Брат по крови

Воронков Алексей

ЧАСТЬ III

 

 

XXIV

Зима наконец добралась и до Ичкерии. Но это была другая зима, не та, которую я знал с детства. Я знал российскую зиму — морозную, студеную, когда, и такое в самом деле бывает, птицы на лету замерзают. Здесь все было не так. Столбик термометра даже ночью редко опускался ниже минус десяти. Весь декабрь стояла промозглая погода. Шел снег, чередуясь с дождем. Слякоть, холодный сырой воздух, ветра. Раздражающая сезонная неопределенность. Солдатики, не привыкшие к такой пакостной зиме, часто хворали. Вот так и получалось: летом — одни раненые, зимой — простуженные. Возле полкового медпункта очередь. Пацаны кашляют, гундосят, сопли текут из носа.

— Ну что выстроились? — высунувшись из палатки, в которой размещался полковой медпункт, недовольно спрашивал Савельев. — Вам это что, армия или инфекционная больница? Больше закаляйтесь — тогда и кашлять не будете.

Но Савельев и сам то и дело кашлял да чихал. Проклятое ОРЗ, говорил он.

Невероятно, в древние времена, когда лекарств еще не было, отдельные народы умудрялись болеть редко, а жить долго. У них были свои секреты. Нынче, кроме таблеток, мы своим солдатам предложить ничего не могли. А ведь пора, пора, думал я, изобрести что-то такое, что позволит людям не болеть. Но у ученых почему-то руки не доходят до этого. В чем дело? Отчего мы так медленно продвигаемся вперед? Какой там рак — насморк вылечить нам бывает трудно. А все потому, что наука наша топчется на месте. Денег нет для исследований? Да откуда им быть, если люди постоянно воюют, если они тратят деньги не на то, чтобы выжить, а на то, чтобы больше убить себе подобных.

Проходят дни, похожие один на другой. Войне и конца не видно. Чувство безнадежности растет. Иногда мне кажется, что я становлюсь стариком и что мне осталось мало жить. Я начинаю мучительно рассуждать. Не рано ли причислять себя к старикам? — задаю себе вопрос. Да как сказать, — сам себе и отвечаю. Ведь старость наступает тогда, когда ты ощущаешь, что в мире теней уже больше любимых тобой людей, чем среди тех, кто еще остался рядом с тобой. Я все больше чувствую, что я одинок. На этом свете у меня только дочь, да и та скоро забудет меня. Есть еще Илона. Наверное, только мысль о ней и не дает мне до конца раскиснуть. Но Илона далеко. После госпиталя ее отправили в отпуск. Сейчас она кушает мамины блины да рассказывает ей страшные истории о войне. Недавно от нее пришло письмо. Я думал, что она уже забыла меня, но письмо хорошее. В нем много тепла. Надолго ли хватит у нее сил быть связанной с войной? Нет, на войну ей уже нельзя, да она и сама не поедет. Пишет, как хорошо ей в любимом городе, где никто не стреляет и не убивает друг друга, где по ночам не гремят взрывы, а утром видишь улыбающиеся безмятежные человеческие лица.

Опять же задаю себе вопрос: надолго ли эта ее связь с войной? Побудет в тишине — и ей захочется забыть обо всем, в том числе и обо мне. Это ведь естественно для людей: они часто не хотят помнить о плохом. А хуже войны ничего на свете нет. Илона забудет ее, а вместе с ней и меня. Тяжело, конечно, думать об этом, но нужно подготовить себя к самому худшему. Мне кажется, если Илона забудет меня, то мне уже в этой жизни делать нечего. Это была последняя попытка уцепиться за соломинку. Уцепился, но соломинка не выдержала… Да, я влюблен в Илону, кажется, я никого и никогда так не любил. Я заснуть порой не могу — мне все она мерещится. Но я чувствую, чувствую, что у меня ничего с ней не получится. Ну не пара мы, не пара! Она молодая, красивая, у нее вся жизнь впереди, а что я? Какая у меня перспектива? Пенсия? Старость? Недуги? Война и мне, и моим товарищам все равно когда-нибудь напомнит о себе. Кто-то с ума сойдет, а у кого-то сердце откажет. На нервах живем, а все болезни от нервов, говорил нам когда-то на лекции один профессор. А здесь еще и этот вечный холод, вечная простуда, плохая кормежка. Все это, конечно же, не пройдет бесследно. Впрочем, что думать о завтрашних напастях, если и сегодняшний день тебя не радует?

Из санбата возвратился начфин Макаров. Как и прежде, вечера у нас в палатке проходят под идиотским девизом: «Не уснешь, пока не выпьешь». Еще недавно я тяготился этими пьяными посиделками, а сейчас привык к ним. Пью наравне с соседями. Порой мне кажется, что я спиваюсь. Утром встану — сердце колотится. Надрываю его, вот оно и предупреждает: дескать, хватит меня и себя мучить, прекрати пить. А как прекратишь, если на душе болит? Была бы рядом Илона, тогда другое дело. Но ее нет. И только в памяти моей остались те незабываемые десять дней, которые я провел рядом с ней.

Нет, я не дождался, когда она встанет на ноги, и уехал. Совесть меня замучила: люди воюют, а я, черт возьми, отдыхаю, как на курорте. Илона меня поняла. «Езжай, милый, — сказала. — Я обязательно поправлюсь и приеду к тебе». Она поправилась, но поехала не ко мне, а домой. Впрочем, это логично. А ведь я уже разработал план, как ее перевести в наш полк. По штату мне не хватало несколько инструкторов, и начальник медицинской службы дивизии обещал посодействовать. Оставалось лишь получить согласие Илоны. Я ей обо всем написал, но теперь думаю, что зря это сделал. Ну зачем ей возвращаться на войну? Женщина должна жить дома и рожать детей.

Тоскливо. И неуютно. Я как будто болен тяжелой, неизлечимой болезнью. Когда об этом думаешь, начинаешь сожалеть о том, что у нас запрещена эвтаназия. Самому уйти из жизни всегда трудно — нужна чья-то помощь. Кто-то посторонний должен ввести в вену отраву, тот же, к примеру, хлористый кальций. Но эвтаназия запрещена во всем мире, и если какой-нибудь сердобольный лекарь поддастся искушению и введет кому-то «коктейль смерти», его упекут в тюрьму. Правда, сегодня в некоторых странах уже пытаются узаконить добровольный уход из жизни. Но в России это не пройдет: православная церковь категорически против подобных вещей. Наверное, она права.

Так и живу на грани тоски и безумства. Мне одиноко. Хочу пробудить в себе патриотические чувства, мол, долой хандру, мол, надо выжить и победить в этой войне, но эти чувства, еще не успев родиться в моей душе, гаснут. И в эти минуты приходит на помощь Савельев. Он предлагает мне выпить, и я соглашаюсь. Раньше бы я послал его к чертовой матери, но теперь я ослаб духом и уже не думаю, что творю. Мысль о том, что я больше никогда не увижу Илону, делает меня слабым.

Кто-то сказал: весь мир построен на борьбе эгоизма и щедрости. Ваня Савельев по натуре человек щедрый, но, как и я, одинокий. У него тоже была жена, даже не одна. Говорит, что только официально у него их было две, а сколько еще было неофициальных дам! Правда, его женщины не бросали — он их сам бросал. Здоровяк и симпатяга, он мог производить впечатление на слабый пол. Мне рассказывали, что, когда он был лейтенантом и служил в каком-то отдаленном гарнизоне, у него в любовницах была жена самого комдива. Ну вот влюбилась баба по уши в этого казанову в портупее и с ума сошла от любви. Роман их был бурным и длился до тех пор, пока их не застукал ее муж. Другой бы придушил подлеца, а этот пожалел — просто сослал его в другой полк. Но комдивша и там Ваню нашла. Почти каждый день ездила к нему за сорок верст на попутках. Однажды после паломничества к любовнику она собиралась возвращаться домой. Стоит на трассе, ждет попутку, и тут ей армейский автобус на глаза попадается. Генеральша просит отвезти ее в дивизию, но прапорщику некогда, у него свои дела. Уперся: не могу — и все тут. Тогда она ему: вы, дескать, знаете, кто перед вами? Я жена комдива! Но служивый, который, видимо, был наслышан о любовных приключениях мадам, тут же нашелся: я, говорит, сейчас позвоню вашему мужу, и он пришлет за вами «Волгу». Мадам, естественно, ретировалась.

На войне Ваня чувствует себя как дома. У него почти всегда хорошее настроение, и это понятно: он здешний «начальник спирта». Так его наши офицеры в шутку называют. Здесь у многих из нас есть прозвища. «Начальником паники», например, мы называем начальника инженерной службы полка майора Семушкина — он чует начальство за три версты и всегда точно предугадывает приезд очередной высокой комиссии. Есть у нас «главный жмот полка». Это, конечно же, начфин Макаров. Тот, умирать будешь, десятку в своем проклятом казенном сейфе не найдет. Жору Червоненко, как и всех тыловиков, считают вором и потому зовут обыкновенно — «мафия».

Меня тут тоже всяк зовет на свой лад. Начмед — это одно, но у меня есть еще и прозвище «коновал», которым меня за глаза называют. Обидно, конечно, но армейский жаргон, как и армейский фольклор, не имеет границ разумного. «Ну что, коллега, лечить будем пациента или сам помрет?» Это о нас, армейских лекарях. И такие шуточки постоянно слышишь в свой адрес. Но чуть что — все бегут к нам, «коновалам». Помогите, зубы ломит, аж грыжа вылезла. Помогаем.

Но опять же возвращаюсь к Савельеву. Он, как мне кажется, совсем не боится смерти. Порой сам лезет на рожон. Сейчас в горах лежит снег, и наши постоянно ходят на прочесывание лесов. Ваня вместе с ними. Попробуй откажи ему — такой шум поднимет. В горах ему раздолье. Он любит помахать кулаками и пострелять, а там враг. Ваня всегда первым бежит в рукопашную. Ребята рассказывают, что в бою он хуже зверя. Когда возвращается из похода, я пытаюсь расспросить его, что да как, но из него слова не вытянешь, и только довольная морда его говорит о том, что он погулял в горах на славу.

Пьет Ваня много, но в полку не буянит — для гор свою энергию бережет. Я вначале был недоволен, что он так много пьет. Сопьешься, пугаю его, а он только смеется. Однажды говорю ему: ты, мол, как я погляжу, просто боишься быть трезвым. А ведь и от трезвости редко, но случается польза. Испанский посол Клавихо, говорю, на роскошном приеме у Повелителя Вселенной Тимура прикинулся непьющим, весь вечер промучился, зато записал свои трезвые наблюдения в этой пьяной компании, чем оказал историкам неоценимую услугу. А он мне: если, мол, я попаду к чеченцам «на прием», то они меня не водкой угостят, а пулей. Больно много я им насолил.

Наверное, он часто и пил-то оттого, что понимал: очередной стакан водки может оказаться для него в этой жизни последним. В полку уже погибла не одна сотня бойцов, Савельев думает, что когда-то придет и его черед. Но ведь он сам лезет под пули, сам! А еще говорит, что любит жизнь. Жизнь, говорит, женского пола, а я женщин до смерти люблю.

Он говорил правду. Женщин он боготворил. В свою очередь, и те боготворили его. Самец, издевались над ним офицеры. Ни одну юбку не пропустит. И отчего это бабы тебя любят? — часто спрашивал его начфин Макаров. А ты не знаешь, почему? — усмехался Жора Червоненко. Ты видел его в бане? Нет? Ну тогда посмотри — не мужик, а конь с саперной лопаткой между ног.

Когда я умру, говорил Ваня, то хочу, чтобы на мою могилку пришли все женщины, которых я любил. Тогда хоть будет возможность сосчитать их, а так разве всех припомнишь? Жеребец, ничего не скажешь. Он и Лелю в свой послужной список казановы хотел занести, но не успел. Горевал очень, когда узнал, что она погибла. Может, заявил, это и была та единственная и неповторимая, которую он искал всю жизнь. Но теперь ему уже никогда не узнать, та ли это была на самом деле женщина, которая сделала бы его счастливым.

 

XXV

Хотя на календаре была уже зима, Хасан продолжал по утрам пригонять свое стадо на луговину. Трава уже давно пожухла и походила на свалявшуюся собачью шерсть, торчащую клоками и бугрившуюся волнами по всему пространству равнины. Но скотина как будто не замечала перемен и, как и прежде, продолжала жевать потерявший всякий вкус и аромат корм. Бывало, от скуки я уходил за границу лагеря, садился на какую-нибудь мерзлую глыбину и начинал наблюдать за всем, что происходило вокруг. Нельзя сказать, что мне это нравилось, но таким образом я коротал время, которое тянулось медленно, словно похоронная процессия. Передо мной открывалась унылая картина: выцветший луг, на нем безучастные ко всему животные, медленно пережевывающие сухую траву. И лишь Хасан вносил в этот пасмурный мир скуки и безнадежности живую струю. Ить, ить! — гортанно кричал он и хлопал длинным кнутом. Все тот же абрек в черной мохнатой шапке, надвинутой на глаза. И лошадь под ним все та же чалая — светлая с черными гривой и хвостом. Ить, ить! — кричит он и поднимает лошадку в галоп. Нужно догнать молодого бычка, которому моча ударила в голову, и он помчался куда глаза глядят. Лошадка прыткая, скачет легко и упруго. Несколько прыжков, и вот он уже, бычок, под боком. Короткий взмах кнута, резкий хлопок, и наказанное животное, круто повернув, бежит к стаду.

Почему у него нет собаки? — удивленно думаю я. Кавказской овчарке тут был бы простор. Эту зверюгу хлебом не корми — дай только поработать. Даже если пастуха рядом не будет — все равно дело свое делать будет исправно. У пастушьей овчарки это в крови — следить за порядком в стаде. Куда там человеку до нее. Но Хасан работает и за себя, и за ту собаку. Он неукротим и ревнив к работе. Я удивляюсь его энергии.

— Здравствуй, Хасан! — кричу ему, когда он проезжает мимо меня. Тот только бросает орлиный взгляд в мою сторону и не отвечает на приветствие. «Их бог — свобода, их закон — война», — почему-то вдруг вспоминаю я Лермонтова. В самом деле, чеченца трудно бывает представить этаким мирным пахарем. Даже трудяга Хасан кажется мне дерзким ратником, который только случайно попал в чабаны.

— Ты что не здороваешься, Хасан? — спрашиваю его. — Я ведь не враг тебе, ты понимаешь это?

Хасан снова бросает в мою сторону свой орлиный взгляд, круто поворачивает чалую и мчится прочь. Вот ведь война до чего нас всех довела — мы уже не доверяем друг другу, а бывает, что и друг друга люто ненавидим. А за что?

