Днем на высотку обрушивается крупяная метель. Дымчато-белые ледяные дробинки простреливают все поле из конца в конец и, сливаясь в живые шевелящиеся струйки, с силой бьются в борта самоходок. Похолодало. Мы еще раз тщательно заделали все дыры между катками и траками гусениц. Но ветер дует через брезент как через решето. Просочившись под машину, он набрасывается на пламя коптилки, закручивает его винтом, силится оторвать от расплющенного конца гильзы и унести вместе с пляшущим извивающимся хвостом копоти.

Острые крупинки, проникающие через неведомые щели, обжигают лицо, шею, руки. Скапливаясь на глине, песке и шинелях, они быстро превращаются в мелкие капельки. Сыро и смрадно становится в нашем убежище, и мы все чаще выползаем наружу — размяться, разогнать кровь.

Согреваемся кто как может. Юрка несколько минут без передышки бегает вокруг самоходки и, тяжело дыша, возвращается под машину с раскрасневшимся от ветра лицом, усталый, дрожащий от возбуждения. Сибиряк Шаронов делает то же, только реже, чем Юрка. Левин уходит на подветренную сторону самоходки и делает гимнастику — приседает, боксирует, прыгает поочередно на одной и другой ноге. Тяжелее всего нам с заряжающим Егоровым. Меня Левин вытаскивает из-под машины силком. А Егоров, подтянув колени к самому подбородку, подолгу лежит неподвижно, закрыв глаза: он не поддается никаким уговорам выйти наружу, размяться.

Погода, видимо, подействовала и на немцев. С рассветом они притихли — «забились в норы», как говорит Левин.

— В обороне они, в первую очередь, заботятся об удобствах, — ворчит старшина. — Я давно замечаю, что они не воюют, не хотят воевать в плохую погоду…

В «схроне» нас пятеро. Грибан ушел с утра. Офицеры о чем-то совещаются под соседней машиной. У них, видимо, разговор особый, а у нас свой — солдатский.

Мы расшевелили Левина просьбами рассказать, как воевали в начале войны — в сорок первом. Скупо, не торопясь, рассказывает старшина о боях под Смоленском, об отступлении, о том, как приходилось тащить на себе пушки через болота:

— Снарядов не было. Стрелять было нечем. А орудия не бросали…

Метель вплетает в Сережкин рассказ свои посвисты. Гулко хлопают о гусеницы концы брезента… Дороги отступления и бомбежки, прорывы из окружения, оборонительные бои с винтовками против автоматчиков-мотоциклистов… Все это в первые недели войны вынесли на своих плечах вот такие, как Левин.

— Тогда в сто раз тяжелее было. А теперь что!.. Даже пешком не ходим. Да еще за броней сидим. Вот отсидимся немножко на этой высотке. Подождем, когда переформируются части. И опять их галопом погоним. Кишка оказалась тонка у Гитлера…

— А правда, что Гитлер контуженный? Я слыхал, что он вроде чокнутый и рука у него отсохлая, — говорит Егоров.

Левин задумывается.

— Раз говорят, наверное, правда. А вообще кто такой Гитлер? Обыкновенный ефрейтор.

— Ты осторожнее в выражениях. Дорохов тоже ефрейтор. Не оскорбляй его, — перебивает Смыслов старшину.

Слышу, как хихикает Шаронов, и злюсь на Юрку. Опять он подковыривает. Но Левин не обращает на него никакого внимания.

— Теперь песенка Гитлера спета, — продолжает он. — Собачьей смертью фюрер подохнет, точно… А мне только одного хочется — провоевать от звонка до звонка, последнюю точку в войне поставить. Чтоб самому последнему стрельнуть…

— Это чья машина? Какого полка?

Конец брезента приподнимается, и в дыру-лазейку просовывается сержант в сером вылинявшем треухе. Пока он путается в брезенте, лица не видно, но голос знакомый.

— Зуйков, ты?! Откуда свалился? — вскрикивает Юрка. — Влезай быстрее…

Он помогает сержанту, хмурящемуся после яркого света, протиснуться поближе к коптилке, торопливо поправляет брезент и атакует нежданного гостя вопросами:

— Ты откуда взялся? Говори же. Тебя из штаба прислали?..

— Подожди. Дай передохнуть…

Да, это телефонист нашего взвода Зуйков. Теперь и я его узнаю. Непослушными, негнущимися пальцами он расстегивает верхние крючки шинели:

— Я вас с ночи разыскиваю. Сто верст исходил. И пешком, и на пузе — по-всякому. Вот — поглядите…

Приподнявшись насколько позволяет наш стальной потолок, он показывает грудь, руки, локти, перепачканные черноземом и глиной.

