— Ну что ж, можно начать и с себя. Я принадлежу к тому поколению, на долю которого выпало больше невзгод и трудностей, чем радости и достатка. Но уж так был воспитан, что не замечал лишений. Одет, сыт, есть крыша. Семья — жена, сын, дочь. Тоже одетые, сытые. И еще — любимая работа, которая помогает делать свою страну могущественной державой. Так что есть чем и гордиться.

— А человек?

— Что человек?

— Ну, ты говоришь о работе, а своей жизнью может гордиться человек, своей жизнью?

— Смотря какой человек и какая жизнь. Я лично горжусь своей жизнью.

— Вот как? В чем же причина твоей гордости?

Это мы спорим-разговариваем с невесткой.

— В том, что я прожил честную жизнь.

— Странно, как можно гордиться тем, что является нравственной нормой.

— Ну, а мой труд? Этим я могу гордиться?

— Не думаю. Для того чтобы гордиться своим трудом, нужно совершить что-то исключительное.

— Обязательно исключительное? — иронизирую я, хотя в душе начинает шевелиться обида.

— Ну да, только я полагаю, когда человек совершает исключительное, вряд ли он станет носиться со своей гордостью. Для этого он будет достаточно умным.

— Что же, значит, мне и гордиться нечем?

— А без этого никак? Обязательно нужно кричать на весь свет — вот я какой молодчина!

— Мне думается, ты путаешь гордость с хвастовством.

— А если не путаю и считаю, что гордость — чувство не из лучших, тогда как?

— Но ведь если я горжусь тем, что сделал в жизни, пусть это не исключительное, но общественно полезное, что же тут плохого?

— Плохого? Представь себе, есть на земном шаре человек, который тоже всю жизнь работал, но работал только на себя. Что же, по-твоему, он должен быть лишен гордости за свою прожитую жизнь только потому, что он создавал собственное благополучие?

— Естественно. Какая там гордость! Обычное мещанское самодовольство.

— Сразу уж и мещанское! А мне лично он более симпатичен, нежели ты. Он не прокладывал дорог, по которым будут потом вывозить вырубленные леса. Он не нарушал цикличность природообмена...

— Тогда какой-нибудь дикарь — самый полезный человек в обществе. Кроме личинок и ящериц, он ничего не уничтожает.

— По крайней мере он дает гарантию человечеству, что жизнь на земле будет длиться долго. Чего, к сожалению, ты и тебе подобные не дают.

Она насмешливо-снисходительно глядит на меня и, не желая больше спорить, уходит в свою комнату.

— Ты на нее не обижайся, — говорит мне жена. — Она очень умная. Другой раз, когда беседует с Валериком, так говорит, так говорит, что я порой даже не понимаю.

— Не принижай себя. У них, видно, разговор о специальном, возможно о том же искусстве.

— Нет-нет, что ни говори, а у нее гораздо содержательнее жизнь, чем была у меня. К тому же и время другое.

— При чем здесь время? Все зависит от самого человека, его сути. И в наше время многие жили более интересно, чем иные сегодня.

— Конечно, конечно, только я к тому, что она не злая. Сейчас стала немножко нервная. Стеснили мы их.

— Это ты имеешь в виду меня, я стеснил?

— Ну, как тебе сказать... конечно, пока ты ездил в экспедиции, этого не ощущалось.

— Естественно. А я-то по наивности думал, что они нас стеснили. Мы с тобой начинали с одной комнаты, и нам не было тесно, даже когда дети появились.

— Время было другое. И то, что для нас было хорошо, то для них не годится. Я — мать, я это лучше тебя понимаю.

— Ну, если так, тогда, пожалуй, пора и обедать.

— Может, подождем Валеру?

— А когда он придет?

— Не знаю, не звонил.

— Ну вот...

Редко мы обедаем все вместе. Большей частью я, жена и внук Николка. Его папа с мамой только завтракают с нами и иногда ужинают. Да и это, наверно, скоро кончатся. Уедут от нас.

Да, пока я пропадал в экспедициях, их вполне устраивала моя трехкомнатная квартира. Но как только вышел на пенсию и стал большую часть времени проводить дома, начались не то чтобы осложнения, но я стал замечать — лучше бы им пореже меня видеть. Да оно, собственно, и понятно. Им другой раз хочется пригласить друзей, пошуметь, посмеяться — молодые. А я их стесняю. Ну, а что же я могу сделать? Каждый раз уходить? В этом что-то есть унизительное. Я много лет работал начальником комплексной партии и привык к тому, что со мной считались. Но ничего, они скоро уедут. Сыну обещают двухкомнатную квартиру. Для них это маловато, — Валерию нужен кабинет, да и внук подрастает, тоже нужна отдельная комната. Но я могу поменяться, — пусть нам с женой будет двухкомнатная, а им наша. Они могут оставаться здесь. Будем ходить друг к другу в гости. Изредка. Боюсь, если чаще, то и говорить будет не о чем. Тем более мой сынок не очень-то интересуется моими суждениями и мнением. Он писатель. Я читал его книги. Честно говоря, они не произвели на меня большого впечатления. В них, пожалуй, все есть, кроме одного — они не волнуют. Впрочем, его хвалили в прессе. И, возможно, это помогло ему выдвинуться в своей писательской организации, стать одним из секретарей. Поговаривают даже, что он перспективный. Но в чем? В писательском деле или в руководстве? Или можно и то и другое плодотворно совмещать? Но я что-то не вижу, чтобы Валерий каждый день трудолюбиво отсиживал какие-то часы за письменным столом. Теперь большую часть времени он проводит в своей писательской организации.

Интересно то, что ни в моем роду, ни в роду жены не было литераторов. И вдруг — писатель! Любопытно. Как-то я попытался поговорить с ним о литературе, но он отмахнулся. Может, и прав. Я ведь в этом смысле человек отсталый. Большая часть моей жизни прошла в палатках, над планшетами и профилями, на просеках с теодолитом, в глуши, где было не до книг. А он, как и его жена, знает и нашу и западную литературу, разбирается в музыке, в живописи. Поэтому, когда они собираются — они — это друзья моего сына и невестки: писатели, художники, композиторы, — я стараюсь уходить, чтобы не мешать им, да и не попасть в примитивы. А то еще и в «дикого предка», как иногда называют родителей.

Как-то я сказал сыну, когда гости ушли, что это неблагородно — так отзываться о тех, кто вспоил и вскормил.

— Что же делать, если папы и мамы недостаточно культурны, — ответил он.

— Но разве это дает право так оскорбительно их называть?

— Но они же не слышат.

— Значит, если и меня не будет при вашем разговоре, то и меня назовете «диким предком»?

— Ну что ты! Ты же уважаемый человек. Ветеран БАМа. К тому же на заслуженном отдыхе. Ты свое дело сделал. И не думай ни о чем. Отдыхай, — милостиво разрешил он мне.

— Что ж, когда-нибудь и ты будешь на заслуженном отдыхе и тогда вспомнишь меня.

— Для меня никогда не будет такого отдыха. Писатель — это вечный раб искусства. Таким рабом я буду всю жизнь, даже когда перешагну пенсионный порог. А ты, чем дома сидеть, навестил бы своих старых изыскателей. Выпил бы с ними по чаре зелена вина, ударился бы в воспоминания, а?

Это значит, что вечером он ждет гостей и хочет, чтобы я ушел.

Я гляжу в его глаза, но как они не похожи на те, какие были у него в детстве. Тогда в них лучились теплота и незамутненность души.

— Как с квартирой? — спрашиваю я.

— Теперь уже скоро. Я стал рабочим секретарем, так что все задвигается куда быстрее. Даже есть серьезная надежда на трехкомнатную.

— А двухкомнатную дают?

— Да, но я отказался.

— Напрасно. Мы с матерью могли бы переехать в двухкомнатную, а эту вам оставить.

— Эта не идет ни в какое сравнение с той, какую я теперь вышибаю. Та в старом доме, где стены в полметра, наглухо отгораживают от всего.

— Балует вас советская власть.

— Не всех, далеко не всех. К тому же писателю необходимо сосредоточиться, а для этого нужна тишина. Ну, а как все же насчет прогулки к старым друзьям?

— Ты сегодня ждешь молодых?

— Да. Контакты в наше время — великая вещь.

— Я мог бы сидеть в своей комнате.

— Нет-нет, уже одно то, что ты будешь сидеть за стеной, тем более звукопроницаемой, свяжет нас. Так что уж пожалуйста, а?

— Хорошо. Когда же мне прийти?

— Думаю, часам к двенадцати все закончим.

— А что все?

— Ну, дела. Мы собираемся не песни петь и не танцевать. Есть кое-что поважнее.

— А куда ты мать направишь?

— Когда она приготовит закуски, уйдет к тете Анне.

— Ну, что ж, видимо, это тоже входит в нравственную норму.

— Что?

— Ничего.

— Ну, папа, все в порядке. О чем ты?

— Ладно, ладно. Ухожу.

— Тогда о’кей!

Я заглядываю в кухню.

— Ухожу к Табакову! — говорю я жене.

— Будь осторожен! — такими словами она всегда провожала меня в экспедиции. Теперь у нее это по привычке. И привстает на цыпочки, чтобы поцеловать. И тут же, раскрасневшаяся от плиты и кулинарных хлопот, возвращается, к своим делам.

Пожалуй, следовало бы предварительно позвонить Табакову — дома ли, но я сознательно этого не делаю. Мне ведь все равно деваться некуда. Так что если его нет дома, то часа два я убью на дорогу туда и обратно, да схожу в кино на какой-нибудь двухсерийный, и приду как раз к двенадцати.

К моему удовольствию, Табаков дома, да не один, а с Игорем Кунгуровым. Они рады моему приходу еще больше, чем я встрече с ними. Еще бы, сейчас затеется «пулька». И на самом деле на столе мгновенно появляется чистый лист бумаги, который Игорь без линейки расчерчивает ровными, точными линиями. Сдаются карты, и начинается игра. Играем по четверть копейки. Так что большого проигрыша быть не может. К тому же выигравший не унесет его, а истратит тут же на сухое вино, которое под разговоры будет выпито. Больше одной пульки мы не играем. Надо же и посудачить о чем-нибудь. Теперь у нас такое же положение, как у тех старух, которые вечерами расплетают свои бесконечные разговоры в садиках дворов. О чем говорить, у нас всегда найдется. Тем более что строится БАМ. Ведь это мы его начинали. Мне тогда было всего восемнадцать лет, когда я впервые попал в тайгу. Что за удивительная была экспедиция! Первая моя экспедиция! Мы добирались до своего участка больше трех месяцев. Сколько я нагляделся тогда нового, никогда не виданного. Перекаты, завалы, паводки, мари.

— Пас!

— Вист!

— Семь червей!

— Вист. Один, — это Игорь берет на себя игру.

Я его помню, когда он был стройным, легким. Теперь огруз, на изыскания не годится. Но и сейчас бы мог в конторе приносить пользу. Башка! Мог бы поработать в отделе главного инженера проекта. Но тогда надо отказаться от пенсии, а она равна хорошему окладу, и выходит — работать «за так».

— Мизер! — объявляет Игорь.

— Ну что ж, ложимся, — говорит Табаков.

И мы раскладываем свои карты. Тут уж не до воспоминаний. Дай бог, чтобы Игорь не посадил нас «на полку». Он может. Тут важно не пронести нужную карту. И не прокосим. Мы тоже как-никак немножко умеем. Но что же у него снесено? Та-ак, трефа вся у нас, пика...

— Чистый! — громко смеется Игорь.

Ну, точно — неловленый. У нас нет такого, чтобы «зуб» рисовать на партнера. Важно поиграть. Преферанс — любимая игра изыскателей. И мы играем. К восьми «пулька» закончена. Выиграл Игорь. Значит, победителю и спускаться в магазин. У нас так — победитель ухаживает за побежденными. И он уходит. А мы сидим, курим. Табаков включает магнитофон. На ленте всякое — и наше, и западное. Что-то хорошее, что-то никуда.

— Племянник снабжает, — поясняет он. — Другой раз скажу ему: «Чего всякую муру записываешь?» — а он отвечает: «Самое модное. Вы, дядя, ничего не понимаете в современной музыке». Вот так прямо и режет — «ничего не понимаете». А чего тут понимать, если вовсю лупят по консервным банкам. Разве это музыка? Да не докажешь. У него свое, братец, твердое мнение по этому поводу.

Приходит Игорь. Ударом края дна об пол вышибает из бутылки пробку и разливает рислинг по стаканам.

— А что, — говорит он мне, — не хотелось бы тебе съездить на БАМ, пройтись по старым местам, посмотреть, как строители прокладывают дорогу?

— Как не хотелось бы, да ведь далековато.

— Так пешком, что ли! Сиди у окна да посматривай. А надоело — лежи. Поезд привезет. А меня ох как тянет взглянуть на старые места. Фактически, там осталась молодость.

— Вот найти бы там ее, подобрать, а? — смеется Табаков. — Ну, радости было бы!

— Это верно, только не валяется она там, — говорю я.

— А и не в ней дело.

— Конечно-конечно, куда ее. Больно-то нужна она, верно?

— Да не о том я, важно побывать на такой стройке. А может, еще удастся и поработать, чтоб если и сгореть, так не зря, а еще подкинуть жару. В самое пекло!

— Ну, ты гляди, прямо поэт, — усмехается Табаков. — Кстати, ты килограммов сто двадцать поди-ка весишь?

— Сто двадцать шесть, — уточняет Игорь.

— Ну вот, это ж масса! Сколько жару-то будет! — и он хохочет. Но я не смеюсь, мне жаль Игоря, и его громкие слова я воспринимаю как тоску по работе.

— Смеешься, а я всерьез, — говорит Игорь. — Амурская, Селемджинская... Поглядеть бы еще раз на эти места. Как там они с мостами да насыпями. Последний заход бы, а?

— Фантазер, — усмехается Табаков. — Нет, братец, теперь уж все, ау, крышка. Теперь только дожевывать.

Он старше нас на пять лет и, возможно, поэтому настроен более пессимистично.

