Когда Профессор вдруг точным, каким-то очень хищным движением выхватил из-под куртки блестящий никелированный револьвер, Катя попыталась предупредить Колокольчикова, но не смогла. Только что пережитый шок, ощущение собственной, уже свершившейся, ставшей фактом смерти перехватили горло стальным обручем. Но старлей понял что-то и даже успел обернуться, прежде чем Прудников спустил курок. Этот чертов Колокольчиков, в отличие от Студента, похоже, не утруждал себя ношением бронежилета — пуля ударила его в спину с отчетливым плотным хрустом, от которого Катю замутило. Большое тело старлея содрогнулось, как от удара кулаком, руки сдавили Катины плечи мертвой хваткой, и Колокольчиков вдруг начал стремительно тяжелеть, прямо-таки наливаться свинцовой неподъемной тяжестью, и Катя поняла, что он падает, только когда оказалась придавлена к земле его телом, как какой-нибудь цыпленок табака.

Она стала яростно выскребаться из-под этой страшной окровавленной тяжести, но поняла, что не успеет — Профессор неторопливо приближался, ступая легко и словно бы даже пританцовывая. Катя попыталась разжать намертво прикипевшие к рукояти пистолета пальцы старлея, но это было равносильно попытке разогнуть стальные крючья. Это было бесполезно, и Катя на мгновение расслабилась, пытаясь собрать воедино свои мысли и чувства, чтобы надлежащим образом подготовиться к переходу в мир иной. Страха не было — она уже пережила его, как переживают корь и свинку, но на его месте вдруг вспыхнула ослепительным магниевым холодным огнем чистая, ничем не замутненная ненависть. Получалось, что этот подонок добился-таки своего и теперь может спокойно линять на все четыре стороны — живых свидетелей того, что он вытворял в последнее время, на свете просто не осталось.

Она снова яростно рванулась, пытаясь выскользнуть из-под припечатавшей ее к земле тяжести. Все было тщетно.

И тут откуда-то из-за спины Прудникова раздался дребезжащий старческий тенорок.

— А ну, брось оружию! — скомандовал он. — Хенде хох! Стреляю!

Катя изо всех сил вывернула шею, чуть не порвав себе сухожилия, и увидела Архипыча, занявшего огневую позицию за углом сарая и целившегося в Прудникова из старенького одноствольного дробовика. “Стреляй, дед!” — хотела крикнуть Катя, но не успела: Профессор, мгновенно развернувшись, выпалил навскидку. Трухлявая щепа брызнула из стены под самым носом у Архипыча, старик подскочил с перепугу, выронил ружье, которое, кувыркаясь, отлетело в сторону, и, судя по звуку, завалился спиной в крапиву, оступившись на своей деревяшке.

— Старый пидор, — без особенных эмоций сказал Прудников, снова поворачиваясь к Кате.

Шаги по траве шелестели все ближе. С решимостью отчаяния Катя протолкнула свой указательный палец сквозь спусковую скобу поверх пальца Колокольчикова и с трудом подняла безжизненную ручищу, которая была, пожалуй, едва ли не толще ее ноги. Она услышала испуганный возглас Прудникова и успела разглядеть выражение скотского неуправляемого ужаса на его физиономии.

— Скажи “чиз”, вонючка, — прохрипела она в эту физиономию и выстрелила.

Прудников вскрикнул и покачнулся, выронив револьвер, но остался стоять, и тогда Катя снова нажала на курок и продолжала нажимать до тех пор, пока затвор пистолета с сухим щелчком не заклинился в крайнем заднем положении — обойма была пуста.

Прудников сделал короткий шаг назад и упал навзничь прямо на тело Банкира.

Катя, и наконец, ей удалось спихнуть с себя Колокольчикова и встать на ноги. Шатаясь и путаясь в стеблях бурьяна и крапивы, она нетвердыми шагами приблизилась к тому месту, где лежали ее враги, и встала над ними, готовая при малейшем признаке жизни душить и рвать зубами. Признаков жизни, однако же, не наблюдалось — оба были мертвы.

— В расчете, козлы, — хрипло сказала им Катя и вдруг всхлипнула.

Через две секунды она уже рыдала в голос, по-бабьи, с подвываниями и причитаниями, мучительно содрогаясь всем телом и размазывая слезы по лицу испачканными землей кулаками.

— Все, — повторяла она раз за разом, — все, все, все, все...

Хромая, подошел Архипыч, опираясь, как на костыль, на свой дробовик, осторожно обнял за плечи свободной рукой и стал успокаивающе похлопывать ладонью, приговаривая:

— Ну, тихо, тихо, все так все, ну что ж теперь делать, коли все... все — оно и есть все...

