— Отлично, — сказал редактор, разглядывая еще влажные снимки, разложенные по всей поверхности модернового офисного стола. — Просто блеск. Пустим это прямо в следующий номер. Как это тебе удалось? Туда же, я слышал, никого не пускали? Признавайся, Катюша, чем ты их взяла?

— Какая разница? — пожала плечами Катя, подавляя зевок. Спать хотелось невыносимо. В кабинете было тепло, и от этого в сон клонило еще сильнее.

— Как это — какая разница? — воскликнул редактор. — Ведь это, — он похлопал ладонью по снимкам, — настоящая бомба! Тебя же там ухлопать могли запросто, а ты говоришь: какая разница. Это же — ух!..

— Что ух, то ух, — вяло согласилась Катя, шаря по карманам кожаной куртки в поисках сигарет. Потом она вспомнила, что сигареты кончились еще ночью, и решила пока что потерпеть — ей страшно не хотелось давать редактору повод быть галантным.

Впрочем, редактор заметил ее движение, лихо крутнулся на вращающемся кресле и, обойдя стол, присел на его краешек перед Катей.

— Прошу, — сказал он, протягивая открытую пачку.

Катя неохотно вытянула из пачки сигарету. Редактор поднес ей огоньку и закурил сам.

— Устала? — участливо спросил он, наклоняясь вперед и накрывая ее колено своей мягкой ладонью.

— Угу, — кивнула она, аккуратно снимая его ладонь. — Вить, я пойду, а? Спать охота просто до безобразия.

— Конечно, конечно, — сказал он, ненавязчиво возвращая ладонь на место. — И почему ты, Катюша, вечно в джинсах ходишь?

— А у меня ноги волосатые, — немного резче, чем следовало, ответила она, вторично стряхивая его ладонь. Ладонь немедленно вернулась на колено и даже продвинулась немного выше. Она посмотрела прямо в водянисто-серые глазки на широком розовом лице, и выражение этих глазок ей не понравилось. — Витя, мне не до брачных игр. Я действительно устала.

— Ну, извини, — легко сказал он, убирая руку. — Надеюсь, к вечеру ты отдохнешь?

— Возможно.

— Так я заеду часиков в семь-восемь.

— Не стоит.

— Не понял.

Она вздохнула. Похоже было, что испытательный срок подошел к концу, и теперь начиналась ее настоящая работа в еженедельнике “Инга”. Теперь или — или, поняла она. Ей стало невыносимо тошно, и снова возникло знакомое ощущение западни. Ты можешь работать, как бог, или не работать вообще, носить джинсы, мини-юбку или джутовый мешок с дырками для головы и рук, тратить все свои заработки на косметику или не пользоваться ею вообще — такому вот Вите это без различно. Он не успокоится, пока не затащит тебя в постель, после чего, вполне возможно, все вернется на круги своя. Ему ведь просто нужно отметиться, и все. Вряд ли это будет долго, вряд ли это будет больно — в общем-то, можно было бы и потерпеть. Некоторые только так и живут, и ничего, вполне довольны. В конце концов, нечего корчить из себя королеву, это сейчас не модно. Противно, конечно, ведь он станет болтать, но и это вполне можно пережить — сейчас кругом все только и делают, что болтают, и давным-давно никто никому не верит. Кроме того, болтать он станет все равно, так что — какая разница? И потом, она сейчас не в таком положении, чтобы вертеть носом. В наше время таких, как она, на копейку — пачка, только свистни — толпами сбегутся.

Так что весьма желательно было бы потерпеть. Ну что, убудет от тебя, что ли?

— Так я заеду, — утвердительно повторил редактор.

— Нет, — сказала она, вставая, — не заедешь.

Редактор сделался серьезным.

— Подумай, Катюша, — сказал он. — В наше время такими, как ты, дороги мостить можно.

Он почти дословно повторил ее мысли, и от этого ей вдруг сделалось невыносимо смешно. С трудом сдержав истеричный смешок, она только криво улыбнулась и сказала:

— Ну да. Толоконникова тебе будет репортажи делать.

— А хотя бы и Толоконникова. Руки у нее, конечно, не тем концом вставлены, зато ноги...

Он мечтательно закатил глаза и даже поцокал языком от приятных воспоминаний. Катя молча стояла, терпеливо дожидаясь окончания этой пантомимы. Когда редактор открыл глаза, она спросила:

— Какое будет задание?

— Задание? Какое задание? Ах, задание... Пока никакого. Отдохни, выспись... подумай. Завтра позвонишь и скажешь, что надумала. Тогда посмотрим, какое задание тебе давать, и давать ли вообще.