— А чего фантазер, поеду, и все! — решительно говорит Игорь.

— Давай-давай, там тебя ждут не дождутся, — подсмеивается Табаков.

— А может, и ждут. Чего мы тут знаем? В контору и то лень сходить, — горячится Игорь.

— Во-во, в контору лень, а она рядом, а на БАМ не лень. Давай-давай... Вот-то обрадуются! — смеется Табаков.

И Игорь смеется, наверно представив, как он такой тучный появится на трассе.

— Да, слушай, что я хочу тебе сказать, — обращается ко мне Игорь, — у тебя парень-то вроде бы из писателей? Тут вот какое дело, — есть у меня материалы. Не мог бы он сделать из них книгу?

— А что за материалы?

— Про изыскания. Письма, пояснительные записки, фотографии. Мне самому-то не скомпоновать. А вот если бы он оформил. Поговори с ним, — может, возьмется. Материал богатейший. Книга наверняка будет.

— По-моему, лучше бы тебе самому с ним поговорить.

— Думаешь?

— Да.

— А ты тогда подготовь почву.

— Да зачем тебе все это надо? — разливая остатки вина, говорит Табаков. — Гариным-Михайловским, что ли, захотел стать?

— Не в этом дело. Там вся моя жизнь изыскательская. Как же не рассказать о ней!

— А ты, оказывается, честолюбивый, — усмехнулся Табаков, — я за тобой такой отрицательной черты раньше не замечал.

— А чего ж такого в этом отрицательного? Пусть узнают, как мы работали, в каких условиях. У меня брат был безногий. Так вот я ему письма писал с изысканий. И самым подробным образом. Со всякими случаями, какие были у нас. А этих случаев на каждых изысканиях хватает, верно? Тут такую книгу можно скомпоновать, что не оторваться будет. Ты потолкуй со своим парнем. Заинтригуй его.

— Ладно, — смеюсь я, — заинтригую.

— Ты бы хоть нам посвятил свой труд. Глядишь, и обессмертишь, — говорит Табаков.

— Чего вы, подрядились, что ли, смеяться надо мной? — сердится Игорь, и на большом его лбу проступают алые пятна. — Дело-то серьезное.

— Поговорю, поговорю, — успокаиваю я его и подымаюсь. Начало одиннадцатого. Пора. — Пойдем?

— Если Владислав не погонит, я еще посижу, — говорит Игорь.

— Сиди, сиди, — говорит Табаков. — Мы с тобой два бобыля. Нам бы вместе жить, двум головешкам.

Табаков один — овдовел год назад. Игорь же был женат дважды, но что-то не складывалось у него с женами. Теперь один, толстый, грузный, неряшливый и, чувствуется, нездоровый.

— Сегодня встречаю Пталомеева, — неожиданно засмеялся он. — Был такой техник у меня в Юкагурской. Мальчишка. А тут бежит навстречу старичок. «Здравствуйте, Игорь Петрович!» — говорит. «Здравствуй, Коля», — отвечаю. Надо бы по отчеству, а я не знаю. Все Коля да Коля. А он уже пенсионерик... Вот жизнь! Словно кто страницу перевернул. Раз — и будьте здоровы! Повстречались, поздоровались, и побежал дальше Коля жизненный стаж наращивать.

— Да, быстровато идем к финишу, — говорит Табаков.

— Ерунда! — говорю я. — Тут попала на глаза одна статья. «Не годы старость приносят, а думы о ней», — пишет автор, и еще: «Надо задаться какой-нибудь большой целью и выполнять ее. Тогда старость отодвинется».

— А этот автор не может подсказать, какую бы такую цель нам заиметь? — саркастически говорит Табаков.

— Ну, тут дело каждого, — говорю я.

— Все так, если бы не пенсионная книжка, — говорит Табаков. — Какая уж теперь большая цель! Так, дожевывание...

Да, пенсия сразу бросает в старость. Если, конечно, человек нигде не работает. Недаром, когда произносится слово «пенсионер», то, скорее, чувствуется усмешка, нежели уважение.

— Ну, ладно, пошел я.

— Заходи, — говорит Табаков и включает магнитофон. — Или позванивай... — Он провожает меня.

— Поговори с сыном-то! — кричит вслед Игорь. — Не забудь.

— Нет-нет... И ты позванивай мне, — это я Табакову.

— Да у тебя там народу много, беспокоить... Ты уж лучше, — говорит Табаков, высокий, сутуловатый, седой.

Из комнаты, где остался Игорь, доносятся гамзатовские «Журавли».

«...Из-под небес по-птичьи окликая всех нас, кого оставил на земле», — грустно поет Бернес.

К черту! Хоть не встречайся. Тоска. Только и разговоров, что о старости да о смерти. Хорошо хоть сегодня не перебирали, кто умер. Все умрем. Никуда не денешься. Но будь доволен тем, что пожил немало, да и сейчас еще живешь. И еще подышишь и погреешься на солнышке. Худо, если никому не нужен. Вот что худо, то худо! А если хоть малая польза есть, так чего еще и надо? А есть она, малая польза-то? В чем?.. Кому нужен-то? Проклятые вопросы... Надо что-то делать. Но что, что?

Я подымаюсь по эскалатору. Ни начала его, ни конца не видно, настолько он длинен. Народу уже мало. Двенадцатый час. Все больше парочками. Стоят обнявшись — теперь это просто — на виду у всех. Я вверх, они вниз. Все новые и новые люди, и я для них новый. А для себя все тот же... Если подумать, то мною прожита большая интересная жизнь и, казалось бы, обижаться не на что. Все правильно. Но вот что удивительно: теперь, когда появилось вволю свободного времени, начинаю видеть то, на что раньше или внимания не обращал, или не замечал. Теперь стало все интересно. Нужное стало еще более нужным. И желания с годами не исчезли, и глаза видят все так же, как и раньше. И нет ощущения прожитых шестидесяти лет. Не только нет усталости, но еще больше жадности к жизни. И как обидно оказаться за кругом этой самой жизни...

Гости еще не ушли.

— Ты извини, папа, — говорит Валерий. Он уже заметно пьян, и в глазах у него теперь ласковая, снисходительная усмешка.

— Уйти, что ли?

— Наоборот. Заинтересовались тобой. Сашка Викторов хочет писать твой портрет. Зайди, пожалуйста.

— Да нет, я что-то устал.

— Ну-ну, пойдем, пойдем, — и он легонько поталкивает широкой ладонью меня в спину.

В столовой накурено. В тарелках объедки, в рюмках желтеет недопитый коньяк. Чувствуется, что сидят уже давно и довольно плотно.

— Вот мой отец! — провозглашает Валерий и выставляет меня на общее обозрение.

И тут же ко мне подскакивает высокий, светловолосый и протягивает мне руку.

— Художник Александр Викторов! — рекомендуется он и, прищурившись, начинает что-то высматривать в моем лице, словно отыскивает, и вдруг по-пьяному кричит: — В нем что-то есть! В нем определенно что-то есть!

— А вы что, думали — ничего нету? — с неожиданным раздражением говорю я и хочу уйти, но Валерий мягко берет меня, за руку и ведет к столу.

Там на меня внимательно глядит пожилой, толстолицый второй гость.

— Это секретарь нашего Союза, — знакомит меня с ним Валерий. — Андрей Глебыч Дударев.

Секретарь встал и подал мне руку. Он ничего не сказал, только улыбнулся. И в улыбке его было как бы и осуждение того, что здесь происходит, и извинение. Он тоже заметно подвыпил, но старался скрыть это, — время от времени как бы напыживался и становился серьезным.

Был еще третий гость — небольшого роста, в очках, неестественно громко хохотавший. Валерий не познакомил меня с ним. И я так и не узнал, кто он.

— Нет, в нем определенно что-то есть! Я вижу! — снова закричал художник и потянулся ко мне с рюмкой. — Разрешите с вами и за вас!

Валерий наполнил мне стопку.

— Зачем же так много? — сказал я.

— Чтобы ты никогда не был в числе отстающих, — ответил он и провозгласил: — Предлагаю выпить за моего отца, старого изыскателя, одного из основоположников нынешнего БАМа!

— Виват! — закричал третий гость и неестественно захохотал, но секретарь погрозил ему пальцем, и тот сразу же затих.

Со мной стали чокаться и, стоя, выпили.

— Собираемся послать группу наших писателей на БАМ, возможно и я с ними поеду. Романтический край, не правда ли? — сказал секретарь.

— Да. Я только что был у своих товарищей по изысканиям, как раз говорили об этом, — ответил я.

— Ну, пожалуй, пора и мне уходить, — сказал он, и я понял, что здесь кто-то еще был, но ушел.

— Ну, куда вам спешить, — кокетливо сказала Лиля. Она сидела между художником и секретарем. — Мы всегда можем вызвать такси. Теперь это так просто, когда проезд стал вдвое дороже.

— Это специально для тех, кто не считает копейку, — сказал третий и неестественно громко захохотал.

— Я назову картину «Ветеран БАМа». Все! Завтра прошу вас ко мне к двенадцати часам. Раньше не могу. Буду спать.

— Везет же людям, — сказала Лиля. И я не понял, ко мне это относится или же к художнику, потому что завтра он может долго отсыпаться.

— А тебя я тоже напишу, — сказал Викторов Лиле. — Я бы тебя написал в ромашковом лугу, и чтоб были березы. Молодые. И чтоб немного ветра...

— Ну, мне пора! — сказал секретарь и встал.

— Вызвать такси? — предложил Валерий.

— Найду. Теперь это действительно не проблема.

— Тогда вместе, — сказал Викторов и стал прощаться, красиво выбрасывая свою руку. — Смотрите, она у меня как лебедь. — Все посмотрели на его тонкое запястье и сложенные в щепоть пальцы, и на самом деле напоминающие голову птицы. Третий при этом почему-то опять неестественно захохотал. Но на него никто не обратил внимания. — Этой рукой я напишу тебя, — сказал он Лиле. — Ты не возражаешь, Валера?

— Напротив, буду рад.

— По этому поводу давайте посошок! — крикнул третий. Он налил себе коньяку и, не дожидаясь других, выпил. Бросил в рот дольку лимона и прошел к телефону. — Надо сообщить жене о моем отъезде. — Набрал номер. — Галочка, все отлично. Еду! — положил трубку и захохотал.

В сопровождении этого-диковатого хохота все и ушли. Валерий открыл форточку. Свежий весенний воздух стал вливаться с улицы, и это напомнило о том, что зима прошла, что наступает благодатная пора, и подумалось, что все будет хорошо.

Клава пришла в начале второго. Раздеваясь в прихожей, спросила:

— А ты чего не спишь? Я же взяла ключ.

— Боялся, разбудишь. Такой стал чуткий сон.

— Ну, я легла бы в столовой. А ты давно?

— Да, я их еще застал.

— Ну, как прошло?

— Не знаю. Но, по-моему, все хорошо. Как Анна?

— Да ничего, как всегда.

— Ребята?

— Тоже.

— Ну, ладно, пора и нам спать.

Второй час ночи. Но на улице еще движение. Грохочут трамваи. Иногда от тяжелых «ЗИЛов» содрогается дом, и тогда в книжном шкафу дребезжат стекла. Только в два часа затихает шум. И наступает покой. Но и то, если за стеной не шумит сосед. Молодой мужик. Овдовел. Пьет и крутит магнитофон, хотя и негромко, но все так слышно через современные стены блочных домов. И оттуда доносится голос Высоцкого: «...Лошади, лошади...» Бывает, я не выдерживаю и стучу в стену, и сосед снижает громкость. Но все равно слышно.

Всего четыре часа ночной тишины. С шести утра улица вновь оживает. Проносится первый трамвай. Грохот сотрясает шкафы, буфеты, в них звенят стекла, посуда. И с этой минуты уличный гул не прекращается. И я с сожалением вспоминаю свою палатку где-нибудь на берегу таежной реки, шум ветра в ветвях деревьев, который никак не нарушает покоя, и утро, озаряющее солнцем крышу палатки.

В эту ночь я долго не могу уснуть. В голову лезут разные думы. И все больше, конечно, о себе. Ведь мог бы еще поработать на изысканиях хотя бы года два-три. Мог бы... Молодые, бесспорно, энергичнее. А у меня ведь это заменяется опытом. Правда, тот, который сменил меня, толковый инженер. В тридцать лет — и уже начальник партии. Пожалуй, и я так бы поступил на месте начальника экспедиции, заменил бы старого молодым. Только разве уж настолько я стар?.. Мог бы еще быть полезным, мог бы...

Все уже спят. А я все ворочаюсь на постели, все перебираю разное. Думаю о сыне, — впрочем, что о нем думать? Он уверенно налаживает контакты и, как видно, добивается чего-то своего.

— Когда же ты пишешь? — как-то спросил я его.

— Совсем нет времени. Союз отнимает много. Но ничего не поделаешь, надо. Нужно закрепиться, чтоб имя стало авторитетным. Потом легче будет издаваться.

— А разве это не от книги зависит?

— Ну, и от книги, конечно. Но и положение тоже помогает.

— Контакты, положение...

— Что?

— Да нет, так, ничего...

И на самом деле ничего. Что я могу ему посоветовать, если все это литературное хозяйство мне совершенно незнакомо.

Думаю о дочери. Она искусствовед, замужем. У нее двое ребят, муж — редактор издательства. Работает Ирина вроде бы и по специальности, связана с художниками, но занимается только технической работой.

— А как твоя искусствоведческая? — как-то спросил я ее.

— Не до нее.

— Жаль. Ты ведь хотела о Пластове написать монографию.

— Хотела.

— И не пишешь. Говорят, на выставке в Московском манеже было две тысячи его картин. А это всего пятая часть им сделанного.

— Да.

— А почему же не показали все?

— Для этого потребовалось бы пять манежей.

— Пять манежей! Вот это работник! А может, ты все же взялась бы за монографию, потихоньку хотя бы. Исподволь. Мне бы очень хотелось, чтобы ты принялась за нее. Ведь ты же училась в академии, и успешно. И диплом защитила на «отлично». Так в чем же дело? Если хочешь, я буду собирать материалы о нем, чтобы тебе было легче.