Все еще всхлипывая, Катя повернула к нему заплаканное лицо в грязных разводах.

— Че... го ты меня хло... паешь? — прерывисто спросила она. — Что я тебе — лошадь? Или корова?

— Тихо, тихо, — приговаривал Архипыч, словно и не слыша ее. — Ты, ясное дело, не корова, а самая что ни на есть баба...

— Баба, баба... Ты чего не стрелял, дед? Говорила я тебе — дай ружье...

— Дак... это... ты того, дочка, ты не серчай. Ружье-то, понимаешь, не заряжено... Вишь, какая история... Патронов у меня уже годов десять, как нету ни единого.

— Так куда ж ты полез? — поразилась Катя.

— А чего? — молодецки расправил плечи дед. — Я как-то раз таким манером немецкий патруль заарестовал... и не пикнули.

Катя вдруг снова ударилась в слезы.

— Дурак ты старый, — сквозь всхлипывания проговорила она. — Не-е-емцы... Патруль... Это тебе не немцы, понял?

Дед вдруг поник плечами, вздохнул и отпустил Катю.

— Отчего ж — не немцы? — спросил он. — По мне так еще и хуже...

— Так а я же тебе о чем...

— Брось, дочка... Чего мне терять-то? Ну, год, от силы два — и пошел Архипыч вперед ногами... Да и похоронить-то некому будет, сгнию, как собака, под забором... А так хоть будет, что вспомнить. Тебя как звать-то?

— Катя.

— Ты вот что, Катюша... Знакомый этот твой... ну, тот, здоровый...

— Это не знакомый, это милиционер.

— Ага, ага, понятно... Так он, вроде, дышит еще.

— Как дышит? — Катя вскочила, утирая мокрые щеки. — Что ж ты молчишь?

Она бросилась к Колокольчикову и упала перед ним на колени. Старлей и в самом деле дышал — медленно и скупо. На губах его пузырилась розовая пена.

— Легкое пробито, — сказал неслышно подковылявший сзади Архипыч, увидев эту пену. — Это уж как пить дать.

Катя зачем-то пощупала у Колокольчикова пульс и сравнила его со своим. Ее пульс был учащенным, но ровным, колокольчиковский же то начинал частить, то вдруг замирал, словно внутри у старлея из последних сил работал, тарахтя и задыхаясь, готовый вот-вот выйти из строя мотор.

Катя быстро скинула куртку, стащила через голову свитер и решительно сняла хлопчатобумажную футболку.

— Ну, чего уставился? — сухим и ломким, как стебли прошлогоднего бурьяна, голосом сказала она вытаращившемуся на ее голую грудь деду и швырнула ему футболку. — Перевязать надо.

Архипыч понимающе закивал и принялся дрожащими руками рвать футболку на полосы. Катя торопливо оделась и с помощью Архипыча криво, но туго перетянула грудь Колокольчикова лоскутьями футболки прямо поверх одежды.

— Надо как-то дотащить его до машины, — сказала она. — Помоги, дед. Где тут больница?

— До больницы двадцать верст по грязи, — с сомнением сказал Архипыч, почесывая затылок под ушанкой. — На вашей лимузине не проехать. Завязнем к едрене фене, и все дела. Надо Юрикову машину брать.

— Где? — коротко спросила Катя.

— Да вон, в сарае, — указал старик на покосившиеся створки ворот. — Ты прямо сюда ее подгоняй, чего его, бугая, на горбу таскать.

— Сам ты бугай, — сказала ему Катя.

— Так я ж ничего, — оправдываясь, сказал Архипыч. — Это я к тому, что тяжелый он, по всему видать...

Катя не слушала его. Наклонившись, она обшаривала карманы Прудникова, брезгливо отвернув лицо и стараясь не испачкаться в крови, обильно заливавшей его передний фасад. Ключи от машины обнаружились в правом кармане джинсов, и Катя, не теряя времени, устремилась к сараю.

