Повреждения оказались поверхностными — глядя на них, трудно было поверить, что нанесены они озверевшими от боли и ярости мужчинами, совершенно утратившими контроль над собой. Когда Андрей вышел из ванной, где смывал с лица пот, кровь и грязь, Катя усадила его на табурет в кухне и принялась колдовать над его лицом.

Аптечка у нее была богатая — с некоторых пор она уделяла этому вопросу особое внимание. Взглянув на разложенные на кухонном столе зловещие причиндалы, Андрей сделал несчастное лицо.

— Может, все-таки не надо? — со слабой надеждой спросил он.

— Надо, Федя, — бессмертной цитатой ответила Катя, — надо.

— Слушай, — со вздохом сказал Андрей, покорно усаживаясь на придвинутый Катей табурет, — как тебя хоть зовут-то? А то помру во время операции, и жаловаться будет не на кого...

— Катя, — представилась она, поворачивая его голову к свету, чтобы получше рассмотреть разрушения.

— Катя, — медленно произнес он, словно пробуя имя на вкус. — Красивое имя. Мне оно всегда нравилось, но до сих пор у меня не было ни одной знакомой Кати.

— Перестань болтать, — строго сказала Катя, обрабатывая перекисью глубокую ссадину над его левой бровью. — Ты двигаешь лицом и мешаешь мне работать.

Эта строгость была в значительной мере напуск-вой и относилась скорее к самой Кате, чем к ее пациенту. В голове у нее слегка шумело, как после бокала шампанского, и во всем теле ощущалась подозрительная легкость. Это оказалось чертовски приятно — держать его двумя пальцами за твердый, слегка шершавый от проступившей щетины подбородок и легкими прикосновениями смоченного перекисью ватного тампона промывать его ссадины, стараясь не сделать больно. От него едва ощутимо пахло потом и какой-то очень мужской косметикой, в которой Катя разбиралась слабо. Это был стопроцентно мужской запах, совсем не отталкивающий, а скорее наоборот, и... ну да, чего уж там! — он-таки кружил Кате голову — совсем чуть-чуть, сразу же оговорилась она... не вслух, конечно.

Работая, ей то и дело приходилось прижиматься бедром к его голому плечу. Плечо было твердое, упругое и ощутимо горячее, и голова от этих прикосновений кружилась еще сильнее. Катя поймала себя на том, что работает все медленнее и все чаще прижимается к его плечу, и заторопилась. «С ума сошла, — думала она, заклеивая ссадину на щеке тонированным пластырем. — Обалдела, как девчонка...»

— Ну вот, — сказала она, налепив последний кусочек пластыря и поспешно отступая в сторону, чтобы разорвать этот непрошено установившийся контакт. Ноги оказались неожиданно слабыми, словно набитыми ватой, а губы ни с того ни с сего пересохли, и слова получились хрипловатыми, словно Катя только что обрабатывала не пустяковые царапины, а, как минимум, проводила операцию на сердце или разгружала вагон с цементом на Москве-Сортировочной.

— Хорошие у тебя руки, — вставая, сказал Андрей. — Легкие. Медсестра?

— С чего ты взял? — удивилась Катя, торопливо закуривая. Полудетское ощущение непреодолимой тяги и вызванной этой тягой неловкости никак не проходило: этот незнакомый парень чем-то сильно зацепил ее... пожалуй, тем, что это был один из немногих знакомых ей мужчин, который вел себя как мужчина. «Гормоны разгулялись, — подумала она. — Застоялась, кобыла?» Впрочем, нарочитая грубость такого обращения к себе помогла ей слабо. «Ну, и застоялась, — покорно подумала Катя. — Не человек я, что ли?»

— Ну как же, — пожав плечами, сказал Андрей, отвечая на ее вопрос. — Руки у тебя умелые, крови не боишься, и домой возвращаешься утречком... с дежурства, надо полагать.

— А может, я путана, — сказала Катя и тут же, сама не зная почему, испугалась, что он этому поверит.

Он не поверил. Легко махнув в ее сторону рукой, он рассмеялся и сказал:

— Ну да, путана... Профессия, конечно, уважаемая, но что-то ты на путану не похожа. Глаза у тебя не те.