— Хасан, а Хасан! Как зовут твою чалую? — не зная, как привлечь к себе его внимание, спрашиваю его. Но он и не думает заговаривать со мной. Ить, ить! — дико кричит он и пускает лошадь карьером, давая понять, что я ему до фени.

Как ни гнети дерево, оно все равно вверх растет, глядя на Хасана, подумал я о всех чеченцах. Ну и бог с ними. Коль не желают дружить, пусть живут так, как им нравится.

Я вспомнил, как когда-то все начиналось. Грандиозный митинг в столице Чеченской республики вот уже неделю будоражил мир, идя первой строкой во всех сводках российских новостей. Потом появились баррикады. Выше человеческого роста, построенные из бревен, обломков железобетонных конструкций, разбитых машин, баррикады перекрыли все дороги, площади, поднявшись и у кинотеатра «Юбилейный», и у блокпоста федеральных сил. Баррикады причудливые, порой даже смешные: сверху и с боков на них установлены сорванные с пьедесталов памятники. В центре — бюст генерал-полковника, на котором женщины губной помадой написали: «Грачев». Это тот самый министр обороны, при котором под новый, 1995 год в Грозный вошли войска, чтобы навести там порядок, а в конечном счете уничтожить самостийный режим генерала Дудаева, этого главного чеченского сепаратиста.

«Мы рабы не Аллаха, а России», «Долой свиноедов» — такими лозунгами были облеплены дома, в том числе и президентский дворец. На площади перед дворцом вырос целый городок с отлично оборудованной кухней, со своими хижинами, выведенными наскоро, но по всем правилам — с крышами и трубами на них, очагами и соломенным полом.

Прошел уже год, как федеральные войска начали наводить в Чечне конституционный порядок. Убери войска во всей Чечне — начнется резня, говорил президент Ельцин. Не убери — нечего, дескать, мне лезть в президенты: народ меня не поддержит. Надо, мол, найти такой компромисс, который бы устроил всех, и прежде всего народ Чечни.

Российские войска действовали на чеченцев, как красная материя на быка. Еще свежи были в памяти кровопролитные бои в чеченской столице, где были убиты тысячи людей. Среди них военные, чеченские боевики, гражданское население, в том числе старики, женщины, дети. Русских, чтобы отомстить федералам, вырезали целыми семьями. Невероятными усилиями удалось навести порядок в мятежном Грозном. Но ненадолго. Снова началась буза, возникли стихийные митинги, чеченцы стали строить баррикады на улицах. Кто-то упорно не хотел, чтобы на чеченскую землю пришел мир.

На мятежного президента Чечни Дудаева было заведено уголовное дело, и он был объявлен в розыск. На заседаниях Совета безопасности России в те дни велись жаркие споры, посвященные чеченской проблеме. Никто не знал, что делать. Иные горячие головы предлагали применить к непокорной Чечне тактику «выжженной земли», другие были категорически против этого. Бесчеловечно-де. Режим Дудаева не признавала Россия, его не признавало и руководство США, которые постоянно играют главную скрипку в международной политике и от мнения которых всегда многое зависит. Кажется, у России были развязаны руки в отношении Чечни, тем не менее страна жила с чувством некой тревоги и безысходности. И эти чувства усиливались с каждым днем. Взгляды людей были прикованы к площади перед дворцом чеченского президента — чем все закончится?

А закончилось все уступками Москвы. Правда, военные Дудаева убрали — слишком был непокорным. После его смерти в Чечне прошли выборы нового президента, которым стал Аслан Масхадов. Но и он повел сепаратистскую политику. Вернее, политика эта исходила от тех, кто стоял за спиной Масхадова и кто был сильнее президента, а он просто поддался силе. Теперь, после того как началась вторая чеченская война, он прячется где-то в горах, а его армия сражается за Грозный. Мятежников меньше, чем федералов, но они стойко обороняются и держатся за каждый дом. Улицы Грозного залиты кровью, не восстановленный со времен первой войны, он сейчас все больше и больше становится похожим на разрушенную Помпею. Ужас берет, когда идешь по бывшим красивым зеленым улицам, обрамленным бывшими красивыми современными зданиями. Мертвые глазницы разрушенных домов смотрят на тебя с какой-то невыносимой болью и упреком. И ты понимаешь, откуда в тебе это ощущение: в то время как вся планета готовится с помпой встретить начало нового тысячелетия, здесь, в Чечне, люди каждый день живут в ожидании смерти. Какой поразительный контраст! Нелегкая судьба досталась тридцать четвертому поколению, которое создает сегодня историю России.

Мне несколько раз за последнее время приходилось бывать в Грозном. Туда я мотался за ранеными. В медсанбате дивизии, которым до недавнего времени командовал подполковник Харевич, не хватало хирургов, и меня стали прикомандировывать к нему. Вместо погибшего подполковника начальником медсанбата стал некто майор Плетнев Роман Николаевич. Когда-то он служил в столичном военном госпитале, был прекрасным хирургом, а когда началась война с Чечней, попросился на Северный Кавказ. Служил в полевом госпитале, оперировал, а вот теперь его перевели в дивизионный медсанбат. Мы с ним сошлись быстро, хотя вначале мне казалось, что этого не будет никогда. И все потому, что мне было трудно перебороть себя — все-таки я любил покойного Харевича, более того, я верно хранил память о нем. Как-никак, его обожала Илона и считала его вторым своим отцом.

Но война быстро сближает людей. Мы делали с майором одно общее дело — оперировали раненых — и скоро стали хорошими товарищами.

В свободную минуту мы любили поболтать с Плетневым. Он был человеком умным и хорошо разбирался в жизни. Невысокого роста, со стриженными бобриком волосами, он напоминал мне легендарного пана Володыевского. Та же стремительность в движениях, тот же острый цепкий взгляд, то же мужское обаяние — а именно таким поляки изобразили своего героя в кино. Майор был человеком неутомимым, и, казалось, кроме войны, для него ничего на свете не существовало. Но однажды в разговоре со мной он признался, что очень скучает по семье. У него была любимая жена и две дочки. Плетнев часто показывал их фотографии, и я понимал, что он не только скучает без них, но и тихо страдает. Есть такие мужики, которые просто не могут жить без семьи.

Он любил поговорить о любви. Говорил, что любовь подчиняется одному-единственному закону в жизни — закону сообщающихся сердец.

— Знаешь, — как-то сказал он мне, — любовь, оказывается, никоим образом не связана с деятельностью сердца, хотя принято считать наоборот. Недаром говорят: сердечные отношения, сердце разрывается от любви. А вот британские исследователи выяснили, что любовь, как и мысль, как и слово, зарождается в коре головного мозга и никакого отношения к сердцу не имеет. Для своего эксперимента они отобрали семнадцать безумно влюбленных студентов и просканировали их мозг, показывая подопытным фотографии объектов их обожания. При этом были обнаружены активные зоны романтической любви — они располагаются в передней части коры мозга и входят в сектор удовольствий, не соприкасаясь с участками, связанными со страхом, огорчением и злостью.

Услышав это, я невольно улыбнулся.

— Ты что улыбаешься? — спрашивает меня Плетнев.

А я ему:

— Теперь-то я понимаю, почему дуракам живется легче. У них мозги набекрень, значит, они лишены любовных переживаний. А что может быть ужаснее этих переживаний?

Плетнев внимательно смотрит на меня.

— А тебе приходилось испытать это чувство?.. — неожиданно спрашивает он меня.

— Ты это про любовь? Приходилось, — вздохнув, отвечаю. — И от неразделенной любви страдал, и от измен…

Вспомнив про Илону, я хотел в этот ряд поставить и разлуку с любимой, но промолчал. А нужно ли быть до такой степени откровенным? Пусть уж все, что у меня болит в душе, само собой перебродит, подумал.

— А я в молодости от любви часто терял голову, — признался майор. И вдруг: — А ты знаешь, почему влюбленные теряют голову? Опять же сошлюсь на ученых: они пришли к выводу, что возбужденные «зоны любви» ослабляют теменные участки мозга, которые отвечают за память человека и его способность сосредоточивать внимание.

— Вот, оказывается, все как просто, а мы все считаем, что здесь присутствует что-то сверхъестественное, — говорю.

— Да, в человеке все просто, — соглашается он, — только нужно хорошо знать физиологию.

Я усмехнулся.

— Просто-то оно просто, но люди тем не менее продолжают умирать, в том числе и от любви, хотя любовь — всего лишь навсего химическая реакция, протекающая в организме человека, — заявляю я. — Небольшой перенапряг — бац! — инфаркт…

На лице Плетнева появляется улыбка.

— Надо пить четыре чашки чая каждый день, и никакого инфаркта не будет, — произносит он.

— Это ты по собственному опыту знаешь или опять же ссылаешься на ученых? — спрашиваю его.

— На них, неутомимых, — вздыхает он. — Но чай в самом деле вещь полезная. Это я уже как старый чифирист тебе заявляю. Кстати, а не испить ли нам чайку?

Чай Плетнев любит больше, чем казенный спирт. Он уверяет, что тот помогает ему восстанавливать силы. И в сортах чая он хорошо разбирается. Раньше, говорит, когда хороший чай был в дефиците, приходилось пить разный суррогат, а теперь раздолье. Заходишь в магазин и падаешь от обилия сортов. И главное, не знаешь, на чем остановить свой взгляд. Когда чай был в дефиците, тогда все было просто: бери тот, на котором написано «грузинский первого сорта». А что делать сегодня? — с унылой физиономией кота, закормленного сметаной, спрашивает он. Так что же делать? — в тон ему говорю я. Надо брать только крупнолистовой чай, категорично заявляет Плетнев. На крайний случай гранулированный. А вот когда чай крупкой — это полнейшая дрянь. Замутит кипяток, в глотку попадать будет. Мусор, одним словом.

Он и заваривает чай по-особому. Для этого у него имеется личный заварник. Чай, говорит, надо заваривать в глине, а пить из фарфора. Я рассматривал его заварничек. Старый, облупленный — ни виду, ни ценности на первый взгляд. А Плетнев говорит, что ему его по специальному заказу изготовил один художник, занимающийся гончарным делом. Ты, говорит, не смотри, что вещь эта лица не имеет — сам дух в нем особый, потому и заваривает он по-особому.

Над заваркой Плетнев колдует долго. Замучишься его ждать и чай при этом расхочешь пить. Но майор учит быть терпеливым. Ты, говорит, не торопи себя, зато в награду за терпение испытаешь такое наслаждение, какое не испытывает даже индийский слон, когда забирается на слониху.

С юмором у него в порядке. А вот на жену свою обижается — дескать, у нее нет отрицательных черт, кроме одной — она не понимает юмора. Женщины, говорит, вообще редко способны понимать юмор. Вот я и предлагаю каждой женщине в детстве обязательно делать специальную прививку: прививать чувство юмора.

 

XXVI

В ту ночь за окном бушевал ветер, и палатку, где спали хирурги, трепало, как треплет голодная собака полу хозяйского пальто.

Где-то в первом часу я проснулся оттого, что услышал громкие голоса. Открыл глаза и увидел тугие лучи автомобильных фар, которые, пробив парусину, растеклись по всем четырем углам. Было светло, как днем. Проснулись Варшавский, Голубев и Лавров, поднял голову Плетнев. Что там такое?

Оказывается, привезли раненых.

— Товарищ майор! Товарищ майор! — услышал я голоса санитаров. — Принимайте раненых!

Мы оделись и выскочили из палатки. Вокруг машин бегали люди с фонариками.

— Сколько человек привезли? — не глядя на раненых, голосом простуженного льва спросил Плетнев.

— Восемь, товарищ майор, — был ответ.

— Тяжелые?

— Есть… Трое совсем хреновые, остальным можно жить.

— Тяжелых в операционную! — приказал майор и следом приказал запустить бензогенератор. В операционной вспыхнул свет.

Одной из тяжелораненых оказалась грозненская учительница по фамилии Крымова. Поздним вечером несколько человек в масках и камуфляже ворвались в дом и открыли по спящим огонь из автоматов. Две дочки учительницы и старик отец были убиты, а саму ее в тяжелом состоянии отправили в дивизионный медсанбат. Крымова была изрешечена пулями, но еще подавала признаки жизни. Ее первую и положили санитары на операционный стол.

— Звери, — сказал Плетнев, увидев залитую кровью женщину. — Ее-то за что? Чем она провинилась перед этими извергами?

Извергами он называл чеченцев.

— Она учительница, учила детей. За это и поплатилась, — сказал старлей, который был за старшего у прибывших из Грозного.

— Чьих детей она учила? — переспросил Плетнев, продолжая готовиться к операции.

— Их же детей и учила, — пробурчал старлей.

— Парадокс! — выдохнул в сердцах Плетнев. — Им бы спасибо ей сказать, а они, суки, вон что делают…

— Какой там «спасибо»! Их полевые командиры ясно сказали: никакой учебы для чеченцев. Кто не выполнит приказ — того под расстрел.

Плетнев бросает взгляд в сторону до смерти уставшего старлея.

— Вот как? Значит, дегенератами хотят видеть своих детей? На такое, я думаю, способны только те, кто сами являются дегенератами. Теперь я понимаю, почему эта война никак не закончится…

Что он имел в виду, я не знаю, но я задумался над его словами. Я тщательно мыл руки мылом и думал о том, как все-таки несправедливо устроен мир, где зло постоянно берет верх над разумом. Если так дальше пойдет, то что нас ждет в следующем тысячелетии? — подумал я. А ведь оно уже совсем рядом.

Потом мы долго боролись за жизнь Крымовой. Мы сделали все, чтобы спасти ее, но она умерла. Позже я побывал в Старопромысловском районе Грозного, видел дом, где жила Крымова. Домишко был одноэтажным, и находился он на городской окраине. Его мне ученики Крымовой показали. Я угостил их за это дешевыми конфетами, которые оказались в моей полевой сумке.

Небольшой заросший яблонями и увитый виноградом дворик. Это родительский дом Крымовой. Здесь она появилась на свет, здесь родились ее дети. За что ее убили? — пытался понять я. В самом ли деле за то, что она не выполнила приказ чеченских вождей, запретивших детям Чечни ходить в школу? А может, просто за то, что она русская? И в том и в другом случае убийство выглядит диким. Расскажи кому об этом за границей, сочтут за сумасшедшего. Ну не может быть, чтобы за такое убивали.

А я и сам уже не верю своим глазам. Проткнет грозненский садист иглой от шприца глазенки маленькой девочки, которая окажется на моем операционном столе, а я подумаю, что мне снится дурной сон; прирежет моджахед забавы ради русского старика, и я решу, что это я смотрю по телевизору какой-то идиотский фильм ужасов… И взрывы в Грозном мне уже покажутся киношной пиротехникой, и отрезанные головы солдат я сочту за собственную фантазию, и распоротый живот беременной женщины, из которого будет торчать тельце неродившегося человечка, я приму за больное свое воображение… Все, все, все в этой страшной войне будет для меня теперь лишь тенью чужого мира, цепью невероятных вещей, но ни в коем случае не реальностью. С ума сходят постепенно, и это я знал. Наверное, я тоже потихоньку сходил с ума и уже не понимал, где есть правда, а где искажение моего восприятия.