Она подергала вросшие в землю створки и поняла, что ей их не открыть. Левая была немного приоткрыта собиравшимся рвать когти Прудниковым, и Катя ужом проскользнула в щель, сразу заметив в полутьме сарая залепленный грязью задний борт и брезентовую крышу “уазика”. Она уселась за руль, со второй попытки запустила двигатель и некоторое время щурилась, пытаясь разобрать в темноте схему переключения передач, выбитую на эбонитовой головке рычага. Разобравшись в схеме, она с хрустом воткнула заднюю передачу и отпустила сцепление. С непривычки Катя слишком сильно надавила на газ, машина взревела и прыгнула, с грохотом и лязгом вышибив гнилые ворота наружу. Одна их створка тяжело накрыла лежавшие друг на друге мертвые тела, а мгновение спустя по ней прошли большие грязные колеса вездехода, с треском ломая доски... и не только доски. В воздухе клубилась вонючая едкая пыль, какие-то куски дерева продолжали отрываться от развороченного дверного проема и, бренча, падать вниз, и на секунду Кате показалось, что вся эта хибара сейчас завалится, к чертовой матери. Катя вертела руль, пытаясь разглядеть хоть что-то в заднее окошечко, почти уверенная, что сейчас переедет и лежащего без сознания Колокольчикова, и Архипыча с его деревянной ногой... и чемодан с прудниковскими сокровищами, между прочим.

Она резко нажала на тормоз и вывалилась из кабины, сразу увидев, что была недалека от истины — от заднего колеса “уазика” до головы Колокольчикова было не более метра. Колокольчиков, оказывается, пришел тем временем в себя, и с лица его медленно сходило выражение какого-то совсем детского испуга. С трудом оторвав взгляд от крупного протектора заднего колеса, он посмотрел на Катю и попытался улыбнуться. Стоявший рядом в нелепой позе Архипыч выпустил из рук колокольчиковскую штанину, за которую пытался оттащить тяжеленного старлея с дороги, и медленно разогнулся, держась за поясницу.

— Ядрит твою налево, — неожиданным басом сказал он.

— Обгадился, ветеран? — спросила Катя. — Давай, помогай.

Вдвоем с Архипычем они кое-как загрузили Колокольчикова на заднее сиденье автомобиля. Во время этой трудоемкой операции старлей опять потерял сознание, да и Катя, говоря прямо и открыто, была близка к этому: Колокольчиков был все-таки неимоверно тяжел, а они с одноногим Архипычем меньше всего на свете походили на пару портовых грузчиков, так что, когда раненый, наконец, был более или менее комфортно размещен на клеенчатом сиденье, их самих впору было забрасывать в машину, как дрова. Катя, тем не менее, нашла в себе силы впихнуть в задний отсек “уазика” тяжеленный прудниковский чемодан. Она посмотрела в ту сторону, где лежали накрытые воротами трупы, поколебалась несколько мгновений и махнула рукой — лезть в эту кашу из дерева и костей ей совершенно не хотелось, хотя там и оставались три качественных заграничных ствола, а пистолет старлея, который тот все так же сжимал в сведенной судорогой руке, был полностью разряжен. “В конце концов, — решила она, — сколько можно стрелять? Что я вам — спецназовец? К черту, к черту...” Она подсадила в кабину Архипыча. Старик под конец совсем ослаб и мелко дрожал от усталости. Усевшись за руль. Катя с лязгом захлопнула дверцу. Выезжая со двора, она недостаточно резко повернула руль и с лязгом заехала бампером в переднее крыло черного “БМВ”, оттолкнув его в сторону.

Разбрасывая из-под колес ошметки черной грязи, натужно завывая и пьяно шарахаясь из стороны в сторону, помятый “уазик” устремился прочь из деревни Бобырево, взяв курс на центральную усадьбу колхоза “Светлый путь”, где располагался фельдшерско-акушерский пункт, в котором, как надеялась Катя, Колокольчикову могли оказать первую помощь, чтобы он смог дотянуть до города. Кате почему-то очень хотелось, чтобы старлей со смешной фамилией продолжал жить. Безумие последних дней медленно отступало, как морская вода в отлив, с глаз сползала серая пелена, и это нерациональное желание больше не казалось Кате странным. Нормальные человеческие мысли возвращались в измученный мозг медленно, с трудом, вызывая ощущение, похожее на могучее похмелье. Оглядываясь назад, Катя ужасалась содеянному и молча, без слез оплакивала прежнюю Катю Скворцову, потому что знала, что этот ужас будет преследовать ее всю оставшуюся жизнь.

