Брат по крови

Воронков Алексей

ЧАСТЬ II

 

 

XIV

Они уехали. Я даже не успел как следует поговорить с Илоной. Вышел Харевич и позвал ее. Мы были далеко, но услышали его голос.

— Пора, — сказал подполковник. — Дорога дальняя — надо ехать.

На прощание она пожала мне руку.

— Когда-нибудь, может, встретимся, — сказала она.

— Приезжайте, Илона, — сказал я ей.

— Нет, лучше вы приезжайте. У нас тише, — улыбнулась она.

В этот вечер я долго не мог уснуть. Лежал с открытыми глазами, тяжело вздыхал и все время ворочался в постели. Мои соседи, напротив, уснули быстро и теперь храпели на все регистры. Не было только Макарова — его увезли в медсанбат.

Я думал об Илоне. Мысли о ней не давали мне покоя. Я будто бы чувствовал ее присутствие, я чувствовал запах ее волос, слышал ее дыхание, ее голос. Неужели я влюбился? — подумал, но потом решил: наступит утро, я окунусь в дела и потихоньку забуду о ней. Мало ли в моей жизни было женщин, но ведь я уже почти никого из них не помню. Все проходит, говорили древние. Пройдет и это. Чтобы как-то успокоиться и забыться, я начинал думать о чем-то другом, но мысли мои вновь возвращались к Илоне.

А почему, собственно, я не должен думать о ней? — неожиданно спросил я себя. Что в этом плохого? Илона — хорошая девушка. У нее есть что-то от женщин, готовых на самопожертвование. А такие, увы, мне редко попадались в жизни. Не потому ли я сегодня живу без семьи?

Думая об Илоне, мне вдруг припомнилась одна история, которую я где-то случайно подслушал.

Они познакомились на построении миротворческого контингента российских войск на территории Абхазии. Она — офицер медслужбы из мотострелковой части, он — старлей из парашютно-десантного полка. Стремительный, словно атака десанта, их предсвадебный роман длился неделю. Даже родителей не оповестили о бракосочетании.

Все последующие два года она добивалась перевода из своей пехотной части к «голубым беретам», поближе к мужу. Она металась из Башкирии, где стояла их часть, в Кострому — там был расквартирован его полк. А однажды он сказал ей: «Любимая, у меня небольшая командировка на Кавказ…»

Командир роты десантников уезжал не на лечебные воды — их часть всю осень и весь декабрь не вылезала из боев на востоке Чечни. Они несли большие потери. А в середине декабря произошло чудо: в роте, которой он командовал, появилась женщина. Этой женщиной оказалась его жена.

В общем-то, появление женщины на войне — дело обычное. Женщины служат в Чечне медиками, связистами, поварами. Они зарабатывают свои фронтовые копейки тяжелым неженским трудом. Командиры их жалеют и стараются не пускать на передовую. А тут вдруг какая-то сумасшедшая объявляется в самом центре событий, там, где идут кровопролитные бои. На такое еще никто из женщин не отваживался.

Он был против, чтобы она приезжала к нему в свой отпуск. Не женское это дело — война, говорил он ей. Помогли друзья, с которыми она служила еще в Абхазии, — это с их помощью она добралась до передовой. Пошел навстречу ей и командир полка, который взял на себя ответственность и разрешил остаться у мужа на целых две недели.

Десантный капитан, узнав о ее приезде на Кавказ, помчался в Махачкалу. Но они разминулись. Пока он нервничал в аэропорту дагестанской столицы, глядя на приходящие с севера борта, она на армейских попутках уже ехала в сторону грохочущей границы с Чечней. Одному из блокпостов каким-то чудом удалось связаться с Махачкалой и передать сообщение — здесь, мол, женщина находится, мужа-десантника разыскивает. Он прыгнул в первую же попавшуюся ему на глаза попутку: «Гони!» Встретились они на мосту над бурной рекой — ну совсем как в кино.

Конечно, он был очень рад, что она приехала. Огорчало лишь одно: у него не было возможности постоянно находиться с ней рядом. В те хмурые декабрьские дни полки «голубых беретов» как раз втягивались в стреляющие горы, куда откатились основные силы мятежников. Рота ее мужа только что заняла одну из стратегических высот и усиленно окапывалась на ней.

А она была на седьмом небе от счастья. Это был лучший отпуск в ее жизни. Перед самым ее приездом он поставил для них отдельную палатку, из которой потом запрещал ей высовывать нос без крайней необходимости. Да она и не собиралась: там такая стрельба была, особенно по ночам, — жуть.

У нас принято считать, что женщина на корабле да на фронте — к несчастью. Но вот что интересно: пока гостья находилась в роте своего мужа, ни в одном из взводов, вцепившихся зубами в горные склоны, не случилось ни одной потери. Потому, наверное, никто из подчиненных за спиной капитана и не бурчал, дескать, что это за курорт такой устроил себе комроты. Хотя что-то вроде зависти иногда чувствовалось. Вот ведь, мол, как повезло человеку. И на жену капитана стати посматривать с уважением — ведь не каждая женщина отважится приехать к мужу на войну.

А потом вдруг женщина стала добиваться, чтобы ее перевели в его полк. Война, дескать, сильно вымотала его, он устал, и его нужно поддержать. Если, говорила, не переведете, — сама уйду из армии и мужа оттуда заберу. Правда, она знала, что «забрать» его из армии будет непросто — ведь он себе жизни не представлял без своих «голубых беретов». Тем не менее она гнула свое. Заберу, говорила, из армии, выучу его на юриста, и станем мы жить счастливо и спокойно. А то ведь даже квартиры своей до сих пор не имеем. Воюем, воюем, а все одно — неустроенные. Значит, никому мы не нужны. А коль так, сами будем устраивать свое счастье. Муж, дескать, у меня лапочка, серьезный такой, положительный. Он и без армии не пропадет…

Вспомнив эту историю, я вдруг откровенно позавидовал десантному капитану. Как же ему повезло, подумал я. У него есть женщина, которая так сильно любит его, которая готова ехать за ним на край света. Ну прямо декабристка какая-то. В общем, повезло человеку, вздохнул я и снова вспомнил об Илоне.

А она?.. Похожа ли она на ту женщину? Или она совсем другая? Может, она из тех, которые, встретив первые в жизни трудности, оставляют своих мужей?.. Нет, этого не может быть, тут же испугавшись своих мыслей, подумал я. Она сама сейчас находится на войне, и одно это уже говорит о многом. Женщин в наше время отправляют на фронт только добровольно. А в добровольцы идут только самые сильные из них и замечательные. Илона. Илона, прошептал я, уже потихоньку погружаясь в сон. Где ты? Чем ты сейчас занимаешься? Думаешь ли обо мне?.. Будь счастлива, Илона, будь счастлива…

 

XV

Ночью выпал снег. Он был мокрым и липким. Стало совсем как зимой. Но к обеду снег на равнине почти растаял, и лишь в горах он остался лежать, защищенный от солнца деревьями.

С утра в наш полк нагрянуло начальство из штаба Объединенной группировки войск на Северном Кавказе. На нас напали боевики и нанесли нам ощутимый урон — это и есть главная причина приезда. В таких случаях обычно говорят так: начинается разбор полетов. Всех старших офицеров пригласили в офицерскую столовую — больших размеров палатку. Стульев хватило не всем, поэтому многие офицеры стояли.

Совещание открыл один из заместителей командующего Северо-Кавказским военным округом. На нем не было лица. Видимо, Москва уже выдала руководству округа по первое число, и он срывал злость на подчиненных. Особенно досталось «полкану». Тот был необыкновенно хмур и сдержан, все брал на себя и даже не делал попыток «перевести стрелки» на других. Хотя, в общем-то, вина лежала на начальнике полковой разведки Есаулове. По сути, это он проворонил противника, не сумев организовать работу своих людей таким образом, чтобы они могли безошибочно отслеживать местонахождение боевиков. Хотя вроде бы работа велась, полк получал сведения о противнике, но вот намерения его остались разведчиками неразгаданными. А все потому, что боевики перехитрили их. Противник действовал исключительно скрытно, передвижение его сил велось под покровом темноты, при этом все делалось настолько стремительно, что в одну ночь чеченцы, преодолев не один десяток километров, сумели добраться от своих затерянных где-то в горах баз до нашего лагеря.

«Полкан» Дегтярев однажды попытался было защищаться. Он стал говорить о том, что в горах силами одних только полковых разведчиков трудно вести поиск противника, что командованию объединенных сил необходимо в будущем подключать к делу авиаразведку, но нашего Сем Семыча тут же одернули. Не ваше, мол, дело учить начальство — сами-де учитесь воевать по-настоящему. Дегтярев хотел воскликнуть, что, мол, воевать он умеет, как-никак афганскую прошел, но он промолчал. И лишь прихлынувшая к его лицу кровь да ходившие ходуном желваки на скулах выдавали его внутреннее состояние.

Все шло к тому, что Дегтярева снимут с должности. Уж больно сильно наезжало на него начальство. Так сильно, что офицерам даже жалко стало своего командира. И это несмотря на то, что многие из них, натерпевшись от него, считали его самодуром, человеком жестоким и грубым. В конце концов, обошлось. Видимо, начальство учло его прежние заслуги. Но от позора он не ушел, когда начальство стало учить его, как нужно действовать полковой разведке в горах. Будто бы Семеныч наш никогда в горах не воевал.

Когда начальство, погрузившись в «вертушки», отправилось восвояси, «полкан» продолжил совещание. Он выставил перед нами Есаулова, словно нерадивого школьника перед педсоветом, и, костеря его на все лады, стал припоминать ему все его прежние грехи. Он вспомнил и Пашину природную лень, и то, что тот плохо учился в академии, и что он пьет горькую, как заправский сапожник. Мы поняли, что Паша становится главным после чеченцев врагом у Дегтярева. Держись, Паха, в душе поддерживали мы его, держись, дорогой — скоро «разбор полетов» закончится. Страшно? Но ведь от страха легко вылечиться — нужно просто глубоко дышать.

Как говорят в таких случаях, лично я вынес с этого совещания только полный мочевой пузырь. О нас, медиках, речь не шла, как будто во время боя мы ничего не делали. Обидно, конечно. Обычно ругают и хвалят только тех, кто непосредственно участвует в каком-то серьезном деле. Но ведь и мы участвовали в отражении атак боевиков, а кроме того, мы еще исполняли и свои прямые обязанности. Но это, видно, не в счет. О медиках вспоминают обычно только тогда, когда в полку появляется чесотка.

Паша продержался. Но он с совещания вынес не только полный мочевой пузырь. На совещании было решено немедленно активизировать разведывательные действия в горах. Это означало, что теперь Паше будет не до пьяных вечеринок, что разведчики будут работать как проклятые, совершая многодневные рейды в горы. Все оперативные сведения о противнике с этой поры будут поступать не только в полковой штаб, но и в штаб соединения. Это позволит не просто контролировать действия мятежников, но и уничтожать его базы и живую силу с помощью артиллерии и авиации.

Но Дегтярев не был бы Дегтяревым, если бы в финале совещания не пообещал Есаулову и всем остальным начальникам служб спустить с них три шкуры, если полк еще раз окажется в дураках. Итак, мол, опозорились на всю страну — журналюги-де проклятые так сейчас распишут наш конфуз, что жить не захочется.

Вечером к нам в палатку заглянул зам. по тылу Червоненко. Увидав трезвого Проклова, удивился. А тот ему:

— Вот такие дела, Жора. Пока буря не стихнет, будем гонять чаи. Хочешь — оставайся, нет — спокойной ночи.

Что касается бури, так это он имел в виду Дегтярева. Все знали: «полкан» отходит долго, и пока он отходит, нужно быть начеку. Не дай бог попасться ему под горячую руку — уничтожит, как врага народа. О застольях и говорить не приходилось. Семеныч в лучшие-то времена пьяниц не щадил, а когда в полку ЧП — тем более не пощадит.

Все последующие дни личный состав полка занимался тем, что восстанавливал свой палаточный городок, порушенный боевиками. В лагерь завезли новые палатки, доски для нар, «буржуйки». Разведчики ушли в горы искать боевиков и где-то теперь блуждали козлиными тропами. Несколько раз мы видели пролетающие в сторону хребта боевые «вертушки» и слышали отдаленные взрывы. Видимо, это были первые результаты «авральной» работы питомцев Паши Есаулова. Наши разведчики сообщали координаты боевиков, и их потом уничтожали с воздуха.

Потекли чередой тоскливые осенние дни, которые были похожи один на другой. Я написал письмо Илоне, но ответа не было. «Что случилось?» — думал я. Впрочем, может быть, ей было не до меня: в медсанбат ежедневно привозят десятки раненых из разных мест Чечни, и медикам приходится работать день и ночь.

Чтобы не сойти с ума от тоски, я стал усиленно заниматься своим медицинским хозяйством. Первым делом провел ревизию в медпункте и выявил большую недостачу спирта. Савельев пробовал оправдываться, говорил, что спирт — это такой же расходный материал, как боеприпасы или ГСМ, а посему он долго не залеживается — употребляется по своему прямому назначению. Правда, он не уточнил, какое «прямое назначение» имел в виду.

Я не стал слишком сильно ругать капитана, но на вид ему поставил. После этого мы принялись вместе сочинять заявку на медикаменты, которую намеревались пробить через медслужбу дивизии. В этой работе нам помогали начальники батальонных медпунктов и санинструкторы. В последнем бою с чеченцами наша служба тоже не обошлась без потерь — «чехи» убили трех санинструкторов, двое из которых были в непосредственном подчинении капитана Савельева, а третий числился при медпункте одного из батальонов. Я попросил Савельева написать родным погибших теплые письма — пусть, дескать, они простят нас за то, что мы не уберегли их детей. Потом мы стали решать, кому из нас ехать в штаб дивизии.

— Разрешите, Дмитрий Алексеевич, мне поехать? — попросил Савельев.

Я был не против. Капитан — частый гость в дивизии, и его все там знают, решил я. Пусть действует. Но тут вдруг я подумал о том, что неплохо было бы мне самому побывать у начальства. Слишком уж я засиделся на одном месте — надо прогуляться, решил. Правда, до штаба дивизии, который находился в Грозном, путь был неблизким, а к тому же еще и небезопасным. Ожесточенные бои шли как в самом городе, так и на его подступах. А кроме того, по дороге можно было налететь на мину или радиоуправляемый фугас.

Савельев был разочарован, когда я сказал ему, что поеду сам. Он слыл законченным сердцеедом, и, видимо, в штабе дивизии у него кто-то был.

— Ну хорошо, — вздохнув, сказал он. — Но когда вернетесь, я попрошу вас отпустить меня в медсанбат, — этак хитро подмигнув мне, заявил он.

— И что ты там забыл? — недоуменно спросил я его. — Уж не по Харевичу ли соскучился?

Он усмехнулся.

— По Харевичу пусть его жена скучает, меня же его барышни интересуют, — расплылся он в широкой улыбке.

Меня его слова задели за живое.

— Какие еще барышни? — прикинулся я дурачком.

— Ну как какие, товарищ майор? Сестрички его, хирургички! — весело проговорил он. — Вы что, не поняли тогда? Ведь они же голодные до мужиков! Притом обе.