— Ну что ты... Я и сама, мне надо только выкроить время. А его у меня, как всегда, не хватает... А знаешь, я только теперь начинаю тебя узнавать. Сколько помню, ты всегда был в отъезде. Приедешь, навалишь нам с Валеркой подарков и опять куда-то исчезнешь. Но сколько было радости, когда ты приезжал... А потом мы стали скучать, ждать тебя. И вот теперь ты никуда уже не уезжаешь, и как жаль, что я не живу с тобой.

— Ну, об этом жалеть, может, и не стоит. Не всегда дети уживаются с родителями, тем более когда уже свои семьи.

— Может, ты и прав. Тогда жаль, что мало с тобой жила в детстве... Ты знаешь, почему-то мне представлялась твоя и мамина жизнь безоблачной. И когда выходила замуж, думала, что и у меня будет так же.

— Безоблачной? Ну, это тебе только казалось. Такой у нас не было. А что, разве у тебя не очень с Митей?

— Нет-нет, все хорошо. Скоро мы поедем на Юг. Он специально взял одну большую работу на дом, закончит ее, и поедем. На самое синее в мире... А как ты с мамой?

— Ну как? Нормально. Ты вот сказала, начинаешь только теперь познавать меня. То же самое происходит и у меня с матерью. Ну и, естественно, кое-что открывается, чего я не знал. И, к сожалению, не очень-то радующее меня.

— А что именно?

— Ну, такого ничего нет. Все по мелочам, но набирается. Знаешь, как мозаика.

— Надо быть снисходительнее.

— А я ничего. Ты спросила, я тебе и ответил. — Я ждал, она спросит: «А ты как живешь?» Не спросила, наверное, думает, хорошо живу. Еще бы, на заслуженном отдыхе, ничего не делаю. — У тебя что-то усталый вид, Ира.

— Работа, дети, дом — конечно, устаю. Но с Дмитрием мы живем дружно... Ничего, вот поедем, я и отдохну.

За окном спящий город. А мне никак не уснуть. Думаю о жене. Я совсем не хочу ее обижать, да и не в моей натуре это. Но так уж усложненно складываются у нас отношения. Собственно, той любви, о которой пишут в романах, у нас, пожалуй, и не было. Познакомился я с ней на вечеринке у товарища. Небольшого роста, миловидная, веселая. Мне она понравилась. Тем более что я только вернулся из тайги. Что-то говорю ей, она смеется, и вижу — нравлюсь ей. Тут уж у меня голова совсем пошла кругом. К тому же на вечеринке были еще два инженера из нашей конторы, а она предпочла меня. Мне почему-то думалось, в таких случаях девчата должны в первую очередь обращать внимание на инженеров. Глупость, конечно, но так думал. Через месяц и свадьба. Ну, а теперь выясняется некоторое несоответствие, но не разводиться же. В Валерии она, как говорится, души не чает. Что бы он ни сделал, всегда прав.

— Он не очень-то уважает меня, — говорю я.

— Это тебе кажется. Валерий очень воспитанный человек. Ты многого в нем не видишь и не понимаешь. Он очень остроумный. Ну, бывает и раздраженным. Так это понятно, он большой, серьезный деятель. К тому же перспективный. Надо тебе быть снисходительным. (Опять — снисходительным!) Где-то и уступить. И потом, мне непонятно — ты не гордишься им. Почему?

— Ну, я пока не вижу к этому оснований.

— Вот-вот, в этом все и дело — не видишь!

Времени уже три, а сна все нет. Думаю о невестке, но тут же и перестаю, — тогда совсем не уснуть. Невестка меня не любит. За что? Этого я не знаю. Мы ни разу с ней не поговорили спокойно, все на рапирах. Может, надо и к ней быть снисходительным? Может, и к ней...

Кое-как уснул, но спал чутко. Несколько раз просыпался, и в шесть утра уже совсем сна не было. Встал. Против всякого желания сделал зарядку. Вышел на улицу. Было безлюдно и светло. И, как всегда бывает весной, в воздухе сквозила отрадная чистота. На карнизах утробно ворковали голуби.

Я вышел на набережную, прошел по ней до парка и вернулся домой, к завтраку.

Только сели, как раздался телефонный звонок. Валерий быстро подошел, снял трубку.

— Да! — раздался его голос, и тут же: — Отец, тебя.

Я хотел было взять трубку, но он задержал мою руку.

— Ты скажи своим приятелям, чтобы звонили после двенадцати, когда меня не бывает дома, — сказал он и только после этого допустил к телефону.

— Олег? Привет! Это я, Кунгуров Игорь. Слушай, ну как, не говорил с сыном насчет того, чтобы он обработал мой материал?

— Нет. Я же тебе сказал, чтобы ты сам с ним договаривался.

— Разве? А мне почему-то подумалось, что ты согласился заинтриговать.

— А... Нет, я не говорил с ним.

— Ну, а можно его к телефону?

— Сейчас узнаю, — я прикрыл трубку ладонью. — С тобой хочет поговорить Кунгуров Игорь Петрович, — сказал я Валерию.

— Зачем это?

— Насчет своей книги.

— Какой книги?

— Поговори с ним. Он тебе скажет.

— Меня нет, я в Союзе, — отрывисто ответил он, не подымая головы от газеты.

— Его нет, — сказал я Кунгурову, — он в Союзе писателей.

— А когда будет дома?

— Не знаю.

— Ты скажи ему — если он не согласится сразу, я другого искать буду.

— У тебя что, склероз? Я же тебе русским языком сказал — толкуй с ним сам.

— А ты чего, в контрах с ним?

— Да нет, все в порядке. Просто я не лезу в его дела.

— Ну, вообще-то, правильно. Но мог бы и поговорить... Ты как сегодня, к Табакову не собираешься? Сыграли бы «пульку».

— Буду дома.

— У телевизора. Ну, давай-давай, облучайся. У тебя цветной?

— Да.

— Вот-вот, он-то и облучает. Я вечерком позвоню твоему классику, может и согласится. Как думаешь?

— Звони. — Я положил трубку, и тут же снова зазвонил телефон.

Валерий вскинул голову.

— Да, — сказал я.

— Ты что, никак обиделся? — раздался голос Кунгурова.

— Да нет, с чего ты взял.

— Ну, тогда ладно, а то я подумал...

— Нет-нет.

— Ну, будь здоров! А может, все же надумаешь «пульку» сгонять?

— Нет.

— Ну, ладно. А если надумаешь, я буду у Табакова. Я оттуда и позвоню Валерию. Как его, можно так или по имени-отчеству?

— Лучше по имени-отчеству.

— Добро. А материал, честно тебе говорю, богатый. Только надо привести его в порядок, обработать. Все же как-никак, а сорок лет изыскательской жизни, это тебе не баран чихнул, верно?.. Чего молчишь-то?

— Да нет, слушаю.

— Я говорю, сорок лет изыскательской жизни, это тебе не баран чихнул, верно?

— Конечно. А я и не знал, что ты столько лет собирал его, — сказал я, и зря. Кунгуров словно только и ждал этих слов. Обрадовался, что еще поговорить может. Наверное, один сидит.

— Ну как же, как же! Все изыскания. С первых дней и до пенсии. Теперь-то уж точка. Дальше река не течет. Богатейший материал. А он сделает большую ошибку, если откажется. Сейчас какую газету ни открой, только о БАМе и гудят. Тут недалеко и до лауреатской премии. Скажи, я в случае чего согласен и на соавторство.

— Да не буду я говорить. Сам говори! — Я скосил глаза на Валерия. Видел его хмурое лицо, поджатые губы. И знал — никакого проку не будет, если я сунусь к нему.

— Сам-то сам, но и твой голос не помешал бы. Что ни говори — отец. Послушал бы.

— Вряд ли.

— Неужели?

— Извини, но я дома один, а на кухне уже давно кипит чайник.

— Как один, а кто же тогда подходил к телефону?

— Это был племянник жены. Он ушел. А чайник кипит.

— Ну, ладно. Я потом позвоню, позднее. А чего ты сам кухаришь-то, или больше некому?

— Некому. Ну, пока. — Я положил трубку.

— Это черт знает что такое! — тут же взорвался Валерий. — Почему ты не сказал ему, чтоб он больше по утрам не звонил?

— Совсем из головы вылетело.

— Так вот, пожалуйста, чтоб твои друзья не занимали телефон по утрам.

— Но ведь он хотел с тобой поговорить.

— Не о чем мне с ним разговаривать.

— Ну почему же? У него интересные материалы о БАМе.

— Ну и что?

— Хочет, чтобы ты обработал их.

— Вона чего! Тоже нашел литобработчика.

Он позвонил в два-три места и ушел по делам. С ним вместе ушла и невестка. Николка давно уже убежал в школу.

— Сходи за картофелем, — сказала мне жена, — И по пути купи баночку сметаны.

— Может, на рынке купить картошку, а то уж больно плохая в магазине.

— Ну что ж, лучше, конечно, на рынке. Хоть дороже, зато отходов мало. Так на так и выйдет. Только что вкуснее будет.

Самое тягостное для меня — это утро. Я бываю рад всякому занятию. Хожу по магазинам. Устраиваю какие-нибудь полочки в ванной или на кухне, передвигаю мебель, чтобы было удобнее. И жду не дождусь вечера, когда можно включить телевизор или засесть за книгу, чувствуя себя как бы уже после рабочего дня. И тем более рад был телефонному звонку Викторова.

— Что ж это вы? Я вас жду. Уже первый час, а вас нет. Ведь договаривались в двенадцать.

— Да я как-то подумал, что это не всерьез.

— Почему?

— Ну, вчера были в подпитии.

— На то была ночь, чтобы проспаться. Подъезжайте, я вас жду.

Я тут же и поехал.

На улице апрель. В этом году он теплый, солнечный. На мостовых и тротуарах давно уже сухо. Но деревья еще спят, хотя на них и горланят грачи. После гнилой, затяжной зимы люди рады теплу. Их много на улицах, особенно на солнечной стороне. Идут не торопясь, отогреваются.

Мне надо ехать в конец города. Там в одном из новых домов, на самом верхнем этаже, мастерская Викторова.

Ехать надо долго. Я сижу в трамвае у окна и с удовольствием смотрю на городскую сутолоку в магазинах, на остановках. Сколько народу! Разного: и молодого, и старого. Гляжу на них и вспоминаю свою жизнь. Когда-то давно-давно, вместе с ребятами-пионерами, я распевал задорную песню про картошку, гордо вышагивая с красным галстуком на груди. Вместе со всей комсомолией шел в юнгштурмовке с поскрипывающей портупеей. Работал на заводе. Уезжал в экспедиции, но, как бы далеко ни был от города, всегда помнил о нем, и, если разлука затягивалась, скучал и томился, и как же был рад снова войти под своды вокзала, выйти на площадь и поздороваться с городом. Я помню, как с каждым приездом менялся он, становился все лучше, светлее. Помню его и послевоенным, с разрушенными домами, с фанерой вместо стекол... Но как быстро он восстал! И теперь уже не найдешь никаких следов военного бедствия...

— Проходите, проходите, — по-деловому суховато говорит Викторов. В нем сейчас мало общего со вчерашним Викторовым. Может, и на самом деле такой серьезный, а может, наигрывает, исправляет впечатление.

До этого дня мне никогда не приходилось бывать в мастерских художников, поэтому мне все интересно. На стенах, как на выставке, множество картин, и больших и маленьких. Много портретов. Есть и пейзажи нашей северной природы. Натюрморты. Посредине мастерской — а она просторная, метров пятьдесят, да еще антресоли — стоит мольберт, и на нем чистое полотно.

— Тут много раннего, — показывая на стены, сказал Викторов все тем же суховатым тоном. Нет, он определенно человек серьезный. Ну, а то, что вчера немного выпил лишнего, что ж — случается. И не с ним одним... — Нынешнее покупает Худфонд в музей, на передвижные выставки, для лотереи. Но не все, кое-что и остается.

Викторов легко поднялся на антресоли и принес оттуда три холста. Поставил их в ряд. Триптих. На первом был изображен человек лет тридцати пяти, о чем-то глубоко задумавшийся. Он стоял в тамбуре вагона у окна. Курил. За окном простиралось озеро с нависшим над ним низким северным небом. На средней картине были изображены двое в купе. Один сидел за столиком, уронив голову на руки. Молодой парень. На него в горестном раздумье глядел пожилой, откинувшись к стене. И за окном простиралось то же озеро с нависшим над ним небом. На третьем полотне был изображен парень в куртке с капюшоном, — похоже, геолог. И за ним были то же озеро и то же небо.

Было в этом триптихе что-то такое, что не позволяло бездумно поглядеть и равнодушно отойти. Этого, видимо, и хотел Викторов — чтобы постояли, подумали.

Чем больше я смотрел на эти три полотна, тем больше возникало желание вглядываться в изображенных на них людей и пытаться разгадать их состояние. К тому же, чем больше я вглядывался, тем сильнее создавалась иллюзия, что поезд идет и озеро проплывает за окном. И почему-то все горестнее становится взгляд у пожилого, глядящего на молодого парня, и все задумчивее у того, кто курил. И от этого совсем бесхитростным становилось открытое лицо геолога.

— Ну, давайте работать, — убирая триптих и ставя его лицевой стороной к стене, сказал Викторов. Похоже, что он и не ждал моего мнения о картине. Знал свое и был уверен в том, что сделал.

Я все же спросил его, почему не взяли триптих.

— Говорят, грустная штука... Ну, ладно, давайте-ка садитесь сюда. — Он посадил меня неподалеку от большого, чуть ли не во всю стену, окна. — Я вас не буду долго мучить. Некоторые копируют натуру. Меня интересует другое. Создать образ. Поэтому натура только как вспомогательное. Так что если не будет полного сходства, не взыщите. Но ваше характерное я, конечно, передам.

— А у меня есть характерное? — полушутя спросил я.

— Вы же не безликий. У каждого есть свое характерное. — Он велел мне повернуться так, чтобы свет падал сбоку. Чуть развернул корпус, приподнял голову. — Вот так сидите.

