Он убедился в этом, встав на колени в воде и осторожно выглянув из-за прибрежного камня, как из-за бруствера.

Просторная, слегка всхолмленная лужайка была залита светом низких конических светильников, которые прятались в купках вечнозеленого кустарника или просто торчали из травы на коротких, по колено и ниже, разновысоких ножках.

Расположенный на противоположном конце огромного двора дом сиял огнями, разноцветные плиты подъездной дорожки были освещены едва ли не лучше, чем днем. У крыльца, блестя и переливаясь в свете фонарей, как елочное украшение, стоял серебристый джип Майкова. Возле джипа стояли двое.

Возле распахнутой водительской дверцы обретался, конечно же, Рыба – Валерий видел его круглый, коротко остриженный череп, – а второй, судя по габаритам, был Простатит.

Они о чем-то разговаривали; Валерий хорошо видел огоньки сигарет и голубоватые, красиво подсвеченные клубы дыма, лениво поднимавшиеся над их головами и медленно таявшие в ночном воздухе. Из открытой дверцы джипа доносилось пение Александра Розенбаума.

Несмотря на утепленный гидрокостюм, в воде было холодно. Валерий осторожно поставил в густую, еще ни разу не стриженную траву английского газона свой тяжелый намокший рюкзак, выбрался из ручья и распластался по земле. До охранников было почти сто метров, и его, естественно, никто не заметил. Это обстоятельство неожиданно вселило в Лукьянова уверенность в успехе. В самом деле, чего ему было бояться? На дворе площадью в гектар, охраняемом, самое большее, тремя недоумками с газовым оружием, имея за спиной надежный путь к отступлению, он мог чувствовать себя совершено спокойно. Если не разгуливать по лужайке во весь рост, его тут ни за что не заметят, что и требовалось доказать.

«И вообще, – подумал он, – какого черта я тут разыгрываю из себя диверсанта на вражеской военной базе? Ото обыкновенный дом с обыкновенным двором, и живут тут обыкновенные козлы, и сделать я собираюсь самую обыкновенную мелкую пакость, которая, надеюсь, будет иметь крупные последствия для нашего уважаемого Виктора Андреевича. Ох, как я на это надеюсь! Пускай бы ему как следует набили его наглую самоуверенную морду, ему бы это пошло на пользу».

Дверь дома распахнулась, на крыльце появился Майков, сказал что-то своим людям и сел в машину. Рыба забрался за руль, Простатит уселся рядом с ним, и Валерий видел, как автомобиль тяжело покачнулся и просел на рессорах, когда похожий на бегемота охранник взгромоздил на сиденье свою семипудовую тушу. Потом машина завелась, выбросив из выхлопной трубы облачко дыма, засверкала огнями и мягко покатилась в сторону ворот. Ворота открылись автоматически, из застекленной будки рядом с ними высунулся Хобот, помахал рукой и что-то прокричал. Потом ворота закрылись, и во дворе стало тихо, хотя свет повсюду горел по-прежнему.

«Правильно, – с горечью подумал Валерий, – чего стесняться в своем отечестве? Майкову не надо испуганно коситься на счетчик всякий раз, когда он включает лампочку над крыльцом. И потом, теми деньгами, что он у меня украл, можно очень долго оплачивать счета за электричество. Всю жизнь можно оплачивать. Суки! Ну, я вам устрою…»

Хобот некоторое время слонялся вокруг своей будки, дымя сигаретой и поддавая носком ботинка какие-то мелкие, невидимые издалека камешки, а потом, почесав затылок, махнул рукой и отправился в дом – надо полагать, смотреть футбол. Он был большой разгильдяй, этот Хобот, и при этом псих, каких мало. Попадись такому в руки – живым не уйдешь, забьет ногами до смерти. Но Валерий уже знал, что не попадется: Хобот, судя по всему, считал, что во дворе охранять нечего и что дом гарантирован от нападения уже одним фактом его, Хобота, присутствия в гостиной или, к примеру, на кухне. Точно, на кухне! Шарит, небось, по холодильнику, пользуясь отсутствием Майкова, французский коньяк ветчиной заедает…

Лукьянов сглотнул набежавшую слюну, встал, подхватил с травы рюкзак и, пригибаясь, перебежал от ручья к ближайшей группе колючих вечнозеленых кустов. Здесь он снова присел на корточки и посмотрел на дом. В одном из окон второго этажа Валерий увидел пляшущие цветные блики, которых раньше там не было. Так и есть, разгильдяй Хобот смотрел телевизор. Теперь можно было вообще не прятаться, но разогнуться и зашагать по двору в полный рост Валерий все-таки не рискнул.