Но Юрка не дает ему отдышаться:

— Что случилось со штабом? Ты там был?

— Все почти без штанов убежали, — наконец произносит Зуйков. — Немецкие автоматчики из-за бугра выскочили. Мы еле успели в лесу сховаться…

— А радисты где? Где Журавлев?

— А кто знает, где. Меня сразу из леса сюда послали. Сам полковник приказал мне. А Журавлев свою рацию спас. Бежали в чем мама родила. Я же говорю — не все штаны успели надеть. Как раз в бане начали мыться. А Журавлев рацию вынес, это точно. Я сам видел.

Немного отдышавшись, Зуйков начинает рассказывать подробно о том, что случилось в Нерубайке минувшей ночью.

Оказывается, командир полка, ко всеобщей радости, разрешил отдыхать и приказал помпохозу Рязанову организовать баню. Но едва закипели походные бочки — «парилки», из балки выскочили автоматчики. По Нерубайке ударили минометы. Вспыхнули соломенные шапки хат. Поднялась паника.

— Мы побежали к лесу, — монотонно и тягуче рассказывает сержант. — Капитан Петров выскочил поперек дороги с пистолетом. Остановил всех. Шоферам приказал вернуться, а остальным — бежать. За деревней он догнал нас на «студебеккере». На ходу посажал всех в кузов… Только одного повара Белова убило. Его с подножки машины автоматчики сняли. Они метров на триста были… Всю машину продырявили. А больше никого не задело…

— Что же вы не оборонялись? — спрашивает Егоров.

Зуйков смотрит на него, словно первый раз его видит.

— Обороняться! Нас двадцать человек было, а их сотни четыре. Ладно, начальник штаба не растерялся. А то бы многие там остались…

Вот тебе и «Солнце». Вот тебе и ругань Кохова и оскорбления Грибана. Отыграться на нас, радистах, можно. Но как мы могли в то время установить связь, если Журавлев драпал вместе со всеми?

Если верить Зуйкову, в Нерубайке сейчас целый батальон немцев. Они с минометами и бронетранспортерами. Понаехали автоматчики-мотоциклисты. И кто знает, не взбредет ли им в голову ударить по нашей высотке с тыла? Кохов, пожалуй, вчера был прав, что на этом «ключе к обороне» можно оказаться запертыми на крепкий «замочек». Судя по всему, не обманывает чутье капитана…

Ведем немного отдохнувшего Зуйкова к комбату. Он так и не успел отогреться. Зябко поеживается, потуже запахивает шинель, застегивает ее на все крючки.

— А что вы тут мерзнете под машиной? Почему в блиндаже не живете? — спрашивает сержант, прикрывая лицо от ветра прохудившейся во многих местах вязаной шерстяной варежкой.

— Не построили нам здесь общежития. А самим строить нет смысла, — говорит Юрка. — Ты вот, Семеныч, в приметы веришь. Веришь, я знаю. А я давно приметил — только устроишься капитально на одном месте, сразу перегоняют на другие позиции.

— Да у вас тут рядом готовый блиндаж. Я прямо на него наткнулся. Думал, вы там. А он пустой.

— Где?

— Вот тут рядом. Вон бугорок виднеется.

— Ну-ка, Дорохов, разведай. Проверь показания сержанта и доложи, — приказывает Смыслов.

Шагаю к бугорку, который на поле, изрезанном бороздами, едва заметен. Рядом с холмиком открывается щель. И в самом деле — блиндаж. Вниз к грубо сколоченной дощатой двери сбегают земляные ступеньки. Внутри пахнет сыростью. Но сделано все добротно. Нары, сооруженные из прямых, ровных жердей, застланы примятыми мелкими кустиками. Подпорки из неотесанных толстых бревен наполовину спрятаны в земляные стены. Слева от входа печурка с потемневшей золой. Рядом с ней похожая на высокий пенек подставка, на которой стоит давно потухшая лампа-гильза. А сверху три наката из массивных обрезков берез и осин.

О таком убежище мы могли только мечтать. Лес совсем рядом. Дров сколько угодно: топи и сиди у печурки, грейся в свое удовольствие.

Сегодня же отпразднуем здесь новоселье. Натопим — и выветрится вся сырость. Натаскаем свежих веток. Застелим нары брезентом. Это же чудо! Подземный дворец! Хотя и вместит он человек семь-восемь, не больше.