Давно копившееся напряжение вдруг разрядилось в короткой, но разрушительной вспышке, и Катя раздельно и громко сказала, глядя прямо в поросячьи глазки:

— А не пошел бы ты на...

Редактор все еще сидел на краю стола. Теперь он встал, и Катя поняла, что он борется с желанием ударить ее.

“Попробуй, — мысленно сказала она, — и тебя ожидает сюрприз. Костей не соберешь, половой гигант... Казанова ограниченного радиуса действия.”

Через несколько секунд редактор, справившись, по всей видимости, со своими дремучими инстинктами, бесцветным голосом сказал:

— Пошла вон, шалава. И можешь не возвращаться.

— Всего хорошего, — сказала Катя, подхватывая с пола свой желтый кофр. — Кстати, — добавила она, оборачиваясь от самых дверей, — Толоконникова сказала, что ты импотент.

Это, конечно, была детская месть, но, идя по коридору редакции, Катя испытывала своеобразное горькое удовлетворение. Пускай теперь разбираются, кто кому что сказал... Черт, фотографии я у него оставила, вспомнила она, но тут же махнула рукой — пусть подавится, хряк, да и пленка, в любом случае, у меня.

Залитая прозрачным пластиком карточка представителя прессы в такт шагам хлопала ее по груди, и она раздраженным жестом сорвала ее и небрежно засунула в карман.

У лифта томилась, строя глазки всем подряд, тоже отягощенная кофром Толоконникова. Катя, не удержавшись, внимательно посмотрела на ее ноги. Ноги были как ноги — длинные, стройные, удлиненные высоченными каблуками, облитые лайкрой, немного чересчур выставляемые напоказ — в общем, вполне ординарные ноги без видимых изъянов.

— Привет, — проворковала Толоконникова. Она никогда не разговаривала, предпочитая нормальной человеческой речи это горловое воркование сексуально озабоченного голубя. Впрочем, иногда она переставала курлыкать и начинала визжать, как циркулярная пила. Это происходило в тех случаях, когда Людочка Толоконникова полагала себя несправедливо обделенной дарами земными — о существовании даров небесных она, похоже, просто не догадывалась.

Катя кивнула в ответ на приветствие, машинально продолжая разглядывать сверкающие ноги Толоконниковой. Проследив направление ее взгляда, та удивленно приподняла тонко прорисованные на кукольном личике брови.

— Что ты так смотришь? Туфли нравятся? Это мне Витя подарил.

Отупевший от недосыпания разум почти без боя сдался зловредному бесу, и Катя сказала:

— Туфли? Да нет, не то. Я все никак не пойму, с чего он взял, что у тебя кривые ноги.

— Кто? — вскинулась Толоконникова.

— Да Витя твой, кто ж еще. Ну, куда этот лифт запропастился? Пойду-ка я, пожалуй, пешком.

Она поправила на плече ремень кофра и скрылась на лестнице прежде, чем опешившая Толоконникова нашлась, что ответить.

На улице опять лило. Катя попыталась вспомнить, где оставила зонтик, но вспоминались только ночные улицы, красно-синие огни на крышах милицейских машин, дождь — кажется, зонтика при ней не было уже тогда, — развороченные взрывом внутренности какого-то склада, лаково блестящая кровь на цементном полу, обгорелые, распотрошенные картонные ящики, битое стекло и пронзительный, дурманящий запах спиртного, исходящий от огромных, быстро испаряющихся луж... Омоновцы, как всегда, сохраняли каменное выражение лиц, но ноздри трепетали, втягивая этот запах — какой же трезвый не мечтает сделаться пьяным, особенно если он русский? Кого-то били прикладом и волокли к машине, кто-то невидимый стонал и матерился плачущим голосом, временами начиная надсадно кашлять и отхаркиваться, слышались деловито взвинченные голоса, короткие команды, и вдруг кто-то начал палить из темноты, и она успела трижды щелкнуть затвором камеры, ловя вспышки выстрелов, а потом там что-то тяжело упало, коротко заорали, заматерились в два голоса, послышалась какая-то возня, глухие звуки ударов, и мимо проволокли еще одного в черной кожаной куртке, с черной растрепавшейся шевелюрой и черным от заливавшей его крови лицом, безвольно обвисшего, с болтающейся из стороны в сторону головой...

Пропал зонтик, решила она и, подняв воротник куртки, шагнула под дождь, поднимая руку навстречу плывущему в сплошном потоке машин зеленому огоньку.