Я фыркнул.

— Чепуху мелешь, Савельев! — сказал я и строго поглядел на него.

— Да какая там чепуха, товарищ майор! — воскликнул он. — Я так думаю: медсанбатовским мужикам дела до них нет — они все философствуют да о политике говорят. А бабам не политика нужна… Вы же сами знаете, что им нужно.

Я чуть было не задохнулся от возмущения. Он топтался сапогами по моим чувствам, и я ненавидел его в тот момент.

— Да как ты можешь?.. Как ты вообще смеешь?.. Нет, я не знал тебя, не знал, Савельев! Вот ты каков, оказывается… — бормотал я, пытаясь взять себя в руки.

Савельев ничего не понимал.

— Товарищ майор, да что с вами? — спросил он. — Что это вы на меня так взъелись? Я же ведь ничего такого не сказал.

— Сказал, не сказал! — передразнил я его, стараясь не выдать себя с головой. Ведь Савельев мог догадаться, почему я вдруг психанул. — Послушай, — более миролюбиво обратился я к нему, — а какая тебе из барышень больше понравилась?

Сказав это, я замер в ожидании. Мне казалось, что капитан сейчас просто-напросто рассмеется мне в глаза, но этого не случилось.

— Какая? — переспросил меня Савельев. — Конечно же, Леля. У нее такая… — Он, видимо, хотел сказать что-то грубое, но испугался меня и произнес другое: — Одним словом, класс!

Я помолчал, обдумывая сказанное.

— Ну а Илона? Неужели она тебе не понравилась? — стараясь не выдать себя, с этаким нарочитым безразличием спросил я. Мне очень хотелось узнать мнение этого жеребца о той, о которой я теперь думал постоянно.

Савельев, видимо, что-то заподозрил, поэтому в его словах появилась некоторая настороженность.

— Илона?.. — переспросил он. — Да как вам сказать… Что-то, конечно, в ней есть. Но она не такая броская, как Леля. А я люблю, чтобы женщина убивала наповал.

— Значит, Илона убить наповал не может? — холодно спросил я его.

— Ну, это смотря кого, — стал дипломатичным капитан. — По мне всех мерить нельзя. Как говорится, на вкус и цвет… — Он внимательно посмотрел на меня, пытаясь понять, что я от него хочу. — Для вас бы Леля тоже больше подошла, — неожиданно заявляет он. — Вы мужик видный. А Илона… Она вроде как бы интеллектом пришибленная, что ли… Правда, улыбочка у нее разоружающая. Да и фигура неплохая. Ей бы на подиум. Но лично я люблю барышень в теле. Уж, простите, такой я негодяй.

Меня его объяснение вполне устроило. Я понял, что он совершенно не разбирается в женщинах. В них он ищет только формы, не обращая внимания на такую вещь, как тонкая материя, на то, что лежит не на поверхности, а скрывается где-то в глубине. Леля, конечно, не дура набитая, она и умна, и остра на язык, но Илона… Я чувствовал, что эту женщину нужно постигать и постигать, ее, возможно, вообще никогда нельзя постичь. А поэтому такая женщина всегда будет привлекать тебя своей загадочностью. Мужчины любят неоткрытые планеты, старые планеты им неинтересны.

 

XVI

В Грозный, который в ту пору федералы пытались взять штурмом, я отправился на санитарном «уазике» — «таблетке», как мы говорили. Вместе со мной выехал заместитель командира полка по тылу подполковник Червоненко. Жора был доволен. Наконец-то, как он говорил, ему удастся от пуза попить пивка. Он был родом из Ростова, а там, по его словам, только дохлые кошки не пьют этот божественный напиток. Но когда мы через несколько часов, пропылив по осенним дорогам, добрались до города, мы поняли, что пива нам не видать как собственных ушей. Город весь был в руинах, и если там и были какие-то уцелевшие магазины и ларьки, то они давно были разграблены голодной городской шпаной.

Что до городского населения, то его в Грозном практически не было видно. Одни военные, одни камуфляжные цвета. Такое было впечатление, будто весь мир превратился в один военный лагерь. Где-то грохотали орудия, слышались автоматные очереди. Над городскими кварталами черными исполинами то и дело вставали взрывы. Военные, видимо, привыкли к такой обстановке и не обращали внимания на войну. А война была в двух шагах. Какие-то парни в бушлатах, смекнув, что мы новенькие, предупредили, чтобы мы шибко-то не зевали — иначе, мол, быстро станете добычей снайпера.

Штаб дивизии мы искали долго. Никто из военных не мог дать нам точного адреса. Нас посылали то в одну сторону, то в другую. По нам стреляли с крыш и из окон полуразрушенных домов, нас пытались перехватить на улицах какие-то вооруженные люди. И если бы не наш водитель Миша, не миновать беды. Мы даже не представляли себе, что в Грозном все будет так серьезно. Можно было представить себе, как обрадовались бы боевики, возьми они нас в плен тепленькими на одной из городских улиц. Впрочем, думаю, они были бы не меньше рады, если бы они подстрелили нас.

Наконец где-то в районе речки Сунжи мы наткнулись на местных милиционеров-чеченцев, которые воевали на стороне федералов. Они-то и указали нам точное местонахождение штаба.

— Будьте осторожны! — предупредили они нас. — Здесь стреляет каждый камень.

Мы поблагодарили ребят. Об отряде Даурбека Бесланова мы уже были наслышаны и радовались тому, что не все чеченцы сошли с ума — кому-то из них эта война все-таки не по душе.

Штаб дивизии представлял собой полуразрушенное здание, вокруг которого был выставлен караул. Когда мы подъехали, у нас проверили документы, а потом попросили подождать. Чтобы немного размять затекшие за долгую дорогу ноги, мы с Жорой решили прогуляться. Шли не спеша, все время оглядываясь по сторонам и обращая внимание на каждый звук или шорох. Неподалеку от штаба находилось несколько военных машин. Возле одной из них какой-то прапорщик, брызжа слюной, на все лады распекал молоденького солдата.

— Ах ты перхоть пузатая! — кричал он. — Одночлен третьей степени! Титька силиконовая! Я тебе что говорил? А? Я говорил, чтоб ты бензин раздобыл! А ты что, кулек самолетный, сделал? Да ни хрена ты не сделал! Ты лег и стал пузыри пускать. А как мы поедем без бензина, ты подумал? А ведь нам три часа нужно будет пылить через всю эту хренову Чечню. Ну, сукин сын, погоди! Кончится война — ты у меня до конца дней своих будешь Грозный восстанавливать! Ты у меня всю жизнь под фонограмму разговаривать будешь! Чмо безмозглое!

Мы подошли к разбушевавшемуся вояке.

— Ты что это ругаешься не по уставу? — спрятав улыбку в свои смоляные усы, спрашивает прапорщика Червоненко.

Прапорщик огрызнулся.

— Товарищ подполковник, не мешайте мне проводить воспитательную работу, — заявил он.

— Пожалел бы парня — ведь он чуть не падает от усталости. А свой пыл ты бы лучше для чеченцев приберег, — не отставал Червоненко.

Прапорщик чертыхнулся, что-то пробормотал себе под нос, а потом проворчал, обращаясь к солдату:

— Ладно, иди люби Родину! И чтоб без бензина не возвращался.

Нам пришлось ждать недолго. Из здания штаба вышел какой-то капитан и позвал нас. Мы пошли за ним, и тот привел нас в кабинет замкомдива. Выяснив, с какой целью мы прибыли, тот тут же огорошил нас новостью. Оказывается, штаб еще третьего дня переехал в Махачкалу и здесь осталось лишь несколько офицеров, которые тоже собираются покинуть Грозный. У нас с Червоненко вытянулись лица. Мы не знали, что и сказать.

— Товарищ полковник, а что случилось? Почему вы того?.. Ну, я говорю о переезде… — решил поинтересоваться Жора.

— Чеченцы, сукины дети, жмут, — заявил тот. — Нас ведь день и ночь обстреливали, а мы ведь не воинская часть, мы штаб, и у нас не было людей, чтобы держать оборону. Короче, пришлось сматываться. Езжайте в Махачкалу, там и решите свои проблемы.

Мы с Жорой приуныли. Обещали «полкану» вернуться на следующий день, в крайнем случае дня через два, а как быть теперь? Впрочем, выбора не было: нам все равно нужно было ехать. Пока не побываю в дивизии, не вернусь, заявил Червоненко. Скоро-де морозы, а в полку теплых вещей нема. И это еще не все — жрать зимой будет нечего — вот что. Несчастную картошку — и ту не завезли, не говоря уже о мясных продуктах и консервах. А ведь заявка была. Почему ее не выполнили?

Мне тоже нужно было попасть в штаб дивизии. В последнем бою с чеченцами мы израсходовали большое количество медикаментов, но жизнь на этом не кончается. Так что надо было запасаться всем необходимым.

— Ну что, поехали в Махачкалу, Митя? — хлопнув меня по плечу, весело произнес Червоненко. — Там-то уж нет войны и пиво обязательно найдется.

Мы сели в «уазик» и поехали к чеченско-дагестанской границе. Пока выбирались из Грозного, чуть не подорвались на фугасе. Мы уже проезжали небольшой мост через Сунжу, когда за нашей спиной прогремел взрыв.

— А ведь это нас хотели шарахнуть, — нервно усмехнувшись, сказал Жора.

Я кивнул и поежился. Сейчас ты цел, а через минуту можешь стать грудой костей, которые ночью подберут и сожрут голодные грозненские собаки. Случайная закономерность в цепи закономерных случайностей.

Уже на выезде из города кто-то открыл по нам огонь из лесопарковой зоны. И снова мы проскочили. А ведь бог любит троицу, вспомнил вдруг я и стал напряженно ждать новой беды. Но нам повезло: больше злоключений в Грозном у нас не было. Правда, километров через десять нас чуть было не прихлопнули свои. Увидев впереди блокпост, Миша не стал сбавлять скорость — решил проскочить мимо с ветерком. А там, видно, поняли наш маневр по-своему и ударили из подствольника. Мы снова чудом остались живы. И это произошло только потому, что наш водитель Мишка испугался и затормозил. Нас тут же окружили ребята в голубом камуфляже и бронежилетах, как потом оказалось, бойцы приморского ОМОНа. Они заставили нас выйти из машины и положить руки на капот. Когда выяснили, кто мы такие, отпустили с миром. Червоненко психанул. Вы нас, говорит, чуть было не шлепнули, сволочи. Разве можно-де без предупреждения стрелять? Мы же свои. А командир их, усатый здоровенный прапорщик, решил отделаться шуткой: свой, говорит, не свой, а на дороге не стой. Есть такая, оказывается, поговорка. Мы поехали дальше.

Шоссе, ведущее от Грозного в сторону Дагестана, оказалось полупустым. Беженцы из Чечни в большинстве своем ушли в Ингушетию, потому что Дагестан после недавнего нападения чеченских ваххабитов на эту республику перекрыл границу. Все тогда началось внезапно. Незадолго до этого позорно для России закончилась первая чеченская война, федералы отступили, проклиная свое правительство за то, что оно не дало им возможности довести дело до победного конца. Чечня ликовала. Еще бы — победа! «Чехи» думать не думали, что Россия так легко уступит им. Ведь как все было… Федералы заняли Грозный и уже готовились штурмовать последние бастионы чеченских боевиков, как вдруг прозвучала команда «Отбой». Тут бы вождям мятежников притихнуть и заняться укреплением своей власти в исламской республике Ичкерия, но они как будто одурели от победы. Они решили, что так же легко удастся установить свою власть в других республиках Северного Кавказа. Начали с Дагестана. Там у них была своя «пятая колонна». Местные ваххабиты — приверженцы нового для этих мест религиозно-политического течения в исламе. Раньше об этом течении мало кто знал, хотя ему уже почти два века. Первые ваххабиты появились в Центральной Аравии, они преследовали благородные цели — ратовали за «чистоту» в исламе и боролись за объединение Аравии. Теперь времена изменились, и цели у ваххабитов, а вернее, у их вождей, совсем иные. Какие? Да об этом каждый пленный ваххабит говорит, не стесняясь: мы-де завоюем весь мир.

Мы ехали и все время напряженно смотрели по сторонам. Кавказ — опасное нынче место для подобных путешествий. Каждый куст, каждая рощица, возникавшие то слева, то справа от дороги, могли быть укрытием боевиков. А те умеют стрелять по движущимся целям. К тому же чеченцы владеют еще и подрывным искусством. Чаще всего для этой цели применяются радиоуправляемые фугасы, которые боевики маскируют прямо на дорогах. Есть еще растяжки, которые обычно ставят в населенных пунктах и которые рассчитаны на пешего противника. Сколько их, искалеченных молодых мужиков, пришлось повидать мне на этой войне! И странное дело: весь мир сегодня восстал против мин, и только в Чечне все остается по-прежнему. Какая уж тут, к черту, цивилизация, если сама земля дышит смертью.

Чем дальше мы удалялись от гор, тем все спокойнее становилось на сердце. Менялся ландшафт. Где-то за спиной остались поникшие травы в лугах да померкшая зелень на уставших от долгого лета деревьях — их сменили вполне еще живые летние цвета. Чувствовалась близость моря.

— Интересно, какая сейчас температура в Каспийском море? — с интересом разглядывая незнакомые пейзажи, произнес Червоненко.

— А что это тебя так интересует? Может, искупаться захотел? — спросил я.

Жора фыркнул.

— Ты что, меня дураком считаешь? — спросил он. — Я купаюсь исключительно летом. Хотя, было дело, и в декабре искупаться пришлось… Я тогда в Болгарии по туристической путевке отдыхал. У нас подобралась классная компания. Однажды выпили как следует — ну и решили в Черном море сполоснуться. Местные думают, дурдом, а нам хоть бы что. Выйдем на берег, выпьем ихней ракии и — бултых! — в холодную воду.

— А что такое, товарищ подполковник, ракия? — поинтересовался Миша.

— Виноградная водка, — ответил тот.

— Вкусная? — снова спросил Миша.

— Водка вкусной не бывает — это не мороженое, — со знанием дела произнес Червоненко.

— Ну, я в смысле — хорошая или плохая? — не унимается Миша.

Червоненко хмурит брови.

— Запомни, сынок: водки плохой не бывает, — говорит он. — Ты разве не знаешь? Водка бывает только двух видов — хорошая и очень хорошая.

Миша улыбнулся.

— А ведь ты не прав, — сказал я. — Однажды я пил такую китайскую дрянь, что желудок чуть было вторую Великую французскую революцию не устроил. Я ее туда, а он в штыки. Знает, дьявол, что почем.

— Значит, то не водка была, — с серьезным видом заявляет Червоненко.

— Водка, это на бутылке было написано, — сказал я.

— А ты не читай, что пишут, ты на вкус проверяй. Я помню, когда-то и на бутылке с денатуркой череп с костями был нарисован, а под ним — «Денатурат пить нельзя — яд!». А ведь пили, да еще с каким удовольствием.

Я сидел впереди рядом с водителем, и когда подполковник вспомнил о денатурате, я усмехнулся и повернул к нему свое лицо.