После всего увиденного я просто не знал, что и думать. Нет, я знал, что есть на свете великое зло, но чтобы зло было настолько откровенным и изощренным, не знал. Ну за что детей-то, стариков, беременных женщин? — не понимал я. Но еще больше не понимал, когда русские жители Грозного, с кем мне приходилось общаться, начинали наперебой говорить о том, какой хороший их город, какие хорошие живут в нем люди, в том числе чеченцы… Боже мой! — поражался я. Что это, обыкновенное людское заблуждение или же бред больных людей, которых война лишила разума? А мне опять: чеченцы — прекрасные люди, толковые, мудрые… Да о чем они говорят! — кричало во мне все. Да разве не ваших детей и стариков они убивают и уводят в рабство? Наших, говорят, и тем не менее…

Нет, я в самом деле сходил с ума. Я сник. Глаза мои застила кровь убиенной учительницы Крымовой, которой незадолго до смерти удалось убедить военные власти осажденного Грозного выделить стройматериалы на ремонт школы. Святая простота — иначе не скажешь.

Конец декабря… Утром на деревьях и кустах нечаянный жалкий обреченный снег. Не пойму, то ли я где-то это слышал, то ли же у меня само собой родилась эта сумасшедшая лирика. А впрочем, что тут странного: я ведь сходил с ума.

Я поделился впечатлениями с Плетневым. Дескать, не могу понять, то ли вижу сон, то ли это преисподняя дьявола. А он мне: это, дескать, у тебя мозги устали каждый день видеть зло. А я и так понимал, что очень устал и что психика на пределе. Чтобы окончательно не сойти с ума, стал пить. Думал, это поможет. После Чечни военные возвращаются домой или же сумасшедшими, или агрессивными. Они способны на все. С ними там занимаются психотерапевты. У нас здесь нет психотерапевтов, и их нам заменяла водка.

— Зачем столько пьешь? — спросил меня Плетнев. — Погибнешь ведь.

А я ему:

— Пью из принципа. А что до моей погибели — так не все ли равно, где погибнуть, здесь или же по возвращении из Чечни. Впрочем, из Чечни я никогда уже не вернусь…

— «Пью из принципа», «не вернусь из Чечни», — с иронией в голосе повторяет мои слова Плетнев. — Что-то я не пойму тебя, Митя… А, кстати, ты знаешь о том, что слово «принцип» уже сделало свое черное дело в истории? Нет? Так вот послушай… 28 июня 1914 года сербы и боснийцы поминали погибших в свое время в битве при Косовом поле воинов князя Лазаря. В день печального юбилея в Сараево прибыл наследник престола Австро-Венгерской империи эрцгерцог Франц Фердинанд. Тот самый, который был одним из инициаторов аннексии Боснии и Герцеговины. Подпольная группа «Молодая Босния» принципиально решает: «Смерть!» Пистолет доверили восемнадцатилетнему Гавриле Принципу… Сечешь? Гаврило не промахнулся — были убиты эрцгерцог и его жена. Убийцу схватили, но к смертной казни не приговорили: ему было только восемнадцать, а на смерть осуждали начиная с двадцати. Прожив еще четыре года, национальный герой Югославии скончался в тюрьме. А к тому времени на полях Первой мировой войны погибли десять миллионов человек, а еще двадцать миллионов были ранены и контужены. Вот тебе и принцип.

Выслушав Плетнева, я только пожал плечами. Дескать, интересно, черт возьми, рассказываешь. Слушать тебя — одно удовольствие.

— Кстати, — снова возвращается майор к тому, с чего начал, — разве ты не знаешь, что чрезмерное увлечение спиртным мешает хирургу? Вчера на операции я видел, как дрожали твои руки. Смотри, Митя, плохо кончишь.

Я ничего ему не сказал. Я сам знал, что кончу плохо.

 

XXVII

В медсанбат снова завезли раненых. Плетнев тяжело вздыхает. Да сколько можно? — спрашивает он. Кажется, уже всех чеченцев в Грозном перебили, а раненых все везут и везут. Кто же, мол, их стреляет? Не свои же?

Конечно, не свои, но нам известны были случаи, когда попадало и от своих. Бывало, назовет разведка не те координаты — вот артиллерия и лупит по квадрату, где закрепились федералы. А тут еще и авиация подключится, ракетчики. Такой фейерверк устроят — живого места не останется.

Но это одно, а бывало и совсем другое. Лежали у нас как-то в медсанбате трое тяжелораненых, к которым то и дело наведывались ребята из военной прокуратуры. Мы сразу смекнули, что дело здесь нечистое. А потом один прокурорский капитан за бутылкой спирта нам все и выложил.

В родительский дом солдата, который служил в Чечне, пришло письмо за подписью командира части. Так, мол, и так, уважаемые родители. Ваш сын, 1979 года рождения, водитель, рядовой такой-то, выполняя боевое задание, верный военной присяге, погиб 29 ноября 1999 года. Смерть наступила при исполнении обязанностей военной службы. Следом в городской газете появился некролог. Дескать, администрация и военный комиссариат города с глубоким прискорбием извещают, что 29 ноября 1999 года, выполняя боевое задание по обеспечению антитеррористической операции в Чечне, верный военной присяге, погиб уроженец нашего города водитель N-ской войсковой части рядовой такой-то.

На похоронах были сослуживцы погибшего, которые привезли цинковый гроб с телом убитого, они-то и шепнули что-то родителям. Те сразу давай писать письмо в одну из центральных газет. «…После ссоры из-за нетопленых палаток наш сын и трое его товарищей подрались с пьяными контрактниками, бывшими дежурными по пункту сбора колонн. Один из дежурных, схватив автомат, выпустил в мальчишек несколько очередей. Наш сын погиб, остальные с тяжелыми ранениями были отправлены в медсанбат».

Этих раненых мы вытащили. Они лежали потом в своей палатке угрюмые и молчаливые, будто бы в рот воды набрали. Но прокурорским они рассказали все.

Подразделение, где служили срочную эти парни, базировалось у небольшого чеченского селения Автуры. А за боеприпасами колонны то и дело мотались в Моздок — несколько тяжелых «Уралов» в сопровождении бэтээров. Путь неблизкий, дороги разбитые, каждую минуту ожидаешь засаду боевиков. И мысль одна: поскорее бы добраться до места, почифанить горячего да завалиться на койку в натопленной палатке. Мечтали о том же и будущие жертвы. Ребята неплохие, говорил прокурорский следователь, зря бы бучу не поднимали. А тут приезжают, глядь, а палатка не топлена. Что случилось, почему? А им: цыц, сопляки, не ваше дело. Ну те и не выдержали — набросились с кулаками на дежурных.

Что было потом, известно. Контрактники вскрыли комнату для хранения оружия — оружейку, как ее называют бойцы, присоединили магазины с патронами к автоматам «АКС-74», и пошла гулять губерния… Матерились, словно последние сапожники, расстреливая бедных пацанов. Мы научим вас уважать старших, мать-перемать! Вот вам, вот вам, буи кленовые! — орали они.

Потом преступников увезли в Ростов — там и судили. Нет, что ни говори, а война сводит нас всех с ума. И чеченцев, и русских. Мы звереем. Я начинаю думать, что, если бы нам дали сейчас волю, мы бы перегрызли друг другу глотки. При этом грызли бы всех без разбора, не спрашивая, кто есть чеченец, а кто русский.

Среди раненых иногда случаются и чеченцы, которые воюют на стороне федералов. Других к нам не привозят — отправляют в специальные лагеря или в изоляторы, где «чехов» вначале лечат, а потом уже разбираются, кто из них есть кто. В последней группе «наших» чеченцев был человек по фамилии Бесланов — тот самый, что возглавлял отряд милиционеров в Грозном. Ему прострелили голень, и он страдал от безделья.

Я давно слежу за его деятельностью. Без всякого сомнения, Бесланов — человек отчаянный и смелый. Решив, что война — дело дрянное, он вышел из состава мятежного чеченского руководства и перешел вместе с преданными ему людьми на сторону федералов. Вожди мятежников вначале уговаривали его вернуться, затем стали угрожать, и наконец, когда он окончательно расплевался с ними, они его заочно приговорили к смертной казни. Бесланов только скалился. А вы, дескать, вначале попробуйте достаньте меня. У меня ведь много единомышленников, а кроме того, за спиной у меня федералы.

Я восхищался Беслановым, называя его героем, но втайне думал о том, не повторит ли он судьбу толстовского Хаджи-Мурата. Я помнил трагедию этого странного чеченца, который, как оказалось, был реальной исторической фигурой. Недавно по телевизору показывали его череп, который вот уже полтораста лет хранится в одном из медицинских музеев. Этот череп меня поразил: маленький, словно это был вовсе не череп взрослого мужика, а ребенка, и в нем крошечное пулевое отверстие. Целая история застыла в руках врача, который показывал миллионам соотечественников это уникальное сокровище. Жаль, что не все зрители знали историю Хаджи-Мурата, но я ее знал.

Хаджи-Мурат был наибом знаменитого ичкерийского полководца-мятежника Шамиля. В имамате Шамиля наиб — это его уполномоченный, осуществлявший военно-административную власть на определенной территории. Шла война между русскими и чеченцами. Для кавказских горцев — освободительная война против царских колонизаторов и местных феодалов.

Это был умный и смелый воин, который служил примером для многих горцев. Его уважали и боялись одновременно. Он чувствовал это и стремился стать вожаком, вождем, предводителем кавказского воинства. Но в одной стае двух вожаков не бывает. Не имея больше сил подчиняться Шамилю, Хаджи-Мурат предал его и ушел к русским. Он думал, что с их помощью он станет правителем Кавказа, пусть даже для этого ему придется терпеть унижения. Его встретили настороженно, но оказали почести. Как-никак знаменитый бунтарь, самолично уничтоживший десятки царских подданных. Правительство решило с помощью его разыграть кавказскую карту и пообещало Хаджи-Мурату в случае, если он поможет разбить армию Шамиля, поставить его над всеми горцами. Тот стал делать все, что ему приказывали русские военачальники. Шамиль был взбешен и отдал приказ своим мюридам, чтобы те изловили или уничтожили предателя. Но Хаджи-Мурат был неуловим. Однако свободолюбивый орел не может долго жить в клетке, даже если эта клетка золотая, — он обязательно попробует вырваться из нее. Хаджи-Мурат и был тем орлом. Ему надоело быть заложником у русских, и он решил бежать. При побеге он и его товарищи пролили кровь царских подданных, а затем пуля настигла и Хаджи-Мурата. Все закончилось тем, что ему отрезали голову. Русские переняли у горцев их языческие обычаи и, как дети, радовались этому.

Вот я и думал: а не повторит ли Бесланов судьбу Хаджи-Мурата? Кто он — друг или затаившийся враг? Наблюдая за раненым, мне часто казалось, что Бесланов ведет себя с нами искренне. С его открытого и красивого лица не сходила доброжелательная улыбка, и вообще он больше походил на доброго богатыря, чем на какого-нибудь отмороженного абрека. Но порой что-то менялось в этом красивом лице, оно делалось каменным, и глаза его наливались кровью. В такие минуты он был похож на зверя, приготовившегося к смертельному прыжку. Речь его становилась грубой и вульгарной. При этом он мог оскорбить человека и даже ударить его. Язычник, думал тогда я о нем. Неисправимый язычник. Тем не менее я хотел верить в то, что он человек благоразумный и никогда не переметнется на сторону врага. Больно уж много он насолил своим собратьям, больно много кровушки их он пролил. Недаром же шариатский суд приговорил его к смерти.

Но врагов он не боялся. Об этом сам не раз заявлял при мне. Я любил во время обхода бывать у Бесланова. Уж очень он был интересным собеседником, более того, в разговоре с ним я, как мне казалось, больше вникал в суть чеченской трагедии, больше начинал понимать не только характер горцев, но и их душу. Специально готовил заранее какую-нибудь подходящую фразу, которая помогла бы мне начать с Беслановым разговор.

Однажды во время своего дежурства по батальону я, как обычно, решил обойти палатки, где лежали раненые. Хотел справиться об их здоровье, а к тому же проверить, хорошо ли натоплены помещения. Время уже было позднее, и медсанбат потихоньку отходил ко сну.

— Здравствуйте, товарищи выздоравливающие! — войдя в палатку, поприветствовал я раненых и тут же осекся, увидев, как трое чеченцев готовились совершить вечерний намаз.

Я стал невольным свидетелем всей этой ритуальной процедуры. Особенно мне было интересно наблюдать за Беслановым. Перед тем как начать молиться, он вытащил из дорожной сумки свой походный кумган, налил в таз воды, разулся и совершил омовение. Потом он сел на корточки, закрыл глаза и, обращаясь на восток, начал читать молитвы. То же самое сделали и его товарищи. В железной «буржуйке» трещали дровишки, и пламя, пробившись сквозь щели печурки, скупо освещало небольшое пространство, где находилось с десяток выздоравливающих бойцов. Русские привыкли к молитвам и уже не с тем любопытством, как прежде, наблюдали за чеченцами, те же, в свою очередь, тоже перестали обращать внимание на иноверцев и молились так, будто они были здесь одни. Что ни говори, а обстоятельства порой заставляют и карася метать икру на глазах у щуки — водоем ведь на всех один.

Чтобы не мешать Бесланову и его товарищам совершать намаз, я обошел их стороной и прямиком направился туда, где лежал контуженный в Грозном журналист и писатель по фамилии Цыганков. Тот встретил меня улыбкой, усадил возле себя и принялся что-то мне говорить.

Леонид был моим земляком. Так я называл всех дальневосточников. В Грозный он попал недавно. Как я понял, он решил писать книгу о войне — иначе на кой черт ему было ехать в Чечню. Не успел приехать, как попал к чеченцам в плен. Говорит, пошел с мотострелками на «зачистку» городских улиц, отстал, любопытствуя по сторонам, — тут, откуда ни возьмись, и появились эти трое бородачей с зелеными повязками на голове.

Когда пришел в себя в каком-то подвале полуразрушенного дома, то сразу понял, что пропал: зеленые повязки говорили о том, что Цыганков оказался в руках людей, которые сами себя называют «воинами Аллаха» и которые известны своей крайней жестокостью. Смотрит он в искаженные злобой лица боевиков, у которых в глазах смерть ему рожицы корчит, и сказать ничего не может. Хана мне, подумал Цыганков, а один из чеченцев ему: кто такой? Любопытствующий, только и смог выдавить из себя Леня. Откуда? Да с Дальнего Востока я. А что тут делаешь? На войну приехал посмотреть. Правду хочу написать. Писатель, что ли? Он самый… Тогда вот что, писатель, иди к федералам и попроси, чтобы нам дали возможность выйти отсюда и похоронить своих товарищей. А еще, мол, у нас раненые есть — их в горы отправить надо. Сделаешь доброе дело? Сделаю. Тогда тебя Аллах вознаградит.