— Это называется позировать?

— Почему вы иронизируете? Неловко себя чувствуете? Держитесь свободно.

— Нет, это я к тому, что фотографы снимают теперь в непринужденных позах. Стремятся к естественности.

— Ну, это их дело, — отрывисто сказал Викторов.

— То, что я разговариваю, не мешает?

— Нет. Но, чтобы у вас не было монолога, я, пожалуй, включу магнитофон. — И он включил какую-то испанскую музыку с гитарой и кастаньетами. Я слушал и время от времени глядел на художника. А он то прижмуривался, бросая на меня острые, энергичные взгляды, то отходил от мольберта и склонял голову набок, сверяя меня с тем, что изображал. И снова быстрые движения кистью, смешивание красок на палитре, вытирание кисти тряпкой и острые, энергичные взгляды.

Сидеть неподвижно было утомительно. И я пошевелился.

— Что, устали? — тут же спросил он.

— Немного есть.

— Еще полчаса.

И работа продолжалась. И я старался больше не шевелиться. Но от этого стало еще тяжелее: заломило затылок и стало стучать в висках.

— Ну, ладно, — сказал он, вытирая кисть. — Можно и отдохнуть.

Он подошел к маленькому столику, достал из тумбочки бутылку коньяку, рюмки и лимон.

— Вообще-то, надо бы с этого начать. Приблизиться друг к другу. Чтобы и я вас получше узнал. Образ-то ведь рождается из характера. Но после рюмки я не работаю. А если не работать, то пропадает день. А теперь давайте выпьем, и расскажите о себе.

— О себе трудно говорить, — высасывая лимон, сказал я.

— Кем вы работали в экспедициях?

— Двадцать лет беспрерывно начальником партии. А до этого старшим инженером.

— Значит, вы умеете командовать, распоряжаться? Наверно, требовали беспрекословного подчинения. Не так ли?

— Не так. Ни командовать, ни распоряжаться не люблю. Изыскатели — это такой народ, которому приказывать не надо. У нас каждый знает и любит свое дело. И делает его всегда добросовестно. Иначе нельзя, подведешь всю партию.

— Вот как! Ну а в чем же тогда ваше начальническое положение проявляется?

— В организации работы. В создании максимально хороших условий. Ведь изыскатели всегда работают в самых трудных и, как правило, медвежьих углах.

— Но все же у вас есть субординация?

— Есть. Но у нас не было в партии ни больших, ни маленьких. Все уважаемы, если каждый на своем месте. Хорошая партия годами собирается.

— Вас, наверное, любили подчиненные?

— Уважали. А любить я не давал повода.

Он засмеялся.

— Вы не лишены остроумия... Вот видите, как полезно получше узнать человека. А ведь я представлял вас совсем иным. Этаким суровым землепроходцем, который замерзает в снегах, задыхается от жажды в пустыне, а вы, оказывается, совсем не такой.

— Не знаю, каким я вам кажусь, но приходилось и замерзать; когда жили в палатках при пятидесятиградусных морозах, и мучиться от жажды в пустыне. Всяко бывало. Но у нас ведь пока шла речь только о начальнике и подчиненных.

— Да-да... Уважение и любовь. Эти штуки часто путают. И на самом деле, как можно любить начальника? Уважать — да. И то, если есть за что... У нас, художников, все по-другому. Впрочем, я стараюсь больше сидеть в мастерской. Главное — работать. Чтоб ни одного дня не пропало... Вам бывает грустно?

— Да, конечно. Естественное человеческое чувство.

— Вот именно, естественное. Особенно у нас, русских. Оно в человеке заложено со дня его рождения. Ибо тут же определен и предел его жизни. Он не знает, когда. Но предел уже определен... Впрочем, извините, это у меня все из-за триптиха. Казалось бы, пора к таким неприятностям привыкнуть, а вот не могу.

— А как же это получилось, что у вас его не взяли?

— Кому-то не понравился, только и всего. Ну, ладно. Расскажите еще что-нибудь о себе.

— Ну, ей-богу же, трудно о себе говорить. Вы лучше уж спрашивайте, а я буду отвечать.

— У вас погибали люди в партии?

— Бывало.

— Как вы относились к их гибели?

— Однажды сорвался со скалы техник. Славный парнишка. Так я не находил себе места. Привыкаешь к людям. С некоторыми десятки лет работаешь. Становятся близкими.

— А что, хотелось бы съездить на изыскания?

— Сделать последний заход? Конечно, хотелось бы. Но теперь это уже невозможно.

— Жалеете?

— Конечно. Вот если бы вас лишить любимого дела, как бы вы?

— Я не представляю себя без живописи. Это была бы трагедия.

— Ну, у меня, конечно, в меньшей степени, чем у вас, — живу. Но тоскливо... Пожалуй, и хватит об этом.

— Да, у вас есть награды?

— Два ордена, медали.

— В следующий раз наденьте их.

— Стоит ли?

— Обязательно.

Он налил еще по рюмке. Выпили и договорились о следующей встрече.

— Я позвоню вам, — сказал Викторов.

Он проводил меня до лифта.

Дома я застал Кунгурова.

— Извини, что пришел без спроса. Но решил, будет лучше, если я с ним сам с глазу на глаз переговорю. Лично вручу ему свои материалы. А так ведь, заглазно-то, знаешь, может и недооценить. — Он раскрыл портфель и стал вынимать оттуда объемистые папки, перевязанные бечевками. — Вон сколько! Что ни говори, а не баран чихнул. В основном тут все письма к брату. Несчастный был парень, так уж я, как мог, скрашивал ему жизнь... Тут и пояснительные записки есть. Ты же знаешь, я их хорошо писал. Отмечали. Ну, все пронумеровано, так что полный боевой порядок. Даже опись составил, чтоб легче было разбираться. Фотографии. Вон какая куча! — Он стеснительно засмеялся. — Это все брат сберег, а теперь, может, и сгодятся. Если б Валерий Олегович согласился, то, кто знает, и роман в документах мог бы сообразить. Тут у меня и про любовь есть. Помнишь Галю Сироткину? Так ведь роман у меня с ней был, да еще какой! Тут все есть для хорошего писателя.

Он сидел передо мной большелобый, грузный, с короткой, открытой шеей, изрезанной, как у младенца, поперечными розовыми складками.

Пили чай. Говорили о разном, как бы обо всем и ни о чем. Я старался не очень влезать в разговор, Кунгуров же горячился, махал толстыми руками, наваливался на стол, приближаясь то ко мне, то к Клаве, и возбужденно говорил, хотя никто с ним не спорил.

— Гибкости, понимаешь, гибкости нет. Вот в чем беда! Отсюда и нехватка разных бытовых мелочей. И тут же производят то, что никому не нужно. Отказаться бы, прекратить выпуск, да нельзя, планом утверждено. И дуют продукцию, а она не нужна. Чего молчишь?

— А чего говорить? От этого кетовая икра не появится.

— Во-во, значит, и говорить не надо. Я понимаю, мы ничего не решаем, но мнение свое у нас может быть?

— Может, только ведь его на хлеб не намажешь.

— А это, брат, зря! Общественное мнение — великая сила, и недооценивать это — плохо! Так жить нельзя. Это я тебе точно говорю. Как вы, Клавдия Петровна, согласны со мной?

— Полностью. Действительно, Олег совершенно не интересуется торговлей.

— Минутку, — остановил я ее, — сейчас возьму магнитофон. Это ж здорово — записать такой серьезный разговор!

— Ну вот видите, как он относится, — развела руками жена.

Но Кунгуров не поддержал ее, засмеялся:

— Вот, черт, действительно, лезем в обывательское болото. А все потому, что занять себя нечем. Ну, просто ведь выбросили — и все! Неужели уж так и ненужны мы? А наш опыт? Да я бы на месте правительства сунул бы хоть половинный оклад к пенсии, и порядок.

— Ну, в таком виде вы на изыскания не годитесь. Очень уж полный, — обиженным тоном сказала Клава. Еще бы — не поддержал ее. — Отчего вы так располнели?

— Да вот, за него отрабатываю, — кивнул он на меня, — килограммов шестьдесят, наверно, не больше весит?

— Семьдесят два, — сказал я.

— Все равно сухарь.

— Есть надо меньше, — сказал я.

— А чего ж и делать, как не есть? Жаль, гречи нет.

— Вот еще гречневой каши хочешь.

— Потому и хочу, что с нее не толстеют.

— Если понемногу.

— Да, помногу вам и гречневой каши нельзя, — сказала Клава. — Вообще нужен режим. Я бы даже вам советовала голодовку.

— А зачем, я никаких требований не предъявляю. Я всем доволен, — захохотал Игорь.

— Вы меня не так поняли.

— Так, так! А вот за то, что вы мне не велите есть, я съем вот этот бутерброд с колбасой.

— Ой да ешьте, мне же не жалко, — сказала жена и подвинула тарелку с колбасой.

— Кстати, говорят, в колбасе много химии. Как думаешь, верно это? — спросил Кунгуров.

— Так ведь химия во всем. И ты весь из химии.

— Это я и без тебя знаю. А вот ты знаешь, сколько в водке этилового спирта? Не знаешь? Так вот — две десятых, а его совсем не должно быть. Вот почему мужики и балдеют. Раньше выдуют два стакана — пляшут, а теперь с кулаками лезут.

— Значит, надо поменьше пить или совсем даже не пить, — сказала жена.

— Умная вы женщина, а сказали, извините, чепуху. Как же это мужик — да чтоб без водки? И речь не о водке, а о том, что не очищают ее как надо. Две сотых еще можно допустить этилового спирта, а тут две десятых. Понимаете?

Не знаю, о чем бы еще мы говорили, но, слава богу, пришел Валерий и разговор сам собой тут же прекратился.

Валерий был в техасах и модной куртке на молнии. У него были длинные волосы, но в меру. Так что выглядел он современно и в достаточной мере солидно.

Я познакомил его с Кунгуровым. Игорь встал и поклонился. Валерий чуть усмехнулся, окинув взглядом его мощную фигуру.

— Ветераны БАМа! Приветствую вас и не откажусь от чашки чая. Ты был у Викторова? — спросил он меня.

— Был.

— Ну как, начал он твой портрет?

— Да.

— Значит, с тебя коньяк. Маман, ты никуда сегодня?

— А что?

— Да мы с Лилькой хотим сходить в кино.

— Ну что ж, идите. Только я хотела на часок отлучиться. Ну, тогда отец с Колей посидит.

— А не загуляют мужики? — Он с улыбкой поглядел на нас. — Ветераны, они могут, а?

— Да, загуляешь у твоего отца. Чаем поит, — сказал Кунгуров.

— Ай-яй-яй, какой отсталый человек. Ты бы еще самовар поставил.

— Во-во! — подхватил Кунгуров.

А Клава засмеялась. Видимо, посчитала, что сын очень удачно сострил.

— Ну, я вижу, у вас уже установился контакт, так что и без меня обойдетесь. Тем более у Игоря Петровича к тебе есть дело, Валерий.

Сын остро и раздраженно взглянул на меня. Я встал и ушел. Но не прошло и десяти минут, как Кунгуров явился ко мне оживленный, даже раскрасневшийся.

— Слушай, он толковый малый. Заинтересовался, да еще как!

— Ну вот, я рад за тебя.

— Да, есть надежда. Посмотрел фотографии, полистал письма. Сразу понял, какой это материал.

— Ну, очень рад, очень рад! — Я и в самом деле был рад. Мне не хотелось, чтобы Валерий оттолкнул Кунгурова. Зачем лишать человека даже малых надежд.

— Нет, он толковый. Понимает конъюнктуру. Ну, теперь дело за небольшим: подождать немного, пока ознакомится. Не знаю, кому как, но моему брату письма нравились. А он, знаешь, начитанный был. Понимал что к чему. Ну, ладно, не буду больше задерживать. Пойду. А ты тут все же посматривай. Он может закрутиться в своих делах и забыть, так ты напомни.

На другой день Валерий, как бы между прочим, сказал:

— А знаешь, книга-то может получиться. Я полистал вчера его письма. Ничего, ничего. И работы там не так уж много. Надо только пройтись по-редакторски. Интересный этакий гибрид может получиться. Документальная лирическая повестуха.

— Ну что ж, я рад за Игоря. Может, позвонить ему?

— Не сразу, не сразу. А то, чего доброго, подумает, что мне и делать там нечего. А я с ним меньше чем на три пятых гонорара не сойдусь.

Я с удивлением поглядел на него.

— Если работы немного, почему же тебе три пятых?

— Да только хотя бы потому, что без меня он и двух пятых не получит.

— А это честно?

— Ну, а как же? Ведь я же там свое имя поставлю. А это ответственность. Мое имя сейчас на виду. К тому же у нас существует градация в гонорарной оплате. Кто получает по полтораста за лист, а кто и по триста. Он же не писатель. Так что тут все в порядке. Кстати, а чего ты не попробуешь написать про свою изыскательскую жизнь? Наверно, немало было интересного?

— Всяко бывало, да не награжден я таким даром. Как говорится, бог таланта не дал.

— Ну вот видишь, все закономерно. Кто-то пишет, кто-то читает. Читать легче, чем писать, не правда ли? А я вот гляжу на тебя и думаю, какие мы с тобой разные. Все же на тебя тайга, тундры и пустыни подействовали.

— В каком смысле?

— Ты где-то остался в том времени.

— А оно что, плохое? То время?

— Оно в прошлом. Поэтому тебе кажутся некоторые мои поступки, вполне естественные в настоящее время, непонятными.

Я хотел ему сказать: «Да, кое-что мне кажется непонятным в твоем поведении. Например, мне непонятно, как можно выставлять за дверь отца, когда приходят к тебе гости? Я бы никогда так не поступил со своим отцом. Я бы не стал жадничать и насчет гонорара в соавторстве с Кунгуровым. Ведь если бы не было его писем, ты бы не написал книгу. Точнее, не сделал бы ее без готового материала». Но я молчу. Как-то напомнил ему о его детстве. Привез однажды коня-качалку. Как он был рад! Глазенки блестели, глядел на меня и кричал: «Спасибо, спасибо!»