— А ты, случаем, не пил эту гадость? — спросил я его.

Он как-то весело гоготнул, а потом шмыгнул носом.

— Да что ты, мне мама не разрешала, — произнес он и снова гоготнул. И я понял, что он просто не хочет при пацане признаваться в грехах молодости.

— Товарищ подполковник, а что такое денатурат? — спрашивает вдруг Миша.

Червоненко звонко цокает языком.

— Ты понимаешь, Митя, эти молодые люди уже совершенно из другого теста сделаны, — кивнул он на водителя. — Они даже не знают, что такое денатурат! А ты знаешь, что такое «Солнцедар»? — спрашивает он водителя. — А «Осенний сад»? Тоже не знаешь? А ведь мы, друг мой, выросли на этих напитках. Это они воспитали в нас настоящий патриотизм и закалили нашу волю. А вы, что видели вы? Поддельный спирт «Ройял»? Эх, вы, дети странной России!

Я понимал, что Червоненко мается дурью от безделья, но мне были приятны его воспоминания о «нашей эпохе», когда в стране жилось бедно, но счастливо и о войнах говорили только в прошедшем времени.

Хасавюрт, Кизилюрт, Шамхал… И вот она, наконец, Махачкала. Город встретил нас мирными звуками шуршащих шин легковушек и легким морским бризом. После Чечни здешняя умиротворенность показалась нам странной. Рядом была война, а здесь будто бы не знали о ней. Что это за мир такой, где нет боли? Мы уже о такой жизни успели позабыть.

Все здесь казалось каким-то совершенно другим: и люди, и машины, и природа. Люди лениво улыбались, машины мирно поскрипывали тормозами, а в природе чувствовались покой и безмятежность. Где-то на рейде гудели сигналами теплоходы, мимо нас проезжали автобусы, увозя куда-то сотни усталых, но умиротворенных лиц. Заканчивался трудовой день, и люди возвращались в свои жилища.

Чтобы немного перевести дух, мы припарковались у обочины, вылезли на свежий воздух и теперь стояли и обалдело смотрели на этот рай. А ведь мы совершенно отвыкли от нормальной жизни, подумал я. Оказывается, как это хорошо — жить в мире и покое. Когда не боишься налететь на растяжку, не боишься, что подстрелит снайпер, что рухнет на тебя взорванный дом. Как это хорошо, как это хорошо! — повторял я. Ну почему люди не понимают этого? Наверное, они просто не возвращались с войны в мирный город. Если бы они хотя бы раз это сделали, они бы поняли, что значит счастье. Возвращайтесь чаще с войны, люди! — захотелось вдруг крикнуть мне. Возвращайтесь, и вы поймете, что воевать нельзя! Что это преступно! Ненормально! Дико и бесчеловечно!..

Подбежала черная как смоль дворняжка и, легонько тявкнув, стала выжидающе смотреть на нас.

— Что ей нужно? — спросил Червоненко.

Я пожал плечами.

— Не знаю, — ответил.

Мимо проходила старушка с пакетом в руках, из которого торчала длинная французская булка.

— Здесь днем мужчина чебуреки продает, она и привыкла к подачкам, — сказала старушка, указывая на собачку.

Мы засмеялись.

— Нет у нас чебуреков, видишь, нет, — сказал, обращаясь к собачке, Червоненко. — Мы бы и сами не прочь чего-нибудь съесть.

— Тогда пошли искать столовую, — предложил я, вспомнив, что нам дали кое-какие командировочные.

— Нет, вначале нужно найти штаб дивизии, — сказал Жора. — А то сегодня они здесь, а завтра там. Так, глядишь, и до Камчатки доедем.

— Придется, если жизнь заставит, — согласился я. — Ну разве мы могли себе представить, что будем столько возиться с чеченцами?

Гоша согласно кивнул.

— Когда-то и американцы думали, что за неделю справятся с вьетнамцами. А вышло так, что они проиграли войну.

Червоненко был прав. Я хорошо помнил историю той войны. В 1945 году, сразу после разгрома Японии и окончания Второй мировой войны, вьетнамцы начали борьбу за освобождение своей страны от французского господства, которая в 1954 году закончилась разделом Вьетнама на два государства по 17-й параллели. С самых первых дней эти государства завраждовали друг с другом, причем южанам активно взялись помогать Соединенные Штаты. Зреющий нарыв прорвался летом 1964 года: сначала южновьетнамские катера под командованием американских офицеров напали на два северовьетнамских острова в заливе Бакбо, в ответ северовьетнамские торпедные катера атаковали американские эсминцы — и пошло-поехало… 4 августа американская авиация уже начала бомбить Северный Вьетнам. Американцы застрянут во Вьетнаме на доброе десятилетие и уйдут оттуда несолоно хлебавши, сильно подмочив свою репутацию. Кстати, инцидент, с которого началась война во Вьетнаме, назывался Тонкинским — это еще одно название залива Бакбо в Южно-Китайском море.

Вспомнив все, что знал о вьетнамской войне, я вдруг подумал, что когда-нибудь кто-нибудь в каком-нибудь уголке земного шара начнет припоминать детали и нашей нынешней войны, которую все почему-то называют чеченской, хотя правильнее ее следовало бы называть «странной кавказской войной». И подивится, и содрогнется потомок, и назовет эту войну дурацкой. И он будет, несомненно, прав. Ибо войны не бывают праведными — все они дурацкие. И конец у них у всех бесславный. Потому что, в конечном счете, на тропу войны людей толкает чья-то изначально большая ошибка или подлость.

 

XVII

Мы бы никогда в жизни не разыскали штаб нашей дивизии, если бы не помог дежурный военной комендатуры. Что касается самой комендатуры, то ее мы нашли без всякого труда — первый же военный патруль объяснил, как туда проехать.

Штаб располагался в старинном здании из красного кирпича, которое в свое время служило офицерским общежитием и стояло на балансе гарнизонной КЭЧ. Возле штаба было много военных машин, а в самом здании было суетно и бестолково.

— Кто такие? — спросил нас подполковник с красной повязкой оперативного дежурного на рукаве.

Мы с Червоненко представились. Подполковник нахмурился.

— Вы что, не могли с утра прийти? Ночь на дворе, разве сейчас до вас! — недовольно пробурчал он.

Червоненко побагровел.

— Ты что такое говоришь, подполковник? — прорычал Жора. — Ведь мы с войны, а на войне какой, к дьяволу, регламент!

— Это на войне, но здесь же не война, — парировал дежурный.

Червоненко еще больше побагровел.

— Вот то-то и оно, что вы здесь не знаете, что такое война. А нам там каждая минута дорога, — гневно проговорил он и кивнул через плечо, будто бы там была Чечня. — Вот что, дежурный, хватит лясы точить — веди нас к генералу, — неожиданно заявляет он.

— Генерал сейчас занят, — сказал дежурный и, испугавшись, что мы без его позволения ринемся в кабинет комдива, загородил тучным телом проход в длинном и узком коридоре.

Жору это не смутило.

— Ах ты, сукин сын, ты еще не пускаешь! — не сказал, а прокричал мой товарищ. — Я тебе говорю, крыса штабная: сейчас же веди нас к генералу!

На шум из приемной выбежал весь отутюженный и франтоватый прапорщик, — как мы поняли, порученец комдива.

— Товарищи офицеры, что случилось?! — срывающимся на фальцет голосом спросил он. По его лицу было видно, что он крайне возмущен нашим поведением. — Это не я вас спрашиваю, генерал спрашивает, — добавил он.

Червоненко тут же отпихнул в сторону дежурного и обратился к прапорщику.

— Мы прибыли с фронта, — сказал он. — Нам нужно решить свои проблемы.

— Так решайте, зачем же шуметь? — удивленно проговорил прапорщик.

— Так вот этот не пускает! — кивнув на дежурного, пожаловался Жора.

Прапорщик попросил дежурного пропустить нас, и мы тут же помчались по коридору, надеясь найти то, что нам нужно.

Начальник медицинской службы дивизии подполковник Мещеряков встретил меня приветливо. Мы уже были знакомы — несколько месяцев назад я получал у него назначение в полк. Это был невысокого роста чернявый крепыш с большими глазами-сливами и широким почти расплющенным носом. Видимо, кто-то в роду у него был татарином, подумал я. Впрочем, кого у нас в роду не было?

Мещеряков принялся расспрашивать меня о делах в полку, при этом его особенно интересовало недавнее нападение. Я подробно рассказал ему о том, как проходил бой, о работе медиков, похвалил медсанбатовских коллег за оказанную нам помощь. При этом я особенно выделил медсестер Лелю и Илону, которые, как я сказал, проявили себя настоящими героями.

Стоило мне упомянуть их имена, как Мещеряков тут же улыбнулся.

— Вот ведь как — Харевич мне тоже говорил об этих девчонках, — сказал он. — При этом немало хвалил. Просил представить к награде.

Я удовлетворенно кивнул.

— Они заслужили, — сказал. — Кстати, я тоже привез письменное ходатайство командира полка о награждении моих людей.

— Себя не забыл? — улыбнувшись, спросил Мещеряков.

— Меня-то за что? — удивленно посмотрел я на своего начальника.

— Скромничаешь, майор, — сказал Мещеряков. — Харевич мне все рассказал. Кстати, как там твой раненый, которому граната в задницу угодила? — поинтересовался он.

— Если бы в задницу! — усмехнулся я. — Граната продырявила бедняге бок. Чуть бы пониже — и она превратила бы его печень в паштет.

— И кто же этот несчастный? — спросил Мещеряков.

— Наш начфин… Макаров его фамилия, — сказал я.

Мещеряков прыснул со смеху.

— Ну, это была бы жуткая потеря! — сквозь смех произнес он.

— Ничего подобного, — возразил я. — От начфина толку, как от козла молока. Не понимаете? Да ведь мы уже не помним, когда нам денежное довольствие выплачивали. Живем, как отверженные. Помните, у Гюго? Вот так же и мы…

Мещеряков тяжело вздохнул.

— О времена! — произнес он и добавил: — А в это время в самом фешенебельном продовольственном магазине мира — лондонском «Харродсе» — кто-то покупает самую дорогую еду на свете: испанский шафран из тычинок и рыльцев крокуса. Сто граммов которого стоят двести сорок четыре фунта стерлингов.

Я невольно приуныл при этих словах.

— Не журись, майор, — усмехнулся мой начальник. — Кто часто печалится, тот быстро теряет интерес к жизни. А потеря интереса к жизни — верный признак сердечного заболевания. Послушай, как у тебя с сердцем? — неожиданно спрашивает он.

— Иногда побаливает, — ответил я.

— Это все от нервов, — заключил Мещеряков. — У меня движок тоже хандрит. Чуть что — перебои. Вот так и живем. А умрем, никто и не вспомнит, — невесело проговорил он.

Я усмехнулся. Не знаю, как его, а меня-то уж точно никто не вспомнит, подумал я.

— Кстати, а ведь Харевич тоже в городе. И девчонки при нем, — неожиданно произносит Мещеряков.

У меня закружилась голова.

— В каком городе, товарищ подполковник? — стараясь не выдать себя, спросил я, на самом деле не понимая, о каком городе он говорит.

— Ну как в каком? В Махачкале, конечно, — сказал он. — Между прочим, готов биться об заклад, что ты не знаешь, почему Махачкала называется Махачкалой.

Услышав, что Илона находится где-то рядом, я стал вдруг плохо понимать, о чем мне говорил подполковник.

— Видимо, это что-то означает в переводе… — машинально ответил я ему.

— Да какой там перевод! — воскликнул Мещеряков. — Все очень просто: раньше этот город назывался Петровск-Порт, а после Октября семнадцатого его переименовали в честь революционера Дахадаева — у него кличка Махач была.

Я сделал удивленное лицо, хотя меня уже ничто не интересовало, кроме Илоны. — Вот, оказывается, как, — сказал я и тут же перевел стрелки на другое. — Скажите, товарищ подполковник, а этот Харевич… Где он сейчас?

Мещеряков пожал плечами.

— Наверное, по городу бродит вместе со своими красавицами, — ответил. — Ты хочешь его увидеть? Ну, конечно же, у вас теперь есть что вспомнить. Одной кровью умывались.

— Умывались, — согласно кивнул я.

— Ну тогда иди и ищи его. А утром придешь — мы с тобой все твои проблемы решим. Не бойся, без медикаментов не уедешь. Будет тебе и лекарство, будет и перевязочный материал, даже одноразовые шприцы будут. Ну, ступай, ступай, — хлопнув меня по плечу, сказал он.

Я вышел из штаба и подошел к нашему «уазику».

— Червоненко выходил? — спросил я Мишу, который мирно похрапывал в заходящих лучах еще по-летнему приветливого солнца.

— Нет, не выходил, — встрепенувшись, ответил Миша и потянулся. — А погодка-то, а, товарищ майор? Это вам не в горах. Здесь еще лето вовсю шпарит.

Я кивнул. В самом деле, Махачкала не торопилась расстаться с теплом. В южных городах всегда так — всюду уже зима, а там бархатный сезон продолжается. Не жизнь, как говорится, а малина. Я всегда мечтал жить в таких городах, но жизнь меня вечно испытывала северами. Я и родился-то на севере — в Магадане. Институт тоже выбрал себе не на югах. Товарищ отправился поступать в Хабаровский медицинский, ну и я за ним. Потом я служил в Сибири, в заполярном Мурманске, в Вологде. А на юг мы ездили с женой отдыхать. Один раз были в Сочи, другой — в доме отдыха под Новороссийском. Теперь я снова у моря. Я его не вижу, но уже чувствую. Морем пахнет сам воздух. А еще он пахнет спелыми поздними плодами, и кажется, что весь мир — это огромный сад, в котором ты дышишь и не можешь надышаться.

Червоненко вышел из штаба в тот самый миг, когда я, зажмурив глаза, вдыхал аромат каспийской осени.

— Млеешь? — спросил меня Жора.

— Млею, — блаженно улыбнулся я.

Зам. по тылу, как мне показалось, был не в духе. У него было красное лицо, будто бы он только что вышел из бани.

— У тебя неприятности? — спросил я.

— Неприятности — это мягко сказано, — криво усмехнувшись, произнес мой товарищ. — Ты думаешь, мне удалось что-то сделать? Хрена с два! Начальство и слушать меня не захотело. Не можем ничем помочь — и все тут. А я им: вы хотите, чтобы бойцы с голоду подохли или от холода околели? Ведь у нас ни жратвы нет, ни теплого обмундирования. А мне: это ваши проблемы. Суки! Их бы в горы.

Я положил руку на Жорино плечо.

— Успокойся, — сказал я ему. — Ну зачем искусственно поднимать себе давление?

— Не могу, Митя, понимаешь? — продолжал он заводить себя. — Честное слово, не уеду, пока не уговорю этих… лебедей. А ты поезжай один. Кстати, у тебя-то как дела?

— Обещают завтра выдать все, что я просил, — ответил я.

— Вот видишь, тебе повезло, — с завистью посмотрел на меня Червоненко. — А эти… Креста на них нет!