С того момента, как она неловко вырулила с загаженного двора прудниковского дома, ее не покидало странное ощущение отрешенности от всего, что она видела вокруг. Ей казалось почему-то, что она уезжает навсегда, и не просто из деревни Бобырево, где догнивали под октябрьскими дождями криво накрытые двускатными крышами убогие домишки аборигенов, а под обрушенной створкой ворот лежали, глядя в изломанные трухлявые доски остановившимся взглядом остекленевших глаз трупы двух сверхчеловеков. Нет, не из этого Богом забытого места увозил ее сейчас загаженный курами дребезжащий “уазик”, а из прошлой ее жизни. Ей вдруг представилось, что весь мир перестал существовать, просто тихо растворился и исчез, оставив только эту разбитую дорогу под начинающим уже постепенно темнеть октябрьским небом, и на ней — одинокую машину с тремя едва теплящимися человеческими дыханиями внутри. Дорога возникала из ничего где-то за горизонтом и превращалась в ничто позади машины, и этому движению не видно было конца и края. Мерно урчал мотор, машину швыряло из стороны в сторону, как лодку в шторм. Архипыч по правую руку все сворачивал и никак не мог свернуть свою самокрутку — от толчков табак разлетался во все стороны, но старик стоически молчал и снова лез в кисет за новой порцией, неловко орудуя корявыми, заскорузлыми пальцами, всю жизнь делавшими работу, от которой в считанные месяцы изнашиваются и превращаются в ржавый лом железные машины. Время от времени на заднем сиденье начинал тихо стонать раненый Колокольчиков, а Катя все крутила и крутила большой черный руль, ведя автомобиль сквозь завывающую пустоту безвоздушного пространства, все больше укрепляясь в убеждении, что это монотонное движение будет бесконечным, как будет бесконечным и это затянувшееся прощание — она точно знала, что больше никогда в жизни не увидит ни этого старца в смешной ушанке, ни деревни Бобырево, ни своей однокомнатной квартиры под самой крышей шестнадцатиэтажного муравейника, выложенного осыпающейся белой плиткой, где плесневеет в переполненной раковине так и не помытая ею посуда, ни флейтиста и путешественника Алешу Степанцова, умеющего заваривать такой чудесный чай, ни бредящего на заднем сиденье старшего лейтенанта Колокольчикова, которому она собиралась, но так и не дала возможности согрешить, предоставив зато возможность прикрыть ее, Катю, своим большим сильным телом... В слове “никогда” было что-то такое, от чего она испытывала горькое удовлетворение. Что ж, по крайней мере, никогда больше она не увидит ни жирного борова Банкира, ни ядовитого Прудникова, ни психопата и садиста Костика... многих, очень многих она не увидит больше никогда. Она попыталась припомнить, где оставила свой пресловутый репортаж, из-за которого чуть не пристрелила редактора Витюшу, но так и не сумела этого сделать — теперь переживания из-за этой кучки кровавых фотографий казались ей не стоящими выеденного яйца, как оно, в сущности, и было на самом деле.

Архипыч все возился со своей самокруткой, и Катя, словно только теперь заметив это, полезла в карман. Странно, но сигареты были на месте, и зажигалка тоже никуда не делась, и Катя сжалась от внезапного понимания того, что вещи долговечнее людей. После того, как мир вокруг нее рухнул, разваливаясь в падении на какие-то рваные вонючие ошметки, твердая картонная пачка по-прежнему лежала в кармане ее куртки. Черт побери, она не просто лежала, она даже не помялась! В карманах мертвого Прудникова, когда Катя искала там ключи от машины, тоже лежали сигареты, а также вполне исправный сотовый телефон, готовый к работе даже теперь, когда его владелец представлял собой просто кусок не годного к употреблению мяса... Может быть, именно в эту секунду телефон звонит в кармане у мертвого человека, пытаясь докричаться до того, кто уже ушел достаточно далеко по дороге с односторонним движением — достаточно далеко для того, чтобы не слышать звонка... Она зябко передернула плечами и протянула Архипычу открытую пачку. Архипыч взял сигарету, чиркнул спичкой, и оба закурили, храня мрачное молчание, как некую реликвию. Старик выкурил свою сигарету в пять длинных затяжек, поморщился, уронил окурок под ноги и, сказавши: “Трава”, возобновил свои экзерсисы с самосадом и газетной бумагой.

— Трава, — согласилась Катя, кривясь от разъедающего глаза дыма, опустила стекло и выбросила недокуренную сигарету в сгущающиеся сумерки.

Сигарета прочертила в полумраке огненную дугу и упала, рассыпавшись снопом искр, которые сразу же потухли.

Катя действительно никогда больше не видела никого из участников тех памятных событий, имевших место в начале дождливого октября — хотя бы просто потому, что большинства из них просто не было в живых. Не довелось ей также ни вернуться в деревню Бобырево (о чем она, в общем-то, никогда особенно не жалела), ни домыть посуду или хотя бы оттереть с линолеума намертво присохшие кровавые пятна — это, по всей вероятности, сделал новый жилец Катиного однокомнатного скворечника. Думая иногда на эту тему, Катя искренне жалела этого незнакомого ей новосела, чье переселение в новое обиталище оказалось сопряжено с подобными неаппетитными делами.