Отпустили Леню с миром. Вернулся он и говорит командиру части: так, мол, и так, в плену побывал. Потом выложил просьбу боевиков. А полковник ему: а вы, дескать, видели, чтобы чеченцы белые флаги вывешивали? Нет, не видел, не понимая, к чему клонит полковник, отвечает Цыганков. Так вот, мы им разрешим все, что угодно, — пусть только сдадутся. Но они же, дьяволы, не сдаются!

А потом Леню контузило. Он стоял и разговаривал с иностранными журналистами, когда прозвучал взрыв. Леню садануло по спине осколком от железобетонной конструкции. Он упал, но сознание не потерял. Попробовал пошевелить одной рукой, другой — получилось, а вот ноги не слушались его. Он вообще их не чувствовал. Подбежали какие-то военные, а он им: скажите, у меня обе ноги оторвало? А ему: да нет, ноги целы. Тогда, наверное, позвоночник сломан, решил Цыганков и с ужасом представил себе свое будущее: инвалидная коляска, в которой находится его беспомощное тело, рядом измученная жена. И захотелось Лене завыть по-собачьи — отчаянно и обреченно. Вот и вознаградил меня Аллах, вспомнив слова чеченцев, с горькой усмешкой подумал он. А потом явились санитары и увезли его в медсанбат. Сейчас ничего, поправляется. И только незатухающая боль в позвоночнике да огромный синяк, расплывшийся по всей спине, напоминают о контузии. Леня недолго находился в Чечне, но повидал уже немало. Он хороший рассказчик и рассказывать может долго и интересно. И других любит послушать.

Как и меня, Леню интересует личность Бесланова. Они часто общаются, и Леня говорит, что Бесланов — человек-загадка, которую разгадать очень сложно. А вообще Цыганков был уверен, что Бесланов кончит плохо. Уж слишком, мол, сложно он закрутил свою биографию, критическая масса которой в конце концов не выдержит и взорвется.

— Ну что, орлы, приуныли? — донесся вдруг до меня голос Бесланова.

Окончив молитву, он сел на койку и, успокоенный общением со своим Аллахом, задумался. Но думал он недолго — он вообще не любил жить вне общения с людьми.

— Зачем ты затыкаешь уши, когда молишься? — спросил его раненый капитан, который лежал на соседней койке.

— Чтобы ничто меня не отвлекало, — ответил Бесланов.

— А о чем ты думаешь при этом? — не унимался капитан.

— Мои мысли обращены только к Аллаху. Я почти целые сутки занимаюсь всякой всячиной и только короткое время говорю с ним.

— А ты хотел бы наоборот? — спросил капитан.

— Нет. Тогда бы я ничего не успел сделать в этой жизни. Слово и дело — это разные вещи.

— А вот для нашего писателя, наверное, главное — это слово, — включился в разговор еще один выздоравливающий по фамилии Волков. Он был командиром батальона морпехов. — Так я говорю, Леонид?

Цыганков вздохнул.

— Прежде чем подружиться со словом, я многие годы вкалывал, как слон, — сказал Леонид. — И баржи разгружал, и на путине пуп надрывал, и заводы прошел, и фабрики. Так что слово, вопреки библейской мудрости, у меня было вторично.

— А как становятся писателями? — раздался молодой голос Кости Сучкова, рядового пехотного полка, у которого было серьезное ранение в брюшину и которого мы едва вытащили с того света.

— А черт его знает, — сказал Цыганков. — В эту штуку входишь постепенно, а потому трудно сказать, как это все происходит.

— А о чем вы пишете? — спросил Сучков.

— О жизни. Вот сейчас решил о чеченской войне написать, — сказал Леонид.

— Вах! — воскликнул Бесланов. — А что можно сейчас написать об этой войне? О войне надо писать тогда, когда она останется далеко позади.

Он в чем-то был прав. В самом деле, война — штука сложная и нужно время, чтобы ее понять. С этим был согласен и Цыганков.

— «Лицом к лицу лица не увидать. Большое видится на расстоянье…» — вспомнил он вдруг есенинские строки. — Вы верно говорите, уважаемый Даурбек. Но я и не собираюсь готовить себя к преждевременным родам. Рожу свою книгу только тогда, когда решу, что пора.

— Вах! — снова услышал я голос Бесланова. — Нужно закончить войну, а потом уже делать выводы. Ведь в книге должны быть какие-то выводы, так ведь?

— Необязательно, — заявляет Цыганков. — Выводы — удел политиков. А писатель может оставить вопрос открытым — пусть сама история даст на него ответ.

— Разумно, — согласился Даурбек. — Да получишь ты, дорогой, радость и жизнь, — высказал он традиционное кавказское пожелание и приложил руку к груди в знак доброго расположения к этому человеку.

Казалось, разговор на этом закончился, а мне так не хотелось уходить. И тогда я спросил:

— Скажите, Даурбек, вы читали повесть «Хаджи-Мурат» Льва Толстого?

— Да, читал, — как-то настороженно произнес он. — И что из того?

— Вам не кажется, что судьбу героя книги повторяют многие нынешние чеченцы? — продолжал я.

— Вы, доктор, хотите сказать: как волка ни корми, он все равно в лес смотрит? — произнес Бесланов. — Наверное, вы и меня к этим волкам причисляете, да? Ну что же, пусть я буду волком, хотя в лес я пока что не смотрю. А что касается Хаджи-Мурата… Мне кажется, что Толстой что-то напутал — все было по-другому.

Я почувствовал, что наша беседа заинтересовала и Цыганкова, который, кряхтя и чертыхаясь от боли, с трудом приподнялся и сел в кровати, коснувшись меня своим плечом.

— Но ведь вы же не будете отрицать, что лидеры чеченских группировок постоянно ведут борьбу за власть? — обратился он к Бесланову.

— Да, но при чем здесь Хаджи-Мурат? — не понял тот.

— Ему тоже была нужна власть, и он хотел добиться ее любой ценой. Сегодня некоторые чеченские лидеры выходят из рядов мятежников и присоединяются к федералам. Что это, поворот к разумному или же тактический ход? — спросил Леонид.

— Вах! — раздалось в ответ. — Уж не в мой ли огород, уважаемый писатель, эти камешки?

Возникла пауза. Наверное, Цыганков обдумывал свой ответ.

— Да как вам сказать… — Он снова сделал паузу. — Многие федералы откровенно заявляют: мы не верим ни одному чеченцу. Недавно мы отметили год, как российские войска во второй раз принялись наводить конституционный порядок в Чечне. Снова Аргун, снова Ведено, Грозный, снова джалкинский лес и море трупов. А войска бросают и бросают «за речку» и, как известно, не для того, чтобы помогать крестьянам убирать виноград. Чеченцам бы впору остановиться, но кто-то толкает их на бойню. Кто? Не Аллах ведь, простите за лишнее упоминание о нем. Значит, люди, значит, те, у кого есть власть. Почему эти люди не хотят закончить войну, которая рано или поздно все равно закончится, но не в их пользу?

— А вы уверены, что она закончится не в их пользу? — усмехнувшись, спросил Даурбек. — У нас говорят так: если будешь постоянно строгать палочку, она однажды переломится.

Ах эти ножички и палочки! Я постоянно вижу в ичкерийских селеньях мужчин, которые часами сидят возле своих домов на лавочках и строгают палочки. Однажды я видел, как Бесланов тоже достал из походной сумки острый, как бритва, булатный нож с костяной незамысловатой ручкой и начал им строгать палочку. Он строгал и о чем-то думал. Движения правой руки показались мне давно заученными — видимо, делал он это не впервой. А глаза его в этот момент казались капельками остекленевшей лавы, но за этой неподвижностью просматривалось неторопливое движение мыслей. Так могучая река медленно несет мириады золотых песчинок, которые не разглядеть невооруженным глазом среди солнечных бликов и обыкновенного речного мусора.

Может, в этой привычке строгать палочки и веточки есть свой философский смысл? — подумал я. Может, сами того не ведая, чеченцы таким образом тренируют свой разум, волю?

— А разве можно сегодня в чем-то быть уверенным? — в свою очередь спросил Цыганков. — Вон ведь какое смутное время на дворе.

— Верно, — произнес Даурбек. — Слишком много лжи и обмана вокруг, слишком много зла… Надо уходить от всего этого. И чем быстрее мы это сделаем, тем раньше настанут для нас лучшие времена. Я имею в виду и русских, и чеченцев — всех.

Услышав это, Цыганков удивленно крякнул.

— Вот как! — произнес он. — А люди говорят, что Бесланов и ему подобные просто делят власть на трупах наших солдат. А вы, понимаешь ли, о нормальных вещах говорите. Кто же прав, не скажете?

Цыганков умел поддать перчику в разговоре. Бесланов тут же отреагировал.

— Вах! — недовольно воскликнул он. — Запомните: конфликт не в личностях. Вся эта война — кровоточащая рана времени, объективная реальность. А что касается меня… Почему все забыли, как я со своими людьми воевал против Шамиля, Масхадова и Хаттаба? Вот они — да, они враги чеченского народа. Это они не хотят, чтобы война закончилась, а моя цель — поскорее завершить ее.

— А какой вы видите будущую Чечню? — поинтересовался у Бесланова Цыганков.

Он на мгновение задумался.

— В составе России, конечно, — ответил.

— А я думаю, что Чечня теперь на долгие годы останется центром противостояния России в регионе, — сказал Цыганков.

— Этого нельзя допустить, — угрюмо буркнул Бесланов.

— А кем вы видите себя в будущей мирной Чечне? — неожиданно для себя спросил я Даурбека.

— Я?.. — переспросил Бесланов и вдруг умолк. Видимо, ему было трудно быть до конца откровенным.

— Ну вы же намерены занять какой-то высокий пост или я ошибаюсь? — чтобы помочь ему, снова заговорил я.

И снова это «вах!».

— Вы думаете, я воюю ради себя? Нет, я воюю за счастье своего народа, — был ответ.

— Ой ли! — стал поддразнивать его Цыганков. — Почему же тогда вы всякий раз ссоритесь с сильными мира сего? Так было, когда к власти в Чечне пришел Дудаев, так было при Масхадове, а сейчас вы постоянно ссоритесь и с лояльной Москве чеченской администрацией, да и с самими федералами тоже. Такое впечатление, что вас постоянно не устраивает то, что вам предлагают власти. Я имею в виду должности.

Бесланову это заявление не понравилось, и он вспылил. Он обложил матом Цыганкова, он ругал на чем свет стоит Москву, русских, а заодно и Масхадова с Басаевым и Хаттабом. Свиньи! Идиоты! Дураки! Как они не могут понять, что нужно думать головой, а не задницей? — бушевал Даурбек. Глотки друг другу режут — ну и пусть режут! Меньше придурков будет на свете. Коль не умеют думать башкой, зачем им эта башка?

Мне стало не по себе от этих слов, и я пошел к выходу.

— Выздоравливайте! — напоследок сказал я всем.

— Приходите еще, — вдогонку крикнул мне Цыганков. — Видите, какой у нас цирк? Другого такого не сыщете.

 

XXVIII

Мои командировки в медсанбат продолжались. Ходили слухи, что наши вот-вот возьмут Грозный, и это даст возможность в скором времени освободить от мятежников всю Чечню.

А раненые продолжали поступать. Боевики, агонизируя, никак не хотели сдавать Грозный. Они дрались до последнего. Раненый зверь очень опасен. Появились чеченские «камикадзе», которые, обвязав себя гранатами, бросались под наши танки, самоходки, бронетранспортеры. Бывало, взрывчаткой начинялся автомобиль, который потом на скорости влетал в расположение какой-нибудь нашей части и там взрывался. Было много убитых и раненых. Теперь мы боялись даже своей тени. Любого чеченца, будь то старуха или ребенок, мы принимали за врага. И это не случайно. Бывало, тщедушная бабулька, только что получившая из рук солдат буханку хлеба, бросала в них гранату. И дети бросали гранаты и стреляли по нам. Вся Чечня, казалось, встала дыбом, словно шерсть у разъяренной собаки, и нам приходилось всегда быть начеку. Когда мы проезжали мимо населенных пунктов, в глазах людей мы читали полное непонимание и недоверие, а бывало, что видели и откровенную ненависть. Виной тому, на мой взгляд, то, что война продолжалась уже долгое время, а реальных положительных сдвигов мирное население не видело. Люди устали от всего этого ужаса. Почему не довели первую войну до конца? — часто спрашивали нас мирные чеченцы. Тогда бы, дескать, давно уже все кончилось и мы бы жили по-человечески — сеяли хлеб, растили детей, качали нефть из скважин. А то, мол, чем больше вы здесь стоите, тем больше вам не верят.

А мы и сами не понимали, почему мы не можем покончить с войной. Так же как не понимали, почему мы, вместо того чтобы победить в первой войне, пошли на мир с боевиками. Нас кто-то предал! — эта мысль до сей поры витала над нашими окопами и блиндажами. Нас подло предали и продали бандитам! Может быть, все это эмоции, может, нас никто предавать и продавать не собирался, но окопные страсти сильны, как атомная бомба. Если уж взорвутся — мало не покажется. И люди продолжали верить в то, что Москва постоянно нас предает. Власть наша коррумпированная, следовательно, подкупить ее чеченцам ничего не стоит.

Боевики нынче меняли свою тактику. Если год назад мы видели самих боевиков, их позиции, занятые села, то сейчас их тактикой были засады и фугасы на наших маршрутах. Год назад они лезли напропалую, и нам приходилось отбивать у них каждый километр. Теперь же боевики стали осторожнее, маскируясь «под мирных». Отсюда частые выстрелы нам в спину.

Что касается медсанбата, то до последнего времени чеченцы нас не донимали. Все наше хозяйство, включавшее в себя несколько вместительных палаток зимнего варианта для раненых, больных и медперсонала, а также автотранспорт и полевую кухню, тщательно охранялось приданным нам мотострелковым взводом, командиром которого был молоденький белокурый лейтенант по фамилии Курочкин. Конечно, здесь была не война, тем не менее мальчишкам доставалось: заступали в караул через день. Одна половина взвода отдыхает, другая с автоматами наперевес стережет расположение части, на следующий день роли меняются. И так постоянно.

Медсанбат располагался посреди бывшего кукурузного поля. Но крестьяне из близлежащего аула давно уже перестали сеять кукурузу — все мужское население его ушло в горы к Масхадову, — и нам никто не ставил в упрек, что мы занимаем пахотные земли. Правда, иногда кто-нибудь из аула приезжал к нам, но только для того, чтобы попросить у нас те или иные лекарства. В основном это были старики или женщины.