Таксист, хвала создателю, оказался молчаливым и не стал выражать свое неудовольствие, когда она попросила его подняться вместе с ней наверх за деньгами — милицейский капитан, пропустивший ее туда, где она побывала этой ночью, оценил свою любезность недешево, и теперь в ее бюджете зияла обширная дыра. Получив свою мзду, таксист все так же молча кивнул и скрылся в лифте.

Катя вернулась в тепло и тишину своей однокомнатной квартиры. Привычным жестом поставив в угол тяжелый влажный кофр, с облегчением стянула мокрую куртку и ботинки и прошла в комнату. Несмотря на то, что она прожила в этой квартире уже пять лет, комната больше походила на зал ожидания, чем на жилое помещение. Скудная меблировка терялась на фоне множества фотографий, заменявших обои. В квартире стоял слабый, но явственный запах реактивов, причудливо смешивавшийся с кошачьим запашком, уже пошедшим на убыль, но все еще легко узнаваемым. Этот запашок остался после единственной ее попытки завести домашнего любимца. Дымчатый красавец Муса, впоследствии из-за своих феноменальных способностей переименованный в Гидранта, так и не прижился в Катиной холостяцкой берлоге и был отдан на перевоспитание в сельскую местность. После расставания оба вздохнули с облегчением — Катя, во всяком случае, вздохнула именно с облегчением, и с облегчением же раздарила знакомым кошковладельцам всевозможные кошачьи причиндалы вроде ошейника против блох и специального пластикового корытца с решеткой, похожего на кювету — патентованного кошачьего туалета. Муса-Гидрант всего этого не признавал, полагая ошейник унизительным для своего достоинства, а идею справлять нужду в определенном месте — бредовой и смехотворной. Катя могла его понять. Она тоже не любила ошейников и общественных уборных. Вся беда в том, подумала она, что люди, в отличие от кошек, давно привыкли в тех случаях, когда окружающая среда вступает в конфликт с их чувством собственного достоинства, подавлять именно это чувство, а не среду. Мусе-Гидранту это качество было абсолютно чуждо, и в результате он отправился на чью-то дачу мучить и убивать мышей. Еще Кате подумалось, что именно Гидрант сумел бы по достоинству оценить ее сегодняшнюю выходку в редакции, и она впервые пожалела, что избавилась от этого желтоглазого бандита.

Она прошла на кухню и вяло, безо всякого энтузиазма покопалась в холодильнике. Она не ела со вчерашнего дня. Кадры из ее ночного репортажа все еще стояли перед глазами, а содержимое ее холодильника совсем не возбуждало аппетит. Уж если и могли что-нибудь возбудить эти сморщенные морковки в отделении для овощей и кастрюлька позавчерашней молочной овсянки, так это чувство глубокой жалости.

Тем не менее, в тускло освещенных недрах Кате удалось отыскать огрызок полусухой колбасы, и она без воодушевления сжевала его с горбушкой черного хлеба. В шкафчике над раковиной хранилась резервная пачка сигарет. Рядом с пачкой обнаружилась початая бутылка джина, позабытая здесь с самого дня Катиного рождения, то есть с четвертого августа. Пожав плечами, Катя сняла ее с полки и поставила на стол. Зажигая сигарету и наполняя рюмку, она припомнила, что в последний раз пила из этой бутылки чуть больше месяца назад, в день, когда ее приняли на работу в “Ингу”.

Работа в еженедельнике пришлась очень кстати — Кате очень не нравилась скорость, с которой тратились деньги, вырученные от продажи родительской квартиры. Квартира у родителей была большая, оставшаяся от деда — большого и сильно засекреченного физика. Засекречен он был настолько, что Катя видела его всего два или три раза в жизни. Последнее их свидание состоялось, когда дед лежал в блестящем красном гробу, установленном в кузове специальной машины, и готовился к поездке в крематорий. Кате тогда было шестнадцать лет, и похороны этого постороннего пожилого человека оставили ее вполне равнодушной. Каким-то образом Катиным родителям разрешили переехать в его квартиру — возможно, в знак благодарности за его былые заслуги, а может быть, в качестве аванса: Катин отец, хоть и был куда менее засекреченным, работал в том же ведомстве и к сорока годам достиг многого. Злые языки поговаривали, что его успехи во многом объясняются тем, что он женат на дочери своего начальника. Катя мучилась, когда в школе или во дворе до нее доносились отголоски этих сплетен, и дралась жестоко и беспощадно, не признавая поражений и потому всегда, в конечном итоге, одерживая победы. На нее жаловались, предъявляя расквашенные носы и подбитые глаза жертв, вопиющие к небу об отмщении. Отец, угрюмый молчун, всегда, сколько помнила его Катя, погруженный в работу, безмолвно озирал нанесенные его чадом увечья и, пожав плечами, уходил в кабинет, предоставляя маме самой улаживать конфликт. Мама плакала, но Катя была тверда — в молчании отца ей чудилось одобрение. Скорее всего, так оно и было — отец говорил редко, и она с детства научилась понимать его молчание. Гораздо позже она с удивлением поняла, что мама так никогда и не овладела этим искусством, казавшимся ее дочери таким же естественным, как дыхание.