При слове «крест» я сразу вспомнил одного своего доброго знакомого. Тот говорил так: крест, мол, по-разному толкуют. Для меня же крест — это человек, который в отчаянии одиночества расставил широко руки, чтобы всех обнять, а обнять некого. Сейчас Червоненко казался мне тем самым одиноким крестом.

Мы еще некоторое время потолкались возле штаба, а затем Жора предложил поискать столовую.

— Надо пожрать, — сказал он. — Но прежде мы зайдем в магазин и купим водки. Если я не выпью, помру от злости, — признался мой товарищ.

— А как же пиво? — вспомнив о великом желании Червоненко от пуза напиться своего любимого напитка, спросил я.

— К черту пиво! — произнес он. — От пива только мочишься криво, а водка душу лечит.

Мне есть совершенно не хотелось. Я все время думал об Илоне и не раз порывался отправиться на ее поиски. Ведь я боялся, что не увижу ее. Но Червоненко не отпускал меня, он был зол, и ему хотелось напиться. Он хотел, чтобы и я вместе с ним напился. Я попытался отказаться, но он и слушать меня не хотел. Не бросай, говорит, меня, брат. В следующий раз и я тебя не брошу. В конце концов, он уговорил меня.

 

XVIII

Мы нашли какой-то духан под открытым небом, где толстый носатый дагестанец потчевал посетителей шашлыком. Из духана шел густой запах жареного мяса, который щекотал ноздри и не давал пройти мимо.

Мы сели за невысокий плетеный столик и стали ждать, когда к нам подойдет хозяин духана.

— Кушать будете? — любезно спросил нас носатый шашлычник, армянин Ашот.

Мы утвердительно кивнули. Он спросил, какой шашлык мы предпочитаем — из свинины, телятины или баранины. Здесь наши желания разделились. Червоненко, имевший хохлацкие корни, предпочел свинину, деревенский парень Мишка вспомнил про то, как дома любил хлебать суп из телятины, а я захотел бараньего шашлыка. Наверное, это у меня все от дефицита прежних возможностей: на северах, где я всю жизнь обитал, бараниной и не пахло, но шашлык у меня всегда ассоциировался с Кавказом, где главное животное — это баран.

Червоненко достал из полевой сумки бутылку водки. Ашот тут же поставил на наш столик три стакана.

— Один убрать, — строгим голосом приказал Жора.

Носатый духанщик понял его. Сам, говорит, служил в армии, понимаю: солдатам не положено пить вместе с офицерами.

— Им вообще пить не положено, — буркнул Жора. — Вот вернутся домой — тогда другое дело.

Мы выпили. Жора закусил водку хлебом, который перед тем густо намазал аджикой, а я принялся клевать салат из свежих помидоров. Мишка, у которого при виде жарившегося на углях мяса текли слюнки, не смог спокойно наблюдать за нами и тоже принялся за салат.

Ашот принес шашлыки, и мы стали наслаждаться сочным жареным мясом, опуская его в ткемалевый соус. Мы выпили с Червоненко под горячее. Когда мы выпили по третьей, к нам подсел Ашот.

— С гор, наверное? — спросил он нас.

— С гор, — ответил я.

— Ну как там? Жарко? — продолжал расспрашивать нас духанщик.

— Ты это о чем, о погоде? Если о погоде, то там холоднее, чем здесь. Снег уже шел, — терзая мясо зубами, говорил Жора.

— Нет, я не о погоде… Я о войне, — сказал Ашот.

— Тогда жарко, — произнес Червоненко. — Иной раз так жарко бывает, что кровь носом идет. Я правильно говорю, Мишка? — обратился он к водителю.

Тот кивнул.

— Я против войны, — сказал Ашот. — Мы все тут против войны.

Червоненко бросил на него колючий взгляд.

— Что, недовольны, что мы бандитов бьем? — перестав вдруг жевать, спросил он.

— Нет, бандитов нам не жалко, — поторопился объясниться армянин. — Мы просто не хотим войны.

Червоненко усмехнулся.

— А что делать, коли бандиты не сдаются? Вот покончим с ними, тогда и зачехлим пушки, — сказал он.

Ашот вздохнул. О чем-то поразмыслил, потом сказал:

— Мы боимся, что война и до нас докатится. Они, — вероятно, он имел в виду ваххабитов, — уже пытались идти на Дагестан. Как вы думаете, будет здесь война?

Он смотрел на нас с каким-то отчаянным ожиданием, и мы не выдержали его взгляда.

— Думаю, войны здесь не будет, — сказал я.

— Хорошо бы, — промолвил Ашот. — А-то у нас ведь семьи… А они, говорят, никого не жалеют — ни стариков, ни женщин, ни детей.

Помолчали. Пришли еще посетители — два усатых дагестанца, — и Ашот ушел их обслуживать. Жора достал вторую бутылку.

— Не много ли? — спросил я.

— В самый раз, — ответил Жора. — Вот выпьем и, как говорят у нас на Фиджи, будет «полная папайя». Водка всегда успокаивала мою нервную систему. А она у меня постоянно расшатана.

Он попросил Ашота принести нам еще по одной порции шашлыка и наполнил стаканы.

— Ну, как говорил первый космонавт, поехали, — сказал он и стал медленно опорожнять стакан.

На этот раз я сделал лишь маленький глоток. Понимал, что мы не дома, а коли так, нужно иметь трезвую голову на плечах. Город этот чужой, а в чужом болоте и черти страшнее. А вот Червоненко было наплевать. Он стал пить за двоих. Мало того, он попросил Ашота принести ему пива, и тот выполнил его заказ, поставив на стол четыре бутылки «Балтики». Жора был доволен: наконец-то у него появилась возможность отвести душу. Он наполнил стакан пенящейся янтарной жидкостью, добавил туда водки, а затем опрокинул эту смесь в желудок. Закусив шашлыком, он повторил операцию.

— А ты что не пьешь? — спросил он у меня.

— Что-то не хочется, — ответил я.

— Ну и дурак, — каким-то чужим голосом произнес Червоненко, и я понял, что он пьян.

Зная Жорин заводной характер, я начал тревожиться. Я попытался было отобрать у него стакан, но он заартачился.

— Пшел вон, — сказал. Это было уже слишком. Я встал.

— Сидеть! — дернул меня за рукав подполковник. — Пока старшие по званию сидят — и ты изволь делать то же самое. И уже немного помягче: — Давай допьем эту гадость и пойдем женщин искать.

Меня начало раздражать его поведение. Более того, мне было стыдно за подполковника перед солдатом.

— Ну какие тебе женщины, сам пойми? — снова усевшись на место, сказал я. — Ты же уже пьян.

— Вот и хорошо! — воскликнул Жора. — Ты что, забыл? Пьяному море по колено. Значит, все женщины наши.

Сказав это, он вдруг запел каким-то гнусным, совершенно незнакомым голосом:

«Броня крепка, и танки наши быстры…»

Два дагестанца, сидевшие за соседним столиком, посмотрели на нас и усмехнулись. Жора заметил эту усмешку.

— Что, не нравится? — набычился он. — А что вам, усатые, вообще нравится? Может, скажете?

Жора явно задирался. Я начал одергивать его.

— Да что ты меня тискаешь, как Чапаев Анку? — забрыкал подполковник. — Дай я с усатыми поговорю.

Но я продолжал успокаивать его. Тогда он встал и дернулся в сторону, уронив плетеное кресло. Жора выругался. Духанщику это не понравилось.

— Уважаемый, у нас не ругаются, — сказал он.

— Это у вас, а у нас ругаются, — пьяным голосом произнес он. — Приезжай к нам в горы — и ты заругаешься. Сидите, понимаешь, тут и шашлыки жрете, а мы воюй за вас. Эй, усатые? — обратился он снова к дагестанцам. — Почему вы здесь, почему вы Россию не защищаете? Мужики вы или нет?

Эти слова, видимо, задели соседей, и они вскочили из-за стола.

— Ох, ох, ох! Глядите-ка на них — герои! — с усмешкой проговорил Жора. — Здесь-то вы все герои. А вот вы в горы приезжайте — обмочитесь ведь после первого выстрела.

Это уже было слишком. Дагестанцы бросились на Жору и стали трясти его за грудки. Жора не на шутку разозлился.

— Ах, вот вы как! — закричал он грозно. — А теперь я вас потрясу.

С этими словами он принялся расшвыривать усачей в стороны. Мужиком он был смелым, а к тому же дюжим, и его было трудно взять на испуг. Но и усачи не хотели сдаваться. Они стали размахивать кулаками и наседать на Жору. Жора матерился как сапожник и шел на них буром. Я не выдержал и, подскочив к дерущимся, попробовал разнять их. В этот момент один из усачей и ткнул мне кулаком в глаз. Я потерял ориентиры. Заметив мой конфуз, Жора рассвирепел. Он заревел, выставил лбище вперед и пошел тараном на противника. Лоб у него был, как у породистого бугая, и он бил им наповал. Вначале прицелится, потом разбежится — и ударит.

— Толкуй, Фетинья Савишна, про ботвинью давишню! — при этом воскликнет. Или: — Иди, паря, кури носки!

Неожиданно за нашей спиной раздался чей-то призывный голос:

— Товарищи офицеры, сейчас же прекратите!

Я повернул голову и увидел трех патрульных — высокого майора и двух солдат. Они стояли в растерянности и не знали, что им делать. Червоненко тоже заметил их.

— Гуляй, майор, гуляй! Не видишь, битва при Ватерлоо началась? — тяжело дыша, проговорил он.

Лицо майора покрылось красными пятнами. Он был «при исполнении» и должен был что-то сделать.

— Товарищ подполковник, прекратите! — нервно взвизгнул он. И вдруг: — Немедленно предъявите ваши документы! И вы тоже, товарищ майор! — это он уже мне.

Я расстегнул карман гимнастерки и вытащил свое служебное удостоверение, в которое были вложены командировочные документы. Начальник патруля взял их, а потом снова обратился к моему товарищу, который продолжал мутузить усачей:

— Товарищ подполковник, я же вам сказал!

Жора наконец остановился.

— Ну что ты, ей-богу, пристал? Дай мне душу отвести. Ты вот не сидел в горах и не знаешь… А у нас задницы опухли — хочется порезвиться, — заявил он майору.

Жора потом долго не хотел показывать документы, обзывал майора последними словами, грозил ему кулаком, называл «тыловой крысой», но наконец все-таки сдался.

— Вот что, товарищи, сейчас вы пойдете со мной в комендатуру — там и разберемся, — сказал он.

В эту самую минуту словно из-под земли возник Харевич. Он узнал меня и очень обрадовался. А когда понял, что с нами приключилась беда, стал отбивать нас у патруля.

— Майор, это боевые офицеры, — говорил он, с удивлением разглядывая мой синяк под глазом. — Отпусти их, не мучай. Им и без тебя несладко живется.

Я тоже обрадовался Харевичу, но мне было стыдно перед ним. «Что он может обо мне подумать?» — мелькнуло у меня в голове.

— Ну же, отпусти их, майор! Они войной трахнутые и ничего не соображают, — снова услышал я голос Харевича.

Он, как и мы, был одет в полевую форму. Парадной на войне мы не имели и даже в отпуск или командировку выезжали в обычном камуфляже. Правда, мы с Червоненко взяли с собой и бушлаты, но они нам не пригодились: в Махачкале зимой еще и не пахло.

Харевич, Харевич, добрая ты душа, как же я тебе рад, думал я, переминаясь с ноги на ногу и безнадежно и безучастно глядя куда-то вдаль. Туда, где осеннее поблекшее солнце устало опускаюсь в густую городскую зелень. Мирно шуршали шинами машины; мимо нас не спеша проплывали чьи-то чужие умиротворенные лица; теряли очертания, растворяясь в вечерних сумерках, дома, и лишь в верхних этажах высотных зданий еще ярко блестели оконные стекла, продолжая отражать закатное зарево.

 

XIX

В тот день Харевич проснулся рано. Накануне он пообещал женщинам свозить их в Махачкалу. Впрочем, он давно хотел сделать им подарок. Поешьте мороженого, посмотрите кино. Забудьтесь немного.

Весь этот год медсанбатовские медики работали как проклятые. Раненых все везли и везли. В операционной свет не гас ни днем ни ночью. Люди были измотаны до предела. Особенно доставалось хирургическим сестричкам — их в батальоне было две, и они были нарасхват. Поэтому поездку в город Леля и Илона восприняли как дар божий.

— Ой, спасибо вам, Марк Львович, дорогой! — воскликнули они и бросились обнимать и целовать своего начальника, когда он объявил им о поездке. — Мы так счастливы, так счастливы!..

Харевич не ожидал такой реакции и даже вспотел от удовольствия. Он снял фуражку и промокнул платком лысину.

Сейчас, стоя возле духана и стараясь уговорить патрульного майора отпустить с миром офицеров, Харевич тоже промокал свою лысину платком. Патрульный был малым упрямым и не реагировал на просьбу подполковника. И тут на помощь своему начальнику пришли сестрички. Они выступили вперед и стали наперебой уговаривать майора. Они говорили что-то о боевом братстве, об офицерской солидарности, о расшатанных нервах, о том, что негоже наказывать тех, кто проливает кровь, сражаясь за Россию. При этом они использовали все средства, начиная с обезоруживающих кокетливых улыбок и кончая обещаниями нажаловаться на майора «куда следует», если он не отпустит с миром бедных офицеров. Неизвестно, что из этого арсенала больше подействовало на начальника патруля, только наконец он сдался и вернул нам удостоверения.

Потом Илона рассказывала, что возле нас они оказались совершенно случайно. Они как раз тогда вышли из кинотеатра и собирались пойти где-нибудь перекусить. В этот момент и услышали крики. И каково же было их удивление, когда они увидели, как патруль пытается задержать их старого знакомого.

— Вот вы, товарищ майор, оказывается, какой, — глядя на мой фингал под глазом, с иронией в голосе произнесла Леля. — А я-то думала, вы тихоня.

Я покраснел. Было стыдно.

— Собственно, ничего плохого мы не сделали, — попробовал объясниться я. — Ну перебрали малость, и что?

В этот момент из-за моей спины вырос водитель Мишка.

— Да вы-то, товарищ майор, при чем здесь? — стал выгораживать он меня. — Вы же совсем трезвый. Да и слова тем усачам не сказали. Если бы не товарищ подполковник…

— Цыц, салажонок! — прикрикнул на него Червоненко. — Еще не дорос, чтобы старших судить. И вообще, двигал бы ты отсюда…

— Правда, Миша, ступай в «уазик», — сказал я ему, понимая, что солдат уже и без того слишком многого насмотрелся.

Мишка ушел, а мы еще какое-то время топтались возле духана и соображали, что нам делать. С Ашотом мы рассчитались, и он был доволен. Теперь стоял и о чем-то беседовал с «нашими» дагестанцами. Те по-прежнему были возбуждены и метали в нашу сторону молнии. Заметив это, я шепнул Харевичу, чтобы он помог мне увести Жору — иначе, мол, драка вспыхнет с новой силой. Харевич понял меня, и мы, взяв подполковника под руки, повели его к «уазику». Потом мы еще какое-то время уговаривали его сесть в машину, но он был настроен по-боевому и его тянуло на подвиги. С большим трудом нам удалось успокоить его. Жора сел в машину, сник и задремал.