«А к чему ты это?» — спросил он меня.

«Да так, просто вспомнилось. Теперь ведь я на приколе. Вот и перебираю от нечего делать».

Это я сказал подчеркнуто горько, чтобы он возразил: «Ну что ты, папа, ты еще молодцом! Рано себя списываешь». Но нет, не сказал. Даже горечи не услышал в моих словах. Видимо, отнес меня к той категории людей, которым только и осталось дожевывать государственный хлеб. А может, и вообще не думает обо мне. Что я для него? Человек безо всякой перспективы. И только. И на самом деле, что я для него, если каждое утро отправляюсь в молочный магазин за сырками, творогом, сливками. По пути захожу в булочную, и если приношу хлеб или батон черствые, то слышу упреки. Даже внук относится ко мне равнодушно. Дети — это открытая страница отношений между взрослыми. Я делаю ему подарки, пытаюсь сдружиться, но он все равно сторонится меня. И это ясно почему. Сын ко мне равнодушен. А невестка, Николкина мама, не стесняется даже при нем принижать меня. Стоит мне что-нибудь сказать, как она иронически замечает:

«Ты так думаешь?»

«Да. Так. А что?»

«А иначе никак нельзя думать?»

«А как бы тебе хотелось?»

«Мне? Мне — никак. Я не терплю, когда кто-то за меня думает».

«Тогда почему же ты спросила, как я думаю?» — видя, что она меня дурачит, начинаю нервничать я.

«Просто из любопытства, как ты можешь думать».

«Наверно, не хуже тебя!»

«Ну, когда начинается грубость, самое лучшее прекратить разговор», — сдержанно говорит она и уходит в свою комнату. Медленно уходит и внук. Все это он видел и слышал, стоя у дверей.

Самое мрачное это то, что мне никак не пробить стену равнодушия и бесцеремонного отношения ко мне. Даже Клава не хочет меня понять.

«Пока ты работал, к тебе и Валерий и Лиля относились хорошо. Не правда ли?» — как-то сказала она.

«Это верно. Но почему? Да только потому, что я бывал редкими наездами. К тому же приезжал с деньгами. И тогда не мешал ни сыну, ни его товарищам, ни подругам Лилиным сидеть за моим столом, есть, пить, смеяться».

«Нехорошо упрекать пищей...»

«Да разве я упрекаю. Я говорю, как было. А теперь...»

«Теперь ты ничего не делаешь, и это кого угодно может вывести из терпения».

«Ну, скажи, что мне делать?»

«Ну, этого я не знаю».

«Зато я знаю! Я лишний человек в нашей квартире. Вы привыкли жить без меня. Быть хозяевами. А теперь тут я. Отсюда и все вытекающие последствия. Да-да, только в этом, только отсюда!»

Жена молчит.

— Значит, я в прошлом? — говорю я Валерию.

— Да. Ну, это естественно. Всю жизнь в лесах, в болотах.

— Наверно, из-за меня и пошло: «дикий предок»?

Валерий засмеялся и, вздохнув, сказал:

— Мне кажется, еще никогда время так быстро не меняло сознание людей, как это происходит сегодня. Идет глубинный процесс переосмысления многих духовных ценностей. И ты не обижайся, что не шагаешь в ногу со временем. Не такие, как ты, отстают. А отстать — это значит вывалиться на полном ходу из вагона.

— Значит, я вывалился?

— Не о тебе речь. — И больше ни слова, отвернулся и ушел.

Никак, никак не хочет он включать меня в свой круг. Для него я вывалился из вагона. И поэтому совершенно неинтересен. Хотя и являюсь его отцом.

— Сегодня был митинг протеста против нейтронной бомбы, — сказал за ужином Валерий.

— Ты выступал? — спросила невестка, выбирая кусок ветчины попостнее.

— Да. Ты знаешь, раз от разу я все свободнее и ярче начинаю выступать с трибуны.

— Я рада... А как насчет квартиры?

— Андрей Глебыч твердо обещал. Хорошая будет квартирка. И совсем в центре.

— Как бы ее посмотреть? — Она выбрала кусок по вкусу, положила его на тарелку. В левой руке у нее вилка, в правой нож. Она ими ловко орудует. И Валерий так же ест. Наколет вилкой кусок ветчины, подхватит ножом немного горчицы, намажет и ест. Так же есть приучают и Николку. А я по старинке — ветчину на кусок хлеба и в рот, за что и получаю от жены укоризненный взгляд. Отстал, отстал, что и говорить. Но на изысканиях было не до таких тонкостей. Случалось с утра и до ночи ничего не есть. Так где уж тут? Была бы ложка побольше. Нет, я не к тому, чтобы оправдываться, но уж так получилось. Но и учиться есть с вилочки и ножичка не могу. Поздновато, да и смешно.

— Отличная будет квартирка. Отличная!

— Ну, а как все же насчет нейтронной бомбы? — спрашиваю, чтобы напомнить, что кроме них за столом есть еще и я.

Он недоуменно поглядел на меня.

— Что?

— Я спрашиваю, как с нейтронной?

— А! Мы ее запретили. Не волнуйся, ты от нее не пострадаешь. Мы не допустим! — сказал и продолжает разговор с Лилей.

Сердиться не надо. Валерий шутит. У него хорошее настроение, так почему бы ему и не пошутить?

— Да, папа, позвони Кунгурову, скажи, что я согласен заняться его материалом.

— А почему ты не позвонишь?

— Ну, так будет солиднее. К тому же, в тот раз ты сам хотел поскорее сообщить ему.

Ну что ж, пусть будет солиднее. Я набрал номер.

— Да-да, — тут же отозвался Игорь, будто он все время сидел и ждал моего звонка.

— Все в порядке, — сказал я ему. — Валерий ознакомился с твоими материалами.

— Ну, я ж тебе говорил, ему должно понравиться. Когда ж он теперь засядет вплотную?

— Сейчас спрошу. Валерий, ты когда засядешь вплотную?

— А, черт! — негромко выругался Валерий и взял у меня трубку. — Привет, Игорь Петрович! Да, я посмотрел ваши материалы. Конечно, никакого романа не выйдет, но книга все же может получиться. Этакого эпистолярного плана. Но такая работа займет немало времени. А я занят. У меня своих писательских дел сверх головы. Да еще секретарская работа в Союзе... Да нет, дело не только в соавторстве. Это само собой. Впрочем, этот разговор не по телефону. Хорошо, приезжайте. Нет, сегодня я занят. Давайте на завтра, между шестью и семью вечера. До свидания! — Он положил трубку, походил в раздумье по комнате, закурил.

— Так что, едем или не едем? — спросила невестка. Она стояла перед зеркалом, поправляла прическу.

— А ты уже готова?

— Да... — Лиля повернулась на каблуке перед Валерием. Она конечно, эффектна, тут ничего не скажешь. Есть в ней современная стать. Длинноногая, с небольшой грудью. Волосы у нее ровной полосой опускаются до плеч. Синие тени на веках, и от этого глаза кажутся более светлыми, чем на самом деле. И красив крупный рот с удивительно белыми зубами.

— Что ж, тогда идем.

И они ушли.

— Даже не спросили, занят у нас вечер или нет, — сказал я жене. — Может, мы с тобой собирались куда-нибудь.

— Меня Валерий спросил. Я никуда не собираюсь.

— А я, может, надумал к Ирине съездить.

— Что ж, очень хорошо сделаешь. Бедная девочка, я не могу без слез о ней думать. Ведь надо же, какую неудачную партию себе выбрала. Она и Лиля, обе искусствоведы, подруги, но это небо и земля. Ирина по сравнению с ней просто бедная родственница.

— Не всегда и Лиля хорошо одевалась.

— Да, но зато теперь как одевается, а Ирина? Когда Ирина будет так одеваться? До сих пор Дмитрий простой редактор. И когда он пробьется в главные, и пробьется ли?

— Но ведь не все же главные, надо быть кому-то и рядовым.

— Так может говорить только бездушный человек. Неужели тебе не жаль своей дочери?

— Не понимаю, почему надо жалеть. Нормальная жизнь, нормальная семья. Сыты, одеты. Дмитрий много работает, не пьет.

— Только еще не хватало, чтобы пил. А что много работает, так как ему не работать. Двое детей. А, говорить с тобой! Съезди, посмотри, как там она. Бедная девочка...

Ирина живет на Островке — так в просторечии называют новый район за рекой. По старым масштабам — это целый город из высоких белых зданий. В одном из таких домов живет Ирина.

Она была дома. Такое не часто случается. Как правило, допоздна задерживается на работе: заседания худсовета, выезды в мастерские художников. Но сегодня дома. И зять дома. Впрочем, он все вечера проводит дома: то редактирует рукописи для издательств или журнале, то литературно обрабатывает мемуарные материалы. Все время в работе. Сутуловатый, раньше времени поседевший. Было как-то — попытался стать литератором, даже съездил в Астрахань, в дельту Волги, и написал очерк, но почему-то не напечатали... Только на минуту он отрывается от своей работы, чтобы поздороваться, и снова садится за письменный стол.

— Извини, срочная работа, — говорит он, склоняясь над рукописью.

— Да-да, — понимающе говорю я.

— Как хорошо, что ты приехал, — говорит Ирина, — а мама?

— Осталась с Николкой.

— А где же Валерией с Лилией? — В ее голосе звучат раздражение и ревность. Давно уже нет между нею и Лилей тех дружеских отношений: когда-то они были подругами. Собственно, Ирина и познакомила Лилю с Валерием.

— Куда-то ушли.

— Безобразие! Сделали из мамы домработницу. А ты чего, папа, смотришь?

— А что я могу сделать? Уж так у нее самой заведено.

— Нина, Боря, идите поздоровайтесь с дедушкой!

Нине четырнадцать лет. Она целует меня, привстав на цыпочки. Борису десять. Он молча подает руку, целоваться не любит. И если кто его поцелует, то долго вытирает рукавом щеку.

Вот досада, я ничего не привез им. Нина и не ждет, а Борис выжидающе смотрит на меня и неожиданно застенчиво улыбается.

— Дедушка, ты не смог бы достать мне жевательной резинки? Наверно, у Коли есть. А то ребята в школе жуют, а у меня нет.

Я вспоминаю, — действительно, Николка часто жует.

— Хорошо, я попрошу у него.

— Ни в коем случае! — резко говорит Дмитрий и обращается к сыну: — Ты же не жвачное животное.

— Да, у ребят-то есть, — обиженно тянет Борис.

— Мало ли что у кого есть. Надо рассчитывать только на себя. А попрошайничать нечего!

— Да ведь он мне не чужой, — говорю я.

Ирина делает мне знаки, чтобы я не спорил.

— А я говорю, не надо! — поворачиваясь к нам лицом, гневно говорит зять. — Не надо унижать моих детей!

— Ну, хорошо, хорошо, — успокаиваю я его.

— Ирина, приготовь чай, — говорит он. — А ты, Боря, иди делать уроки. Никто их за тебя не сделает.

Боря, опустив голову, ушел в свою комнату. Зять, глубоко затягиваясь, снова склонился над рукописью. Ирина ушла на кухню.

— Над чем трудишься? — немного выждав, спросил я.

— Да вот предложили причесать эту пухлую кипу, — он показал на объемистую рукопись. — Вот и причесываю. Месяца за три сделаю. Рублей пятьсот заработаю.

— Ну, если такая большая работа, почему бы тебе не стать соавтором?

— Почему большая? Нормальная. А для того чтобы быть соавтором, надо вместе писать... Но извини, мне надо работать. — И он склонился над столом.

Пришла Ирина, села со мной рядом на диван.

— Я с тобой, папа, вот о чем хочу поговорить. Даже хотела поехать. Все же нам надо как-то договориться насчет дачи. Почему мы должны жить на веранде, а Валерий в доме? Ты же знаешь, даже в июне бывает холодно, а в сентябре уже заморозки. Почему ему в доме? Тем более что он не всегда и живет на даче. У него и Дома творчества, и санатории. А у нас ничего нет.

Дмитрий втянул голову в плечи.

Я бессильно развел руками.

— Ты же знаешь, мать нянчила Николку, и ей удобнее было, чтобы рядом находилась Лиля. И они заняли комнаты. А теперь, если их на веранду, то ведь будет скандал.

— Но и мы так не можем. Я же вам не падчерица.

— Ну, зачем ты так говоришь...

— Скажи, а нельзя чередоваться с Валерием? Год он в комнате, год мы.

— Не знаю... Может, как-то пристроить еще комнату.

— У нас нет денег.

— Денег и у меня мало. От всех сбережений осталось две тысячи. А в пенсионные рубли не всегда уложишься. Кроме еды, еще есть расходы. Приходится добавлять...

— А ты поговори с Валерием. У него, наверно, есть деньги.

— Поговорю. Только вряд ли что выйдет.

— Да, — подал голос зять, — по-моему, на все это надо поставить хороший чугунный крестик!

— Ну, зачем уж так-то? — сказал я. — Что-нибудь придумаем. — И вполголоса, чтобы не слышал зять: — Вот ты говоришь, у вас нет денег, а почему тебе все же не взяться за монографию о Пластове? Вот и деньги.

— Для этого нужно сначала договориться с издательством.

— Так договорись.

— Ах, папа, ничего-то ты не знаешь. Ну, кто я? Никому не известный искусствовед. И никто не будет со мной заключать договор. А скажут: пишите, приносите, а там посмотрим. А я так не могу. Как без уверенности работать? Тем более если издательство захочет издать монографию о Пластове, то закажет известному искусствоведу...

Я гляжу на нее. Как она изменилась за последнее время, — пожилая женщина, а ей всего тридцать пять лет. Конечно, с дачей ей надо помочь, но как?