Тряхнув головой, она залпом выпила едкое содержимое рюмки и глубоко затянулась сигаретой. “Воспоминаниям место на полке, — в который уже раз решила она, — а тебе, моя милая, давно пора на боковую.” Странно, но сон как рукой сняло. Тишина в квартире угнетала, Катя почти физически ощущала ее давящий вес. Невольно она вспомнила, какой тяжелой была тишина в большой дедовской квартире после того, как родители погибли в автомобильной катастрофе и она осталась одна. Она бродила из одной огромной комнаты в другую, проводя рукой по лоснящимся тусклым блеском реликтовым шкафам и сервантам, трогая потертый плюш глубоких кресел, легонько прикасаясь к тяжелой ткани портьер и до звона в ушах вслушиваясь в тишину. Фотографии смотрели на нее со стен, не сводя застывших глаз с ее ссутуленной фигуры, бесшумно двигавшейся по квартире. Она выдержала три месяца этой тишины, а потом продала квартиру, переехав в этот скворечник под самой крышей шестнадцатиэтажной башни, облицованной уже начавшей сыпаться белой фасадной плиткой. Реликтовую мебель и тяжелые портьеры она продала вместе с квартирой, взяв за все это великолепие какие-то гроши: подумать было страшно — тащить все это на шестнадцатый этаж, да и не вместила бы ее новая квартира этих полированных монстров довоенной выделки.

Она торопливо налила себе еще и выплеснула спиртное в рот, не почувствовав вкуса. “Хватит, подруга, — сказала она себе. — Не ровен час, ты еще начнешь себя жалеть.”

Прихватив со стола пепельницу, она вернулась в комнату и ткнула пальцем в клавишу стереосистемы. Дорогая японская система басовито взревела, заставив завибрировать стекла — это была единственная, не считая фотоаппарата, дорогая вещь в доме. Тишина разлетелась вдребезги, но легче не стало — тишина была лишь одним из проявлений пустоты, а пустоту не заполнишь громким звуком.

Повалившись на кушетку, Катя стала думать о том, что хорошо было бы поступить так, как поступил Алеша Степанцов. Ей всегда было приятно думать об Алеше Степанцове — в его поступке, оцененном всеми как не слишком умное чудачество, виделась ей какая-то надежда, просвет какой-то чудился ей в диковинном номере, который отколол однажды флейтист Алеша Степанцов, худой длинноволосый вундеркинд с лицом херувима, единственный сын жившего в соседнем подъезде профессора консерватории. В одно прекрасное апрельское утро студент второго курса консерватории А. Степанцов вышел из дома, положив в карман флейту, и вернулся через три года — еще более длинноволосый, загорелый и окрепший, но все такой же вежливый и интеллигентный. Рыдающий от счастья отец в два счета восстановил блудного сына в консерватории, и все пошло своим чередом. Когда Катя однажды спросила Алешу Степанцова, где он пропадал три года, тот спокойно ответил, что ходил в Индию. “Неужели пешком?” — не поверила она. “Ага”, — кивнул Алеша и заторопился по своим делам. Немного позднее Кате, чье воображение несказанно поразила сама идея такой прогулки, удалось разговорить Алешу и выведать у него кое-какие подробности. Оказывается, он действительно пешком добрался до Индии и вернулся обратно, зарабатывая пропитание игрой на флейте. Его подкармливали и грели у костров пастухи и геологи, а он играл им на флейте. Однажды он играл для личного состава пограничной заставы, а следующей ночью пересек государственную границу на участке этой заставы. Проводника у него не было, потому что не было денег, но он благополучно перебрался на ту сторону и как-то ухитрился не заблудиться в горах, пользуясь при этом компасом, который ему подарили геологи. Компас этот он принес домой и всерьез полагал, что тот хранит его от бед подобно талисману.

Катя улыбнулась. Как всегда, воспоминание об Алеше Степанцове подняло ей настроение. Она потушила сигарету и вдруг поняла, что снова смертельно хочет спать. Нажав кнопку на пульте дистанционного управления, она выключила музыку и закрыла глаза.