— Куда вы сейчас? — спросил меня Харевич.

Я пожал плечами. Мне было все равно, куда идти, лишь бы только рядом со мной была Илона. Я был очень рад нашей встрече и не сводил с нее глаз.

— Товарищ майор, а, товарищ майор? Вы нас слышите? — не без иронии в голосе обратилась ко мне Леля. Заметив, что я не реагирую на ее слова, она сказала: — А между прочим, Илона не любит хулиганов.

Я не понял ее.

— Да, не любит, — повторила она. — А вы и есть хулиган. Пьете, мало того — деретесь на улице… Воспитанные люди так себя не ведут. Нет, я категорически против того, чтобы вы общались с моей подругой.

Это, конечно же, была только шутка, но Илона отреагировала на нее по-своему, бросив на подругу уничтожающий взгляд. Харевич тоже был не в восторге от Лелиного замечания.

— Прекрати, Самойлова, — одернул он ее. — Что пристала к человеку?

Чтобы как-то разрядить обстановку, он стал расспрашивать меня о том, как обстоят дела в полку, часто ли донимают нас «чехи». Потом поинтересовался, с какой целью мы приехали в Махачкалу. Узнав, что лично я приехал за медикаментами, он стал объяснять мне, где находятся дивизионные склады и как туда лучше добраться. Потом он сказал, что завтра поедет вместе со мной и поможет мне отобрать все, что мне необходимо. Я поблагодарил его и хотел откланяться, но Харевич вдруг предложил мне пойти с ними в ресторан. Я сослался на то, что у меня мало денег. Ерунда, сказал Марк Львович. Деньги, мол, найдутся — в медсанбате на днях была получка. А так как денежное довольствие им выдали за три предыдущих месяца, то, считай, они сегодня настоящие богачи. А коль так, гуляй, как говорится, рванина — мать пенсию получила.

Я чудом сдерживал эмоции. Еще бы! Мне предстояло целый вечер быть рядом с Илоной. Я с благодарностью посмотрел на Харевича. Спасибо, брат, подумал, век этого не забуду. Харевич будто бы прочел мои мысли и улыбнулся. Ладно, дескать, в следующий раз ты меня угостишь.

Ресторан назывался «Каспием». Здесь был уютный зал и мало посетителей. В основном одни мужики. Обслуживали также мужчины.

— Чисто мужской город, хотя название у него женское, — заметил Харевич. — Всюду одни усатые физиономии.

Я согласно кивнул.

— Это же южный город, — сказал я. — А на юге женское население старается не высовываться. Такие уж традиции. Здесь везде главенствует сильный пол.

— Как вы думаете, хорошо это или плохо? — спросила Леля.

— Я думаю, что в этом есть свои плюсы и свои минусы, — сказал я. — К плюсам можно отнести то, что женщина здесь находится под покровительством мужчин, ей не надо самой думать, как выжить.

— Ну а минусы? — спросила Леля.

— Минусы эти общеизвестны, — произнес я. — На Востоке у женщины есть единственное право — любить и слушаться мужчину. Больше у нее прав зачастую нет. Это у нас полная эмансипация.

— Так что же лучше? — глядя на меня, спросила Леля. — Жить спокойно, но не слишком свободно или же свободно, но без всяких гарантий на беззаботную жизнь?

— Я думаю, нужно искать середину, — сказала Илона.

— Согласен с Илоной, — произнес Харевич. Мне показалось, он вообще симпатизирует ей, и я немного заревновал, а потому решил сказать прямо противоположное.

— А я нет, — заявляю, хотя был абсолютно согласен с сержантом Петровой.

— И что же вы нам скажете? — спросила Илона.

— Да что тут говорить… — Я в самом деле не знал, что ей ответить. — Наверное, нужно всегда жить по местным законам. Если ты живешь на Кавказе — будь добр подчиняться здешним обычаям. Могу себе представить, что бы здесь сказали о мужике, который бы провозгласил матриархат в своей семье.

Харевич улыбнулся.

— Люди бы такого на смех подняли, — сказал он.

— Без сомнения, — согласился я. — А вот у нас в России все возможно — и матриархат, и эмансипация, и свободная любовь. Тем мы и отличаемся от Кавказа.

— Мы живем по европейским законам, — сказала Леля. — Хочешь — ходи в мини-юбочке, хочешь — в парандже. Мне лично такие законы больше по душе. Хотя я понимаю, что на Кавказе, наверное, я бы не испытывала материальных проблем. За меня бы их решал мой мужчина. Жаль, что у нас нет таких традиций.

— А мне нет, — заявила Илона. — Женщина должна уметь сама зарабатывать себе на жизнь. Зачем надеяться на кого-то? Самое страшное — попадать под чью-то зависимость. А это ведь рабство.

Леля вдруг звонко засмеялась.

— Хочу быть чьей-то рабыней! Притом немедленно, — сказала она. — И чтобы мой господин выполнял все мои прихоти.

Подошел официант и положил рядом с вазой с фруктами меню в большом красивом окладе. Это был молодой стройный кавказец с тонкой ниточкой усов, изящно прочерченной над губой. Он улыбался и не собирался уходить — ждал, когда мы сделаем заказ. В зале царил полумрак, создававший атмосферу вечернего уюта. И лишь небольшая эстрада, где музыканты готовили свою аппаратуру, была ярко освещена.

Мы сделали заказ: салатики там всякие, закусочки, а на горячее — шашлыки из осетрины. Харевич сказал, что больше таких шашлыков нигде в мире нет, и мы соблазнились. Вскоре официант поставил на наш стол бутылку «Советского шампанского», графин с водкой и тарелки с мясным ассорти. Он ловко откупорил бутылку и наполнил два фужера. Харевич налил себе и мне водки.

— Давайте выпьем за скорейшее окончание войны, — сказала Илона.

— Да, по-моему, это самый подходящий тост, — произнесла Леля.

— А мы выпьем за вас, наши дорогие девочки, — сказал Харевич. — Будьте счастливы, живите долго и обязательно нарожайте много детишек.

Мы выпили. Женщины стали закусывать шампанское виноградом, а мы с Марком Львовичем принялись за салат.

— Интересно, кто наш юный официант по национальности? — немного захмелев, произнесла Леля.

— Дагестанец, — уверенным голосом изрек Харевич.

— Дагестанец — это ни о чем не говорит. Такой национальности нет, — сказала Илона.

— Совершенно верно, — подтвердил я. — Как нет и «лиц кавказской национальности». А ведь так сейчас сплошь и рядом говорят.

— Это все от нашего невежества, — аккуратно поднося вилку ко рту, произнес Харевич.

— Верно, — сказал я. — Таким образом мы разрушаем наш язык.

— Если бы только язык, — усмехнулась Леля. — Мы себя-то разрушаем, нашу страну разрушаем. Скоро все мы будем инвалидами по части головы. Ведь мы с ума сходим, вам не кажется?

Мне стало не по себе от таких слов, и я решил отвлечь собеседников от горьких мыслей.

— Мы не ответили на вопрос, кто по национальности наш официант, — сказал вдруг я. — Я лично думаю, что он аварец. Аварцы — симпатичные люди. Кстати, вы знаете, что Дагестан — это один из самых многонациональных регионов России. Кроме аварцев здесь живут даргинцы, кумыки, лезгины, русские… Перед тем как ехать на Северный Кавказ, я пошел в библиотеку. Мне хотелось узнать, куда я, собственно, еду. Так вот, я был страшно удивлен, когда узнал, что в одном только Дагестане в ходу десятки языков. Это и аварский, и андийский, и ботлихский, и годоберинский, и каратинский… А еще ахвахский, багвалинский, тиндинский, чамалинский, цезский, хваршинский, гигунзибский, лакский, лезгинский, табасаранский, агульский, рутульский языки… И это далеко не все.

— Ух ты, настоящий Вавилон, — удивленно заметила Леля.

Харевич усмехнулся.

— Как тебе удалось все это запомнить? — спросил он меня.

— Память хорошая, — сказал я.

— Ну тогда ты, наверное, помнишь и первые слова своей мамы, обращенные к тебе, — сказал Марк Львович и улыбнулся.

— Помню, конечно, помню, — в тон ему заявил я. — Она мне сказала: здравствуй, Митя, прости меня за то, что я родила тебя на белый свет. Здесь так отвратительно.

— А ты ей что ответил? — спросил Харевич.

— Ничего, сказал, бывает хуже…

Харевич на этот раз не улыбнулся. Он задумался на какое-то мгновение, а затем философски произнес:

— А что может быть хуже, чем человеческие страдания? Ведь мы же появляемся на белый свет, чтобы страдать.

— Хуже было бы вообще не родиться, — заметила Илона. — Жизнь, какой бы она ни была скверной, все равно интересная штука. И ее надо попробовать на вкус.

— У вас, Илона, мужская логика, — заметил я. — Женщина сказала бы проще: ах, как хорошо на свете жить! Я счастлива была родиться. Вы же туже закручиваете мысль.

Впрочем, позже я понял, что Илона не всегда бывает такой откровенно сложной и глубокой. Ее мысли порой случались по-девичьи легкими и прозрачными. Философствовала она редко, и когда это случалось, она могла высказаться так сложно, что я начинал сомневаться: а женщина ли передо мной, а не переодетый ли это отшельник-мудрец?

 

XX

Из ресторана мы вышли за полночь. Светила луна, а воздух был наполнен ароматом ночной жизни. По тротуару мимо высвеченных витрин многочисленных магазинов и кафешек скользили чьи-то тени. Было достаточно тепло, и лишь какая-то тревога, вызванная памятью о близкой войне, не давала покоя. Мы шли молча и не глядели друг на друга. Вот ведь как получается: веселились, веселились, а когда оказались на улице, нас снова всех стали одолевать мысли о войне. Неужели уже завтра мне придется возвращаться в полк? — подумал я. Какая несправедливость! Это значит, мне будет суждено вновь расстаться с этими прекрасными людьми. А на войне как на войне — всякое может случиться. Глядишь, и не увидимся больше никогда…

— Вы сейчас куда путь держите? — спросил меня Харевич, и я почувствовал, что Илона вдруг сразу как-то внутренне напряглась в ожидании моего ответа.

Я пожал плечами.

— Наверное, пойду спать в машину, — произнес я.

— А стоит ли? — неожиданно заявил Харевич. — Мы с моими девушками сняли номер в гостинице — давайте возьмем вина и пойдем к нам. Вы не против, дамы? — спросил он сестричек.

Те с восторгом встретили это предложение. Еще бы: пиршество продолжалось! Девчонки были молоды, и им хотелось жить на полную катушку. Мы взяли несколько бутылок сухого вина в ночном ларьке и отправились в гостиницу. Шли и радовались жизни.

— Хорошо-то как! — вздохнув полной грудью, произнесла Леля.

— В самом деле хорошо, — улыбнулась Илона и посмотрела на меня. Мне показалось, что она испытывала некий внутренний подъем. А может быть, она просто пыталась быть счастливой? Тем не менее она была откровенна в своих чувствах, и я в который уже раз мысленно отметил, насколько она бывает красивой в такие минуты.

Когда мы подошли к гостинице, я испытал некоторое чувство тревоги. Я быстро сообразил, в чем тут дело: в российском человеке с детства сидит этот генетический страх перед казенными учреждениями. Такое состояние порой испытываешь, когда входишь в бухгалтерию, чтобы получить свои кровные, в ресторан, чтобы поесть и повеселиться, в конце концов, в гостиницу. Все это от того, что мы привыкли ждать окрика, оскорбления, запрета. Нас всю жизнь куда-то не пускали, что-то нам запрещали делать, ругали и унижали. Такое откладывается в сознании, это меняет нашу психику. Я всегда считал себя человеком незакомплексованным и достаточно смелым, но и я робел на казенных порогах. Мне всегда казалось, что вот сейчас я столкнусь лицом к лицу с некой ретивой дамой или старым бюрократом, и они испортят мне настроение. К моему счастью, ничего подобного в тот вечер не произошло. Швейцар, усатый дядька в форменном одеянии с золотыми галунами на рукавах и лампасами, лишь сонно зевнул и искоса взглянул на нас. Видимо, его совершенно не удивил ни наш поздний приход, ни то, что люди шли откровенно веселиться. Мне не приходилось раньше бывать в кавказских гостиницах, тем более заявляться туда ночью в сопровождении дам, поэтому я не мог сказать, существовали ли здесь когда-либо какие-то запреты. Но вот свои гостиницы я знал прекрасно. Какой там даму — друга трудно было провести в номер. Такой шум дежурные поднимут — впору застрелиться. Конечно, были исключения. Все зависело от характера тетушки, дежурившей на этаже, а чаще от твоей сообразительности. Тетушки эти любили деньги и подарочки.

Сегодня этого уже в гостиницах нет. Рынок внес свои коррективы и в гостиничную жизнь. Сейчас приходи хоть с чертом — и тебя пропустят. Лишь бы были деньги. Дошло до того, что даже проститутки свободно ходят ночью по гостиничным коридорам и предлагают свои услуги. При этом их никто не гонит прочь. А когда-то я не смог пройти ночью в номер своей родной жены Лидуси. Она тогда была в длительной командировке в Москве. Я сильно соскучился и сделал все, чтобы увидеть ее. С командировочным удостоверением в кармане я отправился в столицу. Летел как на крыльях. Не часы — минуты считал до нашей встречи. Приехал ночью, разыскал нужную мне гостиницу, а меня в нее не пускают. На улице мороз, снег идет, а дежурным все равно. Я их и так умолял, и эдак, говорил, что у меня всего лишь ночь в запасе, потому что утром я уже должен отправиться домой, но на меня не обращали внимания. И только когда я показал в окно четвертной, администраторша открыла мне дверь. Считай, все командировочные этой чертовой бабе отдал. Потом пришлось немного поголодать, но да ведь разве я мог не повидать Лидусю?

Это был двухместный, достаточно скромно обставленный номер. Небольшая прихожая с встроенным платяным шкафом, ванная комната, совмещенная с санузлом, спальня, она же гостиная. Невеликий столик у окна, две деревянные кровати вдоль стен. Мои друзья экономили. Решили, что для троих им подойдет и двухместный номер. Женщины сразу заявили, что лягут вместе. Но Харевич думал по-другому: кровати только для девчонок, сам же он что-нибудь придумает. В конце концов, в номере есть четыре стула — чем не лежак? Опыт в этом деле у него есть: ему, военному человеку, разве что на потолке еще не приходилось спать. Начали с того, что раскупорили бутылку «Киндзмараули» и наполнили стаканы. Правда, штопора не было и пробку пришлось с помощью ножа загонять внутрь. Этим занимался я — для меня, любителя сухих вин, это была не проблема.

Мы выпили. Теперь мы пили за то, чтобы никогда не возвращаться на войну. Мы знали, что нам все равно придется вернуться, но мы не хотели этого.

— Я не хочу на войну, — сказала Леля. Слезы текли по ее щекам, и она была сейчас похожа на маленького ребенка.