Спешу поделиться радостью со Смысловым и Бубновым. Расчетам нельзя уходить от машин, а нам можно. Теперь мы не будем стеснять их. Наоборот, они будут ходить к нам греться…

Смыслов тоже радуется:

— Надо Бубнову показать. Пошли к нему.

Командир взвода слушает нас рассеянно. Не поймешь — доволен он или нет. Выслушав, приказывает:

— Смыслов, займись блиндажом. Заряжающих пригласи. Они помогут. А ты, Дорохов, пойдешь с Коховым в штаб батальона. Капитан останется там и будет поддерживать постоянную связь с командным пунктом бригады и штабом полка.

Вот тебе и новоселье!.. Рано я обрадовался. «На переднем крае все переменчиво…» От кого-то я слышал такую фразу. Пожалуй, от самого Бубнова. И сейчас убеждаюсь в этом на собственной шкуре. Кажется, я начинаю набираться опыта…

…Мы пересекаем балку. Поднимаемся по скользкому лесистому склону на соседнюю высотку, которая на коховской карте отмечена цифрой 198.

Осторожно, по-заячьи оглядываясь по сторонам, впереди семенит Зуйков. За ним Кохов. Сзади с автоматом, снятым с предохранителя, следую я. Перед выходом капитан проверил у нас оружие, и сам, кроме пистолета, захватил автомат.

— Кто знает, может быть, там, где Зуйков ползал на пузе, придется прорываться с боем, — сказал он Грибану на прощанье.

Минуем лесок и поднимаемся к большой соломенной скирде, одиноко возвышающейся на лысом поле.

— Вот тут меня обстреляли, — оборачивается Зуйков. — А откуда стреляли, так и не понял.

Кохов передает автомат сержанту, приказывает нам замаскироваться в соломе, а сам долго, пристально смотрит в бинокль то в одну, то в другую сторону. Наконец он решает пройти опасное место поодиночке:

— Давайте сделаем так… Сначала пойдет Зуйков. За ним я. Если всем сразу двинуться, группу заметят. Давай, Зуйков, двигай. Стрелять будут — ложись и ползи!

Зуйков перебрасывает автомат за спину и идет вперед. Метров через пятьдесят он оглядывается, машет нам рукой, приглашая последовать за ним, а сам устремляется вперед тяжелой медлительной рысцой. Но капитан не спешит.

— Успеем, Дорохов. Подожди, — говорит он, сверля глазами спину сержанта. — Не зная броду — не суйся в воду. На передовой все надо делать с умом.

По голосу Кохова я чувствую — он волнуется. Это заметно и по его сузившимся глазам и по тому, как нервно перебирает он пальцами тоненький ремешок бинокля.

Зуйков снова переходит на шаг, опять оборачивается и снова машет рукой. Он уже далеко — до него метров триста.

— Ну, Дорохов, теперь ты давай. Быстро. Я за тобой.

Стараюсь следовать Васиному примеру: сначала иду не спеша, потом прибавляю шаг и бегу до тех пор, пока не догоняю поджидающего меня сержанта.

— Здесь уже не достанет. Тут мы скрыты вот тем бугром, — с облегчением вздыхает Зуйков. — По-моему, они били оттуда.

Теперь очередь капитана. Придерживая кобуру с пистолетом, Кохов бежит резво, вприпрыжку, время от времени поворачивая голову вправо и влево. А пожалуй, не зря опасается капитан. На нас с Зуйковым немцы могли просто не обратить внимания: мы совсем неприметные в своих серых солдатских шинелях. А на Кохове полушубок. В бинокль или оптический прицел нетрудно разглядеть, что он офицер.

Но все кончается благополучно… Проходим несколько километров по мерзлому полю и спускаемся в балку, где, по сведениям Кохова, должен быть командный пункт саперного батальона.

Здесь нас ожидает сюрприз: на дне оврага, у входа в блиндаж, обхватив обеими руками толстый коричневый портфель, на ящике из-под снарядов сидит начфин полка лейтенант Гальперин.

Его лицо густо поросло рыжей до красноты щетиной. Хромовые сапоги и полы шинели заляпаны грязью. На шее, поверх высокого воротника гимнастерки, серо-зеленый клетчатый шарф. Увидев нас, Гальперин порывисто бросается к Кохову. От бурной нескрываемой радости на рыжих ресницах лейтенанта появляются слезы.

— Это счастье, счастье, что я вас нашел, — почти шепотом, растроганно выговаривает Гальперин, хватая Зуйкова и капитана за рукава. — Я здесь целую ночь просидел. Вот тут на этих ящиках. Понимаете, целую ночь!..

Он торопится скорее высказать все, что накопилось, и словно боится, что мы пройдем мимо, не станем слушать.