Было без трех минут десять, и Арон Исакович Кляйнман уже звонил в дверь квартиры коллекционера Юрия Прудникова.

Сидя за колченогим кухонным столом, Катя деловито расправлялась с яичницей. Накануне, хорошенько выспавшись, она заставила себя спуститься в магазин, и теперь элементарная порядочность вынуждала ее потреблять то, что она купила. Кроме того, с детства в ее сознании укоренилась мысль, что плотный завтрак необходим организму. Плотный завтрак всю жизнь претил ее натуре, и она годами могла спокойно обходиться без этой необходимой организму вещи, не ощущая при этом ни малейшего дискомфорта, но в тех редких случаях, когда она принимала очередное твердое решение взяться за ум и перестать валять дурака, она всегда начинала самоистязание именно с плотного завтрака. Возможно, именно поэтому все ее начинания кончались пшиком — на сытый желудок она соловела и уже не хотела великих свершений, вполне удовлетворенная тем, что было в наличии.

Сейчас перед ней стояла сверхзадача — найти работу и попутно продать вчерашний репортаж какой-нибудь газете или, еще лучше, журналу, пока его не успела напечатать “Инга”. Прихлебывая обжигающий кофе, она смотрела, как из-за крыши соседней шестнадцатиэтажки несмело выглядывает краешек солнца. Тучи ушли, и погода обещала быть отменной, что было очень плохо для Катиных планов — ей сразу расхотелось мотаться по редакциям, а захотелось взять камеру и отправиться бродить по старым улочкам центра. Она давно замыслила серию снимков под рабочим названием “Окна старого города”, и теперь, когда свободного времени вдруг стало навалом, у нее нестерпимо чесались руки. “Так тому и быть”, — решила она, залпом допивая кофе. В конце концов, денег у нее еще сколько угодно, почти пять тысяч долларов, и с поисками работы можно повременить. А репортаж... Да черт с ним, с этим репортажем, что я, другого репортажа не сниму?! А вот Толоконникова не снимет. Она только трусики умеет снимать, с репортажами у нее туго...

Настроение сразу улучшилось, и даже плотный завтрак, казалось, перестал оказывать свое угнетающее воздействие. Катя надела просохшую куртку, подхватила кофр и выскочила из квартиры, малодушно пообещав себе, что вымоет посуду, когда вернется.

Асфальт все еще был сырым после ночного дождя, но безоблачное небо сулило теплый день. Презрев такси, она зашагала в сторону автобусной остановки. Утренняя волна пассажиров уже схлынула, оставив вокруг пластикового навеса россыпь окурков и затоптанных билетов, и подошедший автобус оказался полупустым. Катя села на свободное место, поставив кофр на колени, и стала смотреть в окно, стараясь не слушать, как в автобусе ругают правительство. Мимо неторопливо проплывали вызолоченные осенью микрорайоны. Это оказалось неожиданно красиво — настолько, что она едва не пропустила свою остановку. Выскочив из автобуса в последнюю секунду, она зацепилась кофром за чугуннолицую квадратную бабищу, загородившую дверь своим могучим торсом. Створки двери с шипением сошлись, отрезав хриплые вопли оскорбленной гражданки. Катя сдержалась и не стала показывать ей язык, хотя и испытывала сильное искушение сделать что-нибудь в этом роде. Ее опьяняло ощущение полной свободы. Больше не надо было тащиться по утрам в редакцию, высасывать из пальца темы репортажей и мотаться день и ночь по огромному городу, выискивая, вынюхивая и тщательно запечатлевая грязь, грязь и еще раз грязь, грязь пополам с кровью, грязь пополам с деньгами и просто грязь со вшами и пустыми водочными бутылками по углам, с сифилисом и грязными шприцами... Больше не надо было ежедневно приносить свой ушат помоев в обставленную по последнему писку офисной моды редакцию и сдавать его свинорылому Вите, сладострастно зарывающемуся в глянцевые отпечатки и только что не хрюкающему от удовольствия; не надо было отпихиваться от потных лап и старательно обходить скользкие темы, словно имеешь дело с сексуальным маньяком, и не надо было, черт побери, рассчитывать время и сетовать на то, что в сутках всего двадцать четыре часа... Правда, вместе со всем этим отпала необходимость раз в месяц выстаивать очередь в кассу за зарплатой, но об этом Катя решила пока не думать, чтобы не портить это восхитительное ощущение свободы разной бытовой дребеденью.

