Все здоровые, сильные уехали за двадцать километров на сенокос, и в деревне стало пусто и тихо. И на всем Чудском не было ни одной рыбацкой лодки. Все стояли, уткнувшись в песчаное побережье. И вода была тусклой, неподвижной, размазанной светом на широкие светлые и темные полосы.

К вечеру на улицу стали выходить старухи и старики. Они садились на лавочки возле своих домов, отдыхали, положив тяжелые руки на колени. Чудское и в этот час было по-прежнему неподвижно. Легко, как восковые, сидели на воде чайки. Солнце клонилось к закату. И чем ниже оно опускалось, тем все плотнее водная даль сливалась с сиреневой небесной мглой. И от этой умиротворенности в природе на сердце становилось спокойно и ни о чем не хотелось думать, а только глядеть бы, как величаво и медленно идет вечер к ночи.

— Уже десять, — сказала жена, садясь рядом на ступеньку. Она взяла меня под руку и прижалась щекой к моему плечу, и затихла, покоряясь вечернему состоянию. — Как тихо... — И от ее слов тишина стала еще глуше.

В этой деревне мы оказались случайно. Раньше и не знали о ней. Ехали на автобусе наши знакомые, увидали из окна Чудское озеро, желто-песчаные дюны, диковатое побережье, в восторге рассказали нам, и мы поехали на все лето, потому что нам изрядно поднадоели дачные места с ревом транзисторов, с ночными кострами и громкими криками «туриков», со всем тем беспокойным, что принесло в пригороды последнее время.

И вот сидим у порога старой избы. Хозяйки нет. Она живет у сестры в другой деревне. И мы довольны, что одни, никому не мешаем и никто нам не мешает.

Здесь, в этой тиши, мы уже больше месяца. Нельзя сказать, чтобы жизнь людей открылась мне. Кое-что я вижу, узнал, но многое еще скрыто. Впрочем, я не стремлюсь узнавать, как живут здесь люди. И вообще, с тех пор как вышел на пенсию, все больше становлюсь бездеятельным и все больше созерцательным.

Если идти вправо от моего дома, то выйдешь к мысу. Он далеко врезается в озеро, усыпанный большими камнями. На мысу одинокий дом, несколько деревьев, колодец с журавлем и старик в валенках. Ему грозит никотинная гангрена.

— Курить надо бросать.

— Э, мил человек, — ответил он мне, — да разве ее, заразу, бросишь. Да и не в ней дело, знать смерть подступает. Хватит, пожил. Нагрешил вволю.

Он сидел на корме лодки и глядел вдаль на Чудское. По озеру бесконечными накатами шли небольшие волны. Иногда то тут, то там вспыхивали белым огнем их гребни, и снова все озеро становилось одноцветно-серым.

— Чем же вы нагрешили? — спросил я.

— А многим. Одной рыбы загубил тысячи. А за все, и за нее, ответ придется держать. Никуда не уйдешь. Тогда-то не понимал, а теперь знаю. К тому иду... Рыбак я был. Это теперь запреты, а ране где хошь ставь сети и переметы. Хорошо рыбы брали. Угорь попадал. Ну, судак само собой. Сиг. Снетка в Псков возили. Никаких таких моторов не было, на веслах ходили. Верст за пятнадцать — двадцать. Иной раз так прижимало, что небо с овчинку казалось. Николу-спасителя призывали. Зато и рыбы попадало. Я все места знаю, где каменные гряды, где травяное дно, где ключ бьет, где яма. Острогой на нересте щук брал. Теперь запрет. А у нас испокон веков велось щуку колоть. И всегда хватало ее. Ну а тут, значит, нельзя. А все равно колют. Иначе как ее достанешь? Приедут с рыбнадзора браконьеров ловить, а берег-то вон он, ровный, что твой стол. Начнут наши мужики бегать, остроги бросать, прятаться. Да где ж там, все не укроются. Пымают одного, другого, акты на них, штраф. Ну, остроги поломают. Рыбу, само собой, заберут. С тем в уедут. Каждый год так борются. Рыбки-то всем хочется. А ее все мене. И не в остроге дело, а в колхозе рыбацком. Вот где вред. Понаставят сетей, мережей в самый нерест, так когда вынают снасти, вся палуба на катере в щучьей икре. По лодыжку бывает. Щука-то, прежде чем угаснуть, икру сбрасывает...