— Послушай, отец, что я тут вычитал, — подойдя к нам, сказал зять, держа в руке лист из рукописи. — Вот, слушай. — Голос его дрогнул. — «Осенью 1627 года в Мазовецких лесах, лежащих между Варшавой и Гродно, часто по ночам раздавался протяжный тоскливый рев. Жители окрестных деревень знали: это тоскует одинокая турица. Вскоре рев прекратился: турица погибла, и на земле не осталось ни одного тура». Представляешь? Все уничтожили люди. Ты только вдумайся в рев этой единственной на всем земном шаре одинокой турицы. Она зовет, и никто ей не откликается. Единственная, последняя!.. Вот так будет когда-нибудь и с людьми. Доиграемся со всякими бомбами до того, что на всем земном шаре останется, вроде той турицы, единственная женщина. Будет звать, выть, кричать, и никто к ней не придет, не отзовется. Никто! И она умрет от тоски, отчаянья и одиночества.

— Ну, не надо так мрачно, — сказал я, невольно содрогаясь от его слов.

— Действительно, хорошо, хоть дети не слышат, — сказала Ирина.

— А я и детям скажу. Про последнюю турицу должны все знать — и дети, и старики, — чтоб не было в будущем одинокой, последней женщины. — Он остро взглянул на меня, и в его глазах на мгновение промелькнули страдание и растерянность. — Слушай, отец, ты задумываешься о жизни?

— Естественно.

— А зачем она дана, жизнь-то, думаешь? Мне? Тебе? Ей?..

— Ой! — вскрикнула Ирина. — Совсем про чайник забыла. — Она вскочила и ушла.

—...Другому? Зачем она людям? — продолжал зять. — В чем наше высшее назначение, думаешь об этом? Вот мы появились на земле. Этому предшествовали миллионы метаморфоз. Миллионы лет природа создавала нас, разумных существ. И создала. А зачем мы ей? Для чего она создала нас? Неужели для того, чтобы губить ее в морях, океанах, лесах, пустынях, степях? Ведь мы же все уничтожаем! Все, что она дает нам. А может быть, мы — ошибка природы? Ведь может быть так, что природа, создав нас, совершила чудовищную ошибку и теперь своей жизнью расплачивается за нее. Ты думал об этом?

— Ну, не знаю, я бы так все же категорично не стал утверждать. Не все уничтожают. Есть такие, кто и защищает природу.

— А, брось, какие они защитники? Нет-нет, не возражай! Не хочу даже слушать! — Он махнул рукой и стремительно пошел к своему столу. Пить с нами чай он отказался.

— Чего это он такой взвинченный? — спросил я Ирину.

— Очень много работает. Но ничего, уже недолго осталось, в июле поедем на Юг. Хочется погреться. Буду целыми днями лежать на пляже, купаться и ни о чем не думать.

Дома разговор насчет дачи я даже не пытаюсь заводить. Знаю, ни к чему он не приведет. И с женой не стал говорить. А на другое утро поехал один. На месте будет виднее. К тому же посоветуюсь с Коровиным. Он из местных, плотник, живет неподалеку от меня.

Дача находится в семидесяти километрах от города. Было время, когда до поселка приходилось тащиться в пассажирском около трех часов, теперь электричка, час двадцать минут — и на месте. Немного автобусом — и вот моя дача, на берегу озера.

Когда-то здесь был пустырь. Теперь яблони, вишни, слива. Перед домом небольшой цветник.

Начало мая, а холодно. Нынче весна неустойчива. Того гляди посыплет снег. Скворцы нахохлившись сидят у скворечен. Ветер раскачивает ветви. Но все же участок зеленеет и тюльпаны дружно прорезаются стрелами из земли.

Было время, когда дача стояла одна, но постепенно, год от году, стало все больше появляться домов, и теперь она стоит в их плотном кольце, с небольшим проходом к озеру.

Еще и еще раз оглядываю комнаты, — их две, и, сколько ни осматривай, не прибавится. Веранда. Конечно, в холодные дни на ней неуютно, сыро и даже знобко. Надо что-то придумать. Но что? Легче утеплить веранду, нежели пристроить еще комнату. А может, нам с матерью перебраться на веранду, а Ирине отдать нашу комнату? Можно и так. Но надо посоветоваться с Коровиным. Он толковый человек, хозяйственный.

Как всегда, этот человек в работе. Колет дрова. Перед ним целая гора поленьев.

— Здравствуй, Степан Сергеевич, — приветствую я его.

— Здравствуй, Олег Михайлович, — распрямляясь, говорит он.

— Запасаешь на зиму?

— Так ведь надо.

— Сам заготавливал?

— На этот раз нет. По-левому достались. Связисты прорубали просеку, вот и предложили. Тридцатка — шесть кубометров, целая машина. Без волынки. Взял две машины. «Дружбой» разделал, а вот теперь второй день колю. К вечеру думаю управиться.

— За два дня двенадцать кубометров переколол? — удивляюсь я неутомимости этого человека.

— Так ведь сосна да ольха. Они легко колются.

Ему под семьдесят, но на вид больше пятидесяти пяти не дашь. Прям, сух, сноровист. Передохнув немного, опять колет. Поленья и в самом деле легко отлетают в кучу.

— А я к тебе посоветоваться, — говорю я и рассказываю о своей заботе.

Он внимательно слушает, что-то прикидывает и отвечает вдумчиво и обстоятельно. Оказывается, весь лесной поселок, расположенный в бору, сносят, чтобы построить там оздоровительный комплекс. Жителей поселка переселяют в новый пятиэтажный дом, построенный в райцентре, а бараки и всякие пристройки идут на слом.

— Кузьмича-то знаете, — говорит Коровин, — так у него три хибарки, которые он сдавал дачникам. Он вам их отдаст по дешевке. А материал в них вполне добротный. Из них можно сделать отдельный домик, с комнатой, кухней и верандой. И станет недорого. Пройдите к нему. Он еще не переехал. Посмотрите. Советую.

Кузьмича я знаю. Он в свое время работал у меня, подбивал потолки картоном и красил их. Его я застал возле этих самых хибарок.

— По сту рублей за каждую брал, — уныло говорит он, — а вот теперь все бросаю.

— Но зато будешь жить в новой квартире. Ведь там и водопровод, и газ. Не то что здесь. На себе воду таскал. И отопление там.

— Все верно, да ведь привык. Тут бы и доживать. А там погреба и того нет. Где картошку-то буду хранить?

Он приземист, лысоват, небрит и как-то больше подходит к своим хибаркам, нежели к новому дому, в котором будет жить.

— Ничего, привыкнешь, — говорю я, — а чтобы ты не очень расстраивался из-за твоих дачных домиков, я их куплю у тебя.

Я уже осмотрел хибарки. Каждая состоит из кухоньки и небольшой комнаты. Сделаны они из самого разного материала. Тут и доски, и фанера, и картон, и шифер, и железо. Я договариваюсь о цене.

— А бери все за сто. Иначе все равно сломают. Придет бульдозер, сковырнет, и все.

Договариваюсь, чтобы он разобрал их, перевез и построил домишко. В углу участка, на самом берегу озера.

— А чего ж, это можно, — говорит Кузьмич. — Только я тебе советую засыпной сделать. Опилками со шлаком. Ну, и, если хочешь, я тебе и плиту со щитом сложу.

Вся эта работа выходит не так уж и дорого. Укладывается в тысячу рублей. Ну что ж, выдержу и без помощи ребят. Довольный, я уезжаю домой. Теперь будет по комнате Ирине и Валерию и общая веранда. А нам с женой хватит и флигеля, где будут покой, тишина. Которые, впрочем, мне не очень-то и нужны.

Дома Клава передала, что звонил Викторов и просил прийти к нему завтра.

— В какое время?

— К двенадцати, сказал.

На другой день ровно в двенадцать я был у него.

— Еще немного помучаю, и все. Садитесь, так, так... — Он усадил меня в прежнее положение, чуть приподнял голову, приводя в соответствие с портретом и освещением, и на меня опять полетели его стремительные взгляды.

Через полчаса он негромко сказал:

— Можете посмотреть, — и отошел от мольберта.

С чувством любопытства и некоторой скованности я смотрел на свой портрет. На нем был изображен сухощавый, с резко обозначенным взглядом, плотно сжатыми губами пожилой человек. В нем было немало схожего со мной. Но, видимо, не в схожести было главное для Викторова. Образ — вот что ему хотелось создать, и тут он достиг чего хотел. Красная, зеленая, желтая, черная краски — без полутонов — врезались одна в другую, создавая портрет волевого, выносливого, упорного человека, которого не щадила природа. Мне понравилось.

— Ну, я рад, коли так, — заулыбался Викторов, и я впервые увидал его застенчивую улыбку. — По этому случаю надо по рюмке коньяку.

Я стал было отказываться, но он и слушать не захотел.

— Первые добрые слова — это самое дорогое, — наливая, сказал он и вдруг остро взглянул на меня: — А вы это искренне? Не то чтобы ради вежливости?

— Ну что вы, на самом деле мне очень понравилось.

— Даже очень? Ну, ладно. Спасибо. Мы выпили.

— На выставку придете?

— А когда она?

— Точно еще не знаю, решают, но я позвоню вам.

— Обязательно приду.

— Да-да, приходите, — сказал он, но как-то машинально, думая уже о чем-то совсем другом. Это было заметно по его отсутствующему взгляду.

— О чем вы задумались? — спросил я.

Викторов взглянул на меня, слабо улыбнулся.

— Вот сделал работу. Еще не успел остыть, а уже кажется она совсем не тем главным, что надо бы сделать.

— А что главное?

— Если бы знать...

— Но не вслепую же вы работаете?

— Да, конечно...

И больше он ничего не сказал, сидел подавленный. Таким я его и оставил.

Идти домой не хотелось, и я пошел в кино на двухсерийный. В фильме без конца убивали, — действовала мафия. И хотя вроде бы постановщики осуждали ту жизнь, но так уж ловко там дрались и убивали, что невольно приходила мысль: а как воспринимает такие фильмы наша молодежь? Юнцы?

Об этом я завел разговор с Валерием вечером.

— Что ж, предлагаешь железный занавес? — сказал он.

— Не об этом речь. Я просто хочу тебя спросить, как ты думаешь: не действуют ли разлагающе на нашу молодежь такие фильмы?

— На молодежь все действует. На то она и молодежь. Конечно, на какую-то часть такие фильмы могут действовать отрицательно. Но это совершенно не значит, что мы должны всю молодежь отгородить китайской стеной от такого рода фильмов. И слушай, папа, хватит, У меня другим голова занята.

— А, ну-ну, извини.

— Я уеду сейчас. Если кто будет звонить, скажи, приду поздно. Пусть звонят завтра с утра.

— Ладно. Да, а к тебе Кунгуров должен вечером приехать.

— Не приедет. Он звонил мне.

Валерий ушел. Я включил телевизор и стал смотреть футбол. Ко мне тихо подсел внук и тоже стал смотреть.

— А ты уроки сделал?

— Да. Можно другую программу?

— Конечно.

Он провернул шкалу на вторую — там шла беседа о международном положении. Поставил на третью — шел урок английского языка. Внук поставил на первую программу и ушел. До конца матча оставались минуты. Зазвонил телефон.

— Слушай! — закричал в трубку Кунгуров. — Позови сына!

— Его нет и сегодня не будет.

— Тогда передай ему, когда явится, что я согласен на три пятых. Пусть берет. В конце концов для меня не это главное, а чтоб материал не пропал... Ты не смотрел письма?

— Нет.

— Чего ж не полюбопытствовал?

— Так ведь они у сына.

— Ну, при случае посмотри. Есть любопытные. А ты чего делаешь?

— Да вот смотрел футбол.

— Слушай, давай приезжай к Табакову. Сгоняем «пульку». Какого черта, верно! Давай, а? Не так уж много нас осталось, чтоб редко встречаться. Мне одному так прямо тоска. Как забытая вешка в поле. Ей-богу!

— Ладно, приеду.

— Тогда захвати бутылочку, и я захвачу. Оно и совсем ладно будет.

— «Сухаря»?

— Да ну его к лешему, только изжога да голова как дурная. Коньячку бы, да дорог, проклятый. Правда, если переводить на пенсионные, то всего два дня жизни — и вот тебе бутылка. Поэтому даже есть смысл прожить два лишних дня.

— Ладно, постараюсь прожить два лишних дня. Привезу коньяк, — говорю я.

— Ну и я чего-нибудь прихвачу.

— А не много будет?

— Потихоньку растянем.

До позднего вечера сидели, играли, выпивали. Перебирали в памяти старые экспедиции, вспоминали Гвоздевского, Татаринцева и жалели, что время безвозвратно ушло, что многих уже нет. И опять Бернес пел «Журавли».

Утром я передал Валерию, что Кунгуров согласен на его условия.

— Ну вот, давно бы так, — аккуратно выбирая серебряной ложкой из скорлупы желток, ответил Валерий. — Позвони ему, чтоб подготовил мне расписку или соглашение.

— А почему ты не хочешь? Или опять чтоб было больше солидности?

— Странно, — осуждающе сказала Лиля, — неужели так трудно выполнить просьбу сына без пререканий? А еще говорим...

— О чем говорим? — Я пристально посмотрел на нее. И вдруг столько неприязни увидал в ее глазах, что невольно отвернулся и в горестном раздумье застучал пальцами о край стола.

— Ну что ж, — подымаясь, сказал Валерий, — но баловать товарища Кунгурова мы все же не будем. Пусть чувствует дистанцию. Лиля, позвони ему. Скажи, что я прошу подготовить внутреннее соглашение на три пятых мне. Если спросит, где я, скажи — в горкоме.

Невестка томно подошла к телефону. Набрала номер и вежливо-официальным тоном сказала:

— Попросите, пожалуйста, товарища Кунгурова... Нет? А когда будет? Не знаете? Не приходил? Тогда будьте любезны, передайте ему, чтобы он позвонил Валерию Олеговичу. — Она положила трубку. — Его нет дома и не было.

— Он, наверно, остался у Табакова, — сказал я.

— Лиля, позвони Табакову.

— Надо ли? — капризно спросила она.

— Надо. Я не люблю неоконченных дел.

— Номер? — посмотрела на меня невестка.

Я назвал.

— Добрый день, — уже другим, приветливым, даже обаятельным голосом сказала она, — это звонят из квартиры Трофимова. Скажите, пожалуйста, у вас нет Кунгурова? Что? Увезли в больницу?..