С того расцвеченного красными брызгами октября прошло без малого два года, в течение которых Катя окончательно примирилась со становящейся все более реальной и осязаемой перспективой закончить свои дни старой девой. Именно так она себя и воспринимала, так видела себя изнутри, и иногда, стоя перед большим зеркалом в залитой солнечным светом ванной комнате, ловила себя на безотчетном удивлении, ища и не находя в своих густых темных волосах ни единой серебряной нитки — ей почему-то казалось, что их там должно быть много.

Дни проходили за днями, но ощущение нереальности окружающего мира не проходило, словно из одной разыгрываемой в театре абсурда пьесы она плавно переместилась в другую. Или даже не так, а словно, увидев кошмарный сон, она попыталась проснуться и не смогла, а лишь начала видеть другой кошмар — не такой страшный, но не менее путаный и безумный.

Катя неторопливо поднесла стакан к губам и сделала маленький глоток. Жидкий динамит взорвался в гортани, и через некоторое время теплая взрывная волна достигла желудка, рикошетом ударив в голову. Катя с бесстрастием постороннего наблюдателя отследила свои ощущения и удовлетворенно кивнула: эффект был в пределах расчетных значений. Она поставила стакан на стойку и зажгла сигарету, безучастно наблюдая за мельтешением цветных пятен на экране старенького телевизора. Си-Эн-Эн передавала очередной блок новостей: кровавый бардак на Балканах, покушение на сенатора, беспорядки в России... Она почти не слушала диктора, глядя на экран, как в некую разновидность калейдоскопа. Возникающие там образы были более натуралистичными, но несли такую же смысловую нагрузку, как и переливающиеся в зеркальной трубке узоры из осколков цветного стекла.

Она оглянулась, ища, куда сбить пепел, и бармен услужливо придвинул к ней отмытую до скрипа хромированную пепельницу. Катя рассеянно кивнула, выражая вежливую благодарность, и бармен коротко сверкнул заученной улыбкой. “Как два автомата, — подумала Катя с внезапной вспышкой иррационального раздражения. — Пепельница — кивок — улыбка — рюмка — улыбка — кивок — улыбка. Нажми на кнопку — получишь результат... Два станка с программным управлением. Вот если сейчас выкинуть что-нибудь дикое — например, запустить этой пепельницей в телевизор, он обязательно подойдет и спросит, все ли со мной в порядке. Вежливо спросит, вежливо выслушает ответ, улыбнется и тут же побежит звонить, потому что он так запрограммирован: при малейшем сбое в системе обратить на бракованную деталь вежливое внимание и срочно бежать звонить наладчикам”.

Катя не стала выкидывать диких номеров — иметь дело со здешними “наладчиками” ей не хотелось. Даже для разнообразия. Вместо этого она сделала еще одну затяжку, запив ее из своего стакана и снова проследив за воздействием выпивки на организм. За спиной шумно и со вкусом насыщались шофера грузовиков. Их сверкающие хромом и лаковыми бортами сквозь дорожную пыль многоосные чудища громоздились за большим, во всю стену, окном. Катя с вялым интересом прислушалась к разговору. Это была все та же ежедневная словесная жвачка, которую с разными вариациями можно было услышать в любом придорожном баре огромной страны, раскинувшейся от океана до океана. “Так же, впрочем, как и в любой пивнухе на просторах другой огромной страны”, — подумала Катя и перестала прислушиваться.

Она перестала регулярно посещать бары где-то с полгода назад. Поначалу она пыталась обманывать себя, говоря, что ей необходимо бывать среди людей, слышать их голоса и время от времени что-то говорить самой. Но чужие голоса не излечивали от одиночества, и постепенно она поняла, что ей нравятся не бары, а то, что в них подают. Говоря грубо и без околичностей, ей нравилось пить — несложный химический процесс расщепления алкоголя каким-то образом позволял находить в жизни привлекательные стороны независимо от того, где и как вводился в организм исходный продукт. Тогда она прервала свое турне по злачным местам, которые были все на одно лицо, и стала пить дома. Так можно было выпивать гораздо больше, не опасаясь проснуться за решеткой или в больнице, и гораздо быстрее достигать конечного состояния полного беспамятства, в котором не нужно было постоянно следить за тем, чтобы сквозь выстроенную на задворках сознания дамбу не просачивалось ни капли мутной, с красноватым оттенком водицы, тихо протухавшей по ту сторону дамбы. В этом состоянии вообще ничего не было нужно, кроме припасенной на утро пары глотков. Слово “алкоголизм” было пустым звуком, как и все остальные слова на всех языках мира. Вся жизнь превратилась в один монотонный пустой звук с тех пор, как шасси самолета со стуком коснулись посадочной полосы.