— А чего ж вы не заявите?

— Будто не знаешь чего? Кто нас послушает? Никто мы для них.

— Ну, это вы напрасно.

— Да мне теперь все равно. Я так считаю — если дотяну до зимы, так и ладно. Зиму уж не осилить. Сейчас-то ноги стынут, хоть и в валенках. А там подавно околею.

— Так курить-то не надо.

— То не от курева. Так уж на роду написано. Да и хватит, потоптал землю, погрешил. Пора и отчет давать. — И такой усталой безнадежностью повеяло от его слов, что сам по себе разговор затих.

Откуда-то долетел ветерок, старые липы слабо зашелестели округлой, как детские ладошки, листвой. Стало прохладнее, и жена теснее прижалась ко мне.

— О чем ты думаешь? — спросила она.

— Ни о чем...

— Тихо.

Да, вечер все больше уходил в тишину и покой, становясь вечностью. И почему-то думалось, что вот так же давно-давно, сотни лет назад, смотрел какой-то человек на такое же угасающее небо и на безмолвие воды и, наверно, испытывал то же состояние своей незначимости, как и я теперь, перед этим громадным и таинственным миром. И виделся мне тот человек неподвижным, как окаменелость.

Медленно, опираясь на палку, согбенно прошел мимо нас сосед, старик лет восьмидесяти. Он поднялся на песчаный холм и стал смотреть в сторону заката. Несколько дней назад он похоронил жену. И вот так же, после похорон, взошел на холм и долго смотрел на Чудское, опираясь на палку. О чем он думал? Не знаю. Но я, глядя на него, подумал о деревенской жизни. О том, что в деревне все на виду, все на глазах. Рождаются, растут, женятся, обзаводятся детьми, стареют и умирают. Естественный круг. Но в деревне он обозначен неумолимее. Вот так же, как умерла старуха и лежала в гробу и к ней стекались все ее бывшие подруги, ставшие старухами, и старики, когда-то бывшие парнями, ее одногодки, так и все они по очереди завершат свой круг, и к каждому из них будут стекаться остальные, зная, что и их ожидает то же. В городе смерть незаметна, в деревне — на виду.

До выхода на пенсию мне некогда было задумываться о многом, не имевшем прямого отношения к работе. Но вот теперь стал думать. Задумался и о том, что такое разум — добрый подарок природы или наказание человеку? Ведь если бы не сознавать, что смерть неизбежна, что непременно умрешь, то какая была бы в неведении этого счастливейшая жизнь! Даже осознания старости не было бы. Жил бы и жил человек бездумно, как птица... Но вот знаешь, и становится не по себе от таких дум.

Грустные мысли навевает деревенский вечер с его безлюдьем и тишиной. Ощущение такое, что те, кто уехал на сенокос, никогда не вернутся в деревню...

Жена пошевелилась и еще теснее припала к моему плечу. Самое родное, самое близкое мне теперь. Все, что-было лучшего и прекрасного в любви, связано с нею. Встретил ее молодую, красивую и влюбился. И счастлив был, когда узнал, что и она любит меня. И вот прожита жизнь. Случалось, ссорились, сердились друг на друга, угрожали разводом, а теперь даже и не вспомнить из-за чего. Впереди осталось не так уж много, по крайней мере несравнимо меньше, чем прожито. Да и то, что ждет впереди, не сулит радостного будущего... Ах, если бы у нас были дети! Какое это было бы счастье! Но по молодости не хотелось обременять себя, связывать. Когда захотели, было уже поздно. А если бы дети были, какой бы это был большой дополнительный смысл и жить и действовать. Теперь же бесцельное доживание. Поэтому все куда-то тянет, в какие-то иные места, где, думается, что-то ожидает нас радостное, но нет, нигде и ничто нас не ждет. Мы будем везде одиноки и похожи, без детей, на эту опустевшую деревню.

Солнце тяжело опускается в мглистую тучу. Синеет земля. Озеро становится совсем тихим и темным.

— Поздно уже, — говорит жена.

— Да. Пора спать...

На августовском черном небе ярко разгораются звезды. С полей тянет прохладой. И почему-то невольно вспоминаются слова старика: «За все придется ответ держать...»

 

1977