Тишина успокаивает и притупляет бдительность. Впрочем, кто из нас мог подумать, что боевики способны совершить нападение на лечебную часть? Мы ведь не воины — мы лекари. Если нужно, окажем медицинскую помощь даже «воинам Аллаха». Ведь клятва Гиппократа имеет силу и на войне. Оказывается, боевикам человеческие законы не писаны. И это я понял после того, как на нас было совершено нападение.

Случилось это перед рассветом, когда утомленный после очередного трудового дня медперсонал, а вместе с ним и раненые мирно спали в своих казенных палатках. Та ночь выдалась ветреной и холодной. Над головой висели мохнатые тучи, которые закрыли луну и звезды. Было темно и жутко от нечаянных шорохов и иных звуков, которыми была наполнена округа. Где-то недалеко плакали, выли и стонали шакалы. У часовых волосы дыбом вставали — будто бы то покойники бродили вокруг, норовя приблизиться к части. Но самое страшное было даже не это — пугала темень, когда нельзя было отличить живую душу от одинокого дерева. То ли дело, когда ночь светлая — все поле видно как на ладони. Тогда врагу не пройти — за полкилометра его увидит часовой. Но в эту ночь все было иначе. Потом кто-то из часовых скажет, что он слышал шум мотора, но не придал этому значения — подумал, что привезли раненых. Но это были боевики, которые на двух «КамАЗах» с ходу ворвались в расположение части и открыли огонь по палаткам, силуэты которых едва были различимы в предрассветной мгле. Часовые открыли ответный огонь. Что тут началось! Паника, стоны раненых, крики о помощи… Позже мы узнаем, что бандитам нужен был Бесланов — от кого-то прознали, что он находится в нашем медсанбате, и напали на нас.

Вначале загорелась одна палатка, затем другая, третья…

— Батальо-о-он! — услышал я голос Плетнева. — В ружье!

Я бросился на голос начальника медсанбата. Решил, что ему потребуется моя помощь. Но Плетнева я так и не обнаружил.

— Роман Николаевич! — закричал я. — Где вы?

— Да здесь я, — раздалось где-то за моей спиной. И следом: — Пригнись же ты, ради бога! Ходишь, понимаешь, словно по пляжу. Убьют ведь…

Я пригнулся.

— У тебя есть пистолет? — спросил Плетнев, который в следующую минуту оказался уже рядом со мной.

— Да, — ответил я коротко.

— Ну так стреляй же! Видишь, они там, у машин…

Я поглядел туда, куда указал мне майор, и в зареве пожарища увидел чьи-то силуэты. Я стал стрелять.

Перестрелка продолжалась довольно долго. Спасибо ребятам из охраны — они бились насмерть и не дали бандитам захватить наш небольшой лагерь. Я видел, как метался между уцелевшими палатками командир взвода охраны и мальчишеским голосом отдавал команды своим подчиненным. Вот как, подумал я, не успел пацан окончить военное училище, как ему сразу пришлось воевать. И ничего, воюет. А смелый-то какой! Прямо под пули лезет.

А пули свистели совсем рядом. Порой очередь трассирующих сверкающей нитью прошивала воздух над самой головой. И жутко становилось при мысли, что это смерть гуляет над полем.

Когда патроны в обойме моего пистолета закончились, я стал помогать санитарам эвакуировать раненых. Первым делом, сам того не понимая, я почему-то бросился к палатке, где лежал Бесланов со своими товарищами.

— Даурбек! — крикнул я в темноту. — Где вы?

В ответ ни звука.

— Да где вы, черт вас возьми? — не на шутку рассердился я.

— Что вы кричите? Смылись чеченцы, смылись, — услышал я вдруг чей-то голос. — Как только все началось, так они и смылись…

— Волков, ты, что ли? — узнал я голос морпеховского комбата.

— Я, Дмитрий Алексеевич, — произнес он. — Скажите, что там происходит? Нас, случаем, не возьмут в плен?

Он не зря боялся плена. Чеченцы люто ненавидели морпехов за их безумную храбрость и зверски с ними расправлялись, коли те попадали к ним в плен. Волков был тяжело ранен, а так бы уже давно выбрался из палатки. Находиться в неведении порой бывает хуже, чем стоять под пулями.

— Я уже и ножик наготове держу. Думаю, если возьмут в плен, горло себе перережу, — признался Волков.

— Не возьмут, — сказал я. — А палатку тебе все-таки покинуть придется. Бандиты специально жгут наше хозяйство.

— Но я ведь не смогу идти, — сказал Волков.

— А я на что? — произнес я.

Я попытался взвалить Волкова на себя. Он стиснул зубы, чтобы не закричать от боли, и лишь только иногда, когда я сильно встряхивал его, невольный стон вырывался из его груди.

— Потерпи, браток, потерпи, — задыхаясь под тяжестью его тела, проговорил я. — Уж лучше пусть будет больно — зато живым останешься.

— На миру и смерть красна, — пробовал шутить комбат.

— Неверно это, — вытаскивая Волкова из палатки, сдавленным голосом произнес я. — Красна только жизнь, смерть всегда страшна. Даже на миру.

Я оттащил Волкова в укрытие, где уже было немало раненых. Санитары не теряли времени даром и эвакуировали всех, кто не мог сам двигаться. В этот момент мы увидели, как со стороны площадки, где находился небольшой автопарк, в нашу сторону, не включая фар, рванул санитарный «уазик».

— Зачем?! Что он делает?! — услышал я рядом голос хирурга Лаврова, который не понял маневра водителя «санитарки».

— Раненых, наверное, хочет вывезти, товарищ капитан, — произнес кто-то из бойцов.

— Какого хрена! Они же сожгут машину! — крикнул Лавров, и в этот момент, будто бы в подтверждение его слов, машину тряхнуло от взрыва, и она превратилась в факел.

— Из подствольника шарахнули, — услышал я за спиной чей-то голос.

Санитары бросились к машине, чтобы попытаться вытащить оттуда смельчака, но было поздно. Парень сгорел вместе с машиной. Потом мы узнали, что это был рядовой Потемкин. Жалко мальчишку.

А бой продолжался. Бандиты пытались взять палатки приступом, но им это не удавалось, и тогда они расстреливали их из автоматов.

В эти минуты я старался не думать о том, какой урон нам нанесли боевики, сейчас важно было другое — спасти людей. Хотя это была и не моя забота, а Плетнева, тем не менее, как офицер, я чувствовал и свою ответственность.

Я снова и снова бросался к палаткам и вытаскивал оттуда раненых. А когда я наткнулся на убитого бойца из взвода охраны, я взял его автомат и присоединился к защитникам лагеря. Я стрелял довольно неплохо — этому меня научили в институте на занятиях по военной медицине. Помнится, даже был лучшим стрелком на курсе. В армии тоже приходилось стрелять во время сдачи зачетов по огневой подготовке. Здесь все должны уметь хорошо стрелять. Глядишь, и пригодится когда-нибудь. Мне это пригодилось. Я сам видел, как после очередного моего выстрела кто-нибудь из бандитов падал на землю мешком. А когда сквозь утреннюю мглу пробилось солнце, стрелять стало намного веселее. Фигуры боевиков, метавшихся по лагерю, были видны как на ладони, и оставалось только хорошо прицелиться и нажать на спусковой крючок. Привычная мелкая отдача в правое плечо, треск очередей — и вот она, пораженная цель. Все, как на занятиях по огневой. И забавно, и страшно одновременно. Одним словом, смертельная игра, где если ты не прикончишь кого-то, то прикончат тебя.

А когда стало совсем светло, кто-то из чеченцев громко прокричал на своем гортанном языке, и оставшиеся в живых боевики быстро погрузились в кузов «КамАЗа», который под градом свинца помчал их прочь.

— Все, братцы, все! — услышал я чей-то радостный возглас. — Ух, и дали мы им!

Пахло дымом и гарью. На наших глазах догорали сожженные боевиками палатки. Кроме того, горело несколько машин из батальонного автопарка, а ко всему прочему чадил, догорая, один из двух «КамАЗов», на которых прибыли чеченцы, — его наши бойцы сожгли.

— Батальон, слушай мою команду! В две шеренги… становись! — хриплым голосом прокричал Плетнев. Видимо, ему не терпелось поскорее подсчитать наши потери.

Построились мы довольно быстро. Правый фланг заняли офицеры, рядом с нами пристроился средний медперсонал, затем санитары, обслуга, а в самом конце — взвод охраны.

У Плетнева был наметанный взгляд.

— Где Варшавский? — не найдя глазами хирурга, спросил майор.

— Он тяжело ранен, — раздался чей-то голос.

— Кого еще нет? — спросил Плетнев и стал шарить глазами по рядам. — Вижу, охрана не вся.

— Товарищ майор, у нас семь трупов, — услышал он в ответ.

Плетнев помрачнел.

— Худо дело, — сказал он. — Как же мы этих сволочей-то прозевали, а? — сокрушенно проговорил он. — Как, скажите мне?

— Темно было — вот они и подобрались незаметно.

Плетнев невольно выматерился, хотя за ним это редко водилось.

— Я же говорил, говорил, что надо на ночь фонари включать! Почему не включили? — растерянно произнес он.

— Товарищ майор, горючее экономим. А вдруг раненых привезут? На чем генераторы работать будут? А вам ведь свет в операционной нужен, — заявил старшина медсанбата прапорщик Медунов. Видимо, он чувствовал за собой вину, но, чтобы не выдать волнение, старался говорить как можно тверже.

Плетнев тяжело вздохнул. Он был сейчас похож на проигравшего битву полководца. Бриджи, сапоги на босу ногу и нательная рубашка — это все, что он успел натянуть на себя в темноте. Другие выглядели и того смешнее. Большинство было в одних подштанниках, на других пузырилось в коленях старое трико, третьи «щеголяли» в семейных трусах, которые так гармонировали с их растоптанными кирзачами. Стоят бойцы и своего вида смущаются.

— Ладно, — неожиданно проговорил Плетнев. — О том, что произошло, потом поговорим — тогда и выводы сделаем. А сейчас займемся ранеными. Кстати, где у нас Бесланов? Жив? А-то ведь мне начальство за него голову оторвет.

— Да сбежал он, товарищ майор, — сообщил какой-то парнишка из взвода охраны. — Как только услышал выстрелы, так и стреканул вместе со своими дружками…

— Как это «стреканул»? — не понял Плетнев.

— А так… Сели на один из «уазиков» — и поминай, как звали.

— Сам видел? — спросил Плетнев.

— Сам, — ответил боец.

— Ну, бог с ним, главное — жив, — удовлетворенно проговорил майор. — Все, разойдись! Приступить к выполнению своих обязанностей. Тех, кто был на излечении, разместить в тепле, свеженьких на операционный стол. Есть таковые?

— Есть!

— Тогда, господа хирурги, к бою! — уже совсем бодрым голосом приказал он и при этом как-то весело кивнул мне: дескать, и тебе, браток, придется повкалывать. Так что иди мой руки.

Мне было не привыкать.

 

XXIX

Сержант Степанов, покачиваясь на броне подползающей к Ведено БМП, чутким прицелом снайперской винтовки ощупывал надвигающиеся заросли. Неожиданно он увидел лицо негра в яркой куртке, в руках которого был автомат. Негр тоже увидел его. Патрон винтовки тут же ушел в патронник. Но граната, выпущенная из подствольника черным наемником секундой раньше, уже спешила навстречу Мишке. Потом он скажет, что видел, как эта граната летела в него. Если бы, мол, не успел чуток отклониться в сторону, был бы сейчас на небесах. А так — вспышка, толчок…

Очнулся уже на земле. БМП где-то впереди, все в дыму. Вместо руки — «майская роза». Хотел пошевелить правой ногой — глядь, а и ноги нет. Парня бросило в жар. Все, отвоевал, перец тебе в задницу!

Его спас боец, который шел следом за боевой машиной. Вначале он уложил очередью негра, а затем вколол промедол и перетянул жгутами то, что осталось от конечностей. Мишка «поплыл».

В это время на КПП N-ского десантно-штурмового полка генерал Трушин отдавал приказ летчикам своей «вертушки» забрать десантников с подбитой бронемашины и лететь без промедления в Кизляр. Но до Кизляра вертолет не дотянул — не хватило горючки. Мы видели, как он маневрировал над кукурузным полем и наконец сел неподалеку от нас.

— Раненых примете? — спросил оказавшегося первым возле борта Плетнева сержант в зимнем камуфляже и бронежилете, на голове которого потешно сидела черная вязаная шапочка.

— Откуда? — спросил майор.

— Из-под Ведено.

— Понятно. Из самого логова Шамилей.

Сержант кивнул. Видимо, он тоже знал, что Ведено — не только бывшая столица имама Шамиля, но и родина нынешнего известного полевого командира Шамиля Басаева — того самого, что руководил операцией по захвату больницы в Буденновске, где боевиками были зверски убиты десятки мирных людей.

— Лавров, распорядись! — приказал майор своему заместителю.

Вскоре на операционном столе уже лежал первый раненый. Это был Мишка Степанов. Оперировать его взялся Лавров, который попросил меня ассистировать. Мы отняли Степанову руку по плечо, затем отрезали ногу «по самое не могу». Операция длилась несколько часов. Когда Мишка очнулся от сверхдоз наркоза и обезболивающих, он увидел слезы на глазах операционной сестры Юлечки Захаровой, которая прибыла в медсанбат совсем недавно вместе с двумя другими медсестрами. Они заменили Лелю Самойлову и Илону Петрову. Мишка попробовал нащупать левую руку, потом ногу. И понял, почему плачет медсестра.

Степанова мы собирались после операции отправить в ростовский госпиталь, и теперь в ожидании оказии он лежал в натопленной палатке, одной из тех, что осталась целой и невредимой после налета боевиков, и страдал. Ничего, потерпи, говорили мы ему. В Ростове тебя подлечат, а затем перевезут в Москву, в знаменитый госпиталь имени Бурденко. Там тебе сделают протезы и поставят на ноги. Будешь, мол, как новенькая копеечка. А он только грустно улыбался и поглядывал на свои окровавленные бинты.

Накануне Нового года у Мишки воспалились и начали гноиться раны. Шансов выжить было мало. Мы делали все, чтобы спасти парня, но он таял на глазах. Пытались вызвать из Ростова вертолет — тщетно. По всей республике шли ожесточенные бои и не хватало средств, чтобы перевозить раненых.

Раненых денно и нощно везли и в наш медсанбат. Старшина Медунов, взяв двух санитаров, смотался в Махачкалу и привез оттуда несколько новых палаток. Мы потихоньку восстанавливали свой быт. Но нам было трудно это сделать. Мы постоянно ощущали нехватку медикаментов, продовольствия, ГСМ, теплой одежды. Медунов крутился, как мог, но одному ему было не под силу обеспечить нас всем необходимым.