“Да нет, — подумала Катя, — пожалуй, это произошло раньше.

Впрочем, не будем об этом...”

Время от времени она выгодно продавала серии фотографий различным журналам, хотя они тоже были пусты и лишены не только смысловой, но и эмоциональной нагрузки — просто все, к чему она прикасалась, превращалось в деньги с того самого дня, как... черт возьми, с того самого дня, как она умерла. Запереть свою память на замок, стать просто обеспеченной телкой без прошлого и будущего и означало умереть — разве не так?

Она обернулась и посмотрела в окно. Темно-серый запыленный “порш” стоял на своем месте, приткнувшись в тени огромного трансконтинентального трейлера. Кожаный верх был опущен, и с Катиного места был хорошо виден Студент, со своеобычным в таких случаях унылым видом восседавший на водительском сиденье, вывесив наружу длинную розовую тряпку языка — жара стояла немилосердная. “Подсознание иногда выкидывает с нами странные штуки, — подумала Катя. Когда я покупала эту машину, я ведь совсем не думала о... обо всем этом”. “Ну-ну, — сказал внутри ее головы тоненький ехидный голосок, сильнее которого Катя ненавидела разве что своего налогового инспектора, обожавшего совать нос куда не следует даже больше, чем этот голосок. — Ну-ну, сказал голосок, ты молодец, просто умница: тверда, как сталь, и никаких воспоминаний. Конечно же, ты ни о чем таком не думала, выбирая машину — в конце концов, “порше” — отличный автомобиль, и вполне тебе по карману, — но вот как насчет собаки? Интересно было бы узнать, о чем ты думала, и в особенности — о чем ты НЕ думала, называя Лабрадора Студентом?”

“А не пошел бы ты в ж... — лениво подумала Катя. — Фак ю вери мач, так сказать. В общем-то, кому какое дело, как я назвала свою собаку? Это моя собака, захочу — с кашей съем, и вы все мне не указ... Кстати, о собаке. Пора закругляться, он там совсем соскучился и одурел, наверное, от жары. Читать его, что ли, научить... ведь скучает же. Сидел бы сейчас, полистывал какой-нибудь собачий “Плейбой”... Да, пора. Пить мне больше не следует, до дома сотня миль, а еще стакан, и дальше первого же копа я не уеду. Чутье у них особенное, что ли?”

Катин дом стоял на лесистой вершине горы в двух сотнях миль от Сан-Франциско. С горы открывался прекрасный вид на окрестные вершины и на лежавший в долине микроскопический городок, название которого Катя никак не могла запомнить, хотя раз в две недели в обязательном порядке спускалась туда пополнить запасы провианта и горючего для дизельного генератора, обеспечивавшего ее обиталище теплом и светом. На лужайку перед домом иногда приходили олени, а вокруг росли гигантские секвойи, до сих пор поражавшие Катино воображение своими фантастическими размерами. Затворничество не было вынужденным. Хотя Катя и не могла сказать о себе, что купается в деньгах, но на жизнь ей вполне хватало, а потому и не тяготило ее. Жить в окружении этих пестро и безвкусно одетых людей с чересчур громкими голосами и простой до изумления, предельно автоматизированной психологией было труднее. Первое время Катя честно пыталась привыкнуть, но потом сбежала в горы. Одно время она носилась с идеей купить себе “хиппи-хаус” — переделанный под жилье старый автобус — и жить на колесах, но эту идею ей пришлось с сожалением отвергнуть: водить автобус она все-таки побаивалась, а какой смысл жить в автобусе, если никуда не ездишь?

Она опустила руку под стойку и нащупала выпуклость на кармане джинсов. Кольцо лежало на месте, как ему и полагалось. Первое время Катя немного нервничала — то, что говорил Прудников Банкиру об этом кольце, никак не шло из головы. Она купила два пистолета: один, тяжелый и смертоубойный “кольт” сорок пятого калибра, хранился у нее в доме, а тупоносый “бульдог” всегда лежал в бардачке машины под охраной бдительного Студента. Кроме того, она всегда очень осторожно водила автомобиль и до сегодняшнего дня никогда не пила за рулем. Со временем, однако, все эти предосторожности стали все больше казаться ей смешными, и она начала склоняться к точке зрения покойного Банкира: не надо заговаривать мне зубы и пудрить мозги бабьими сказками...