Она вступила в старые кварталы, как охотник вступает в лес в первый день охотничьего сезона. Глаза неустанно шарили по стенам и крышам, а руки лежали на камере, как на ложе двустволки. “Руки на затворах, голова в тоске...” Отец очень любил Окуджаву. Больше Окуджавы он любил, пожалуй, только свою работу, да еще иногда, впрочем, довольно редко, ее, Катю.

Потом она забыла обо всем постороннем, потому что началось то, что она, подобно своему отцу, любила больше всего на свете — работа. “Конечно, — подумала она мимоходом, — мне легко любить свою работу: все-таки я не гайки калибрую и не строчу семейные трусы. Хотя вот Толоконникова, например, свою работу не любит, для нее фотографировать — все равно, что трусы строчить или мешки с мукой разгружать... Далась тебе эта дура с ее ногами”, — одернула она себя и принялась за дело. Три часа кряду она переходила из одного старого дворика в другой, выбирала ракурсы, меняла объективы, получила три или четыре не совсем пристойных предложения, на которые отвечала за недостатком свободного времени кратко, энергично и тоже не вполне пристойно, выслушала не менее десятка жалоб на протекающие потолки и засорившуюся канализацию, к каковым давно привыкла. Видя человека с камерой, аборигены неизменно принимали его за корреспондента, как минимум, “Комсомольской правды” и цугом шли к нему в поисках справедливости или хотя бы отмщения. Она даже записала кое-что из этих жалоб в блокнот, чтобы отвязаться — по опыту она знала, что пускаться в объяснения бесполезно, статус же корреспондента давал некоторые преимущества при передвижении в этих мрачноватых дворах-колодцах, где не очень-то жаловали любопытствующих чужаков.

В кассете оставалось не более десятка кадров, когда она решила передохнуть. Найдя уличное кафе, она взяла чашку кофе и уселась на пластиковый стул под красно-белым зонтиком с рекламой “Лаки страйк”, умиротворенно щурясь на неяркое солнышко, понемногу отпивая из чашки и благодушно покуривая. Катя чувствовала, что ее сегодняшняя охота была удачной, хотя окончательно все прояснится, конечно же, только дома, в тусклом красном свете фотографического фонаря.

Время близилось к полудню, и выпущенный, наконец, на волю Валерий Панин по кличке Студент, добравшись до дома пропавшего без вести коллекционера Юрия Прудникова, придирчиво осматривал свой проведший сутки на обочине дороги “порше”, а невыспавшийся майор Селиванов приступил к отработке версии, по которой Панина подставил кто-то из их с Прудниковым общих знакомых. Дело было за малым — найти такого знакомого, но майор не отчаивался, свято веря в результативность обыкновенной, навевающей тоску своей монотонностью будничной работы.

Внимание Кати привлек остановившийся на углу мужчина в длиннополом пальто. У мужчины было очень необычное, запоминающееся лицо. Оно не было красивым, но поражало какой-то особенной значительностью, осмысленностью, сквозившей во всех чертах. “Бабы на него должны пачками вешаться”, — решила Катя, торопливо навинчивая на камеру длиннофокусный объектив — кадр должен был получиться редкостный: одухотворенное лицо, тронутые сединой виски, а на заднем плане — перспектива старой улицы, желтью липы... Она навела резкость и трижды торопливо щелкнула затвором “минольты”.

Мужчина вздрогнул — у него, похоже, был отменный слух — и резко обернулся в тот самый момент, когда Катя опускала аппарат. Он поднял руку, словно пытаясь запоздало прикрыть лицо, но, поняв, видимо, что уже поздно, быстро оглянулся по сторонам и широко зашагал прямиком к зонтику, под которым сидела Катя. Было очевидно, что перспектива сделаться фотомоделью не привела его в восторг.

Когда он приблизился. Катя поняла, что расстояние многое от нее скрыло. У незнакомца были мешки под глазами, небритый подбородок, а от крыльев носа к уголкам рта залегли глубокие грубые складки. Вдобавок ко всему, этот человек имел неприятную привычку потирать шею под подбородком с таким видом, словно его недавно вынули из петли. Левая рука у него была толсто и неаккуратно обмотана несвежим бинтом, сквозь который в одном месте проступило бурое пятно.

— Вы меня снимали? — без предисловий обратился он к Кате и потер шею здоровой рукой.

— Здравствуйте, — сказала ему Катя.

— Здравствуйте, здравствуйте... Вы только что снимали меня, мне не показалось?

— Вам не показалось. А вы что, имеете что-нибудь против?

— Именно. Прошу вас, отдайте мне пленку.