— А ты что, специалист по путанам? — спросила Катя. — Не сутенер, часом?

Это прозвучало чересчур резко, почти грубо, но Катя была готова на все, чтобы разрушить наваждение... Вот только наваждение ни в какую не желало разрушаться, тем более, что Андрей и не подумал обижаться.

— Чудачка, — сказал он. — По-твоему, нужно быть сутенером, чтобы отличить любительницу от профессионалки?

— Не знаю, — сказала Катя. — У меня были подруги-профессионалки... ничего я в них особенного не заметила, и глаза у них как глаза...

Она удержалась и не добавила «были».

— Так ты же не мужчина, — улыбнулся Андрей. — К счастью.

— Почему — к счастью? — спросила Катя.

— Потому, что к мужчинам я абсолютно равнодушен, — сказал Андрей. — Правда, сейчас это не модно, но я, увы, консерватор.

Катя закусила губу. Разговор просто на глазах выходил из-под контроля — точнее, это Андрей ощутимо забирал инициативу в свои руки... как это и положено мужчине, напомнила себе Катя. И некоторым кавалерист-девицам не следует об этом забывать. И потом, что такого особенного он сказал? Если разобраться, это даже и не комплимент... не говоря уже о попытке подбить клинья.

— Кофе выпьешь? — спросила она.

— Какого? — поинтересовался Андрей, снова усаживаясь на табурет и глядя на Катю снизу вверх с выражением живейшего интереса, который, судя по всему, относился вовсе не к кофе.

— Растворимого... — совсем растерявшись, ответила Катя.

«Позор, Скворцова, — подумала она. — Совсем раскисла. Мужиков, что ли, не видала? И не видала. Давно, между прочим, не видала...»

— Растворимого? — переспросил Андрей и скривился.

Вышло это у него настолько комично, что Катя, не удержавшись, прыснула. Ей вдруг стало легко и просто. «Ну чего ты задергалась? — спросила она себя. — Нравится тебе парень — действуй, не нравится — гони... Тоже мне, проблемы полового воспитания...»

— Ты извини, — продолжал он, — но у меня с растворимым кофе полная психологическая несовместимость. Нормального кофе у тебя нет?

— Это молотого, что ли? — спросила Катя. — Нету. Честно говоря, никогда не видела разницы.

— Варварка, — покачал головой Андрей. — Прекрасная варварка, и больше ничего. Надо заняться твоим воспитанием. Разницы она не видит...

— Так без штанов и будешь заниматься? — спросила Катя.

— Ага, — важно кивнул Андрей. — Как Миклухо-Маклай.

Катя снова рассмеялась. Она давно не чувствовала себя так легко и свободно.

— Ладно, — сказала она. — Тогда, может быть, немного водки?

— Нет, — отказался Андрей. — Водки не надо. Я, конечно, понимаю, что поступаю как-то... гм... не по-русски, но... уволь. В этом плане я тоже консерватор. И вообще, я, пожалуй, пойду.

— Я что-то не то сказала? — испугалась Катя. — Куда ты пойдешь?

— Как куда? — очень натурально удивился Андрей. — Штаны надевать... Да и ты тоже...

— Что — я тоже? — спросила Катя. — Я, между прочим, в штанах.

— Вот именно, — усмехнулся Андрей. — Вот ты их сними и надень юбку. Юбка у тебя есть?

— Ненавижу эту гадость, — сказала Катя. — Нет у меня юбки.

— На нет и суда нет... Я же говорю — варварка. Ладно, сойдет и так...

Он вдруг замолчал на полуслове. Катя смотрела на него огромными сухими глазами и тоже молчала, понимая, что нужно, просто необходимо что-то сказать — что-нибудь легкое, колкое что-нибудь, — и не находя ни единого слова. Ушедшая было неловкость вернулась с новой силой, и она так и не смогла ничего сказать, когда Андрей вдруг шагнул вперед и положил ей на плечо твердую горячую ладонь. Катя прижалась к этой ладони щекой и закрыла глаза, безропотно отдаваясь во власть тому, что, как она чувствовала, неотвратимо надвигалось на нее из темноты. Еще одна теплая ладонь легко коснулась ее волос, дотронулась до закрытых глаз — прикосновение было легким, едва ощутимым, — скользнула по щеке и погрузилась в волосы на затылке, нежно перебирая их. Если это и был консерватизм, то Катя ничего не имела против такого консерватизма.