Правда, она перевернула вверх дном все публичные библиотеки города и тщательно проштудировала все, что смогла найти там по поводу семьи Борджиа вообще и легендарного кольца, принадлежавшего якобы этой семье, в частности. Прочитанное убедило ее в том, что кольцо, похоже, и впрямь то самое, и что всем его обладателям на протяжении веков фатально не везло. Впрочем, она не сомневалась в том, что история — наука очень относительная, и имена владельцев кольца, мирно умерших в своих постелях от банальнейшей старости, в ней попросту не сохранились. Что же касается последних связанных с кольцом событий, то куда более кровавые истории случались и продолжают случаться по гораздо более ничтожным поводам. Так что она продолжала носить кольцо в кармане скорее по привычке, постепенно начав считать его едва ли не своим талисманом.

Подумав о талисмане, она ощутила острый укол сожаления — на днях, бродя по лесу, она ухитрилась где-то потерять заветный Алешин компас. Вероятно, старый кожаный ремешок постепенно истлел от пота, понемногу перетерся и незаметно свалился с руки. Как водится, момент для этого был выбран самый подходящий — Катя как раз забрела в густую заросль ядовитого плюща и не чаяла выбраться, так что было ей в тот момент не до компаса. Пропажи она хватилась только на следующий день, и, отправившись на место, где предположительно случилась пропажа, конечно же, ничего не нашла. Возможно, она потеряла его в другом месте, или он завалился в щель между камнями, а может быть, его нашла и унесла в свое гнездо какая-нибудь охочая до блестящих предметов вороватая сорока — кто знает? Так или иначе, компас пропал, и его Кате было по-настоящему жаль, хотя он неизменно вызывал недоумевающие взгляды везде, где появлялась Катя.

Она одним глотком допила содержимое бокала, раздавила в пепельнице окурок и бросила на стойку мятую кредитку, достав ее из заднего кармана джинсов, совсем как какой-нибудь водитель грузовика. Сползая с высокого табурета, она бросила случайный взгляд на экран телевизора и застыла в неудобной позе, как больной радикулитом, на полушаге схваченный жестоким приступом.

К этому времени звук телевизора убрали совсем, в углу интимно хрипел и курлыкал музыкальный автомат, и специальный корреспондент Си-Эн-Эн беззвучно шевелил губами, стоя на фоне каких-то развалин, среди которых криво торчал завалившийся на бок, выгоревший дотла бронетранспортер. Судя по очертаниям развалин и привычному виду броневика, репортаж велся оттуда. Позади корреспондента стоял, отдавая распоряжения суетящимся солдатам, очень крупный, широкоплечий мужчина в разрисованном камуфляжными пятнами комбинезоне без знаков различия, с головы до ног увешанный какими-то подсумками и обоймами. Его русоволосая голова была непокрыта, рот открывался и закрывался, отдавая неслышные команды, а в опущенной руке был зажат казавшийся игрушечным автомат с двумя магазинами, связанными неуместно яркой синей изолентой. Катя с удовлетворением отметила, что на торс гиганта был напялен бронежилет.

— Умнеешь, Колокольчиков, — одними губами прошептала она по-русски.

— С вами все в порядке, мисс? — участливо спросил бармен, неслышно возникая рядом, и Катя поняла, что выкинула-таки что-то дикое, а если еще и не выкинула, то вот-вот выкинет, и это, наверное, видно по ее лицу.

— Спасибо, все в порядке, — ответила она кодовой фразой и сползла с табурета.

Бармен отошел и занялся своими делами. На экране сменился кадр, теперь там что-то весело и дымно горело, били толстые струи из пожарных водометов и бегали люди в термоизоляционных костюмах и касках с прозрачными лицевыми пластинами. Катя бездумно закурила еще одну сигарету и, толкнув затянутую частой проволочной сеткой раму, закрывавшую выход, вынырнула из кондиционированной прохлады в удушливый зной.

Увидев ее, Студент заметался на переднем сиденье, оглашая стоянку радостным лаем, который Катя едва ли слышала, с головой уйдя в свои мысли. Дамба в ее мозгу рухнула с оглушительным грохотом, и в образовавшуюся брешь с ревом устремилась грязная вода ее воспоминаний, в которой, подобно оглушенным рыбинам, мелькали, крутясь в мутных водоворотах, залитые кровью лица убитых ею либо по ее вине людей.