Вскоре он уже был на пригорке, с которого в пруд низвергался построенный по его проекту и чуть ли не его руками водопад. А, пропади все пропадом! Здесь, во дворе, все было спланировано Валерием и построено под его непосредственным руководством. Этот красивый, ухоженный, со вкусом украшенный двор был персональным творением Валерия Лукьянова, его первым и пока единственным шедевром, за который он, как и многие гении в начале карьеры, не получил ничего, кроме угроз и унижений.

Присев за большим валуном, Валерий с усилием вытащил из горлышка бутыли притертую пробку. В нос ударила слабая, но хорошо различимая в напоенном ароматами цветения воздухе сероводородная вонь. Спохватившись, Лукьянов полез в рюкзак, достал толстые резиновые перчатки и натянул их на руки. Чего ему сейчас не хватало для полного счастья, так это облиться кислотой…

Он на минуту задумался, держа на весу тяжелую бутыль.

Все-таки деревья были не виноваты. Они отлично прижились, зацвели, и Валерий отчетливо различал исходивший от них тонкий цветочный аромат. Он кое-что понимал в садоводстве и отлично представлял себе, сколько труда было положено стариком Макарычем на то, чтобы вырастить эти необычные деревья. «Ну, тут уж ничего не попишешь, – подумал он. – Лес рубят – щепки летят. И потом, кто сказал, что людей за деревья убивать можно, а деревья за людей – нельзя? Эх, беда, беда… Сволочь Сова! Всего-то недельку я у него пожил, а уже начинаю рассуждать, как он. Скоро совсем христосиком деревенским заделаюсь, буду всем подряд щеку подставлять: давай, милый, не стесняйся, влепи как следует! Ты мне влепишь, а я тебе вторую щеку – будьте любезны… Только ручку не повредите, когда бить будете!»

Он наклонил бутыль и стал лить раствор кислоты в лунку под корнями драгоценной макарычевой черешни. Кислота маслянисто булькала и стремительно впитывалась в землю, запах сероводорода усилился. Слив в лунку чуть больше литра, Лукьянов перешел к следующему деревцу, потом еще к одному… Пять минут спустя все восемь черешен были тщательно удобрены раствором серной кислоты, что должно было погубить их за считанные дни, если не часы.

После этого Лукьянов, пригибаясь, добежал до забора, отделявшего участок Майкова от соседнего. Здесь росли какие-то кусты, и Валерий с удивлением обнаружил, что не может вспомнить, какие именно. Ничем особенным они не пахли, и определить их породу на ощупь ему тоже не удалось. «Вот так штука, – подумал он с изумлением. – Казалось бы, каждую травинку здесь должен знать, а вот поди ж ты – забыл, что это за кусты такие тут у него растут!»

Впрочем, это было неважно. Кусты оказались здесь очень кстати, прямо как по заказу. Валерий выплеснул под них остатки кислоты из бутыли, а бутыль бросил здесь же, небрежно затолкав ее под ближайший куст. Покончив с этим, он оглянулся на дом, убедился, что все спокойно, и, высоко подпрыгнув, ухватился руками за верхний край забора. Он подтянулся, перебирая по стене подошвами, а потом оттолкнулся и мягко спрыгнул обратно на землю. Переведя дыхание, Валерий посмотрел на забор и удовлетворенно кивнул: на беленых кирпичах даже в темноте хорошо различались смазанные полосы, оставленные его грязными подошвами.

Минуту спустя он уже полз обратно по трубе, сжимая в руке насквозь промокшие, сделавшиеся от воды жесткими, как жесть, лямки пустого рюкзака.