Она подняла лицо навстречу его лицу — не открывая глаз, но безошибочно угадав его желание, — и сейчас же ощутила его губы на своих опущенных веках. Губы были твердые, мужские, и очень нежные одновременно, и Катя порывисто прижалась к нему всем телом, вдруг испугавшись, что вот сейчас проснется или он оттолкнет ее и пойдет домой надевать свои дурацкие штаны, или случится что-нибудь еще, столь же нелепое и непоправимое, но он не оттолкнул ее и не исчез, а наоборот, прижал ее к себе так крепко, что у нее перехватило дыхание.

Он ничего не говорил, и Катя была ему благодарна за это молчание — она хорошо знала цену словам и умела ценить каждый миг того, что происходило с ней сейчас. Она была уверена, что эти минуты быстротечны и что эта первая встреча очень даже может оказаться последней, но сейчас он был нежен, и Катя вдруг обнаружила, что она тоже не разучилась еще быть нежной, и это было просто великолепно — немного побыть нежной и уступчивой без оглядки на последствия и без какой бы то ни было выгоды для себя... не прятаться, не уклоняться от ударов и не наносить удары, не спасать, в итоге, свою шкуру, а искать губами его губы и таять под его руками, поворачиваясь так, чтобы ему было удобнее... и черт бы, в самом деле, подрал эти узкие джинсы... он прав, это же совершенно не женская одежда... да здравствуют юбки!

Он подхватил ее на руки, и она тихо засмеялась от удовольствия, чувствуя, как теряет вес, и он поежился, потому что ее смех щекотал ему шею, а потом он положил ее на постель, и старые пружины взвыли на разные голоса — древняя кровать вместе с кухонным столом и двумя шаткими табуретами составляла всю меблировку Катиного жилища, — и он вздрогнул от неожиданности, а Катя снова засмеялась — совсем тихо, почти неслышно.

— Смешинку проглотила? — спросил Андрей, немного отстраняясь.

— Тихо, тихо, — не открывая глаз, прошептала она, — не отвлекайся.

Она снова притянула его к себе, запоздало испугавшись того, что может, дорвавшись, сотворить с этим ни в чем не повинным парнем, но он оказался не только нежным, но и неутомимым, и поначалу это напоминало бой — Катя торопливо насыщалась, понимая, что торопится сама и торопит его, и не в силах остановиться, а потом мир вдруг взорвался, но этого было мало, и он взорвался снова, и еще раз, и еще — Катя потеряла счет этим сводящим с ума, сотрясающим все ее тело взрывам... кажется, она кричала — или, быть может, это кричал он? Потом эта безмолвная канонада утихла, оставив ее, смятую и задыхающуюся, медленно раскачиваться на тихих волнах удовольствия — вверх-вниз, вверх-вниз... постепенно волны становились выше, и Катя то взмывала под облака так, что захватывало дух, то падала в пропасть, и вслед за первым землетрясением пришло второе, еще более разрушительное, и она изо всех сил закусила ладонь, не к месту подумав, что перепуганные соседи могут вызвать милицию, решив, что здесь кого-то долго и очень неумело убивают.

Потом они долго лежали рядом, вытянувшись во всю длину, обессиленные, и курили одну сигарету на двоих. Кровать была узкая, но им не было тесно, и Катя, теперь уже совершенно успокоившись, наслаждалась давно забытым ощущением живого человеческого тепла в миллиметре от своей кожи. Он осторожно провел кончиком пальца по извилистому шраму на ее боку, и она сладко поежилась от щекотки.

— Можно тебя спросить кое о чем? — сказал он, разглядывая шрам.

— Лучше не надо, — ответила она. — Я тоже довольно консервативна... терпеть не могу врать.

— Почему? — заинтересованно спросил он.

— Что — почему? — не поняла Катя.

— Почему ты не любишь врать? Мне казалось, что все женщины ужасные... гм...

— Лгуньи, да? Знаешь, мне просто лень. Я столько наврала за свою жизнь, что, наверное, просто устала. Это плохо, да?