— Успокойся, девочка, успокойся, — погладил ее по голове Харевич. Он почти что годился медсестрам в отцы и относился к ним по-отцовски. Он сказал:

— И зачем это женщин берут на войну? Тут и мужикам-то страшно порой бывает.

— Мы сами так пожелали, — сказала Илона. Ей тоже хотелось плакать, но она держалась.

— Вот и дурочки, — вздохнул Марк Львович. — Сидели бы сейчас дома и в ус не дули.

— У женщин нет усов! — вытирая слезы рукавом, воскликнула Леля и засмеялась. А я подумал: как переменчиво бывает наше внутреннее состояние. Мгновение назад нам было плохо и у нас от боли разрывалось сердце, но вот кто-то показал нам палец, мы расхохотались, и боль отступила. Сложное это все-таки существо — человек.

— Если бы у бабушки были усы, она была бы дедушкой, — сказал Харевич и тоже засмеялся.

Я откупорил новую бутылку, наполнил стаканы, и мы снова выпили.

— Хорошее вино, — сказала Илона.

— Да, хорошее, — согласился я. — На Кавказе не может быть плохих вин, здесь строго за этим следят. А вот в Россию часто везут подделки. У нас в военном городке продавали «Киндзмараули» — пить невозможно. И «Хванчкара» такая же — не вино, а вода подкрашенная. А люди пьют и думают, что так и надо.

— Сейчас повсюду одни подделки, — пробурчал Харевич. Лицо у него усталое, но счастливое. Ему, как и всем, хорошо вдали от войны.

Леля кивает в знак согласия.

— Верно, подделки, — говорит она. — И колбаса поддельная, и шмотки, и чувства. Настоящую любовь днем с огнем не сыщешь. Вы посмотрите: даже при вступлении в брак сейчас заключают контракт. «Мы, нижеподписавшиеся, вступая в брак, заключаем это соглашение и обязуемся, что в случае развода мы все шмотки свои разделим поровну…» Там, конечно, по-другому все звучит, но смысл тот же. Ну не смех ли?

— Да, дожили, — говорит Харевич. — Знаете, мне кажется, я открыл причину возникновения рака…

Мы недоуменно смотрим на подполковника. При чем, дескать, здесь рак?

— Да-да, именно, — говорит он. — А причина простая: потеря настоящих чувств.

— А я думаю, что к этому следует еще прибавить неразделенную любовь и угнетенное состояние души, — произносит Илона.

— Гениально! — восклицает Леля. — А мы, дураки, ищем какие-то лекарства от рака.

— А разве вы не знали, что самое простое решение всегда гениально? — подхватываю я.

Харевич начинает внимательно рассматривать на свет стакан, в котором живым рубином переливается вино.

— Гений, гениальность, гениально… — задумчиво произносит он. — Вот мы часто восхищаемся русским гением, убеждаем друг друга, что, дескать, как много талантов на Русской земле, но почему-то при этом забываем, сколько в России всякой грязи, сколько духовных рабов, воинствующих невежд. А их больше! И именно они мешают жить гениям и талантам. Да и просто нормальным людям. Вот и война — это затея злодеев и невежд. А мы расхлебываем. И самое страшное, что мы позволяем подлецам развязывать войны. Вот и начало этой войны прозевали. А ведь с чего-то все началось, где-то возникла эта вспышка, с которой пошло пламя. Знаете… — Харевич вдруг замолкает, достает из кармана брюк носовой платок и начинает промокать им вспотевший лоб. — Знаете, когда я понял, что мир сошел с ума? Нет, я не видел, как упала на Хиросиму атомная бомба, но я видел, как лежал в гробу мой товарищ Саша Огневский. Он был прекрасным хирургом, мы с ним дружили с незапамятных времен. Его в Грозном снайпер подстрелил. Он тогда только что закончил делать сложную операцию подорвавшемуся на мине чеченскому малышу, вышел из палатки подышать — и тут бац! Я смотрел на него и думал: это не он в гробу лежит, это я там лежу. И мне стало страшно. И я понял, что мир — это «палата номер шесть». Помните, у Чехова?

Он замолчал, и в комнате воцарилась мертвая тишина. Мысли о смерти всегда навевают на людей ужас или скуку. Что касается меня, то я вдруг представил, как буду выглядеть в гробу, если меня убьют. Подумав об этом, я вздрогнул. Нет, я не смерти боялся — просто я всегда стеснялся быть объектом человеческого внимания. Когда-то я даже сказал бывшей своей жене, чтобы она, коли я вдруг скоропостижно скончаюсь, похоронила меня тихо и незаметно. И чтобы ни одной души, кроме нее, при этом не было. Иначе, сказал, разозлюсь и буду каждую ночь являться ей во сне.

— Быстрее бы весна, — каким-то совершенно чужим голосом сказала Леля. И непонятно было, то ли вино стало действовать на нее так угнетающе, то ли она просто начинала трезветь.

Харевич усмехнулся.

— Нельзя торопить время, — сказал он. — Это равносильно тому, что торопить свою смерть. А ведь мы постоянно торопим то минуты, то часы, то недели, забывая при этом, что каждая ушедшая в прошлое минута укорачивает нашу жизнь. А этих минут, если разобраться, не так уж и много. Однажды наступит день, когда нам уже нечего станет торопить — жизнь кончится.

Леля улыбнулась.

— Я согласна с вами, Марк Львович, но все равно мне хочется, чтобы побыстрее пришла весна. Даже жутко подумать, что впереди долгая зима.

— Вы, Леля, когда-нибудь бывали на севере? — спросил я. — Нет? Вот там зима — это зима! А здесь ведь юг, здесь нет таких стуж.

— Стужа — это ерунда, — произнес Харевич. Он снова начинает рассматривать свой стакан на свет, как будто это помогает ему думать. — На войне и южная зима — жуть. А нас впереди ждут несколько месяцев этой жути. Не понимаете? — переводит он свой взгляд на меня. — Зимой наши отряды пойдут в горы. Это лучшее время для «зачистки». На снегу остаются следы противника, и его легче искать. Летом этой возможности нет. Но загнанный зверь страшнее. Значит, будет много убитых и раненых…

— Так что нам не позавидуешь, — с горечью в голосе произнесла Леля. — День и ночь будем дежурить в операционной.

— Как будто сейчас нам легче, — говорит Илона.

— Легче не легче, но зимой все равно хуже. Такое чувство безысходности порой охватывает, что жить не хочется. — Леля берет со стола бутылку и наливает себе целый стакан. — За то, чтобы мы остались живыми! — произносит она.

— Куда ж мы денемся? — усмехнувшись, говорит Харевич. — Нам нельзя умирать, кто ж тогда раненых будет на ноги ставить? Нет, нельзя, категорически нельзя.

Мы выпили. Харевич посетовал на то, что у нас нечем закусить. Дескать, так и язву можно заработать. Я возразил. Это все ерунда, говорю. Ученые уже доказали, что ни вино, ни курение натощак, а также неправильное питание и стрессы не являются единственной причиной язвы желудка и двенадцатиперстной кишки, как это считалось раньше. Все дело в микробе «хеликобактер пилоре». Я даже назвал фамилии ученых, которые первыми обнаружили в слизистой желудка у больных язвой микроорганизм, по их мнению, и являющийся причиной заболевания. Ученым никто не поверил. Считалось, что соляная кислота, выделяющаяся в желудке, убивает любые бактерии. Тогда один из этих ученых совершил поистине профессиональный подвиг — он вырастил в пробирке «хеликобактер», выпил его и через две недели заболел язвой желудка.

— Интересно, — выслушав меня, сказал Харевич. — Вот ведь до чего порой доводит людей их профессиональный фанатизм.

— Это хорошо, что такие люди существуют, — сказала Илона. — Если бы их не было, человечество продолжало бы жить в каменном веке.

— А ведь вы тоже фанатки. При этом обе, — сказал я.

— Мы? А при чем здесь мы? — удивленно взглянув на меня, спросила Леля.

— Как при чем! — сразу сообразив, в чем дело, воскликнул подполковник. — А кто вас гнал на войну? Сами говорите — никто. Значит, в вас тоже живет некий микроб фанатизма. Не за деньгами же вы сюда приехали. Или я ошибаюсь?

Илона усмехнулась.

— Да какие тут деньги! Не живем — перебиваемся, — сказала она.

— Вот то-то и оно, что перебиваемся. Значит, все дело в фанатизме, — заявил Харевич.

— Или в нашей дури, — улыбнулась Леля.

— Нет, только не дурь, — замахал на нее руками Харевич. — Дураки на самопожертвование не способны, точно так же, как и подлецы. Вы же жертвуете собой. Что, я неправильно говорю? — смотрит на меня подполковник. Глаза его мутные, словно ручей после ливня. Но они добрые, как у прожившего жизнь старика.

Мне уже надоело сидеть в этой конуре и давиться вином. Я начинаю нервничать. Если бы я курил, то я, наверное, выкурил бы уже целую пачку сигарет. Но курил один только Харевич. Правда, однажды и наши дамы попытались закурить, но Харевич им сказал, чтобы они не занимались ерундой. Затянет ведь, и тогда попробуй брось эту жуткую привычку. Но Леля заявила, что с такой жизнью они все равно рано или поздно закурят. Тогда подполковник пожелал им, чтобы это произошло как можно позже.

 

XXI

Я не мог поверить в удачу, когда оказался один на один с Илоной. Вышло так, что уставшая от впечатлений Леля прилегла на подушку и заснула. Харевич сказал, что ее не надо будить. Когда мы допили вино, он, сидя на стуле, притулился головой к стенке и засопел. Тоже устал человек. Жизнь его несладкая. Нет, он не оперировал, он даже от ангины никого не лечил, но он отвечал за весь медсанбат, и ему доставалось больше всех. Он занимался жизнеобеспечением своего батальона, организовывал бесперебойную его работу, подбирал кадры, искал медикаменты, в конце концов, делал все для того, чтобы люди его чувствовали, что о них заботятся. Это подрывало его силы, и он старился и слабел на глазах. Его называли в медсанбате дедом и жалели.

Мы вышли с Илоной на улицу. Было довольно светло и прохладно.

— Вам не холодно? — спросил я Илону.

— Нет, — ответила она, а сама поежилась.

— Я же вижу, что вам холодно, — сказал я. — Идите в гостиницу, а я пойду в свою машину.

Она замотала головой.

— Давайте гулять, — сказала она. — Ночь такая прекрасная.

— «Ночь нежна», — сказал я, вспомнив название хорошего романа Фицджеральда. — Вы читали этот роман?

— Какой? — не поняла она.

— Я же сказал: «Ночь нежна».

— Нет, не читала. А кто его написал? — поинтересовалась она.

— Фрэнсис Скотт Фицджеральд.

Она пожала плечами.

— Я очень необразованная девушка, — сказала она.

— Ну почему же! — не согласился я. — Не все обязаны читать Фицджеральда.

— Вы же его читали, а я нет. Значит, я невежда, — усмехнулась она. — Кстати, о чем этот роман? — спросила она.

— О любви.

— О необыкновенной?

— О замечательной. Любовь не бывает обыкновенной, если это только любовь.

Она кивнула.

— Согласна с вами, — сказала она. — Любовь — это когда все по-настоящему…

Не спросив разрешения у Илоны, я взял ее под руку. Мне так захотелось душевного тепла, и, когда я брал ее под руку, я подсознательно понимал, что мне станет лучше. А ведь я продолжал испытывать муки от одной только мысли, что мне уже через несколько часов придется возвращаться на войну.

— Скажите, почему вы пошли в армию? — неожиданно спросила Илона. — Ведь вы же врач, вы могли бы работать в какой-нибудь клинике, стать ученым, прославиться.

Я усмехнулся. В самом деле, почему я пошел в армию? Наверное, делать мне было нечего. Но ей я сказал другое.

— Я с детства знал, что армия — это коррида, где каждый день идет борьба духа, нервов, физических сил, — говорю ей. — Это проверка на выживание чувства собственного достоинства. Сможет твое «я» выжить здесь — останешься человеком, нет — сам себя уважать перестанешь. А я человек рисковый, я хотел понять, сильный я или нет.

— Ну и как, поняли? — спросила она.

— Понял.

— И что же вы поняли?

— Понял нечто такое, чего раньше не понимал, — говорю ей. — Теперь я знаю, что надо не просто чувство собственного достоинства испытывать на прочность, надо научиться жить по законам, которые трудно воспринимаются нормальным человеком. Ведь все эти армейские законы есть жесткое, если не жестокое начало нашей жизни. Да, наше естество отвергает их, но без них армии не бывает. И это надо понять. Научиться любить нелюбимое — вот что есть здесь главное. Сегодня, как мне кажется, я уже могу пройти по коридору из острых гвоздей и не повредить свою задницу. А это и есть, что называется, жить по чудовищным законам не во вред своему «я».

Она смеется.

— Вот, оказывается, как вы армию воспринимаете! — говорит она с нескрываемой иронией в голосе. — Для вас это не жизнь, а какая-то игра, так?

— Если хотите — да, — согласно киваю головой. — Ведь я совершенно не военный человек, а меня вот угораздило надеть погоны. При этом никто меня силком не заставлял. Было одно желание: положить голову на плаху и проверить, не опустится ли на мою шею топор. В общем, известная болезнь молодости. Кто-то тогда ехал «за туманом и за запахом тайги», кто-то шел двадцать пять лет тяжелыми сапогами полигоны топтать.

Она вдруг запела хорошим негромким голосом:

«Понимаешь, это странно, очень странно, Но такой уж я законченный чудак. Я гоняюсь за туманом, за туманом, И с собою мне не справиться никак…»

Я улыбнулся.

— Это песня моего поколения. Откуда вы ее знаете? — спросил я Илону.

— Папа с мамой пели, — отвечает она. — Они у меня были законченными романтиками. Когда они меня родили, они оставили родную Кострому и уехали строить БАМ.

— Так вы дитя БАМа? А я-то думаю, откуда у вас эта новая романтика?..

— Вы что имеете в виду? — спросила она.

— Ну, если раньше самые отчаянные головы на БАМ ехали, то теперь стремятся на войну. Вот это, на мой взгляд, и есть «новая романтика», — говорю я ей. — Кстати, что вас-то привело в Чечню?

Слово «вы» начинало звучать в моей речи, как инородное тело. По правде сказать, я давно уже хотел предложить ей перейти на «ты», но что-то мне не давало это сделать. Наверное, я подспудно чувствовал, что между нами лежит непреодолимая китайская стена — ведь я был намного старше ее. Хотя, быть может, все дело было в том, что я давно уже не имел опыта общения с молодыми девушками. А мне так хотелось, чтобы этот вечер стал началом каких-то иных отношений между нами, которые называются больше чем дружеские. Иного случая, думал я, может уже не представиться.

— Просто поехала, и все, — сказала она.

— Так не бывает, — усмехнулся я и вдруг понял, что во мне зреет огромное желание обнять ее и поцеловать. Я чувствовал ее плечо, я чувствовал ее дыхание, я наслаждался ее голосом.

— Ну к чему сейчас говорить о серьезном? — Она повернула ко мне свое лицо и посмотрела мне в глаза. Я понял, что она тоже дорожит каждой минутой.