Состояние Степанова казалось столь серьезным, что каждый вечер ему делали наркоз и, говоря медицинским языком, чистили, чистили без конца. Утром кололи обезболивающее, вечером — опять чистка. Его соседи стонали на все голоса, а Мишка, сжав зубы, отворачивался к стенке.

Он таял на глазах. И если бы не Юлечка Захарова, которая не отходила от него ни на шаг, пытаясь выходить парня, он бы, наверное, давно умер. Сердобольная девчушка, с уважением думал я о ней, вот такие сестры милосердия и нужны нашей армии. Врачи — одно, но без сестричек никуда. Только они, только их природная женская доброта и способна совершить чудо. Скольких раненых бойцов ставят на ноги вот такие милые создания, самоотверженно исполняющие свой человеческий долг.

Она была невысокой и простенькой на вид и походила на старшеклассницу. И когда мне сказали, что ей двадцать, что за плечами у нее работа в госпитале, я не поверил. Я ее прозвал Конопушкой за ее обильные веснушки на вечно румяных щеках. А можно было бы назвать ее и Кнопкой, потому что носик у нее был кнопочкой, а можно бы и Синеглазкой. Но я стал звать ее Конопушкой. Так смешнее.

— Не видел Захарову? — порой спросит меня Плетнев, который любил, чтобы все было у него под рукой, в том числе и подчиненные.

— Конопушку, что ли? — переспрашивал я его. — Да где ж ей быть, как не у Степанова в палатке. Поди, кормит из сосочки, как малого котенка.

У Плетнева светлели глаза, и он понимающе кивал.

Почему она выбрала именно Мишку, почему больше всего внимания она уделяет именно ему? — думал я. Ведь в беде был не только он. Спросил как-то Юлечку, как там, мол, Степанов? Ничего, говорит, лучше. Тут я и не удержался: а что, дескать, другие раненые тебя не интересуют? Она вспыхнула. Все, говорит, больные, для меня одинаковы, но сейчас хуже всех Мише. И вообще, он такой терпеливый и несчастный. Домой послали телеграмму, а никто не едет. А вообще-то он герой, заявляет вдруг Юля. Я ведь вижу, мол, какую дикую боль вызывают у него перевязки. А он молчит. Я, говорит, никогда не слышала, чтобы он кричал, не видела, чтобы он плакал. А ведь он калека. Такой молодой, а уже калека!

Я и представить себе тогда не мог, чем закончится вся эта история. А дальше было так.

Мы понимали, что в полевых условиях многого не сделаем для Мишки — его нужно было срочно везти в госпиталь. Тут как раз вертолет подвернулся — на нем к нам из Грозного доставили несколько легкораненых. Плетнев к вертолетчикам: так, мол, и так, нужно отправить человека в Ростов. Те вначале отказывались, дескать, горючее на исходе, но Плетнев напугал их: если, мол, солдат умрет, вы будете виноваты. Те сдались и взяли Мишку на борт. А вскоре вдруг у нас забрали Захарову. Мы вначале не поняли, в чем дело, и лишь позже узнали, что произошло. Оказывается, Юлька написала письмо начальнику госпиталя, в котором слезно умоляла, чтобы ее перевели в Ростов. За женихом-де хочу ухаживать. Вот ведь как — за же-ни-хом! И не меньше. А он-то хоть знал, что у него есть невеста? Впрочем, мы были не в обиде на Захарову, и это несмотря на то, что у нас постоянно не хватало сестер. Пусть будет как будет. Может, сама судьба свела этих молодых людей, может, именно Конопушка поможет Мишке встать на ноги, поможет ему прожить счастливую жизнь. Пусть будет так…

Я встретил Юльку через год, когда по делам выезжал в Москву. Она уже тогда работала в госпитале имени Бурденко. Простите меня, сказала, и поймите: я не от войны сбежала, я пошла за Мишей…

Она рассказала, что было после того, как Степанова отправили из Чечни. Вначале он около месяца провел в ростовском госпитале. Там его подлечили, там он окончательно пришел в себя. Мишка оказался удивительным хохмачом. Несмотря на свое незавидное положение, он умудрялся находить смешное во всем. Забавно шутил во время уколов, коверкая названия лекарств, шутил над медсестричками, над своими соседями по палате. Он даже над собой шутил, называя себя не иначе как «одноруким пиратом Джеком». И к самостоятельности стал привыкать с первого дня — редко звал на помощь, когда нужно было перевернуться или подняться на кровати, чтобы дать возможность санитарам сменить ему простыни.

Когда Степанова увезли в Москву, Юлька поехала за ним.

Московский февраль, холод в больничных корпусах. Они стоят с Юлькой в курилке и смолят сигареты. Юлька вообще-то была некурящей, но тут решила подымить за компанию. Так было и на войне, когда она, дабы выглядеть заправским фронтовиком, по кругу гоняла с солдатами чинарик.

— Юля, зачем ты за мной ездишь повсюду? — неожиданно и настороженно спросил ее вдруг Мишка.

Она растерялась. Ну что она могла ему ответить на это? Что это личное, что она жить не может без него? А в самом ли деле это так? Правда, зачем она ходит за ним по пятам?

— Так, — пожала она плечами.

— Может, ты жалеешь меня? — спросил он. — Так не надо меня жалеть. Я привыкший. Видишь, родные ко мне не едут — и ничего. И ты иди своей дорогой.

Она вспыхнула.

— Это уж мое дело, где мне быть, — бросив недокуренную сигарету под ноги и растоптав ее, в сердцах произнесла Юлька. — Понятно? Давай-ка лучше я помогу тебе до палаты дошкандыбать. Ты ж без меня и шагу сделать не можешь.

— Ничего, — усмехнулся Мишка, — вот получу протезы — всех нянек к едрене-фене пошлю.

— И меня? — испытующе глядя в глаза Мишке, спросила она.

— Тебя?.. — У него вдруг как-то нехорошо стало на душе. — Не знаю. Тебе жизнь свою надо устраивать — не будешь же ты вечно возле меня толкаться.

Юлька вдруг собралась с духом и сказала:

— А может, мы вместе попробуем устроить эту жизнь?

От этих слов у Мишки перехватило дыхание. Он глядел на нее и не мог понять, то ли она шутит, то ли говорит всерьез.

— Я тебя не понимаю, Юля, — пробормотал солдат.

— А что тут понимать? Я предлагаю тебе жениться на мне…

Услышав это, Мишка закашлялся — не то дымом захлебнулся, не то чувствами. Голова у него закружилась, единственная нога, на которой он стоял, подкосилась в колене, и он чуть было не рухнул на цементный пол. Слава богу, Юлька была рядом, она и подхватила его.

— Не шутишь? — едва слышно выдавил он из себя.

— Этим не шутят, — твердо сказала она.

Потом они уже жили общими думами о будущем. Строили совместные планы, мечтали. Решили, что жить поедут к Юлькиным родителям в Свердловск. В Свердловск так в Свердловск, сказал Мишка, который был родом из Кочкарей — есть такая деревня на Волге. Чтобы предстать перед родителями невесты в более-менее приглядном виде, он стал усиленно заниматься собой. Поначалу освоил инвалидную коляску, а когда ему сделали протезы, он стал осваивать и их. Хочу быть нормальным мужиком, сказал он Юле. Чтобы никто и подумать не мог, что я калека. Наверное, это его великое желание снова стать «нормальным» помогло ему быстро привыкнуть к протезам, так что скоро он уже отбросил костыли в сторону и стал рассекать по больничным коридорам, опираясь лишь на палочку. Так, считал он, меньше вызываешь жалость у окружающих.

Потом они поехали на Урал. Мишка сильно волновался, ведь он не знал, как встретят его Юлины родители. А вдруг скажут: зачем калеку привезла? Что тогда? Сможет ли он жить после этого? Ведь он уже не мог без Юльки — он влюбился в нее и верил, что у них все получится.

Но встретили его Юлины родители, как дорогого гостя. Оказывается, они все давно знали, знали и то, что их дочь собирается выйти за Мишку замуж. Но Мишка продолжал робеть. Он мало говорил и в основном слушал. Как-то пришла к ним в гости Юлина бабушка.

— Ты откуда, сынок, такой? Уж не с Афганистана ли? — спросила она.

Он засмеялся.

— Бабуль, неужели я так старо выгляжу? Когда война в Афганистане закончилась, я еще под стол пешком ходил.

А ведь не все тогда поняли Юльку. Нашлись среди ее знакомых такие, кто, узнав о не совсем обычном ее романе, крутили пальцем у виска: «Ты что, с ума сошла? Да как же ты с ним жить-то собираешься? После всего, что с ним приключилось, он, поди, уже и не мужик…» «Мужик, да еще какой!» — заявляла она.

Она уволилась из армии и теперь работала хирургической сестрой в одной из городских больниц. После работы мчалась через весь город, чтобы поскорее увидеть мужа. Вместе они были силой, вместе они могли преодолеть бее на свете. Мишке назначили небольшую пенсию. Он не обижался на власти, потому как знал, что у нас о героях вспоминают только тогда, когда они умирают. Впрочем, героем себя он не считал. Даже о том, что воевал, никому старался не говорить. Устроился работать в инвалидскую артель, которая занималась починкой обуви, а вечерами ходил в спортзал, где до изнеможения «качался» на тренажерах. Юля, глядя на мужа, ловила себя на мысли, что рядом с ней — совершенно полноценный, интересный и любящий жизнь человек. Когда с Мишкой общаешься, вообще забываешь, что он калека, сказала мне она.

В Москву она приехала, чтобы заказать для Мишки более совершенные протезы. Ей сказали, что уже есть такие, в которых инвалиды напрочь забывают про свою инвалидность. А то ведь, как бы он ни храбрился, я вижу, что после долгих прогулок у Мишки сильно ноют культя и мышцы, призналась мне она.

— Приезжайте в гости, — сказала мне Юлька, когда мы прощались. Она даже написала на обратной стороне какого-то старого рецепта свой адрес. — Обязательно приезжайте. Миша очень будет рад вас видеть. Это ведь вы его спасли.

Конопушка ошибалась. Спасла его она, и только она.

 

XXX

Люблю, грешным делом, бывать в Москве. Вдвойне приятно, когда попадаешь туда прямо с войны. Ощущение такое, будто оказался в раю. Ходишь по улицам и удивляешься мирному течению жизни. Мимо пробежит куда-то шустрый трамвай, нечаянно заденет тебя плечом зачитавшийся на ходу прохожий, красивая женщина улыбнется тебе, поймав на себе твой пристальный взгляд… Москва! Желанная и удивительная.

…Было начало марта. В средней полосе России в это время довольно еще холодно. Случаются метели со снежными заносами, а то и морозы нагрянут или бесконечные ледяные ветра задуют. Помнится, много лет назад именно в такую пору замерз на улице по пьяному делу один мой подмосковный родственник. Шел ночью со свадьбы и прикорнул возле забора. Так и нашли его утром окоченевшим, с блаженной мертвой улыбкой на губах.

Но тот день в Москве выдался солнечным и теплым. С крыш капало, и тротуары сплошь были покрыты первыми весенними лужами. Было воскресенье. Переделав накануне все свои командировочные дела, я со спокойной совестью бродил по московским улицам, наслаждаясь своей короткой свободой. Есть в этих банальных прогулках своя прелесть — ты будто бы заряжаешься какой-то чудодейственной энергией, которая питает потом тебя долгое время.

Так, бесцельно кружа по Москве, я и набрел на Пушкинскую площадь. Тут же с улыбкой вспомнил, что площадь эта — традиционное место встречи влюбленных. Попав сюда, я не торопился уходить. Встал в сторонке и стал с любопытством рассматривать прохожих. В своем неуклюжем для столичных улиц и изрядно поношенном камуфляже я, по-видимому, выглядел достаточно странно, поэтому люди обращали на меня внимание. Наверное, так бы они, люди конца второго тысячелетия, смотрели на партизана времен Второй мировой войны, внезапно спустившегося на парашюте прямо в самом центре Москвы.

Неожиданно среди гуляющих я заметил знакомую фигуру. Илона! Нет, я не мог ошибиться. Это была именно она. Высокая, красивая, в модной шубе. А рядом с ней шел кавалер, который был под стать ей: шикарный, как мне показалось, и благополучный. Она держала его под руку, и счастливая улыбка не сходила с ее губ. Я не знал, что делать. Я был оскорблен до глубины души. Я стоял и молил Бога, чтобы она меня не заметила. Мне было стыдно за себя. Худой, изможденный, не совсем трезвый вояка — вот что я из себя представлял. Нет, не хотел я, чтобы она запомнила меня таким. Но в тот момент, когда я уже хотел повернуться и бежать, Илона увидела меня и остановилась. Она стояла и смотрела на меня, и в ее глазах я видел растерянность. Нас отделяла всего лишь пара десятков шагов, но это была пропасть, которую нельзя было преодолеть. Мне бы нужно было взять себя в руки и уйти, но я стоял не в силах даже пошевелиться. Я был подавлен. Я смотрел на нее, а она на меня. И мне казалось, что на меня смотрит вся Москва, и смеется надо мной, и издевается. Это разозлило меня.

Прощай, Илона, мысленно сказал я ей и быстро зашагал прочь.

— Митя, погоди! — услышал я за спиной. — Стой же, ну, стой!..

Но я не остановился. Я влился в большой людской поток, и он понес меня, словно щепку, и нес до тех пор, пока я не оказался у черта на куличках. Все, Илона, все… — шептали мои губы. Как говорил поэт, любовная лодка разбилась о быт… А я-то, дурак, все надеялся, а я-то верил… Впрочем, мне бы давно нужно было понять, что тем все и закончится. То, что произошло с нами на войне, — это всего лишь обыкновенная блажь, это прихоть войны, это насмешка судьбы. Прощай, Илона.

Я глубоко вздохнул, выматерился и потихоньку побрел по мокрому весеннему асфальту. Теперь я был совершенно свободен и от чувств, и от надежд. Все, что было в жизни хорошего, осталось в прошлом, впереди был мрак. И от этой мысли мне стало не по себе. Я почувствовал, как покрываюсь холодным потом. Так, наверное, бывает, когда человек оказывается на краю пропасти. Куда идти? Зачем? Для чего? Этого я уже не знал. Мне поскорее захотелось вернуться на войну. Теперь это было самым желанным для меня местом на земле. Там все понятно, пусть мерзко, пусть отвратительно, но там не было тех проблем, которые мучают живого человека. А я был уже мертв, и проблемы живых меня не интересовали. На войну, скорее на войну! — подумал я, и из груди моей вырвался стон.

…Та зима выдалась в Ичкерии холодной и безнадежной. Если в России две известные беды, а остальное — трагедии, то Чечня казалась одной сплошной трагедией. Такое ощущение, что смерть там постоянно ходит за тобой по пятам и убежать от нее невозможно.