— Нормально, — пожав плечами, ответил он. — Точнее, это как раз совершенно ненормально для современного человека — устать от вранья... Врут все, а устают от этого считанные единицы.

— Это комплимент? — спросила Катя, кладя голову ему на плечо.

— Это констатация... правда, в твою пользу.

— Слушай, а ты кто? — заинтересовалась Катя.

— А ты кто? — вопросом на вопрос ответил Андрей.

Катя приподнялась на локте и некоторое время с интересом разглядывала его.

— Ясно, — сказала она наконец. — Паритет и равноправие?

— Равноправие и паритет, — торжественно провозгласил Андрей. — Пора нам, мужчинам, вступить в решительную и непримиримую борьбу за свои права.

— Ах, вот как! — сказала Катя и неожиданно столкнула его на пол. — Ну вот, теперь ты можешь с полным основанием бороться за место под солнцем. Ну-ка, попробуй взобраться обратно!

* * *

Муфлон был парень что надо во всех отношениях, кроме одного. Он был высок, широкоплеч, ловок и красив той хищной красотой, против которой, насколько было известно Голому, сроду не могла устоять ни одна баба независимо от ее образования, возраста, а также материального и социального положения. С такой рожей Муфлону была прямая дорога в сутенеры, да он и был сутенером какое-то время и, судя по его рассказам, не бедствовал, но потом у него вышла какая-то заварушка с братвой: чего-то они там не поделили, во что-то он там сдуру влез, чуть ли не в уличную торговлю наркотой — в общем, свалял дурака, нагадил в корыто, из которого сам же и жрал, и в конце концов приполз спасаться к Голове с нулей, застрявшей между ребер, и со следами по всему телу от ударов монтировкой. Ну, Голова — он и есть Голова, и больше о нем сказать нечего: подобрал, обогрел, шепнул пару слов братве, после чего братва удалилась на цырлах, засунув языки в задницу, расспросил, посочувствовал, дал оклематься и приставил к делу. Голова во все времена умел разбираться в людях, и, если человеку казалось, что Голова — классный мужик и вообще отец родной, это означало только то, что человечек этот Голове нужен, более того — необходим. Если же Голова в человеке не нуждался, то и разговор у них получался совсем другой. Короткий разговор у них получался.

Муфлон был далеко не дурак, и в таких тонкостях разбирался не хуже Голого, который, слава Богу, ходил под Головой уже не первый год и службу понял туго. Голова поставил их работать в паре, и они сработались моментально — знал, ох, знал Голова, что делал! Вместе ходили по бабам. В этом смысле за Муфлоном было, как за каменной стеной, после получаса в его компании бабы лезли на стенку, лишь бы из нее гвоздик торчал, и вытворяли такие штуки, каких Голый не видел ни в одном порнике, так что иногда впору было хватать трусы в охапку и сигать в окошко. Вместе пили — тут оба были мастерами международного класса и на спор могли перепить кого угодно, и, конечно, вместе гоняли грузы по всей стране и втирали их доверчивым лохам, ни разу не проколовшись и не попав на бабках. Несколько острых моментов, которые они пережили в этих странствиях, убедили Голого в том, что на Муфлона можно полностью положиться: он никогда не пасовал в драке, не порол горячку, а бил всегда обдуманно и так, чтобы оппонент уже не встал. Муфлона тоже вполне устраивал Голый, в чем он неоднократно признавался и за бутылкой, и просто так, так что они были, что называется, идеальной парой.

Были бы, кабы не одно «но».

Закавыка заключалась в том, что Муфлон любил петь. Пел он, само собой, не всегда, а только когда сидел за рулем, то есть именно тогда, когда Голому деваться от него было некуда и приходилось волей-неволей слушать. Голос у Муфлона был громкий, и пел он с большим чувством — наверное, так мог бы петь пришелец с какой-нибудь трахнутой Большой Медведицы, который, знакомясь с земной культурой, по рассеянности пропустил такое немаловажное понятие, как мелодия.