— Да-да, — киваю я в знак согласия. — Я забыл, что это не политзанятия.

Она засмеялась, и в это время я почувствовал, как некая еле уловимая дрожь прошла через все ее тело.

— Может, возьмем бутылочку? — спросил я ее.

Она кивнула. Мы зашли в ночной ларек и купили бутылку «Токайского». Я сказал, что это хорошее вино и что это я запомнил со студенческих пор. На закуску мы взяли плитку шоколада. Потом мы зашли в какой-то сквер, где было много деревьев, запутанных в собственных тенях. Мы сели на скамейку. Я по привычке протолкнул большим пальцем пробку в бутылку.

— А из чего же мы будем пить? — спохватилась она.

Я пожал плечами.

— В студенчестве мы пили прямо из горлышка, — сказал я. — Вы когда-нибудь так пробовали?

Она кивнула и улыбнулась. Мне показалось, что ее глаза светились каким-то призрачным счастьем.

— Из горлышка или мне бежать в ларек за бумажными стаканами? — спросил я ее.

— Из горлышка, — сказала она.

Я протянул ей бутылку. Она сделала несколько глотков. Я развернул шоколадную плитку, отломил от нее кусочек и протянул его Илоне. Потом взял бутылку из ее рук и тоже сделал несколько глотков. Теперь уже она протягивала мне кусочек шоколада. Я отвел ее руку. Не надо, мол, зачем перебивать прекрасный вкус вина.

Потом мы снова пили, и я чувствовал, как она пьянеет.

— Я уже совсем пьяная, — сказала она. — Совсем-совсем…

Я поцеловал ее в губы. Если бы она не сказала, что она пьяна, я бы, наверное, не осмелился этого сделать. А здесь я осмелел.

— Вы меня поцеловали, — сказала она.

— Да, поцеловал, — глубоко вздохнув, чтобы унять дрожь в теле, тихо ответил я.

— Вам было приятно? — спросила она.

— Да, приятно. А вам… Вам не приятно?

Она опустила голову.

— Я люблю целоваться, — сказала она.

Мне показалось, что я начинаю ревновать ее.

— И часто вам приходится целоваться? — спросил я.

— Нет. Последний раз я целовалась два года назад.

— Правда?

— Правда. А вы? — спросила она.

Я усмехнулся. Я понимал, что я теряю голову, что я начинаю говорить на странном языке, на котором уже не говорил тысячу лет — с тех самых пор, когда я был студентом. Потом у меня появилась семья, меня затянула служба, и если мне когда и приходилось иметь дело с чужими женщинами, то о поцелуях и прочих атрибутах юношеского флирта вспоминать уже не приходилось. Ведь у военных, известное дело, как все это бывает: снял сапоги, сделал свое дело — и бегом в казарму.

— Ну же, вы не ответили мне?.. — произнесла она.

— Что я вам не ответил? — не понял я. — Ах да… — вспомнил я, о чем мы вели речь. — Илона, понимаешь, я настолько стар, что уже и не помню, когда в последний раз…

Она не дала мне договорить.

— Вы не старый, — сказала она, — вы просто зрелый человек.

— Нет, я старый и никудышный дед! И мне пора на свалку, — с иронией в голосе заявляю ей. — А я творю черт знает что…

— Вы ничего не творите, вы просто меня поцеловали…

Она положила голову мне на плечо, и я почувствовал рядом с собой ее дыхание. Это сорвало меня с тормозов. Я повернулся к ней, обнял ее и стал страстно ее целовать. Она не сопротивлялась. Напротив, она обхватила мою шею своими тонкими, похожими на виноградные лозы руками и теперь дрожала всем телом.

— Илона… — оторвавшись на мгновение от ее губ, чтобы перевести дыхание, прошептал я.

— Да, милый…

— Илона… я, кажется, люблю тебя, — в порыве страсти произнес я.

— И я… и я тоже, — сказала она и прижалась своими теплыми губами к моим.

Она меня целовала! Она целовала меня страстно и самозабвенно, и мне показалось, что я уже тысячу лет знаком с этой женщиной и что люблю ее уже целую вечность. Я начинал терять голову, я в самом деле начинал терять голову и ничего не мог с этим поделать.

— Илона, — прошептал я, не в силах уже совладать с собой. — Пойдем отсюда.

— Куда, милый? — спросила она.

— Пойдем в гостиницу…

— Ты хочешь уйти от меня?

Мы, сами того не замечая, перешли на «ты».

— Нет-нет, что ты… Мы уйдем вместе.

Мы встали со скамейки и быстрым шагом пошли в сторону гостиницы. Когда мы вошли, я на минуту оставил ее, подошел к администраторше — русской бабенке в летах — и положил перед ней купюру. Она протянула мне ключ.

— Триста пятый номер, — сказала она мне равнодушным голосом.

Я не помню, как мы летели на третий этаж, как открывали дверь, как оказались в постели, помню только, как мы страстно терзали друг друга, упиваясь случайной любовью.

— Я люблю тебя, — шептал я. — Я тебя очень люблю.

— Спасибо, милый, я тебя тоже люблю, — говорила она.

Мне казалось, что все это происходило не со мной. Еще вчера я бы ни за что в это не поверил. И теперь я не верил, но это была реальность.

— Я люблю тебя, — сказал я. — Люблю, люблю…

— Да, милый, да…

— Тебе хорошо со мной? — зачем-то спрашивал я.

— Очень… Спасибо, милый, спасибо…

— За что, дурочка ты моя? За что?..

— За все, за все, — шептала она.

Потом, когда я буду вспоминать эту ночь, я пойму, что Илона неожиданно нашла во мне некую отдушину, которая помогла ей на какое-то время забыться. Она была счастлива сбросить с души этот вечный непомерный груз, который начинаешь ощущать тогда, когда теряешь силы и веру в какой-то добрый исход. На войне эта вера тает очень быстро.

Утром мы долго не хотели вылезать из-под одеяла. Проснувшись, мы, не открывая глаз, лежали и притворялись спящими. Нам так не хотелось верить в то, что за окном разгорается этот страшный, этот ненужный, этот уродливый день, который разлучит нас надолго, а быть может, навсегда.

— Ты спишь? — наконец спросил я ее. На душе кошки скребли. Не голова — душа болела, и нервы были напряжены до предела. Так бывает, когда умирает кто-то из близких тебе людей.

Она тяжко вздохнула.

— Ты, наверное, ругаешь себя за вчерашнее? — спросил я ее.

— Нет, милый, все было хорошо, — сказала она.

— Но почему у тебя такой тревожный голос? — произнес я.

— А почему такой тревожный голос у тебя? — в свою очередь, задала она мне вопрос.

Мы поняли друг друга. Мы уже жили будущим, мы жили ощущением расставания.

— Будем вставать? — спросил я ее.

Она не ответила и вдруг:

— Иди ко мне, милый… Поцелуй меня.

Я снова целовал ее, я любил ее, я готов был тут же умереть ради нее…

— Люблю тебя, люблю, — говорил я, целуя ее горячее, покрытое испариной тело.

— Люби, милый, люби… Я тоже тебя буду любить… Милый, милый…

Она вдруг крепко вцепилась в мою спину своими тонкими пальцами, и замерла, и так лежала некоторое время, а потом вдруг как-то разом расслабилась и заплакала.

— Ты почему плачешь? — спросил я ее. — Не надо, зачем?

— Я плачу, потому что знаю, что это лишь сон.

— Это не сон, — сказал я.

— Нет, сон. В жизни так хорошо не бывает, — прошептала она.

Я поцеловал ее в губы. Потом я заставил себя оторваться от нее и спросил:

— Я ведь не первый у тебя?

— До тебя у меня был только один мужчина, — сказала она.

— Где же он сейчас? — зачем-то спросил я.

— Я долго искала у него какую-то харизму, чтобы уцепиться за нее, но я ничего в нем не нашла… Мы расстались, — честно призналась она.

— У меня ты тоже ничего не найдешь, — с грустью произнес я. — Я — простой военный лекарь, которого бросают женщины.

— Мне ничего не надо от тебя, — сказала она. — Разве можно говорить на войне о каком-то счастье?

— Война когда-то кончится, — произнес я.

— Эта война, мне кажется, никогда не кончится. Слишком она странная, — порывисто вздохнув, сказала Илона и нежно провела своей рукой по моей голове. Так гладят ребенка, когда хотят приласкать его.

Мы замолчали. Где-то за окном просыпался город. До нас доносились тревожные и напряженные будничные звуки. Слышалось бесконечное шуршание шин, скрип тормозов, громкие и надрывные голоса автомобильных сигналов.

Гостиница тоже просыпалась. Захлопали двери, и вслед за этим послышались чьи-то торопливые шаги. Где-то рядом раздалось тихое позвякивание ведер. Зазвучали негромкие голоса, утопавшие в длинных гостиничных коридорах. Видимо, это горничные приступали к своим утренним обязанностям.

— Ну что же, надо вставать, — внезапно произнесла она, и это означало, что короткому нашему счастью пришел конец.

 

XXII

— Какое у тебя сейчас самое заветное желание? — спросила она меня.

Я хотел, чтобы Илона не провожала меня, но она взяла меня под руку и повела вниз.

Я не знал, что ей ответить. И только когда мы подходили к дверям, я вдруг сказал:

— Знаешь, я бы хотел сейчас вместе с тобой подняться на какую-нибудь высоченную гору…

Она с удивлением посмотрела на меня.

— Да-да, на гору! И оттуда, с высоты орлиного полета, я бы прочитал мои любимые пушкинские строки: «Кавказ подо мною. Один в вышине стою над снегами у края стремнины…» Помнишь это стихотворение?

— Да, помню, — сказала она каким-то чужим голосом. Я заглянул ей в глаза и увидел в них слезы.

— Я с детства мечтал забраться на какую-нибудь из кавказских вершин и посмотреть оттуда вниз, — признался я. — Начитался, понимаешь, Пушкина с Лермонтовым — вот и сходил с ума по Кавказу. Когда выпадет первый снег, наши отправятся прочесывать горы — хочу сходить с ребятами.

— Мы вместе с тобой побываем в горах, — сказала она. — Мы поднимемся на самую высокую вершину, и ты оттуда прочтешь свои любимые стихи.

— Да, конечно, мы вместе пойдем в горы, — согласился я. Мне вдруг в голову пришла дерзкая идея каким-то образом перетащить Илону в нашу часть. Ведь я уже не мог без нее.

В тот день мне удалось решить все свои проблемы, и я без всяких приключений возвратился в полк. А вот Червоненко не повезло: он не смог завершить свои дела и остался в Махачкале. А когда он вернулся, то сообщил мне страшную весть: когда наши медсанбатовские друзья возвращались домой, попутка, в которой они ехали, подорвалась на фугасе. Жора сказал, что погибли двое — Харевич и женщина. Вторую медсестричку в тяжелом состоянии вертолетом отправили в ростовский госпиталь.

Я не стал гадать, кто из двух девчонок остался жив, — я побежал к «полкану» и буквально вымолил у него командировку в Ростов. При этом мне пришлось соврать — дескать, в Махачкале мне не удалось получить все необходимые медикаменты, надеюсь, мол, что в Ростове мне повезет больше. Увы, в тот день мне не суждено было уехать — из штаба Объединенной группировки прибыло с проверкой очередное начальство, и Дегтярев запретил кому бы то ни было покидать полк. Только через неделю мне удалось вырваться и на перекладных отправиться в Ростов.

Город меня встретил холодным осенним дожнем и унылыми лицами прохожих. Здесь, как и в Махачкале, еще было много зелени, но зелень эта была уже какой-то чахлой, неживой. Будто бы это плохой художник попытался нарисовать летний пейзаж, но у него ничего не получилось.

Я страшно волновался, когда шел длинным госпитальным коридором. От волнения мне порой не хватало воздуха, и я делал глубокие вдохи. Кто, кто из них остался жив? Леля, Илона? В каком она состоянии?.. Ну та, что осталась жива? Есть ли надежда, что она встанет на ноги, есть ли вообще надежда, что она выживет?

Самым страшным оказалось ждать, когда женщина в приемном покое, роясь в толстом журнале регистрации, который был похож на все «амбарные книги» мира, отыщет знакомую мне фамилию. Список больных и раненых был велик, и женщина долго не могла поднять на меня глаза, чтобы сказать то единственное слово, которое я ждал.

— Как фамилия раненой, товарищ майор? — не сумев с первого захода помочь мне, спросила женщина. Она была неопределенного возраста, и у нее были усталые глаза, спрятанные за толстыми линзами очков.

Я опешил. Я ведь не знал, кто из них двоих остался жив.

— Я же ведь вам уже говорил, что в машине были две женщины, но кто из них остался жив, я не знаю, — сказал я.

— Ну как же так, товарищ майор? Вы же знали, к кому ехали, — недовольно пробурчала женщина.

Я стал что-то объяснять ей, но речь моя была настолько несвязной, что женщина ничего не поняла.

— Ну ладно, — перебила она меня, — скажите хотя бы, когда она поступила к нам?

Я назвал день. Вернее, я не знал точно, когда раненая поступила в госпиталь, но, вспомнив, какого числа Червоненко вернулся в полк, сделал кое-какие умозаключения. Женщина снова стала изучать список пациентов госпиталя. И я ждал, я снова ждал и волновался. У меня даже испарина появилась на лбу и застучало в висках. Я понял, что от переживаний у меня подскочило кровяное давление. Наконец женщина остановила свой взгляд на какой-то фамилии. Я замер в ожидании. Казалось, у меня не хватит сил, чтобы выдержать эту паузу.

— Фамилия Петрова вам ничего не говорит? — спросила женщина.

От радости у меня чуть не выпрыгнуло сердце из груди. Я хотел крикнуть, что это как раз то, что я ждал, что я непомерно счастлив, что я благодарен этой очкастой женщине, но я сумел сдержать себя и достаточно спокойным голосом сказал:

— Да, это она. Как мне пройти к ней?

Потом, придерживая полы больничного халата, который я выпросил в приемном покое, я снова шел по длинному коридору, шел мимо каталок, мимо больных и раненых, которые, очухавшись немного от недуга, бродили теперь из угла в угол и с интересом посматривали на появляющиеся в этих стенах новые лица.

Она лежала в небольшой палате на четыре койки. Из-за обилия бинтов у нее почти не видно было глаз, поэтому понять, кто перед тобой, было невозможно. Одна нога пострадавшей с целью репозиции сместившихся обломков была в гипсе и находилась в подвешенном состоянии. На медицинском языке это называется вытяжением, которое помогает правильно срастаться костям.

Бедная ты моя, бедная, с болью в сердце подумал я. Ну за что тебя так, за что? Ведь ты ни перед кем не провинилась, и единственным твоим грехом является лишь то, что ты родилась на этой грешной земле.

Только что закончился обход, и медсестрички разбрелись по палатам исполнять предписание врачей.

— Как она? — спросил я невысокую хрупкую сестричку, которая ставила Илоне капельницу.

— Она в тяжелом состоянии, — сказала сестричка. — А вы кто ей?

Я задержался с ответом. Я не знал, что сказать.

— Я ее коллега, — сказал я.