Я вырвал у нее трубку.

— Владислав, это я! Что с Игорем?

— Сердце. Ночью прижало. Я вызвал «неотложку». Сделали укол и увезли.

— Как его состояние? Ты звонил?

— Да, неважное.

— В какой он больнице?

— В первой. Вот, запиши номер справочного.

Я записал.

— Давай съездим, — сказал я.

— Не смогу. Мне тяжело. Я ведь всю ночь не спал. Да и какой смысл? Он без сознания. Ты позвони.

Но я не стал звонить. Поехал.

Меня сразу же к нему пропустили, потому что никого из родных и близких у него не было.

Он лежал в коридоре, громадный, тяжело хрипевший, с сизым лицом, с открытой грудью, поросшей серым волосом. Я наклонился над ним.

— Игорь! — позвал я его. Но он не отозвался. Даже веки у него не дрогнули. Тогда я тронул его рукой. Но он и тут не отозвался. «Почему нет врача?» — в растерянности подумал я и оглянулся.

Весь коридор был заполнен кроватями с больными. Как потом я узнал, свирепствовал какой-то азиатский грипп и у многих сердца не выдерживали. «Но почему все же никого нет?» — уже возмущенно подумал я и направился в комнату врачей.

Шел мимо больных, невольно бросая на них взгляды: кто спал, кто стонал, кто бредил, кто громко разговаривал с соседом. Густой, смрадный воздух стоял в коридоре. И я старался им меньше дышать.

Врач сидел в своем кабинете, говорил по телефону. Он был молод, и мне почему-то подумалось, что он занят пустым разговором. Я встал возле стола, от нетерпения переминаясь с ноги на ногу. Взглянув на меня, он прикрыл трубку рукой и спросил, что мне надо. Я сказал про Игоря, что ему очень плохо, что надо к нему подойти.

— Ему уже ничем не поможешь, — ответил врач. — Я вас специально пропустил, чтобы вы могли побыть возле него последние минуты. Идите, не теряйте времени.

И я побежал обратно мимо кроватей, мимо больных.

На этот раз возле постели Игоря были сестра и санитар. Они собирались его куда-то перевозить. И я подумал: «В палату». Но санитар натянул ему на голову одеяло, закрыл лицо.

— Зачем? — вскричал я и откинул край одеяла.

Большелобое, с коротким носом, с чуть приоткрытыми губами, сизо-темное лицо Игоря было мертво.

Смерть Игоря Кунгурова потрясла меня. Долго бездумно я ходил по улицам, шел набережной, глядел на бесконечный бег воды, вечное небо. Тоска загоняла меня в рюмочные, и я пил, поминая Игоря. И с горечью думал о себе, о Табакове и о других таких же, как мы... Прокладывали путь, не жалели себя, а теперь — еще живые, а уже не нужны...

— Он умер! — позвонил я Табакову.

— Я так и думал, что он не выкарабкается, — спокойно ответил Табаков. У него даже голос не дрогнул. А я стоял в телефонной будке, и слезы жгли мне глаза. — При его комплекции нельзя было так много пить.

— Он не от этого умер. Он не мог больше так жить.

— Да нет, если бы не дожал бутылку рома, а она была почти целая, то еще пожил бы...

— А я тебе говорю, что он умер не от этого. Ведь его живого сделали ненужным. Понимаешь?

— Да нет...

Я повесил трубку. Не мог слышать его спокойный голос. Он не сказал ни одного участливого слова, не пожалел. А мне было тяжело. Очень тяжело. Хотелось хоть с кем-нибудь поговорить. И я зашел в чебуречную. Но тут же и вышел. Это было совсем не то место: с очередью за чебуреками, гулом голосов, запахом пережаренного масла. И опять ходил по улицам, думая о Кунгурове. И невольно вспоминались изыскания. На Колыме моя палатка стояла на берегу «Озера Джека Лондона». Было там еще «Озеро танцующих хариусов»...

— Ну что? — спросил меня Валерий, когда я пришел домой.

— Он умер.

— Та-ак... Ну что ж, жаль, конечно, но уж тут, как говорится, и медицина бессильна. — Он сел в кресло, закурил. — Придется тебе почитать его материалы. Там есть кое-какие технические термины, так ты на полях сделай разъяснения.

— Значит, ты книгу будешь делать? — спросил я. Мне почему-то подумалось, что смерть Игоря может помешать этому.

— Обязательно. У него родные или близкие есть?

— Никого. — Валерий помолчал.

— Тогда я ее посвящу ему, — сказал он.

— Это хорошо... только разве можно, если и его имя будет стоять на обложке?

— А его имени не будет.

— То есть как это?

— Если у него никого нет, тогда я буду ее автором.

— Как же так можно?

— Ну а как же еще-то? Или тебе две пятых отдать?

— Мне не надо. Но и ты не должен брать!

— Не понял.

— Я говорю — и ты не должен брать!

— Слушай, ну что ты лезешь не в свое дело? Ну чего тебе надо от меня?

— Порядочности! — крикнул я. — Порядочности! — и ушел к себе, не в состоянии с ним разговаривать. Было тяжело и мерзко.

— Вот, забирай эту макулатуру к чертовой матери! Ты этого хотел? Чтобы книга Кунгурова не вышла, этого? Ты добился! — с этими словами Валерий бросил мне на стол папки с материалами Игоря Кунгурова и ушел.

Долго я сидел подавленный и безучастный ко всему. Слышал, как за ужином звенели посудой, о чем-то негромко переговаривались, будто в доме находился больной. Меня к столу не звали, да я бы и не пошел.

Машинально, не зная зачем, развязал я одну из папок Кунгурова. В ней были письма, помеченные тысяча девятьсот тридцать пятым годом. Я начал их читать. Постепенно от письма к письму стала вырисовываться общая картина экспедиции. Это было в дальневосточной тайге, на одном из участков нынешнего БАМа. Я читал и видел тайгу с ее буреломами и марями, реку с перекатами и завалами, эвенкийские стойбища, оленей, видел сотрудников экспедиции, рабочих. И как жили они, и как работали, прорубаясь сквозь тайгу. И не заметил, как прочитал более двух десятков писем, рассказавших о той далекой экспедиции. Дальше шли письма о другой экспедиции, уже в Заполярье. И перед глазами вставала суровая природа тундры, и видны были люди и их дела.

Все письма были расположены по годам. От экспедиции к экспедиции. И к каждой были приложены фотографии, а к некоторым пачкам — это когда уже Игорь был начальником партии — и пояснительные записки, в которых зримо давалась характеристика местности.

Я просидел далеко за полночь, читая материалы. И пришел к твердому убеждению, что ни о каком соавторстве не может быть и речи. Нужна только рука опытного редактора.

Ночью я долго не мог уснуть. Думал о сыне, о наших отношениях с ним, к чему все это приведет. И откуда у него такая недобросовестность, алчность? И невольно подумалось: «Не был ли он причиной, может и косвенной, сердечного приступа у Кунгурова?» Днем позвонил Табаков.

— Чего это ты вчера трубку бросил? — сказал он.

— Да так... расстроился.

— Расстроился! Думаешь, мне, что ли, легко было? Тоже, брат, невесело, да я не бросал. Кстати, о похоронах. Я позвонил в местком нашего управления. Так они берут все на себя. Кремация будет. Придешь?

— Наверно...

— Чего у тебя голос больно скисший?

— Да вот все думаю о нем. Не выходит из головы.

— Ну, это ты слишком. Не надо. А я вчера одного пенсюка нашел, преферансиста. Так что можем «пулечку» при случае сыграть. Приезжай.

— Послушай, а о чем говорил Игорь в тот вечер, когда я ушел?

— Да я уж не помню. О разном. А что?

— А о своих материалах он говорил?

— Что-то было. Да, насчет твоего парня говорил. Тот какие-то кабальные условия поставил.

— И он расстроился?

— Да не то чтобы расстроился, но матом крыл! А что?

— Может, это на него повлияло?

— Да нет, он же весь ром высосал. Да коньяк до этого пил. Не то что красным, бордовым стал. Даже вишнево-бордовым.

— Зачем же ты ему разрешал?

— Попробуй запрети...

Слава богу, не Валерий причина смерти Кунгурова. И от этого стало легче на сердце. Но тут же резанула мысль: хорош у меня сын, если я мог такое подумать!

Но все же что делать с материалами Игоря? И я решил позвонить Дмитрию на работу. Но там его не оказалось. Тогда позвонил домой. Что-что, а он понимает такие дела не хуже Валерия. Дмитрий был дома. Я рассказал ему о Кунгурове, о его письмах и попросил зятя ознакомиться с ними.

— Нет-нет, — тут же вскричал Дмитрий. — Я не смогу. Да и не хочу! Больше того, я не понимаю, как можно говорить о каких-то письмах умершего человека, когда есть проблемы глобального порядка. Для всего человечества! Для всех! Я не могу допустить, чтобы на всей земле осталась единственная женщина, вроде той несчастной турицы. Я уже написал несколько писем в разные высокие учреждения. Возможно, я даже поеду в Москву. Чтобы ты глубже понял трагедию и важность моего дела, представь на месте той последней женщины свою дочь. Одинокую, зовущую человека, умоляющую его прийти, а его нет. Никого нет на всем земном шаре. Никого! Только она, умирающая от тоски! Вот о чем надо думать всем, всем! И ты не трать ни на что другое время. И извини, я занят. — Последние слова он раздраженно прокричал в трубку и оборвал разговор.

В полнейшем недоумении положил я трубку. И тут же зазвонил телефон.

— Олег Михайлович? Добрый день! Это Викторов. Завтра выставка. Открытие в три часа.

— Спасибо. Непременно буду.

Но что же делать с папками Игоря? К кому обратиться? Может, к секретарю Союза, который тогда был у нас? Но что я скажу ему, если он спросит, почему я не обратился к Валерию? И я опять с недоумением подумал о зяте. Что с ним? С ума, что ли, спятил? Далась ему эта последняя турица!

Весь день прошел в каком-то межеумочном состоянии. Я что-то делал, куда-то ходил, о чем-то думал, но все это пассивно, без малейшего интереса.

Вечером пришла Анна, сестра жены. Когда-то она была красива и лицом и фигурой. Любила укладывать косы вокруг головы — получался как бы венок из колосьев. Но с годами все ушло, и теперь вместо той красивой женщины сидела грузная старуха.

— Приглашаю завтра на новоселье, — радостно улыбаясь, сказала она.

— На какое новоселье? — удивилась Клава.

— А на такое, что поменяли мы свою четырехкомнатную на двухкомнатную, и рады без памяти, — ответила Анна и громко засмеялась. — Ой, Олег, верно — без памяти! Ну-ка, сам посуди, какие конурки были, а теперь вот, приезжай, увидишь, какие хоромы. Потолки три метра, окна итальянские. Мы из одной комнаты сделаем две, тогда у нас будет три. Кухня пятнадцать метров. Ой, так повезло, что до сих пор не верю. Приезжайте завтра к шести, сами все увидите.

— Когда ж ты успела поменять? — спросила Клава, удивленно улыбаясь.

— Давно, да только все в тайне держала. Боялась, а ну раздумают. А вот теперь уж переехали, так я и объявить могу.

Я глядел на нее и радовался ее радости. Она всю жизнь рвалась к счастью, как лошадь из упряжки, и иногда краешком губ если не счастье, то радость ей улыбалась.

— Приеду, непременно приеду! — заверил я ее. — Спасибо!

— И ребят тащи. Рады будем! Клава, нет, верно!

— Приедем, приедем. Надо какой-то подарок на новоселье.

— Ай, ничего не надо. Сами будете подарком. А то что это, на самом деле? Были молодыми — чуть не каждую неделю встречались, а теперь от случая к случаю. А случая нет, так и встречи с сестрицей нет, хоть год пройди. Стыд, прямо стыд!

Клава разливала чай. Пододвигала Анне сыр, колбасу, масло, булку.

— Извини, больше ничего нету.

— Ну что ты, ничего и не надо. Ну, как живешь-то, Олег?

— Как живу? На пенсии.

— А ты ведь совсем и нестарый, чтоб сидеть. А я хоть и получаю пенсию, а работаю. В двух местах уборщицей. Так, знаешь ли, — она засмеялась, прикрывая рукой беззубый рот, — с пенсией-то до двухсот выходит. Самой-то много ли надо, так я ребятам помогаю. Ведь оба семейные. Коля-то ушел к ее родне, а все равно помочь надо. Молодые — и одеться получше хочется, и другие расходы. А что он получает в своей лаборатории? Сто десять рублей. Невелики по нынешним временам деньги. А ведь инженер. А у Васи двое ребят, шутка ли. А получает он с Надей всего сто девяносто, да еще удержат. Ну-ка, проживи вчетвером на такие деньги. Вот мои-то как раз и к месту. А на батькины живем. Он у меня хорошо зарабатывает. Бывает, что и по двести приносит, а то и побольше. Так уж теперь в ребят все вкладываем. Им жить. Мы свое сделали. Чего нам?

— Больно рано себя хоронишь, — сказала Клава.

— Да ты что? И совсем не хороню! И в мыслях того нет. Живу и радуюсь. Помогать-то знаешь какая радость! Полезной-то быть. Никогда я так хорошо не жила, как теперь. Ну, да что это я все о себе да о себе. Как Валерий-то живет? Он ведь большим стал человеком. Тут на днях по радио слушала его. Как говорит-то умно. А голос какой! Ну, прямо как артист или диктор. А Ирочка как? Ведь тоже умница. Позвоню-ка я ей от вас, чтоб с автомата не звонить. Можно?

— Ну конечно. Чего ты спрашиваешь?

Она набрала номер и, заранее улыбаясь, поглядывая на меня, ждала, когда снимут трубку.