Попросту говоря, у Муфлона начисто отсутствовал слух. Этот прискорбный недостаток Муфлон с лихвой восполнял энтузиазмом и прилежностью. Он пел часами — сколько ехал, столько и пел, наполняя кабину своим басовитым монотонным ревом и причиняя Голому невыносимые страдания. Ездил он классно, всегда на предельной скорости, так что нельзя было даже выпрыгнуть. На замечания по поводу производимого им шума Муфлон не реагировал, да Голый их и не делал. Однажды он сказал Муфлону, что с его голосом можно только сидеть в туалете и кричать «Занято!», на что тот немного обиженно ответил, что тот, кому не нравится его пение, может залить свои трахнутые уши бетоном марки триста и ковыряться в них отбойным молотком. «У меня душа поет, понимаешь?» — сказал он, и Голому ничего не оставалось, как плюнуть и смириться. Когда Муфлон пел, Голый готов был его замочить, и замочил бы непременно, если бы тот не был человеком Головы, во-первых, и отличным парнем, во-вторых.

Сегодня с утра они были в дороге, и с самого утра Голый невыносимо страдал — Муфлон пел, и прекратить это не было никакой возможности, потому чхо с вечера у Голого хватило ума набраться по самые брови, и водитель из него сегодня был, как из макаронины гвоздь, а заткнуть Муфлона можно было, только отобрав у него руль.

Поэтому Голый молчаливо исходил на дерьмо, полагая, что, если его не убьет жестокая головная боль, то уж песни Муфлона доконают наверняка. Солнце уже поднялось в зенит, и жестяная коробка микроавтобуса раскалилась до состояния хорошо прогретой духовки. В кабине было не меньше тридцати градусов, воняло бензином и грязными носками, и Голого мутило со страшной силой. Когда сочетание жары, духоты, тошноты, головной боли и завываний Муфлона сделалось совершенно непереносимым, Голый поспешно опустил стекло со своей стороны и высунулся в окошко почти по пояс, жадно хватая встречный ветер широко открытым ртом.

Он успел проглотить килограмма полтора пыли, прежде чем до него дошла вся необдуманность этого поступка. Кашляя, хрипя и отплевываясь, он плюхнулся на сиденье и поспешно поднял стекло. Муфлон чихнул, вдохнув ворвавшуюся в кабину пыль, неодобрительно покосился на Голого и возобновил свои сводящие с ума рулады.

Темно-зеленый микроавтобус УАЗ с заметными красными крестами на обоих бортах весело катился по пыльному проселку, дребезжа отстающим железом и бешено вращая большими колесами. Поющий во все горло Муфлон не слишком заботился о подвеске, он был выше подобных житейских мелочей, да и на сумму, прихваченную им в дорогу на карманные расходы, можно было бы без проблем купить два таких автобуса, и потому груз, которым был доверху набит кузов «уазика», то и дело тяжело ухал, подпрыгивая и снова опускаясь. Полумертвый от похмелья и избытка того, что Муфлон считал музыкой, Голый подпрыгивал и падал вместе с грузом, радуясь только тому, что расфасованный в пластиковые баночки товар наверняка не пострадает. Чтобы хоть как-то отвлечься, он щелкнул замками врученного ему Головой кейса и стал просматривать сопроводительные бумаги. В этой поездке именно ему предстояло играть роль «интеллигента в шляпе», как они с Муфлоном это называли. Роль была ответственная, требовавшая творческого подхода, умения разбираться в людях и большой смекалки, — среди этих провинциальных аптекарей порой попадались большие хитрецы, и убедить их принять груз стоило иногда больших трудов. Это было тем труднее, что дело им приходилось иметь исключительно с коммерческими аптеками. Спору нет, любая государственная аптека оторвала бы груз с руками и даже не стала бы интересоваться, откуда он взялся, но Голова совершенно справедливо полагал, что торговать таким товаром в кредит — дело гиблое. Наладить сбыт этой лекарственной дряни через сеть государственных аптек было, в принципе, делом плевым — стоило только подмазать кого следует, но Голому пару раз доводилось краем уха слышать, что распространяемый им товар далеко не безвреден, а значит, любые действия по официальным каналам были табу. Кто же станет рисковать без надежды на выигрыш? То ли дело коммерсанты! Особенно провинциальные. Достаточно было позвонить и назваться представителем какой-нибудь оптовой фирмы — желательно с немецким названием, как они начинали разговаривать деловыми заинтересованными голосами. Документы, предъявляемые при личной встрече, довершали дело.