— Значит, вы тоже медик? — сообразила девушка, которая, видимо, кое-что уже знала об Илоне.

— Да, я начальник медицинской службы полка, — проговорил я.

В этот момент, узнав, видимо, мой голос, Илона подняла руку. Я бросился к ней.

— Ты меня слышишь, Илона? — произнес я с дрожью в голосе. — Слышишь?

Она не ответила.

— Раненая не разговаривает, — сказала медсестра.

— Почему? — спросил я.

— Она очень слаба.

Я кивнул, мол, понимаю.

Я придвинул к кровати стул, сел на него и стал смотреть на Илону. Было тихо, и лишь где-то за окном слышались привычные городские шумы. Илона лежала в женской палате, но, кроме нее, здесь никого больше не было. Женщин не так уж много в армии, не много их и на войне. Это хорошо, подумал я, женщины не должны воевать. Это противоестественно.

Я взял ее руку в свою и ощутил легкое пожатие. Да, она признала меня, окончательно понял я. Наверное, она рада. Рада не меньше, чем я. Я немного расслабился. Некоторое время назад я испытал эмоциональный всплеск, когда узнал, что Илона жива. Теперь я потихоньку приходил в себя.

— Илона, — тихо прошептал я и снова почувствовал ее пожатие. — Держись, дорогая… Все будет хорошо. Я буду рядом с тобой. Я вытащу тебя, я помогу тебе…

Теперь я знал, что мне следует делать. Я обязательно должен был остаться в госпитале, чтобы ухаживать за Илоной. В тот же день я посетил начальника госпиталя. Этот моложавый полковник был старым знакомым Харевича. Я выложил ему все как на духу. Полковник посочувствовал мне. Я спросил, может ли он что-нибудь сделать для того, чтобы я какое-то время побыл рядом с раненой. Он пообещал лишь одно: похлопотать в штабе округа, чтобы меня на короткое время прикомандировали к госпиталю. Якобы с целью повышения квалификации.

Полетели дни, которые сменялись бессонными ночами, протекавшими в заботе об Илоне. Я знал, что врачи все сделали для того, чтобы вытащить Илону с того света, оставалось выходить ее. И я старался изо всех сил. Я сам отвел себе роль сиделки. Я помогал медсестрам делать Илоне перевязки, следил за капельницей, давал ей лекарства, умывал ее, кормил. Работы хватало, и я делал ее с удовольствием.

— Вы лучшая сиделка, какую я только видел в своей жизни, — сказал мне как-то лечащий врач Илоны, высокий капитан в дымчатых роговых очках.

Я был рад это услышать. В душе я всегда гордился тем, что был неплохим хирургом, теперь из меня вышла неплохая сестра милосердия.

Все это время Илона не произнесла ни слова. Она возвращалась к жизни медленно. Слишком серьезными были ее увечья. Когда мне рассказали, сколько сложных многочасовых операций ей пришлось выдержать, мне стало не по себе. Бедная, милая моя девочка, страдальчески думал я. Ну за что, за что тебе такое?

 

XXIII

Прошла неделя. Однажды, после того как я переделал в палате кучу дел, я сел на стул, что стоял у изголовья выздоравливающей, и задремал. Неожиданно сквозь сон я услышал свое имя. «Митя», — будто бы звал меня кто-то. Я открыл глаза. В палате было сумрачно и тихо. Илона, как обычно, беззвучно лежала на кровати и не подавала признаков жизни. Я решил, что это мне все причудилось, как вдруг я снова услышал свое имя.

У меня дрогнуло сердце. Илона! Это она зовет меня, радостно подумал я. Она! Но что это? Почему я вдруг опешил? Ах да, она впервые назвала меня по имени. Впервые! До этого ей что-то мешало обращаться ко мне таким образом. Быть может, ее смущала разница в возрасте, а может, причиной тому было проклятое чувство субординации, от которого бывает трудно избавиться.

Я тут же вскочил со стула и подошел к Илоне.

— Ты меня звала? — спросил я, стараясь преодолеть волнение.

— Да, — сказала она.

Услышав это, я еще больше заволновался.

— Тебе что-то надо? Ну, скажи? — проговорил я.

— Ничего… Я просто так.

Вот ведь как! Человеку вдруг стало лучше, и он решил просто поболтать.

— Ну, говори же… Говори еще, — стал просить я, радуясь тому, что наконец-то дождался, когда она окончательно придет в себя. Я давно не слышал ее голоса и очень соскучился по нему. — Говори, говори…

— О чем? — вновь шевельнула она губами.

Я наклонился к ней, чтобы ей было легче услышать меня.

— Обо всем, — сказал я. — Вначале скажи, как ты себя чувствуешь?

— Нормально, — ответила она.

— Это хорошо… — идиотским голосом произнес я, будто бы мне приходилось вести диалог с каким-то маразматиком и я старался говорить его языком.

Я придвинул стул ближе к кровати, сел на него и стал внимательно глядеть на Илону.

— Почему ты замолчал? — спросила она.

— Потому что тебе нельзя напрягаться… Ты еще слабенькая, — произнес я.

— Мне лучше, — сказала она. — Скоро я встану на ноги.

— Да-да, конечно, — согласился я. — Но сейчас тебе не следует напрягаться. Ты поспи. Тебе надо сейчас больше спать.

— Я не хочу спать, я хочу слушать тебя, — медленно ворочая языком, сказала Илона. — Спасибо тебе, спасибо за все…

Я чувствовал, что ей еще очень трудно было говорить. Слова у нее получались какими-то неуклюжими, как будто она училась вновь произносить их. Но ее голос… Он был настолько трогательным, что у меня сжималось сердце.

— Не надо меня благодарить, — проговорил я. — Не надо. Ничего особенного я не сделал.

— Ну как же! Только из-за меня ты и торчишь сейчас в этом госпитале…

Бинты на ее лице мешали мне разглядеть ее улыбку, но я чувствовал, что она улыбается.

— У меня командировка — я повышаю здесь свою квалификацию, — говорю ей.

Она ухмыльнулась.

— Знаем мы это повышение квалификации, — донеслось до меня. — Небось уговорил начальника госпиталя оставить тебя здесь.

Ей по-прежнему трудно давались слова, но она продолжала говорить.

— Уговорил, — честно признался я. — Теперь за мной ужин в ресторане. Как только будут деньги, обязательно свожу полковника в кабак.

Мы помолчали.

— Который час? — неожиданно произнесла она.

— А тебе не все ли равно? — спросил я ее.

— Нет, теперь уже не все равно. Коль я выздоравливаю, мне уже интересно все. Даже то, какая температура сейчас на улице, — заявила она.

Она была права. Когда человек болеет — ему нет дела ни до чего, но стоит ему хотя бы немного почувствовать себя лучше, как он снова приобретает интерес к жизни. С Илоной произошло похожее.

— На улице постоянно льет дождь. Когда его нет, стоит туман. Одним словом, южная осень, — говорю ей. — А вот на моем родном Дальнем Востоке сейчас уже предзимье. Снег выпал, мороз речки и озера сковал льдом. Там сейчас в лесах хорошо. Тишина звенящая, а воздух чистый, словно родниковая вода. Дышать хочется. Я люблю такую пору.

— Возьми меня когда-нибудь в такую осень, — попросила она.

— Возьму, — пообещал я. — Мы с тобой сядем на поезд и поедем далеко-далеко, туда, где прошло мое детство.

— Но прежде мы поднимемся на вершину Кавказа… Помнишь, ты обещал мне? — спросила она.

— Конечно, конечно, помню, — радовался я тому, что она уже живет, что у нее появились мысли, чувства, что память вернулась к ней.

— «Кавказ подо мною. Один в вышине…» Мы вместе прочтем это стихотворение. Я тебе не говорила — ведь я тоже с детства мечтала побывать на Кавказе, я тоже любила читать Лермонтова с Пушкиным. Помнишь? «Раз — это было под Гихами — Мы проходили темный лес; Огнем дыша, пылал над нами Лазурно-яркий свод небес. Нам был обещан бой жестокий. Из гор Ичкерии далекой Уже в Чечню на братний зов Толпы стекались удальцов…»

— Это «Валерик», — вспомнил я.

— Да, — ответила она. — В школе я хорошо знала это стихотворение… Позже ни одной строчки не могла вспомнить. А тут вдруг вспомнила. Наверное, это все из-за того взрыва. Веришь, я стала вдруг помнить такое, о чем, казалось бы, давно уже забыла. Вот лежу, вспоминаю и дивлюсь себе…

— Такое случается, — сказал я. — История знает случаи, когда сильный стресс позволял человеку вспомнить даже то, что с ним происходило в младенчестве.

— Я тоже многое вспомнила. Я даже лицо своей прабабушки вспомнила. А до этого, как ни пыталась, вспомнить не могла. Она умерла, когда мне было четыре годика, — пояснила Илона.

— Видишь: не было бы счастья, да несчастье помогло, — улыбнулся я.

— Лелю жалко, Марка Львовича жалко, — неожиданно произнесла Илона. — Я ведь знаю, что они погибли.

Я бросил на нее удивленный взгляд.

— Откуда ты это знаешь? — спросил я. — Ты же была без сознания.

— Интуиция подсказала… Веришь, у меня теперь и интуиция стала другой. Богаче, что ли… — тихим голосом проговорила она. — А однажды во время обхода я услышала чей-то голос… Тот человек рассказывал кому-то, как все произошло… Двое, мол, погибли, а вот этой повезло.

В палате вдруг наступила неловкая тишина. Каждый из нас думал о своем.

— Знаешь, я когда все узнал, почему-то решил, что это именно ты осталась жива, — первым нарушил тишину я. — Ехал в Ростов и молил Господа, чтобы я не ошибся.

— Уж лучше бы меня тогда… — неожиданно сказала она и заплакала. — Такие хорошие люди погибли. Бедная Лелечка, бедный, милый Марк Львович…

Она еще долго плакала, а я сидел у ее изголовья и старался успокоить ее. Не надо, не плачь, говорил я ей. Но она будто бы ждала этого момента, когда у нее появятся силы и она вволю наплачется. У нее было доброе сердце, и она жалела своих товарищей.

Чтобы как-то успокоить ее, я начал рассказывать ей о том, что происходит сейчас в моем полку. Наши, мол, готовятся выступить в горы. Скоро станет холоднее и горы покроются снегом, на котором будут хорошо видны следы противника. Тогда все и начнется. Разведчики говорили, что чеченцы тоже готовятся к зиме. Они запасаются продуктами, сооружают блиндажи, роют окопы, устраивают тайники с оружием. У них в горах есть свои укрепленные пункты, которые боевики считают неприступными. Но наши ребята только усмехаются. Дескать, мы их ракетами и бомбами закидаем — ничего от них не останется. Так что за горы беспокоиться нечего. Нам бы-де с Грозным еще разобраться — тогда бы и войне конец. Только пока не получается. Штурмуют федералы город, штурмуют, а он все никак не сдается. Чеченцы дерутся за каждый дом, за каждую улицу. Их и голод не берет, и болезни, и пули. Зубами держатся за свою землю.

Илона успокоилась и теперь лежала и молча слушала меня.

— Страшное время, — сказал я. — И откуда в стране нашей родимой столько дерьма взялось? Раньше было спокойнее, потому что власть справлялась с ситуацией… А когда в начале девяностых вожжи ослабили, тогда и началось. Нет, нельзя в нашей стране в демократию играть. Не доросли, не созрели. Впрочем, мы ли в том виноваты? Ведь мы же при этой самой демократии никогда еще и не жили, вот и болеем свинкой…

— Почему свинкой? — спросила Илона.

— Потому что это детская болезнь. А демократия в нашей стране, по сути, еще с соской во рту ходит, вот и болеет всевозможными детскими болезнями, — философствовал я. — И русские болеют, и чеченцы — все болеют. Отсюда и этот Содом.

Я вдруг спохватился. Я понял, что совершил ошибку — я не должен был надрывать Илону всякими ненужными разговорами. Чтобы человек выздоравливал, ему необходимы только положительные эмоции. Я стал рассказывать ей сказку. Я не умел рассказывать сказки и поэтому наговорил ей разной ерунды. Но она слушала меня с благодарностью и не перебивала. Мое нудное бормотание потихоньку утомило ее, и она заснула. Вот и ладно, подумал я. Воспользовавшись передышкой, я решил сходить в город. Ведь за все время пребывания в госпитале я не смог даже на часок оставить Илону. Спал и ел прямо в палате. Единственным моим желанием было поскорее поставить раненую на ноги. Но вот я дождался, когда Илона заговорила, при этом я почувствовал, что у нее есть настроение жить. И это меня обрадовало. Я был счастлив, и я хотел напиться.

Как все-таки хорошо жить на свете, рассуждал я, неторопливо шагая по тротуару и отыскивая глазами автобусную остановку. Дождя не было, но пахло вчерашним дождем и мокрыми деревьями. Вот ведь как получается: где-то идет война, а в этом городе люди как будто не знают об этом. Они ходят на работу, в магазины, кинотеатры, рестораны — в общем, живут обычной жизнью. Человек вообще склонен не думать о бедах, он хочет наслаждаться жизнью, потому что понимает: жизнь слишком коротка и ее надо успеть прочувствовать. А на войне хочется жить вдвойне. Там часто вспоминаешь, как хорошо тебе было, пока ты не попал в эту мясорубку. Впрочем, наверное, только на войне человек и может понять настоящую цену жизни. В обычной суете мы порой многого не понимаем. Нам бывает скучно от покоя и тишины. Мы хотим вырваться из этого сладкого плена и куда-то убежать. И лишь попав в бездну, мы начинаем понимать, что совершили ошибку, добровольно отказавшись от своего тихого счастья. Увы, обычно мы его не замечаем. Ведь оно ненавязчиво, оно похоже на старую добрую собаку, которая лежит себе в углу и не тревожит тебя. Ты ходишь мимо нее и ее не замечаешь, а на душе твоей почему-то всегда тепло.

У меня тоже была когда-то собака. Я ее очень любил, но не понимал этого. Когда она умерла, мне показалось, что весь мир перевернулся. И мне стало плохо. И тогда я понял, как сильно я любил свою собаку. Сейчас я стал понимать другое… Мне все тяжелее и тяжелее становилось на войне, и я начинал безумно скучать по мирной жизни. Именно там, в той жизни, и ждет меня счастье, думал я. Но до тех времен еще надо было дожить. А как это сделать, если у войны этой нет ни конца ни края?

У Сальвадора Дали есть картина, которая называется «Лицо войны». Странное лицо, в пустых глазницах которого такие же странные, с пустыми глазницами лица. Их лижут змеиные жала. Несмотря на то что я люблю этого художника, мне эта его картина никогда не нравилась. Слишком, думал я, она упрощенно-прямолинейная какая-то. Дали использует здесь средства обыкновенного символизма, а не привычный ему «параноидально-критический метод», и это обедняет восприятие. И только попав на войну, я вдруг ощутил всю глубину задуманного художником. Да ведь это картина бесконечной смерти! — подумал я. А такое бывает только на войне. И сейчас эта картина постоянно стоит у меня перед глазами, напоминая о бренности моего существования. Бесконечная картина смерти…