* * *

– Твари, – констатировал в заключение Илларион Забродов, сунул в зубы сигарету и принялся раздраженно вертеть колесико зажигалки, безуспешно пытаясь добыть огонь.

Сорокин дал ему прикурить, двигаясь, как обычно, с тяжеловесной медлительностью человека, дорожащего каждым мгновением отдыха, малейшей возможностью расслабиться хотя бы физически. Смотрел он при этом не столько на Забродова, сколько в стол, как будто видеть Иллариона в таком взъерошенном состоянии ему было неловко. Зато Мещеряков смотрел на Забродова искоса, с большим любопытством, изредка экономно затягиваясь сигаретой и недоверчиво щуря глаза.

Комната была освещена только настольной лампой, и загроможденные книжными полками углы тонули в полумраке.

На столе, в круге яркого света, лежала развернутая газета, пожелтевшая от старости. Газета выглядела довольно необычно, поскольку текст в ней был набран какой-то вязью. Неспособный к языкам Сорокин решил, что газета, наверное, арабская; Мещеряков же по этому поводу ничего не думал, поскольку отлично видел, что газета отпечатана на иврите. Газета заметно горбилась посередке, под нею явно что-то лежало.

Мещеряков на правах старого друга приподнял газету за уголок, заглянул под нее и присвистнул.

– Ото, – сказал он. – Прости, Забродов, но ты мне сейчас напоминаешь одного скорбного главою идальго из Ламанчи накануне его прославленного похода. Он, помнится, тоже начищал старинные латы перед тем, как отправиться в путь на своем Росинанте.

Забродов бросил на него быстрый косой взгляд, с шумом выпустил сигаретный дым через стиснутые зубы и снова затянулся – жадно, как после боя. Заинтригованный Сорокин тоже заглянул под газету и увидел разобранный на части семизарядный револьвер бельгийского производства. Плоская жестяная масленка, кусочек ветоши и шомпол были тут как тут, из чего следовало, что Забродов перед приходом полковников занимался чисткой личного оружия.

– Козырная какая штучка, – похвалил Сорокин. – А разрешение на нее у тебя есть?

– Да пошел ты, мент поганый, – огрызнулся Забродов. – Скажи лучше: ты выпить хочешь?

– А то, – обрадовался Сорокин смене разговора. – Мы, менты поганые, всегда готовы к этому делу. А у тебя есть?

– Нету, – ответил Забродов. – Я думал, ты принесешь.

– Тьфу, – сказал Сорокин. – Ты зачем меня вызвал – издеваться?

– Вы с семнадцатого года над народом издеваетесь, – сказал Илларион. – Можно и потерпеть пару минут.

Мещеряков шумно вздохнул и потушил сигарету.

– Ну вас обоих к черту, – он решительно встал. – Некогда мне слушать, как вы препираетесь, кому в магазин бежать.

Я на минутку заскочил, у меня совещание через полчаса.

– Привет совещанию, – равнодушно сказал Забродов.

Мещеряков остановился и снова внимательно вгляделся в лицо Забродова. Забродов, вопреки обыкновению, был небрит и непривычно мрачен. Полковник ГРУ Мещеряков никак не мог взять в толк, что до такой степени выбило из колеи обычно невозмутимого инструктора учебного центра спецназа все того же ГРУ Иллариона Забродова. Разбитая фара? Вряд ли. А что же тогда? Уж не история ли про садовника, которого избили за то, что не хотел продавать саженцы? Странно… Вокруг буквально каждый божий день происходят сотни подобных историй, даже более неприглядных. Что же теперь, из-за каждого сломанного ребра с ума сходить?

– Сорокин, – сказал он, – хочешь совет? Надень на этого типа наручники и запри в камере, пока не остынет. Что-то я его сегодня не пойму. Сдается как, что он намерен наделать глупостей, вот только непонятно, каких именно. Ты спроси у него, Сорокин, зачем он, не успев побриться, взялся револьвер чистить.

– На совещание опоздаешь, – напомнил Илларион.

– А в самом деле, зачем? – спросил Сорокин.