Бумаги, лежавшие в кейсе у Голого, как всегда, выглядели идеально — ни подчисток, ни исправлений, ни слишком расплывчатых, подозрительных печатей. Они и были идеальными, поскольку являлись стопроцентной липой от первой до последней буквы. На Голову работали специалисты, и хотя лекарственный бизнес был далеко не единственным занятием Головы, велся он со скрупулезной аккуратностью и тщательностью. Расходы окупались сторицей. За два года работы с этим товаром не случилось ни одного прокола, если не считать потери нескольких складов и производственных помещений, которые и без того пора было оставлять. Менты бестолково хлопали в ладоши, ловя воздух — Голова всегда уходил и никогда не сдавал своих.

Голый слегка поежился, вспомнив о судьбе тех, кого всесильному Голове по тем или иным причинам не удавалось вовремя вывести из-под удара. Несколько человек все же попало в руки ментов, правда, для того, чтобы заставить их говорить, пришлось бы ждать Страшного Суда.

Строго говоря, Голому не слишком нравилось то, чем ему приходилось заниматься в данный момент. Весь его опыт восставал против столь долгой эксплуатации одного и того же источника дохода. Два года — довольно долгий срок, в течение которого даже менты могут мало-помалу поумнеть и разучить пару-тройку новых трюков. С каждой поездкой чувство близкой опасности все усиливалось, и теперь всякий раз, получая на складе товар, Голый нервничал, оглядываясь по сторонам, ему повсюду мерещились омоновцы в масках, готовые горохом посыпаться прямо на голову неизвестно откуда. Ареста Голый боялся не потому, что так уж сильно дорожил своей свободой, — всякая литературная чушь насчет того, что человек рожден для того, чтобы быть свободным, смешила его неимоверно. «Где вы видели эту вашу свободу, — мог бы спросить Голый у адептов этой теории, — ну, где? Воля — вот как это называется у деловых людей. Воля... да и та весьма относительная».

Волей Голый дорожил не особенно — он дорожил жизнью.

Он знал, что его поведение после ареста не будет иметь ровным счетом никакого значения. Человек, попавший в лапы легавым, может молчать, как рыба, но может и расколоться.

Может расколоться, ясно? И Голова не станет сидеть и ждать, гадая на кофейной гуще, он просто пошлет весточку по тюремному радио, и утром Голого найдут в камере холодненьким. Он либо удавится на шнурках, либо вскроет себе вены — ясное дело, сам! От угрызений совести или там от наркотической ломки — кто его, рожу уголовную, знает...

Он встрепенулся, выныривая из пучины тревожных мыслей, только сейчас сообразив, что ненароком закемарил на боевом посту. «Ай-яй-яй, — подумал он. — Узнал бы про это Голова, и никакого ареста не понадобилось бы. Говорила мне мама — не смешивай... Портвейн с водкой, а сверху еще и шампанское — это же с ума надо было сойти!»

Он повел подбородком, разминая затекшую шею. В кабине «уазика» по-прежнему было нестерпимо жарко и все так же воняло всякой дрянью, но что-то изменилось. Что-то было не так, и через секунду, окончательно проснувшись, Голый понял, что именно его насторожило: в кабине было тихо...

Муфлон перестал петь.

Он сосредоточенно вертел баранку, прищуренными глазами глядя вперед. Голый тоже посмотрел вперед, но почти ничего не увидел. Они двигались в густом, совершенно непрозрачном облаке пыли, словно ненароком заехали в хвост какой-нибудь заплутавшей в дебрях российского бездорожья кометы. Голова кометы маячила метрах в двадцати от них, то возникая, то снова скрываясь в желтовато-серых завихрениях пылевой туманности. Насколько мог судить Голый, перед ними, отчаянно пыля, двигался какой-то фургон — мебельный или хлебный. В общем, происходила обычная дорожная хренотень, и Голый никак не мог взять в толк, отчего у Муфлона вдруг сделалось такое выражение лица, словно он пилотировал горящий бомбардировщик, прикидывая, катапультироваться ему или вмазать по вражеской мех-колонне а-ля камикадзе или, скажем, капитан Гастелло. Впрочем, отчасти Голый был даже благодарен лоху в автофургоне: по крайней мере, он заставил Муфлона замолчать.