Зима на юге короткая, поэтому мы торопились: нам нужно было за эти недолгие зимние месяцы обескровить противника, выбить из-под его ног почву. Прозрачные зимние леса, снег, на котором хорошо были видны следы, играли нам на руку — мы выслеживали мятежников и уничтожали их. Те же, в свою очередь, с нетерпением ждали весну, когда горы покроются зеленью и федералам станет труднее выслеживать противника.

Всю зиму «чехи» собирали силы. Ходили слухи, что они намеревались весной отбить захваченный нами в конце января Грозный. Там сейчас шли «зачистки», наши войска и милиция подавляли последние очаги сопротивления боевиков, а в горах уже думали о том, каким образом вернуть город. Для этого нужны были немалые людские ресурсы, оружие, продовольствие. Людей собирали под боевые знамена полевых командиров по всем аулам. Что касается оружия, то его переправляли по горным тропам с территории Грузии, куда оно поступало из соседних государств, в которых находились террористические мусульманские центры. Не знаю, кому была выгодна эта война, но то, что мусульманские экстремисты за границей подогревали антироссийские настроения чеченцев, это факт. Мне приходилось присутствовать на допросах пленных наемников — те в деталях рассказывали о том, кто вербовал их и кто посылал в Чечню.

Мы ненавидели наемников. Чеченцы, думали мы, хотя и сволочи, но воюют за свою землю, а этим басурманам что здесь надо? Деньги большие хотят на нашей крови заработать? Вот поэтому наемников наши бойцы в плен, как правило, не брали. Отводили в лесок и расстреливали. Кого только среди них не было: и негры, и арабы, и прибалтийцы… У них не было ненависти к нам, как у чеченцев, но дрались они, как звери, стараясь честно отработать большие деньги.

Чтобы не пропустить караваны с оружием на территорию Чечни, авиация федеральных войск постоянно наносила ракетные удары по горным перевалам. Мы часто видели, как над нашими головами проносились «сушки», так мы называли «Су-24» и «Су-25», которые летели на задание. Однажды наши полковые разведчики, бродившие в горах в поисках противника, стали свидетелями того, как «сушки» наносили удар по каравану, выдвигавшемуся из Грузии в Чечню, который сопровождало до восьмидесяти боевиков из афганского движения «Талибан». Перед тем в штаб Объединенной группировки войск на Северном Кавказе поступили данные о том, что талибы собираются перевезти через границу американские зенитно-ракетные комплексы «Стингер», так что караван уже ждали.

Чечня жила в каком-то диком напряжении и тревоге. Никто не знал, что будет с нами со всеми завтра. Нашим войскам, хотя и удалось наконец выбить мятежников из Грозного, тем не менее приходилось нелегко. Чеченцы будто бы мстили за свое поражение, и теперь их змеиные укусы мы чувствовали повсюду. Не было такого селения, где бы мятежники не нападали на наших бойцов. Да что там — нападению подвергались даже местные жители, которые решили сотрудничать с федералами, войдя в состав местных органов власти и милиции.

Потери несла и та, и другая сторона. А ведь говорили, что стоит избавиться от Шамиля Басаева, и чеченцы разбегутся по домам. Не разбежались, хотя ходили слухи, что Шамиль погиб при выходе из Грозного. Он в последние дни не выходил в радиоэфир, и это подтверждало правоту слухов. Правда, потом выяснилось, что Басаев не погиб, а только получил серьезное ранение, когда ночью выводил свой отряд из города. Чеченцам устроили настоящую ловушку: запустили в эфир дезу, дескать, в таком-то месте федералы не успели заминировать подходы к городу, и Басаев клюнул. Десятки боевиков подорвались на минах, не повезло и самому Шамилю — оторвало ступню. Потом заговорили о том, что у Шамиля развилась гангрена. Ну а так как ни спецоборудования, ни дорогостоящих лекарств на базах противника не было, то Шамиль, как нам казалось, был обречен.

А тут вдруг по чеченским каналам поступила совсем иная информация. В ней говорилось о том, что верховный имам мусульман Чечни и Дагестана Шамиль Басаев провел съезд имамов двух республик, где обсуждалась ситуация на Северном Кавказе. О своей смерти он отозвался с присущим ему сарказмом.

Для нас это была тяжелая зима. Холод, скудная кормежка, зачастую отсутствие теплых вещей делали наш быт невыносимым. А если учесть, что снабжение армии с каждым днем становилось хуже, можно было не сомневаться: впереди нас ждали еще более трудные времена.

В отличие от нас боевики хорошо подготовились к зиме. Пока стояла теплая погода, они строили в горах землянки, устраивали схроны для оружия и продовольствия, готовили базы. На сходе с гор к равнине они готовили трамплины для весеннего броска.

Чтобы защитить себя от вылазок боевиков, мы заминировали все подступы к лагерю, и лишь разведчикам, то и дело уходившим на задание в горы, были известны проходы в минных полях. Главной тактикой для нас стало прочесывание горных лесов. Этим занимались специальные отряды, которые могли сутками плутать где-то, отыскивая и уничтожая базовые лагеря противника. Им помогала авиация.

Еще в октябре нам объявили о том, что войсковая фаза контртеррористической операции в Чечне закончена и начинается фаза наведения порядка в республике силами МВД. Нас, пехтуру, даже собирались отвести подальше от гор и населенных пунктов, которые мы блокировали и возле которых стояли базовыми лагерями. Но вскоре активизировавшиеся боевики заставили командование Объединенной группировки усомниться в правильности своего решения.

Приказ командира — закон для подчиненного. Слыхали о таком? Слыхали-то они слыхали, но домой-то, в мирную жизнь очень хочется. Уж лучше бы не смущали обещаниями о скорейшем выводе — воевали бы себе по привычке да воевали. А так уже настроились, и попробуй сейчас разрушить этот настрой.

«Полкан», видя такое дело, начал свирепеть. А тут снова из округа приехали с проверкой и, как водится, устроили Дегтяреву разнос, пообещав поставить вопрос о его несоответствии. Когда начальство уехало, Семен Семенович, или, как его все называли, Сем Семыч, стал похож на разбушевавшегося Фантомаса. К нему, понимаешь ли, эти «приезжие пижоны» придрались за то, что в полку отсутствует книга жалоб и предложений. «Рехнулись они, что ли?!! — возмущался „полкан“. — Чтобы в полевых условиях да книгу жалоб и предложений заводить? Да где это видано? Это что — война или продовольственный магазин?»

И все-таки книгу завели, и теперь она без единой записи лежала в палатке «досуга и информирования». Жалоб и предложений, что накопились в душе офицеров и солдат, в такую книгу не запишешь. Здесь один путь — обратиться к Богу с молитвой. Больше никто и ничем помочь нам не мог.

 

XXXI

В последний раз я побывал в Грозном за неделю до того, как из него с большими потерями вышел Басаев.

В те дни в Грозном бензин был дефицитнее, чем установки «Град». Поэтому самым популярным видом транспорта был велосипед. Это надо было видеть: бородач-боевик с гранатометом за спиной катит по улице на древнем, скрипящем велике. Я это видел собственными глазами: знакомый комбат осматривал в бинокль из окна полуразрушенного дома улицу и вдруг стал давиться со смеху. Что случилось? — не понял я. Да и другие, кто был с ним рядом, удивленно посмотрели на подполковника. А он сует мне бинокль. На, дескать, посмотри на цирк. Я глянул и тоже засмеялся.

Меньше других кварталов обстреливали третий микрорайон. Наверное, наши считали, что палить по многоэтажкам — только боеприпасы расходовать. В квартирах здесь никто давно не жил, все перебрались в подвалы. В том числе и боевики. Их основные силы были сосредоточены в центральной части города и Черноречье — там шли бои.

Чеченское командование считало, что федеральные войска войдут в Грозный с нескольких направлений и устремятся в центр. Поэтому по внутреннему периметру города круглосуточно, сменяясь каждые четыре часа, несли службу посты боевиков. За городскую же черту к российским позициям выходили только разведка и снайперы.

Остальные, забравшись в подвалы, ждали команду «В ружье!». Время от времени эта команда звучала. Чаще всего это происходило тогда, когда та или иная группа федералов натыкалась на противника. Так было, когда наши БТР заскочили с Ханкалы в район площади Минутка. Я видел это место. До Минутки от него — несколько сотен метров. Пара разбитых из гранатометов бронемашин, несколько трупов солдат — вот все, что осталось от разведгруппы.

В городе оставалось немало жителей, но себя они ничем не выдавали, и только когда наступали сумерки, в окошках подвалов начинали мелькать зажженные свечи. Женщины выносили за ворота столы, раскладывали на продажу нехитрую снедь — лепешки, крупу, сигареты, печенье. Все это было из прежних запасов. Люди, занимавшиеся торговлей, боялись далеко отходить от своих подвалов — каждую минуту то бомбежки, то обстрела ждали. Прошлую войну они как-то пережили, хотели пережить и эту.

Но продукты у населения были на исходе. Наступал голод. Люди доедали последние соленья, кончалась и мука, из которой делали лепешки. Настал момент, когда вода из речки считалась праздником. А воду грозненцы брали в основном из Сунжи и Чернореченского водохранилища. Потом они ее отстаивали по нескольку часов от мути, фильтровали через тряпку, кипятили. Кто сам по воду ходил, кто у водовозов ее покупал. Эта профессия в Грозном была самой популярной. Вода была дороже жизни. Приладят водовозы на крыши своих машин белые простыни, это чтобы самолеты федералов их не разбомбили, и едут за водой.

Зарабатывали деньги по-разному. Молодые чеченцы, из тех, что не воевали, нашли более прибыльное занятие. Они работали проводниками. За пятьдесят — сто долларов выводили беженцев из города за линию фронта. Дело нелегкое: порой за ночь приходилось отмахать не один десяток километров. И весьма опасное: по ним стреляли в темноте и боевики, и федералы, а кроме того, можно было и на мине подорваться.

Боевики уходить из города не торопились. Они ждали штурма и надеялись выстоять. А сдаваться не собирались, хотя российское правительство объявило для них амнистию. Не верили они в нее. Об этом говорили пленные мятежники. Местные ополченцы, которых Даурбек Бесланов набрал в свой отряд в родном Урус-Мартановском районе, приступили к «зачистке» городских окраин. Но никто из нас этих «зачисток» не видел. Стали говорить о том, что со стороны Бесланова заявление о «зачистках» чистой воды вранье. Дескать, никогда он в своих стрелять не будет.

Наше командование, в свою очередь, заявило, что Грозный полностью блокирован, оставалось, дескать, применить новую тактику к боевикам, которую мы уже успели прозвать тактикой «выдавливания». Но и нашим начальникам мы не верили. Говорить о том, что город находился в кольце наших войск, можно было лишь с большой натяжкой. Мы-то знали, что по ночам боевики могли спокойно покинуть город и так же спокойно вернуться потом назад. Но с каждым днем щелей вокруг города становилось все меньше и меньше. Кольцо федеральных войск сжималось.

Вольготнее боевики чувствовали себя в горах. Там леса, глубокие ущелья, в общем, схорониться было где. Но командование требовало, чтобы войска активизировали свои действия в горах, чтобы противник ни днем ни ночью не мог чувствовать себя в безопасности. Короче, было решено кончать с мятежом в Чечне. Но одно дело сказать, другое сделать. Мы же не вели тотальную войну с чеченцами, и поэтому нам было трудно определить, кто есть среди них друг, а кто враг. А еще было мирное чеченское население, а еще было мирное русское население. В такой обстановке нам приходилось туго. Противнику в этом отношении было легче. Все русские — враги, из этого и исходили боевики. Они били по нам почем зря. Мы же думали о том, как бы не зацепить гражданских. За это карали строго.

В ту зиму мне пришлось несколько раз ходить на «зачистку» в горы. Впрочем, я мог бы и не ходить, потому как от начальника медицинской службы полка этого и не требовалось — у меня хватало и подчиненных. В каждую спецгруппу, отправлявшуюся в горы, обязательно включали медика. Уже и Ваня Савельев, моя правая рука в полковом медицинском хозяйстве, побывал в горах, и начальники медпунктов батальонов, и многие санинструкторы тоже там побывали, а мне все не представлялся случай. То меня прикомандировывали к медсанбату дивизии, то отправляли с ранеными в ростовский госпиталь, однажды даже в Москву с двумя тяжелоранеными вылетал, в госпиталь имени Бурденко. Но это уже было весной, зимой же меня носило по здешним полям сражений.

Но я хотел в горы. Илона писала мне редко, и я понял, что уже никому не нужен на этом свете, а посему мне нечего терять. Я даже стал ловить себя на мысли, что мне все равно, выживу ли я на этой войне или нет. Ведь что ждало меня после войны? А ничего. Пустота, одна пустота. Я много пил. Мне страшно стало смотреть на себя в зеркало. Я осунулся, под глазами у меня образовались мешки, и вообще, казалось, я постарел на сто лет. Ни дать ни взять — старик.

А мой сосед по армейской палатке начфин Макаров, который считался среди офицеров умеренным пьяницей, однажды на полном серьезе мне сказал:

— Брось хандрить. Жизнь и должна быть такой. Немного плохого, немного хорошего — это и есть гармония.

Я знал, что это были не его слова, а Конфуция, но кивнул в знак согласия. Тем не менее пить я не бросил и продолжал сохнуть, как старый тростник на ветру. В общем, жизнь загнала меня в угол, и когда в следующий раз отряд специального назначения стал собираться в горы, я тоже решил идти. Мне было все равно, вернусь я или нет.

— Иди и возвращайся, — сказал мне Макаров, который давно уже с тревогой наблюдал за мной, и ему не нравилось мое настроение. — И не вздумай свою башку дурную под пулю подставлять. Лучше уж задницу. Помни: мы живем в мире, где один дурак создает много дураков, а один умный — мало умных. Это я о том, чтобы ты берег себя. Ты ведь знаешь, я люблю тебя, Митя. Ты мужик добрый и умный. Такие должны жить, чтобы больше добрых и умных на свете было. Это дураков не жаль…

Я понимал, что он хотел подбодрить меня, но лишь тяжело вздохнул и пожал плечами. Ну что я мог ему обещать? Ведь я сам не знал, как поведу себя в горах.

— Не поминай лихом, — сказал я Макарову на прощание.

— Иди к черту, — ответил он мне, и я грустно улыбнулся.

Мы отправились в путь рано утром. Чтобы не пропустить нас наверх, боевики теперь стали по ночам минировать подступы к горам. Наши саперы ходили потом с миноискателями и делали проходы в минных полях. Порой кто-то из них подрывался на мине. Тогда-то и появилось в полку у саперов это страшное прозвище — «одна нога здесь, а другая там». Те обижались, потому что знали, что так зовут бойцы и подорвавшегося на мине Шамиля Басаева.