– Успокаивает, – признался Забродов. – Бритье раздражает, а чистка оружия, наоборот, успокаивает. Мытье посуды тоже успокаивает, но необходимого количества грязных тарелок я просто не успел накопить. Вот я и подумал: а не позвонить ли мне полковникам? Придут, принесут бутылочку, закусочку, напачкают, накурят, насорят, обгадят, как обычно, всю посуду в доме, а я потом полночи буду за ними убирать и успокаиваться, успокаиваться…

– Старый дурак, – сказал Мещеряков и снял со спинки стула свой пиджак. – Это, Илларион, уже признаки подступающего маразма. От безделья.

– Вот я и говорю: надо чем-нибудь заняться, – согласился Забродов. – Познакомь меня с этой своей потерпевшей из ботанического сада, Сорокин. Можешь представить меня кем угодно, хоть участковым инспектором. А то эти садоводы-любители, вилловладельцы, замкообитатели, архитекторы эти ландшафтные что-то слишком активно зашевелились.

– Ну так ведь сезон, – заметил Мещеряков, поправляя узел галстука.

– Вот именно, сезон. Самое время их немного укоротить, ветки им подрезать.

– Дорога ложка к обеду, – сказал наконец Сорокин, не принимавший участия в споре.

– Так я же об этом и говорю! – воскликнул Илларион.

– А я говорю о другом, – осадил его Сорокин. – Поздно, Забродов! Поздно ты спохватился. Этот поезд уже ушел.

– Что, поймали? – оживился Илларион.

– Поймали, – морщась, сказал Сорокин. – Кота за. гм.., хвост. Мертвое это дело, Забродов. Было мертвое, а теперь еще мертвее стало. Помнишь, ты говорил, что надо трясти директора ботанического сада?

– Я и сейчас готов это повторить, – сказал Илларион. – Я понимаю, конечно, что твоим орлам его трясти несподручно: ухватиться не за что. Но трясти надо. Хочешь, я тряхну?

– Ага, – с мрачной иронией сказал Сорокин, – давай.

Он как раз у себя дома. Можешь сейчас ехать, а можешь до утра подождать. Все равно он никуда не денется, будет лежать, как лежал. Правда, послезавтра ты его уже не застанешь. Послезавтра, чтобы с ним поговорить, придется довольно долго землю копать.

– Не понял, – строго сказал Забродов.

– А чего тут не понять? Я, видишь ли, рассуждал так же, как и ты: директор сада, даже если сам напрямую к этому делу не причастен, должен иметь хоть какие-то соображения на сей счет. К тому же очень мне не понравилось, как он себя вел при первой нашей встрече. Нервный он какой-то был, напуганный. Ну я и подумал: поеду-ка я к нему снова, припугну… Авось запаникует и что-нибудь с перепугу ляпнет.

– Не понимаю, – застегивая пиджак, брюзгливо проворчал Мещеряков. – Не понимаю, на кой черт тебе все это понадобилось. У тебя что, работы не хватает? Или ты такой энтузиаст своего дела, что тебе даже в свободное время на месте не сидится?

– Просто ты незнаком с моей тещей, – ответил Сорокин. – Потому и не понимаешь. Тебя бы на месячишко к ней в лапы, ты бы мигом покончил и с международным терроризмом, и с иностранной резидентурой, и вообще с чем угодно… Пилит и пилит, пилит и пилит: что там с моей Анечкой, ты ей помог или нет? От такого домашнего уюта, поверь, побежишь куда угодно, даже на работу.

– Давай о деле, – напомнил Илларион.

– А о деле, в общем-то, и говорить нечего. Ну, поехал я снова в ботанический сад, а там всеобщий траур по случаю безвременной кончины любимого директора…

– Вот и труп, – с непонятным удовлетворением произнес Забродов. – Что ж, этого следовало ожидать.

– Инфаркт, – остудил его энтузиазм Сорокин. – Обыкновенный обширный инфаркт. Умер прямо за рулем своей машины по дороге с работы.

– Повезло, – с завистью сказал Мещеряков. – Ни старости, ни боли, ни немощи… Ехал-ехал, а потом раз! – и приехал…

– Ты еще здесь? – удивился Илларион и снова повернулся к Сорокину. – Он что, был сердечником?