“В плотине было слабое место, — отрешенно подумала Катя, — и я знаю, что это за место. Это слово — “никогда”. Нет ничего глупее этого слова, когда его употребляют в будущем времени: никогда не увижу... никогда не встречу... никогда не буду вспоминать. Никогда — это, черт возьми, очень долгий срок. Тот парень, который вырубал из камня голову Сфинкса, тоже, видимо, думал, что с его творением никогда ничего не случится, а вот, поди ж ты, носа-то и нет... Вот бы он удивился, увидев, что его Сфинкс теперь напоминает запущенного сифилитика, а фараонов повыколупывали из их гробниц и разложили по стеклянным витринам, снабдив табличками: такой-то и такой-то, правил тогда, не знаю когда, помер неизвестно отчего... а тоже, небось, думал: да никогда...

Но Колокольчиков-то, — подумала она, садясь в машину и привычно потрепав Студента по холке. — Орел! Хорошо, что хоть бронежилет догадался нацепить... Зато без каски. Кой черт занес его на эти галеры? Опротивела ментовская жизнь? Очень может быть. Так же вероятно, как и то, что после всей этой истории его из органов попросту вежливо попросили. Или проклятие кольца распространяется также и на тех, кто даже и не видел его никогда, а просто участвовал в событиях, с ним связанных? Взять того же Костика... или Верку Волгину... Серого взять... прапорщика этого... да мало ли кого еще? Погоди, а я? Я-то как же, спросила она себя, ведь два года хожу с этой штукой в кармане, и хоть бы палец порезала! То-то и оно, — ответил еще один голос внутри ее головы — какой-то новый, незнакомый голос. — Может быть, это и есть твое проклятье — жить здесь и зарабатывать цирроз печени. Чем плохо? Пожалуй, пуля в затылок была бы предпочтительнее”.

Она заметила, что все еще сидит на месте, тупо уставившись на вывеску придорожного кафе, из которого только что вышла. “Гриль-бар Арчи”. “Арчи, — подумала она, — хороший ты парень, но на кой ляд тебе сдался этот телевизор? В баре люди должны закусывать и распивать спиртные напитки, а ты им аппетит портишь своей шарманкой... Чтоб ты сгорел, — прошептала она с внезапной вспышкой знакомой по прежним временам ярости. — Ничего не кончилось и не кончится до тех пор, пока я жива”, — поняла она, срывая автомобиль с места так резко, что Студент от неожиданности завалился на спинку сиденья и посмотрел на нее с немым укором, который так хорошо удается собакам.

Но она не заметила этого укоризненного взгляда. Раскаленное шоссе вдруг исчезло, а впереди до самого горизонта пролегла тускло освещенная красноватыми негреющими лучами заходящего солнца размытая осенними дождями грязная ухабистая дорога, по которой заляпанный куриным пометом “уазик” увозил ее прочь — навсегда, как ей тогда по глупости казалось. Рядом дымил вонючей самокруткой одноногий старик, а позади истекал кровью Колокольчиков, и надо было поскорее довезти его до больницы, а проклятый рыдван едва тащился, с тоскливым подвыванием наматывая на высокие колеса километры отечественной грязи — самой грязной и липкой грязи в мире, потому что у нас всегда и все было, есть и будет — самое... Едва ли осознавая, что делает, она протиснула руку в узкий карман джинсов, нащупала кольцо и продела в него палец, Кольцо скользнуло на него словно бы само, и сразу все стало хорошо и просто, надо было только успеть довезти раненого старлея до больницы, пока он совсем не истек кровью в этом едва ковыляющем гробу на колесах, и она раздраженно вдавила педаль газа в резиновый коврик, и двигатель бархатно взревел, и раскаленное шоссе скачком вернулось на место. Похожий на глазастую каплю “порше” стремительной пулей вылетел на дорогу со стоянки — скорость была чересчур велика, Катя поняла это слишком поздно, изо всех сил выворачивая вправо податливый руль, и машина вписалась-таки в поворот, оставляя на плавящемся асфальте дымящиеся черные полосы; но радиус поворота оказался велик, и ее вынесло на полосу встречного движения, и только теперь Катя услышала нарастающий бешеный вой мощного клаксона и в последний миг успела увидеть стремительно надвигающуюся на нее ослепительно сверкающую решетку радиатора и даже разглядела маячащее где-то далеко вверху перекошенное ужасом бледное лицо водителя грузовика, а в следующий миг грузовик с громом и лязгом врезался в приземистую спортивную машину и поволок ее перед собой, визжа тормозами, рассыпая снопы искр из-под переднего бампера.

Наконец грузовик остановился, устало и словно даже удовлетворенно вздохнув, и тогда где-то на стоянке начала долго и пронзительно визжать какая-то женщина. Она визжала, вцепившись обеими руками в свои крашеные волосы, и этот режущий ухо звук был последним, что слышала Катя.