— Митя? Здравствуй, Митя! Это тетя Аня звонит. Ты знаешь, мы ведь переехали на новую квартиру. И вот все, и я, и дядя Ваня, и Вася с Надей, зовем, приглашаем тебя и Ирочку, и Ниночку с Борей к нам на новоселье, к шести часам. Вот, запиши адрес, улица... — Она замолчала, улыбка медленно сошла с ее открытого, круглого лица. — Но ведь что ж тут плохого?.. — сказала она и в растерянности поглядела на нас. Пожала плечами. Положила трубку. — Накричал на меня... Говорит, пир во время чумы затеваете... Не знаю, за что уж он так на меня. Ведь я по-хорошему...

— Ужасный человек, ужасный! И чего Ирина нашла в нем хорошего? Вот так всю жизнь и будет мучиться, — вздыхая, сказала Клава.

— С ним что-то происходит, — сказал я, — сегодня звонил ему. Какой-то раздраженный он, не стал со мной и говорить. Так что не обращай, Анна, внимания...

— Как же не обращай, когда...

— Бедная Ирина... Бедная девочка.

После разговора с Дмитрием Анна как-то сразу сникла и вскоре стала собираться домой.

— До свидания, Олег. Уж хоть вы-то приходите. Клава, пожалуйста. И чтоб Валерик с Лилечкой...

— Ой, Аня, я совсем и забыла! Ведь у Валерия завтра собрание. Он не сможет. А Лиля без него вряд ли пойдет, — сказала Клава.

Анна огорченно вздохнула и жалко улыбнулась.

— Уж так хотелось, чтоб все были. Собрались бы все родные, как хорошо!.. Ну что ж, ну вы-то приходите.

Она ласково посмотрела на меня и Клаву, попрощалась и ушла.

— Какая все же она молодец! — сказала Клава. — Все на ней держится. Если б не она, ни за что бы ее ребята не получили высшего образования.

— Но ведь и Иван Степанович не был в стороне, — сказал я.

— Только что не был. А много ли проку от него? Малограмотный слесарь.

— Высокоразрядный слесарь, мастер своего дела. Орденоносец.

— Какое это может иметь значение? Если бы не Анна, с ее энергией, упорством дать детям образование, они были бы такими же слесарями, как и сам Иван!

— А что ж в этом плохого, если бы стали такими?

— Ну у тебя и понятие о жизни! Действительно, в каком ты веке живешь? Теперь мне совершенно ясно, почему у тебя с Валерой нет контакта.

— Послушай, откуда у тебя все это? Если говорить твоим языком, ведь ты же рядовая служащая, кассир. Откуда у тебя такое пренебрежительное отношение к рабочему человеку?

— Ну знаешь, задавать такие вопросы... Нет, с тобой невозможно говорить! Ты действительно безнадежно отстал от жизни!

— Это тебе Валерий сказал?

— Какая разница, кто мне сказал! — Она повернулась и ушла.

Как немой укор, лежали на моем столе папки с материалами Кунгурова. Может, и правда не следовало мне влезать в дела Валерия. Пусть бы занимался этими материалами как хотел. Зато вышла бы книга. И мечта Кунгурова сбылась бы. А теперь только я буду виноват, если книга никогда не будет напечатана. Только я.

Пришел Валерий и сразу же сел к телефону. Кому-то звонил, кто-то звонил ему. Во всех разговорах речь шла о предстоящем собрании.

— А я тебе еще раз говорю, — доносился до меня голос Валерия, — ни в коем случае нельзя допускать расширения списка. Как только его зачитают, так сразу же ты должен крикнуть с места: «Подвести черту!» Это тебе поручается. Ясно?

Минуты две тишины, и снова разговор, но уже с кем-то другим.

— Слушай, старик, ты скажи своим ребятам, чтобы все пришли. Да-да, каждый голос будет на счету. И чтоб не пили. Ну, ясно, ясно. Вот сделаешь, как я прошу, тогда и получишь. А когда я не держал свое слово? Ну, будь! И сразу же звонок еще кому-то.

— Да, я поручил ему. Это он сделает. Точно. На всякий случай, если мало ли что, крикнешь ты. Да-да, только и всего. Чтоб не расширяли список. Договорились.

Несколько минут тишины. Звонок.

— Да-да, я говорил с ним. Ломается, но я от вашего имени обещал ему поддержку. Если что узнаю, сразу же позвоню.

Пауза, и опять телефонный звонок.

— Нет, он пока еще не звонил. Не знаю... А что Гелий? Да? Откуда это известно? Ну, конечно... Да, это верно! Надо бы не только на партгруппе, но и на самом собрании ввести открытое голосование. Ну, конечно, демократия... Да-да...

До самой ночи работал телефон и не отходил от него Валерий. И хоть бы слово сказал о литературе, о книгах. Нет. И хотя я не очень-то старался вникать в суть разговоров, но было ясно: идет борьба и Валерий прилагает все силы, чтобы выйти из нее победителем. И непонятно мне было, для чего это, зачем, если есть только одно назначение у писателя — создавать книги.

Хотя ночь прошла и спокойно, но спал я плохо и проснулся с тяжелой головой. Лежал и не торопился вставать. Слышал, как убежал в школу Николка, как, раздраженно что-то ответив матери, ушел Валерий, а немного спустя и невестка, предварительно кому-то позвонив. Потом стукнула входная дверь за Клавой. Тогда я встал. Умылся. Попил чаю. Хотел было позвонить Ирине — пойдет ли она на новоселье, но вспомнил вчерашний разговор Анны с Дмитрием и не стал звонить. Несколько раз спрашивали по телефону Валерия. Я отвечал, что его нет дома. Потом позвонил сам Валерий, спросил, не звонил ля кто. Я ответил — звонили.

— Кто?

— Не знаю.

— Так надо было спросить! — раздраженно сказал он и тут же положил трубку.

Я еле дождался двух, чтобы поехать на выставку. Туда явился без пятнадцати три и опоздал. Оказывается, выставка была открыта в два.

— Как же это получилось? — спросил я у Викторова, ожидавшего меня у входа в музей.

— А черт его знает, ерунда какая-то. Не могли согласовать в инстанциях час открытия. Многие опоздали. Ну, да ладно. Идемте.

И мы пошли в выставочный зал «Современника». Он был не так уж велик, этот зал, и не так уж много было картин в нем.

— Выставкой порядочно снял, — как бы догадавшись о моем первом впечатлении, сказал Викторов.

— Слушай, старик, — неожиданно остановил Викторова какой-то бородач, — а ты ничего оторвал ветерана, — и внимательно взглянул на меня. — Он, что ли?

— Он, — ответил Викторов. — Тебе как, ничего?

— Ничего, ничего. Есть экспрессия. Крепко.

— Ну, спасибо. А как выставка?

— Не очень. Но кое-что любопытное есть. А вообще-то, сам знаешь.

— Да, это верно, — понимающе ответил Викторов к пошел дальше. Я за ним.

— Ну, вот и наш портрет, — сказал он. Так и сказал: «Наш» — и ревниво оглядел стоявших перед картиной людей. И во взгляде его было: как они? что? нравится, не нравится?

Портрет висел на хорошо освещенном месте. И неожиданно мною овладело волнение, будто и я, вместе с художником, ответствен за эту работу. Кто-то громко произнес: «Ветеран БАМа» — и назвал мою фамилию. И мне стало так неловко, что я тут же отошел в сторону, боясь, как бы не узнали меня по портрету. Что-что, а к такому вниманию у меня никогда привычки не было.

Встал рядом с Викторовым. Смотрел на зрителей, какое впечатление производит на них портрет. Многие задерживались, что-то негромко говорили, но были и такие, что медленно проходили мимо, равнодушно скользя по нему взглядом. И тогда мне становилось больно за Викторова.

— Вот так вот на общий суд и выносим себя. Горишь, волнуешься, стремишься, чего-то ищешь, а они возьмут да и пройдут мимо, — сказал он.

— Ну, не все же, многие останавливаются, — сказал я.

К нам подошла Лиля.

— Поздравляю, — сказала она Викторову, не удостоив меня даже взглядом. — Мне нравится цветовая гамма.

— Старался, — улыбнулся Викторов. — А ты чего без Валеры?

— Так у него же собрание.

— А, да-да... А чего с блокнотиком?

— Для телевидения передачу буду делать.

— Вот как? Ну, и какое же у тебя впечатление от выставки?

— Да как тебе сказать, много однообразного.

— Ты так и скажешь телезрителям?

— Ну что ты! — засмеялась Лиля. — Я поговорю с богами, и у меня будет выверенное, официальное мнение.

— А как же насчет того, что ты не терпишь, когда кто-то за тебя думает? — сказал я, внимательно глядя на нее. Может, это и нехорошо, но я рад был уличить ее в неискренности.

— О чем ты? — она удивленно поглядела на меня, будто только сейчас увидав.

Я напомнил ей наш давний разговор.

— Ты не так понял. И вообще, мне кажется, ты ничего не понял. — Она повернулась к Викторову: — Постараюсь твоего «Ветерана» заметить.

— Ты бы мой триптих заметила, — сказал Викторов.

Невестка засмеялась и покачала перед его лицом пальцем. Я отошел от них и медленно стал продвигаться, рассматривая картины.

Вернулся домой к пяти, рассчитав так, чтобы не очень задерживаться. Побыть немного и поехать к Анне. Но из этого ничего не вышло. Дома я застал плачущую Ирину.

— Что такое? — встревоженно спросил я.

Ирина заплакала громче. Клава прижала ее к себе.

— Дмитрия увезли в психиатрическую, — ответила она, — прямо с работы.

Это было полной неожиданностью. Хотя теперь становилось ясно его странное поведение в последнее время.

— Я не могу, не могу, мама, папа! — вдруг вскричала Ирина. — Я не знаю, что теперь делать! Как жить?

— Ну, успокойся, успокойся, — с жалостью глядя на нее, сказал я. — Он поправится, и все будет хорошо.

— Нет-нет, теперь уж никогда не будет хорошо... Не будет.

— Ну, полно... Не надо так уж, — говорил, а сам думал: «Вот они из одного гнезда, брат и сестра. Почему одному жизнь улыбается, хотя он и не очень добрый, а другую бьет, мягкую, приветливую? И никак не поправить».

Неожиданно Ирина забеспокоилась:

— Надо ехать домой, там дети. — И стала собираться.

— Я поеду с тобой, — сказала Клава.

И они уехали. А я на весь вечер остался один. Правда, со мной был еще внук, но он занимался своими делами. Только прибежал на несколько минут, чтобы посмотреть мультфильм, и ушел к себе. Звонил Табаков.

— Чего киснешь, приходи, сыграем «пулечку».

Но я отказался.

В начале восьмого позвонила Анна.

— Ну что же вы? — с обидой в голосе сказала она. — У меня уж и пироги остыли.

— Извини, Аня, но мы не сможем приехать, — ответил я. И объяснил почему.

— Ай-яй-яй, бедный Митя. Ну, конечно, конечно, у тебя не то уж и настроение, и у Клавы...

— Она уехала к ней.

— Ну да, ну да. Вот горе-то, а ребят надо еще подымать и подымать. Ах ты, беда какая!..

— Так что уж ты не обижайся.

— Ну что ты... Дай бог ему здоровья.

После ее звонка в квартире наступила тягостная тишина. Только из-за стены доносился гул магнитофона. Я постучал, и он стал тише. А потом и совсем исчез. И ничто не мешало мне думать. О чем? О многом. Думал и об Ирине, и о зяте, и о Валерии, и о невестке, и их детях, и все это сплеталось в какой-то противоречивый клубок, который никак было не распутать. И о себе думал...

В начале второго ночи раздался резкий звонок в квартиру. Я открыл. На площадке с поднятой бутылкой коньяку, в обнимку с Лилей стоял Валерий. Он был раскрасневшийся, веселый.

— Мы победили! — воскликнул он, входя в прихожую. — И по этому радостному поводу сейчас выпьем. К тому же, папа, что-то у меня в последнее время с тобой расконтачилось. А я этого не хочу! Лиля, накрой на стол!

Невестка достала из буфета рюмки, вынула из своей сумки бутерброды в целлофановых пакетах с копченой колбасой и осетриной.

Валерий наполнил рюмки. Поднял свою.

— Папа, теперь мы скоро уедем. И никогда больше не будем мешать друг другу, — сказал он, по-пьяному ласково глядя на меня.

— Вы мне не мешали, — сказал я.

— Не будем уточнять, кто кому. Да, Лиля?

Невестка посмотрела на меня, раздвинула губы в улыбку и в знак мира протянула ко мне свою рюмку. Рядом с ее рюмкой оказалась рюмка Валерия, и я с ними чокнулся.

— Ты только представь, папа, Дударев прополз всего на двух голосах. Если бы не эти два голоса, все! Слетел бы. А теперь мы в силе. У нас впереди три года. За три года знаешь как я себя проявлю в руководстве! Я молодой, а он — старик, так что я могу еще на его место в будущем... Если бы ты знал, как я рад! — Он стукнул кулаком по столу.

И ни слова о том, что будет писать.

— Тише, разбудишь Колю, — сказал я.

— Не только его, надо всех разбудить! Всех! Где маман?

— У Ирины.

— Сейчас я ей позвоню. Пусть и она радуется.

— Поздно уже, и потом у Ирины несчастье.

— Что такое?

Я сказал.

— Вот это да! — ошарашенно посмотрел на меня Валерий. — Лиль, ты слышала, Дмитрий с ума сошел... Надо же... — Он помолчал, докурил сигарету, затолкал ее в пепельницу. — Бедная Иришка... А черт ее и дергал выходить замуж за такого неудачника!.. — Он о чем-то еще подумал и встал. — Пойду спать. Устал. А завтра большой день... Спокойной ночи. — И ушел.

Лег и я. Но долго не мог уснуть, да и спал тревожно. Несколько раз просыпался, открывал глаза в надежде увидеть рассвет. Но было по-ночному тускло, и я засыпал снова. Снились сны. И все разные. Куда-то уходил поезд, и я опаздывал, и бежал за ним вслед. Видел Игоря, о чем-то говорил с ним, а он молчал. Под утро приснилось, будто я в тайге, стою на берегу быстрой реки и реку переплывает старый сохатый. Его относит течение. Но он упрямо плывет и плывет к тому берегу.

 

1977