— Да вы что, с ума сошли? Вы секретный агент или верите, что фотографии можно использовать для колдовства?

— Милая девушка, вас совершенно не касается, кто я такой и во что я верю. Если вы не хотите отдать пленку из простой любезности, я могу ее купить. Сто долларов вам хватит?

— Послушайте, — терпеливо, как капризного ребенка стала вразумлять его Катя. — Эта пленка не продается и не отдается, потому что она мне нужна. Я работала над ней целый день, и вовсе не собираюсь лишаться всего из-за одного несчастного кадра. Это творческая работа, понимаете? Мой шанс, если хотите. Но если вас так пугает перспектива быть запечатленным, я могу твердо пообещать, что не стану печатать ваши фотографии и уничтожу негативы сразу же после того, как пленка будет проявлена. Вас это устроит?

— Нет, — после короткого раздумья сказал мужчина, — не устроит. Я должен быть уверен.

— Если вам мало моего слова... — начала Катя.

— Да, — отрывисто перебил ее незнакомец, — мало. Мне нужна пленка. Триста долларов.

— Вы можете лично присутствовать при проявке, — невозмутимо договорила она. — Только предупреждаю вас: если вы избрали такой оригинальный способ для завязывания уличного знакомства, лучше бросьте эту затею прямо сейчас. Мой тренер по дзюдо очень мною доволен.

— Вот сумасшедшая, — пробормотал незнакомец, снова тревожно озираясь и потирая шею. — Послушайте, я ценю ваше предложение, но у меня совершенно нет времени... Черт, я и так слишком долго здесь торчу. Если вы уже допили свой кофе, может быть, вы не откажете мне в любезности пройти со мной несколько шагов?

— Какая таинственность, — небрежно сказала Катя. — Я вижу, вы спешите, так не тратьте свое драгоценное время даром. Пленку я вам не отдам и никуда с вами не пойду.

— Я вас очень прошу, — сказал незнакомец, снова потирая шею.

Чем дольше Катя наблюдала этот жест, тем меньше он ей нравился.

— Вы просто не понимаете, насколько это важно. Позвольте мне хотя бы объяснить...

— Ну хорошо, — сказала Катя, неохотно вставая. — Говорите, только побыстрее. Я, знаете ли, тоже тороплюсь.

— Никогда бы не подумал, — сказал незнакомец, вежливо беря ее под локоть и направляя вниз по улице. — Поверьте, это имеет огромное значение, и не только для меня.

— А для кого же еще? — спросила Катя. — Уж не для меня ли?

— Вот именно для вас, — подтвердил незнакомец, отпуская Катин локоть и потирая шею. — Сделав этот снимок, вы подвергли смертельной опасности и меня, и себя.

— Ужас какой. Я просто не усну.

— В этом нет абсолютно ничего смешного. Не удивляйтесь, если в одно прекрасное утро вы проснетесь мертвой.

— Надо же, как страшно. И все это из-за фотографии вашего мужественного профиля на фоне старого города?

— Совершенно верно. Поэтому я прошу вас отдать мне пленку во избежание подобных неприятностей.

— Послушайте, — взорвалась, наконец, Катя, — это просто возмутительно! Вы пристаете ко мне на улице, несете какой-то бред, требуете засветить пленку, на которую я потратила целый день и которая мне действительно нужна, пугаете какой-то мифической опасностью... Если хотите знать мое мнение, то вам не мешало бы проконсультироваться у психиатра, пока болезнь не зашла слишком далеко!

— Вот как? — неприятно усмехнулся незнакомец, опять потирая шею. Глядя на него, Катя диву давалась, что она в нем нашла. — Бред? Значит, я несу бред? Не угодно ли вам взглянуть на доказательства?

Они остановились перед старенькими “Жигулями” шестой модели. Позвенев ключами, незнакомец распахнул перед Катей переднюю дверцу и сделал приглашающий жест забинтованной рукой.

— Прошу!

— Еще чего, — сказала Катя, и тут кулак незнакомца нанес ей сокрушительный прямой удар в челюсть.

Без сознания она пробыла, похоже, совсем недолго — тренер по дзюдо не раз хвалил ее за умение держать удар, не забывая, впрочем, добавить, что ее заслуги тут нет. Открыв глаза, она обнаружила, что сидит на переднем сиденье мчащихся с опасной скоростью “Жигулей”, а ее новый знакомый, дерзка руль забинтованной рукой и морщась при этом от боли, судорожно роется в раскрытом кофре, пытаясь на ощупь открыть аппарат.