— Вот козел, — зевая во весь рот, пробормотал он. — Не пыли, пехота!

— Не нравится он мне, — сквозь зубы отозвался Муфлон.

— Не нравится — не ешь, — лениво и плоско схохмил Голый. — Ну, ты чего? Неохота пыль глотать — обгони его на хрен.

— Не пускает, — коротко и исчерпывающе ответил Муфлон.

— Чего? — не сразу поверив услышанному, переспросил Голый. — Чего-чего? Как это не пускает? Этот валенок решил тут гонки устроить, что ли?

— Хрен его знает, что он там решил, — сказал Муфлон. — Не нравится он мне, и все.

— Так, блин, — протянул Голый. Ситуация складывалась глупейшая, а уж Муфлон в ней выглядел дурак дураком, но именно это и настораживало — Муфлона Голый знал, как облупленного, и привык доверять его чутью, как своему собственному. То что его чутье пока что молчало, ровно ничего не значило, поскольку большую часть событий он, похоже, проспал. Обдумав все это, Голый немедленно ощутил острейшую неприязнь к незнакомому водителю фургона. — Так, — повторил он. — Надо его делать на хрен. Нравится, не нравится, а так мы до завтра никуда не приедем. Смотри, тут вроде поровнее. Давай, Муфлон!

Муфлон дал. Он вдавил педаль газа в пол и слегка подался влево, провоцируя водителя фургона, и тот немедленно клюнул, тоже бросив свою колымагу влево — слишком далеко, и тогда Муфлон, коротко матюкнувшись, заложил крутой вираж и обошел фургон справа. Двигатель «уазика» протестующе ревел, машину трясло, словно она готова была вот-вот с разгона вылететь по касательной за пределы земной орбиты, но пыльный борт фургона — это была хлебовозка, уходил назад с томной неторопливостью, и, взглянув на спидометр, Голый понял, в чем кроется причина этого таинственного явления: их скорость едва-едва перевалила за восемьдесят километров в час. Тут он вспомнил, что едут они не на «Феррари». В следующее мгновение борт грузовика вдруг начал стремительно приближаться, наваливаться серой запыленной стеной, у Голого ушла в пятки душа, а Муфлон, яростно, во весь голос матерясь, рванул руль вправо. «Уазик» наскипидареным козлом запрыгал по обочине, вытрясая из Голого душу, слева в каких-то сантиметрах промелькнула пыльная голубая кабина дизельного "газона а потом колеса снова нащупали дорогу, и теперь уже водителю фургона пришлось глотать поднятую ими пыль.

— Останови-ка, — яростно выдирая из бардачка пистолет, потребовал Голый. — Я ему, козлу, сейчас объясню правила дорожного движения.

— Нет, — сказал немногословный Муфлон, указывая глазами на что-то впереди.

Голый посмотрел вперед и увидел ехавший в сотне метров от них пыльно-серебристый "Лендровер-дискавери ".

— Мать-перемать, — сказал он с чувством. — Не деревня, а какой-то проспект Мира. Этот-то откуда?

— Это местный крутой, — пояснил Муфлон. Он уже понемногу начал отходить и, казалось, готовился снова запеть. Голый с тоской покосился на него. — Он ездил дань с полеводов собирать. Картошкой, блин.

— Очень смешно, — сказал Голый. — До чего Россию довели, пидоры!

Муфлон посмотрел на него с некоторым удивлением — приступы патриотизма у Голого случались реже, чем голосовые связки в заднице, и решил, что настал самый подходящий момент для хорошей песни, но тут маячивший впереди «Дискавери», водитель которого в отличие от Муфлона берег подвеску и, похоже, никуда не торопился, вдруг круто вильнул влево, резко затормозил и, стремительно сдав назад, почти полностью перекрыл дорогу. Дверца его приоткрылась, и Голый увидел, как в руке вылезавшего из машины человека блеснул длинный вороненый ствол.

— Засада, Муфлон! — не своим голосом заверещал он, бросая пистолет в бардачок и хватаясь за лежавший под сиденьем «Калашников» с откидным прикладом.