Сорокин пожал плечами, сдвинул в сторону газету и принялся задумчиво катать по столу барабан револьвера. Барабан тускло поблескивал в свете настольной лампы и тихо рокотал, постукивая гранями по полированному дереву.

– Все мы в некотором роде сердечники, – сказал полковник. – Кто из нас всерьез следит за своим здоровьем?

Единицы! А жизнь наша, между прочим, на девяносто восемь процентов состоит из стрессов." Но на кардиологическом учете он не состоял, я проверил.

– Ага, – сказал Илларион, – проверил-таки! Сам чувствуешь, что тут нечисто, правда?

– Как тебе сказать, – снова пожал плечами Сорокин. – Ну, чувствую, а толку-то? – Он взял барабан, поднес его к правому глазу и, прищурившись, посмотрел сквозь него на Забродова. – Тут бы любой почувствовал. Вот смотри, что получается. В ночь с двадцать девятого на тридцатое апреля из ботанического сада исчезает эта пресловутая яблоня, а на ее месте остается пенек. Беседина утверждает, что пенек от другого дерева, Егоров – это фамилия нашего усопшего – по этому поводу только разводит руками и всеми силами стремится поскорее замять дело. Первого мая пня уже нет, его выкопали и сожгли; седьмого мая Егоров приобретает подержанный «мерседес» девяносто шестого года, а десятого неожиданно умирает от инфаркта за рулем этого самого «мерседеса».

Волей-неволей напрашивается предположение, что Егорову сначала хорошо заплатили за яблоню – отсюда и «мерседес», – а потом организовали ему сердечный приступ, чтобы, упаси бог, не проболтался.

– Правду сказал я, шотландцы, – нараспев продекламировал Илларион, – от сына я ждал беды. Не верил я в стойкость юных, не бреющих бороды…

– Бред, – произнес Мещеряков который, оказывается, все еще был тут. – Опоздаю я из-за вас на совещание. Вы тут занимаетесь интеллектуальным онанизмом, а я слушаю, как дурак. Было бы из-за чего огород городить! И потом, все, что вы тут наплели, абсолютно недоказуемо. Да и предположения ваши, честно говоря, вилами по воде писаны.

– Сорокин, – сказал Илларион, – нам тут нужны скептики и нигилисты?

– Вряд ли, – отозвался Сорокин. – Мы сами скептики и нигилисты. Нам бы парочку энтузиастов, мы бы горы свернули, а скептиков возле каждого пивного ларька навалом.

– Слыхал? – сказал Илларион Мещерякову. – Поезжай на свое совещание, скептик, а мы тут уединимся и продолжим занятия, как ты выразился, интеллектуальным онанизмом.

– Извращенцы, – брезгливо морщась, объявил Мещеряков и гордо удалился.

Сорокин дождался, пока щелкнет замок входной двери, закурил и, прищурившись, посмотрел на Иллариона.

– Слушай, – сказал он, – что это с тобой? С чего это ты так землю роешь? Раньше я за тобой такого рвения не замечал. И такой чувствительности, кстати, тоже. Честное слово, на тебя смотреть неудобно.

– Наверное, я действительно старею, – задумчиво произнес Забродов. Он не шутил, не ерничал и не разыгрывал Сорокина, и от этого полковнику стало как-то не по себе. – Старею… Раньше я действительно как-то не обращал на все это внимания. Мир устроен так, как он устроен, и нам его не переделать – вот как я думал раньше. А теперь… Не знаю.

Ну, не знаю! Обидно мне как-то стало, как будто это меня самого унизили. Четверо здоровенных жлобов на новеньком джипе, с пистолетами… Им бы банки грабить, от охраны отстреливаться, а они мордуют семидесятилетнего старика, ребра ему сапогами пересчитывают… У меня от этого прямо мороз по коже. Не знаю почему.