— Ты что делаешь, гад! — закричала Катя, рывком выдирая у него кофр. Крик получился несколько невнятным — нижняя челюсть слушалась плохо.

Водитель испуганно дернулся, машина вильнула, и он вцепился в руль обеими руками.

— Отдай аппарат, сука! — прорычал он, снова снимая руку с руля и пытаясь дотянуться до кофра.

— Смотри на дорогу, болван! — крикнула Катя, защищая кофр плечом.

Ей мучительно хотелось рубануть этого психа ребром ладони по кадыку, закончив таким образом эту “интересную” беседу, но окружающий городской пейзаж проносился мимо с пугающей скоростью, сливаясь в расплывчатую пеструю ленту, и она резонно рассудила, что выводить водителя из строя было бы, мягко говоря, неразумно.

Водитель чудом разминулся со встречной машиной и снова потянулся за кофром.

— Убери лапы, гнида, пока я тебе вторую клешню не оторвала!

— Отдай аппарат, дура, убью!

— Смотри на дорогу, недоносок!

Водитель снова попытался ударить ее кулаком, но на этот раз Катя была готова, и блокированный удар пришелся в лобовое стекло. Водитель зашипел от боли, тряся ушибленной кистью.

— Я предупреждала, — кротко сказала Катя.

— Погоди, сучка, вот доедем до места, тогда и поговорим, — пообещал водитель.

Кате его обещание очень не понравилось. Она взялась за ручку двери. Водитель, заметив ее движение, еще больше увеличил скорость.

Теперь Катя была бы рада отдать этому сумасшедшему пленку, но что-то подсказывало ей, что обстоятельства изменились, и этого может оказаться мало. Похоже было на то, что ее жизни и впрямь угрожает опасность.

— Куда вы меня везете? — спросила она.

— Туда, где мы сможем спокойно обо всем договориться, — ответил незнакомец, привычным жестом потирая шею. — Ты отдашь мне пленку и несколько дней погостишь у моего приятеля. Когда все уляжется, тебя отпустят.

“Или похоронят”, — подумала Катя, но не стала произносить этого вслух.

Впереди замаячил светофор — там был выезд на одну из оживленных городских магистралей. На светофоре горел зеленый, и водитель снова прибавил скорость, надеясь проскочить перекресток до того, как сменится сигнал. Изношенный двигатель старенькой “шестерки” ревел и захлебывался, машина начала мелко вибрировать, но Катя уже видела, что они не успеют: зеленый трижды мигнул и погас, сменившись желтым. Водитель начал тормозить, и Катя подобралась, не собираясь упускать единственный шанс.

Скорость упала до двадцати километров в час, и водитель снова повернулся к Кате, сняв руку с руля. Катя не стала дожидаться дальнейшего развития событий. Открыв дверцу, она на ходу выпрыгнула из машины. Прыгать с переднего сиденья “Жигулей” не просто неудобно — это практически невозможно, и поэтому она скорее выпала на дорогу и, прокатившись несколько метров по жесткому шершавому асфальту, замерла, пытаясь сообразить, где у нее что и все ли цело.

К реальности ее вернул визг тормозов и грохот столкновения — водитель, похоже, вместо того, чтобы сразу же затормозить, попытался схватить свою пассажирку в тот момент, когда она выпрыгивала из машины. В результате “шестерка”, резко вильнув, по диагонали пересекла проезжую часть и врезалась в припаркованные у тротуара автомобили.

Катя с невольным стоном оттолкнулась ободранными руками от асфальта, подхватила валявшийся рядом кофр и, прихрамывая, бросилась прочь от перекрестка, игнорируя удивленные взгляды прохожих и боль в избитом, покрытом ссадинами теле. Она так и не смогла заставить себя оглянуться, и потому не видела, чем закончилось столкновение.

“Дура, — твердила она себе на бегу, — дура проклятая, свободная художница... Ну, куда ты бежишь, чокнутая? Все в порядке, ты спасла свою драгоценную пленку. Теперь можешь сидеть дома и разглядывать ее как минимум неделю — раньше тебе с такой рожей на улицу не выйти...”

Она не видела, что водитель “шестерки” тоже остался жив и даже пострадал куда меньше ее. Не медля ни минуты, он без сожаления покинул свой потерпевший аварию автомобиль и бросился бежать в другую сторону, задержавшись у машины лишь на мгновение. Это мгновение понадобилось ему для того, чтобы наклониться и поднять с пассажирского сиденья закатанный в прозрачный пластик прямоугольник картона — карточку представителя прессы, выпавшую из кармана Катиной куртки.