— Я не мог найти батарею Грибана. Я не могу выдать им деньги. Я не имел права пойти один, — проглатывая слова, буквально захлебывается начфин. А мы стоим, растерявшись от неожиданной встречи, и с удивлением разглядываем лейтенанта, всегда чистенького, всегда выбритого, а теперь грязного, обросшего и помятого.

Немного успокоившись, Гальперин доверительно сообщает, что в портфеле у него солидная сумма денег, что командир полка приказал ему отправиться на высотку к Грибану — выдать артиллеристам денежное содержание.

«И зачем это было делать? На что они нам — деньги. Уж не думает ли полковник, что на нашей высотке есть промтоварные магазины и «Гастрономы»?»

Но хотя мы все трое искренне удивляемся такому приказу, начфину от этого не легче. Он обязан как можно быстрее попасть на высотку.

— А ты отдай портфель Дорохову. Он один отнесет, — неожиданно предлагает Кохов.

Гальперин вздрагивает, застывает, смотрит на капитана с испугом.

— Вы что!? Разве так можно шутить!.. — Его желтые ресницы начинают часто-часто моргать. Гальперин с опаской оглядывается на солдат, которые расположились поблизости и прислушиваются к нашему разговору.

Вслед за Коховым мы сходим по ступенькам в блиндаж — в капитальное сооружение, какие умеют строить, наверное, только саперы. Ведущая вниз траншея с земляными ступеньками по бокам выложена горбылем. Массивная дверь сделана из толстых и добротных, гладко обструганных досок. А сверху пять рядов бревен. Такой накат способен выдержать солидную бомбу, не говоря уже о снарядах любого калибра.

В дверях нас встречает тучный седой майор. На его гимнастерке поблескивает добрый десяток орденов и медалей.

И здесь, в блиндаже, тоже все сделано капитально и аккуратно. Стена, к которой вплотную примыкает массивный стол, задрапирована широкими досками. Между ними нет ни одной, даже самой крохотной щелки. За перегородкой, возведенной до середины землянки, видна самодельная кровать. Она покоится на чурбаках, врытых в землю. Вторая такая же койка у стенки справа. На кроватях синие байковые одеяла и настоящие пуховые подушки, которых я не видел уже давненько. У нас в полку даже Демин не возит с собой подушек.

Пока Кохов беседует с майором, продолжаю рассматривать помещение. У каждой койки по табурету. В углу буржуйка. На ней зеленый эмалированный чайник — наверное, трофейный. У стола две скамейки — настоящие, с ножками и распорками. На самом видном месте цветной портрет Сталина, вырезанный из журнала. Над телефоном и картами, разбросанными на столе, висит офицерская планшетка. В блиндаже и тепло, и светло, и как-то по-особому, по-домашнему уютно. Саперы, построившие блиндаж, наверное, сумели угодить своему командиру.

Отдохнуть бы здесь денек-два, поспать на этих пуховых подушках, погреться у жарко натопленной буржуйки, посидеть с книжкой под настоящей электрической лампочкой, от которой по потолку и стене тянется толстый резиновый шнур — вниз, в угол, к автомобильному аккумулятору, прикрытому сверху фанерой.

Наговорившись вдоволь с майором, выяснив все вопросы, Кохов заметно оживляется. Он шутит, улыбается, отпускает колкости. Наконец капитан отрывается от карты, над которой они колдовали вместе с командиром саперного батальона.

— Значит, так, — говорит он бодро и весело. — Зуйков пока будет со мной. А ты, Дорохов, отведешь товарища лейтенанта на батарею. Я остаюсь здесь, на командном пункте батальона.

Выговорившись, Кохов доверительно посматривает на майора, снимает полушубок, небрежно бросает его на кровать и поворачивается к нам с Гальпериным.

— Дорохов, сейчас пойдете туда, откуда мы прибыли. Второе. Вам со Смысловым поочередно являться ко мне с донесениями через каждые четыре часа. Понятно?

— Ясно.

— Повтори.

— Являться с донесениями через каждые четыре часа по очереди со Смысловым.

— Правильно! Люблю, когда понимают сразу.

Кохов удовлетворенно смеется.

— Минутку, еще на все. Сейчас товарищ майор даст пакет командиру саперной роты. Передашь его Грибану. Пусть он срочно обеспечит доставку пакета товарищу лейтенанту…

— Редину, — подсказывает майор, подписывая бумажку. Он вкладывает листок в конверт и протягивает его мне:

— Учтите, секретное.

…В обратный путь мы шагаем вдвоем с Гальпериным. Я иду впереди, потому что лейтенант упорно уступает дорогу.