– А я тебе скажу почему, – медленно проговорил Сорокин. Он взял в руки револьвер, приставил дуло к губам, выпустил в него сигаретный дым и посмотрел, как он выходит с другого конца. – Это очень просто, и старость тут ни при чем. Ты ведь раньше и дома-то почти не бывал. Лет с семнадцати в казарме жил, верно? То есть всю свою сознательную жизнь ты провел как бы на другой планете, и теперь тебе все здесь дико, все непривычно, все устроено не так, как надо бы… Что, не правда? Ты кадровый военный, и тебе непонятно, почему, когда противник отлично виден и даже не просто виден, а нагло лезет на рожон, его нельзя быстро и эффективно прижать к ногтю.

А тут еще эта вечная проблема разделения людей на своих и чужих…

– Я тут недавно смотрел по телевизору детектив, – сказал Забродов, неторопливо закуривая новую сигарету. Уголки его губ скорбно опустились книзу, лицо выглядело непривычно грустным и каким-то расслабленным, словно он утратил способность контролировать напряжение лицевых мускулов. – Так вот, там один маньяк охотился на преступников – воров, убийц, сутенеров, жуликов всяких… Выслеживал их и убивал, аргументируя это тем, что мир от его действий становится чище и лучше. А за ним, в свою очередь, гонялся честный полицейский, который считал, что наказывать преступников надлежит исключительно по закону. Вот ты, Сорокин, мент сравнительно честный, ответь: кто из них прав? Авторы фильма, судя по концовке, считают, что прав полицейский. А ты как думаешь?

– Я, наверное, плохой мент, – устало сказал Сорокин. – Или, как ты выразился, поганый. Понимаешь, авторы твоего детектива, конечно, правы. Теоретически. Закон для того и придуман, чтобы всем было хорошо. Каждый понимает это «хорошо» по-своему, и закон как раз и должен приводить эти разнородные представления к общему знаменателю. И в идеале моя работа должна сводиться к тому, чтобы заставить жить по закону всех, от президента до безработного. Может, так оно и будет лет через сто, – Черта с два, – вставил Забродов.

– Ну, пускай через двести. Но мы-то живем сейчас.

– То есть ты считаешь, что прав убийца?

– Да нет, конечно. Слушай, а нам обязательно нужно это обсуждать? Не стану скрывать, у меня имеются на этот счет кое-какие мысли, но излагать их я не хочу. Просто потому, что не вижу в этом смысла. Странно это все: чувствуешь одно, думаешь другое, говоришь третье, а делать приходится четвертое.

– Согласен, – сказал Забродов. – Давай выпьем… Ах да, выпить-то и нечего! Может, кофе?

– На ночь? – усомнился Сорокин.

– Тогда чаю…

– Меня дома ждут, – сказал Сорокин. – Волнуются, наверное, – он посмотрел на Иллариона и болезненно сморщился. – Перестань киснуть, Забродов. Далось тебе это дело! И потом, с чего ты взял, что между кражей яблони из ботанического сада и этим твоим избитым стариком садовником существует связь?

– Прямой связи может и не быть, – сказал Илларион. – Но, согласись, это дела одного порядка. Кто-то захотел посадить на своих шести сотках что-то этакое, чего ни у кого нет, и ради удовлетворения своей прихоти спокойненько прошелся по головам. Впрочем, насчет шести соток я, пожалуй, погорячился. Какие там сотки! Тут, скорее всего, речь идет о гектарах. Сидит, понимаешь, этакий латифундист в своем имении и отдает приказы: а подать мне морозоустойчивую черешню! Или, к примеру, молодильное яблочко… Кстати, ты знаешь, что по-латыни слова «яблоко» и «зло» пишутся одинаково – «malum»?

– Ну?! – удивился Сорокин. – Странно. Что им, алфавита не хватило?

– Не знаю, – сказал Илларион. – Была, наверное, какая-то причина, – он вздохнул. – Так, говоришь, дело гиблое? Тогда познакомь меня с этой интеллигентной пострадавшей, Бесединой. Тебе ведь теперь все равно, верно?

Сорокин медленно кивнул, в глубине души начиная жалеть о том, что рассказал Забродову о происшествии в ботаническом саду. Полковник был опытным человеком и давно научился загодя предчувствовать неприятности. Сейчас его предчувствия выросли и окрепли, почти превратились в твердую уверенность;