Муфлон не ответил, он все видел сам. В зеркале заднего вида маячил хлебный фургон, неуклюже ерзая, он тоже разворачивался поперек дороги. Шанс у них был, и неплохой: водитель «Лендровера» второпях слишком сильно подал машину назад, так что слева, со стороны капота, оставался узкий просвет. Правда, с той стороны на обочине росли какие-то кусты, но, в конце концов, они ехали не на велосипеде — кто-то когда-то задумывал «уазик» именно как вездеход.

Уже устремившись в просвет, Муфлон понял, что свалял дурака — обочина справа была свободна, а что там еще в этих кустах... Но сворачивать было поздно, если только он не собирался проехать прямо сквозь «Дискавери». «Уазик», конечно, был потяжелее велосипеда, но и до танка ему было ох, как далеко!

В лобовое стекло, как первая капля надвигающейся грозы, ударила первая пуля пробив его насквозь и застряв где-то в коробках с грузом, громоздившихся за спиной.

— В санитарную машину стреляете, суки! — заорал Муфлон, и Голый непременно оценил бы шутку, если бы ситуация не была такой дерьмовой... и если бы слова Муфлона были шуткой. Честно говоря, это больше смахивало на бред.

«Уазик» с грохотом зацепил своей плоской мордой квадратный капот «Лендровера», сдвигая его в сторону, и с треском вломился левым бортом в кусты. За мгновение до удара Голый выставил ствол автомата в окно и открыл огонь. Он увидел, как моментально сделалось непрозрачным и обрушилось вовнутрь миллионом осколков лобовое стекло «Дискавери», и понадеялся, что причиненный им противнику ущерб не ограничится только лобовиком. Ответная очередь безопасно пробарабанила по борту. Голый решил, что они прорвались, и они действительно почти прорвались, но чертовы кусты, как выяснилось, скрывали канаву.

— М-м-мать!!! — проревел Муфлон. — Я же видел ее!

«Уазик» накренился на левый борт, скользя по склону в пыли, дернулся, почти выровнялся, но в конце концов медленно, устало завалился на бок, бешено и бесполезно вращая пыльными колесами, которые нехотя остановились, когда Муфлон убрал ногу с педали газа.

Голый в два удара прикладом вывалил лобовик и выкарабкался наружу. Он не стал оглядываться на Муфлона, трудно копошившегося в кабине. Кажется, тот каким-то образом заклинился между сиденьем и рулевым колесом. Сейчас, похоже, было не до взаимовыручки. Дав короткую и бесполезную очередь через плечо, он бросился наверх по противоположному склону канавы, но запутался в кустах и упал, выронив автомат. Он раздумывал, бежать ему дальше или нагнуться за автоматом, не больше секунды, но этого хватило: с дороги, с расстояния в каких-нибудь три или четыре метра, по нему ударили из нескольких стволов. Голый затрясся в сумасшедшем брейк-дансе, щедро разбрасывая вокруг себя обрывки ткани, кровь и мозги. В него стреляли, пока не опустели магазины, так что то, что успокоилось, наконец, на дне канавы, уже очень мало напоминало человека.

Муфлон, оставшийся в кабине «уазика», видел расстрел во всех подробностях. Несколько капель крови и пара комочков того, что он не без оснований считал мозгами своего напарника, упали ему на лицо, но он не стал утираться. Он лежал неподвижно, боясь пошевелиться, чувствуя, как расползается по ногам горячее влажное пятно и теша себя безумной иллюзией — ему вдруг представилось, что, превратив Голого в мясной фарш, убийцы уйдут, забыв о нем. Будь у него время поразмыслить, он понял бы, что это чушь, но и тогда выбор был бы невелик — выскочить под пули с пистолетом в руке или остаться на месте и ждать развития событий.

Он остался на месте. Он даже закрыл глаза, чтобы сойти за мертвого. Это могло бы сработать — на него попало гораздо больше крови, чем ему казалось, если бы кто-то дал себе труд спуститься в канаву и заглянуть в кабину. Он лежал, ожидая хруста веток и шороха шагов, но вместо этого раздался негромкий стук и что-то округлое подкатилось к самому его лицу, слегка задев его щеку холодным краем.

Муфлон осторожно открыл глаза и посмотрел на эту штуковину. Штуковина лежала в сантиметре от его лица, все еще тихонько покачиваясь.

Он открыл рот, собираясь закричать, но не успел.

Граната взорвалась.