— Я очень беспокоюсь за деньги и не спал целую ночь, — жалобно, искренне и проникновенно говорит Гальперин. Он вообще искренний человек и не умеет скрывать своих чувств. И лейтенантом он стал, наверное, по какому-то недоразумению. Все манеры, привычки, слова у него предельно штатские. Он даже не умеет, не научился приветствовать по-военному. И армейская форма сидит на нем как-то боком, разъезжается на его фигуре и вкривь и вкось.

Рассказываю, что на нашем пути будет опасный участок, который простреливается немцами. Гальперин неожиданно забегает вперед, останавливает меня и с детской непосредственностью восклицает изменившимся голосом:

— А как же деньги?! Мы не имеем права идти на риск!

— Но у нас нет другого пути.

Я долго объясняю ему обстановку. Гальперин стоит передо мной встревоженный, нахохлившийся и слушает с преувеличенным вниманием. В конце концов уяснив, что особой опасности нет, что час назад мы без помех прошли этой дорогой втроем, он отступает в сторону, и мы снова двигаемся вперед к скирде…

Хлюпают под ногами калужины — не промерзшие в глубину борозды, хрустят прихваченные морозом верхушки кочек…

«А Кохову повезло… Сейчас он, наверное, отправил Зуйкова на пост, а сам уже отдыхает в мягкой теплой постели или сидит у железной печки, первый раз по-настоящему отогревается за все эти тревожные и холодные дни и ночи…»

Впереди, в нескольких метрах от нас, с верхушек борозд взбиваются крохотные пепельно-серые фонтанчики. И тотчас же раздается противное взвизгивание пуль, отскакивающих от земли рикошетом.

— Бежим!!.

Пригнувшись, втянув голову в плечи, бросаюсь вперед и бегу, не оглядываясь, больше ничего не видя перед собой, кроме мелькающих под ногами борозд. Останавливаюсь за скирдой. Оглядываюсь на лейтенанта и застываю от страха и удивления.

Гальперин лежит вниз лицом. Не поднимая головы, он то и дело выбрасывает перед собой портфель и, словно подтягиваясь к нему, медленно, по-пластунски продвигается вперед. А вокруг него все больше и больше белесых фонтанчиков, взбиваемых пулями. Его расстреливают из пулемета!

— Бегом! Бегом! — кричу ему во все горло. Но он словно оглох. Каких-нибудь тридцать метров осталось ему до скирды. Пробежать их можно в считанные секунды, а так он не доползет. Потому что немцы все равно его видят и все это время будут его расстреливать. Неужели он этого не поймет?!

«Фью-фью-фью…» Пули сверлят высокие борозды перед его носом.

«Ну зачем было ложиться! Надо бежать, бежать!..»

Фонтанчики грязного снега вспыхивают сбоку и сзади. На этот раз недолет. А лейтенант все ползет и ползет. Ни разу не подняв головы, ни разу не взглянув в мою сторону. А может ему забило песком глаза? Так бывает, если пуля ударит в землю перед самым лицом…

Я как-то должен помочь ему. Как? Подбежать — значит привлечь внимание немцев. Они сразу взбесятся, усилят огонь. А сейчас обстрел затихает. Пожалуй, немцы теряют его из вида… Лейтенант больше не выбрасывает портфель вперед. Волочит его по кочкам. Переваливаясь с боку на бок, он отталкивается от борозд и коленями и ступнями. И мне кажется, что его не оторвет сейчас от земли никакая сила.

Вот до скирды остается несколько метров. Подбегаю и подхватываю Гальперина под руки.

«Фью-фью…»

Поздно! Мы на четвереньках ползем по мерзлой соломе. За скирдой помогаю ему подняться, но он не хочет. Садится, кладет портфель на колени и жадно, часто вдыхает воздух. Глаза его расширены. В них безумная радость.

Лейтенант стаскивает с себя шарф, вытирает им грязные щеки, нос и наконец улыбается какой-то жалкой, вымученной улыбкой.

— Я первый раз под обстрелом, — виновато произносит Гальперин. Глотнув побольше воздуха, он неожиданно спрашивает:

— Ну зачем вам деньги? Ну зачем они вам?!.

И в самом деле — зачем? Мы спокойно бы их получили и после, когда закончится оборона высотки. Получили бы все, кто останется жив. А погибшим они все равно не нужны.

Как могу, успокаиваю лейтенанта. А он не слушает — сидит на мерзлой соломе, судорожно обхватив портфель, и повторяет одно и то же:

— Это же глупо!.. Это же глупо… Это же глупо…