— Ты бумагу туалетную взял? — спросил меня перед тем, как отправиться в горы, начальник разведки полка Паша Есаулов. Он говорил на полном серьезе, и у меня даже в мыслях не было, что таким образом он решил поиздеваться надо мной.

— Нет, — говорю. — Я даже об этом не подумал.

— Ну и плохо, — еле сдерживая смех, произносит он. — В горах со многими медвежья болезнь случается. Ты как, не навалишь со страху в штаны?

Тут я понял, что он меня подначивает.

— Гнусина ты мерзкая, — говорю ему. — Тебе бы только поиздеваться над человеком.

Он смеется.

— А ты что, обиделся? — спрашивает он меня. — Не обижайся. В жизни надо ко всему относиться с юмором.

— Дурак, — говорю я ему и тут же понимаю, что страшно волнуюсь, оттого и принимаю Пашины шуточки в штыки. — Дать бы тебе по башке — сразу бы поумнел. Кстати, один известный человек, кажется, доктор Амосов, утверждал, что легкое сотрясение мозга способствует оживлению мозговых клеток.

— Неужели? — смеется Есаулов. — Если ты такой умный, скажи, с чего начинается опера «Евгений Онегин»?

— Со взмаха дирижерской палочки, — отвечаю я.

Он мотает головой.

— Может, ты и прав, — говорит он. — Но моя жена, а она у меня музыкальный работник, говорит, что опера эта начинается с пиццикато контрабаса. «Бум!» — и после этого пошла музыка: та-та-та-та…

Я делаю изумленное лицо, как будто он открыл что-то очень важное для меня.

— Ты, Паша, оказывается, эстет, а я-то думал, ты обыкновенный валенок, — усмехнулся я.

— Плохо ты обо мне думал. Вот вернешься — я тебе и не такое расскажу, — улыбается Есаулов.

— Ладно, — говорю я. — Живы будем — не помрем.

— Не помрешь. Ты еще молодой, Митя, так что тебе жить да жить.

— Возраст — это не количество прожитых лет, а количество оставшихся, — напоследок сказал я ему, чем заставил его задуматься над бренностью собственного бытия.

Отряд возглавлял командир разведроты Володя Смирных, дюжий парень лет тридцати. Перед тем как идти в горы, он построил своих людей и первым делом проверил, не гремит ли у бойцов снаряжение. Для этого он заставил всех прыгать на месте. У одного солдата что-то там загромыхало, и он тут же заставил его снять вещмешок и все вытряхнуть из него. На землю посыпалось незамысловатое солдатское барахло, начиная от бритвенного прибора и зубной щетки и кончая китайским фонариком.

Смирных нахмурил брови.

— Кто вас надоумил все это тащить в горы? — спросил он бойца.

— Все свое ношу с собой, товарищ капитан, — улыбнувшись, ответил боец.

Капитан опешил.

— Но ведь мы не в турпоход по ленинским местам отправляемся, — съязвил он. — Короче, собирайте свой хлам и бегом в палатку. И чтобы больше ничего лишнего.

Солдат попытался что-то объяснить ему, говорил про то, что вещи в палатке у него украдут, но капитан был неумолим. Точно так же он поступил с другими бойцами, у которых обнаружил в вещмешках посторонний груз.

— А это что? — спросил он вдруг похожего на жердину солдата, вывалившего из вещмешка на землю полдюжины гранат.

— Гранаты, товарищ капитан, — ответил тот.

— Вижу, что не страусиные яйца, — криво усмехнулся командир. — Но почему они в вещмешке, а не в разгрузочном жилете?

Солдат замялся.

— Там уже есть гранаты, — пробурчал он.

— Есть? — удивленно вскинул на длинного свои брови капитан. — И откуда ж их столько у вас, рядовой Калита?

— Заначка это у меня, — нехотя произнес парень. — Еще с прошлого раза… Мы когда «чехов»-то накрыли, я взял да собрал у них гранаты. Зачем они мертвым?

Смирных только махнул рукой и заставил всех еще раз попрыгать на месте. Убедившись, что снаряжение приведено в порядок, капитан отдал команду «смирно» и бросился навстречу спешившему к нам начальнику штаба полка Высотину.

— Товарищ подполковник! Отряд специального назначения к выполнению задания готов. Командир отряда — капитан Смирных.

— Вольно! — произнес Высотин и подошел к строю.

Потом он что-то говорил нам о воинском долге, о бдительности и собранности, наставлял нас, поучал, а когда устал, то пожелал всем благополучного возвращения.

— И ты возвращайся, Жигарев, — сказал он мне. — А то как мы будем без начмеда?

Я понял, что он шутит, и попробовал улыбнуться, но не смог. С тем и расстались.

 

XXXII

Смирных перестроил отряд в колонну по одному, сам встал впереди, и мы гуськом направились к обозначенному среди наших и чужих минных полей коридору. Успешно миновав этот коридор, мы стали взбираться по извилистой тропинке в гору. Солдаты шли ходко и уверенно, будто в полковую баню. А ведь только дурак не понимал, что они шли искать смерть. Я шел позади всех и смотрел, как они ловко взбираются наверх. Их мальчишеские гибкие фигуры, затянутые в белые маскировочные костюмы, сливались с покрытыми снегом кручами, но хорошо были видны на фоне черных дерев. И я поблагодарил Бога за то, что их матери не видят сейчас этого страшного шествия, не то с кем-нибудь из них обязательно случилась бы истерика.

Я сразу понял, что мне придется нелегко. Уже скоро я ощутил, как меня стал давить к земле бронежилет «кираса», тот самый, у которого, как мне сказали, высокая четвертая степень защиты. Я взмок и тяжело дышал. Я проклинал тот миг, когда мне взбрело в голову идти со спецотрядом. Ну что, что толкнуло меня на это? — спрашивал я себя. Пулю захотел схлопотать? Да ведь для этого не обязательно идти в горы. Есть ведь Грозный, есть Аргун, есть, в конце концов, Урус-Мартан. Но мне, видите ли, в горы захотелось. Ну тогда терпи и не стони, зло сказал я себе.

Но я уже был не в том возрасте, чтобы с полной выкладкой бродить по горам. Теперь я понимал, почему в общем-то еще далеко не старых сорокалетних армейских офицеров отправляют на пенсию. Армия существует не для того, чтобы спокойно стоять гарнизонами возле больших благополучных городов. Она должна быть выносливой, сильной и мобильной. Только такая армия способна защитить кого-то. А такие, как я, старые алкаши ей не нужны.

У меня сдавило сердце, стало трудно дышать. Я готов был уже остановиться и незаметно сбросить с себя бронежилет, но я почему-то тянул с этим. Боялся, что в меня угодит чеченская пуля? Ерунда, какая там пуля! Ведь мне уже было все безразлично в этой жизни. Наверное, все дело было в том, что я боялся самому себе показаться слабым. Я даже ракетницу, которую мне всучили перед самым отходом и которая казалась мне теперь тяжелее пудовой гири, не решился бросить в снег. «Зеленая — значит, свои», — вспомнил я слова капитана Смирных. И две гранаты «РГД-5», которые запихал в карманы бушлата, я не мог выбросить. А уж о медицинской сумке, в которой находились медикаменты, и говорить не приходилось. А ведь она тоже казалась теперь неподъемной. Нет, стариков в самом деле нужно гнать поганой метлой из армии, злясь на себя, думал я. Ну какие мы, к черту, вояки? Обыкновенный балласт в погонах.

Я вдруг подумал о том, что зря не принял психотропные таблетки, которые перед самым выходом Смирных раздавал бойцам.

— Психотропные вещества пробовали? — спросил он меня и сунул мне в руку четыре таблетки. — Шесть не даю — «мотор» может лопнуть. Проглотите. Мы всегда так делаем, чтобы не заснуть и чтобы сердце стучало как часы.

Наверное, если бы я принял препарат, я бы чувствовал себя лучше, подумал. Я на ходу открыл медицинскую сумку, пошарил в ней, нашел нужные мне таблетки и затем засунул их в рот. Некоторое время я никак не мог их проглотить. Тогда я взял в рот немного снега и проглотил его вместе с таблетками. Сердце и впрямь заработало как часики. Только куда-то очень спешащие.

Неожиданно пошел снег. Вначале он сыпал с неба как-то нехотя, но затем разошелся, и вскоре впереди нас образовалась сплошная белая пелена. Так мы шли часа полтора. Снег покрыл горные тропы, и Смирных, который шел впереди колонны, ориентировался по каким-то только ему известным приметам.

Нас было около сотни хорошо экипированных и вооруженных человек. У каждого автоматчика — по четыреста пятьдесят патронов к автоматам «АКС», а кроме того, по десять зарядов к подствольному гранатомету плюс две ручные гранаты «Ф-1» или «РГД-5». У пулеметчиков и того больше — по тысяче патронов на каждый пулемет. У каждого по две осветительные ракеты и дымовые гранаты, бронежилет «кираса», который, бывалые божились, не пробивают ни пистолет, ни автомат, а еще разгрузочный жилет и каска-сфера. У разведчиков, которые входили в состав отряда, кроме этого были специальные ножи, способные превращаться в кусачки, приборы бесшумной беспламенной стрельбы — ПББС — и ночные прицелы. У связистов — рация.

Казалось, имея все это, нам сам черт был не страшен. Но ведь и «чехи» были до зубов вооружены современным оружием, которое шло к ним караванами из-за границы. У них и рации были мощнее наших, и даже сотовые телефоны имелись, по которым они переговаривались со всем белым светом. В общем, нам приходилось только завидовать им.

Взобравшись на очередную кручу, мы остановились. Смирных позвал к себе командиров взводов и стал ставить им боевую задачу.

Он приказал старлею Ларину, командиру первого взвода нашего отряда, устроить засаду возле одного из горных аулов, местоположение которого было известно нам. Там, по словам Смирных, могла быть база боевиков. В конце Первой мировой чеченцев силой вынудили оставить горные селения, а когда позволили в них вернуться, мало кто это сделал. Большинство предпочло жить на равнине. А горные аулы превратились в дачные места, куда люди отправлялись отдыхать. Теперь во многих из них боевики устроили свои базы.

— Даю тебе двух саперов и трех артнаводчиков. Действуй по собственному усмотрению. Если обнаружите противника — сразу сообщите на базу, — сказал он.

Базой Смирных называл наш родной полк, где с нетерпением ждали от нас сообщений. «Полкан» обещал, что уничтожать укрепрайоны боевиков нам поможет авиация. Но для этого мы должны дать точные координаты.

Капитан хотел уже было отпустить получившего задание старлея, но вдруг остановил его.

— Да, чуть не забыл, — сказал он. — Пленных не брать.

— Понял, — кивнул Ларин.

Впрочем, ему можно было и не говорить об этом: в горах ни та ни другая сторона пленных не брала. Этот закон установили боевики, которые отрезали головы плененным федералам. Потом и наши переняли эту моду. Правда, вместо того чтобы отрезать боевикам головы, они просто-напросто пристреливали их. Так, считали, гуманнее.

Ларин построил взвод. Он напомнил основные правила, которые бойцы должны были строго выполнять во время движения: фонариками не светить, не курить, идти след в след, в сторону от колонны не уклоняться.

— А теперь попрыгали — ни у кого ничего не звенит? — произнес он, после чего прозвучала команда: — Саперы — вперед. Напра-вва! В колонну по одному, арш!

Захрустел под ногами снег. Мы проводили бойцов долгим задумчивым взглядом.

— Чагин, а тебе со своим взводом нужно будет выдвинуться на перевал и там провести разведку, — приказал он другому старлею. — Постоянно держи меня в курсе. Коль заметите противника — сам знаешь, что делать. Все, вперед.

Оставшихся людей Смирных повел только ему известной тропой. Я пошел вместе с ним. Я понимал, что капитан выбрал для себя самое опасное направление, и решил, что больше всего буду нужен именно здесь. Впрочем, я не исключал, что и Ларину с Чагиным придется нелегко, но в их командах было по одному санинструктору, которые при случае смогут сделать обезболивающий укол, остановить кровотечение и перевязать рану.

После небольшого передыха идти стало намного легче. Впрочем, я, видимо, уже втянулся в роль вьючного животного и потому шел веселее. А снег, переставший было сыпать с неба, обрушился на наши головы с новой силой. Снова перед нашими глазами выросла сплошная белая стена. Снег падал беззвучно, и в этом бескрайнем снегопаде мы отчетливо слышали свои шаги. Скрип, скрип, скрип… Бесконечный и монотонный звук шагов. А вокруг бесконечная цепь гор. Куда нас несет? Где та конечная точка, к которой мы устремились? И есть ли она вообще в этой безбрежной ослепительной тишине?

Где-то за белой пеленой снега был враг. Мы его чувствовали каждой своей клеточкой, каждым нервом, но он не выдавал себя. Знают ли боевики, что мы ищем их? Ведь говорят же, что «чехи» знают все, что творится в горах. Но почему тогда молчат? Почему не стреляют? Может, потому, что нас слишком много? Но ведь у них целая армия в горах. Тем более что боевики, даже будучи в меньшинстве, не боятся нападать на колонны федералов. И ведь всегда, сволочи, знают, когда пойдет очередная колонна. Будто бы это им сороки приносили весть на хвосте. Что и говорить, в родимой сторонушке за тебя все местные воронушки. А еще говорят и так: дома и стены помогают.

Мы шли молча. И только снег предательски скрипел под ногами. Наверное, это все-таки хорошо, что идет снег, подумал я. В противном случае нас уже давно бы заметили чеченские дозорные. А так идем и не боимся, что попадем в засаду.

Преодолев очередную кручу, мы начинали спускаться вниз, потом плутали по какому-нибудь заросшему густым кустарником распадку или брели, спотыкаясь, вдоль громыхавшей по камням горной речушки. И так без конца. Дорога настолько вымотала меня, что я уже едва передвигал ноги. Я взмок и дышал с присвистом. Мальчишкам тоже было нелегко. На каждом из них висело по полсотни килограммов. Но в отличие от меня они шли мерно и, как мне казалось, довольно легко, так, что я даже не слышал их дыхания.

— Сели! — неожиданно прошелестело по цепочке, и я увидел, как маячившая все это время передо мной спина бойца ушла вниз. Следом и я припал на правое колено и с тревогой стал шарить глазами вокруг. Наверное, подумал, нас заметили чеченцы, потому мы и остановились. Снег прекратился, и я мог видеть перед собой застывшие, коленопреклоненные фигуры и ощетинившиеся стволы автоматов, которыми бойцы попеременно поводили то влево, то вправо. В эту минуту мы походили на волчью стаю. Вот так же накануне охоты волки прислушиваются к каждому звуку, стараются уловить в воздухе далекие тревожащие душу запахи будущей жертвы.

— Встать! — снова прошелестело по цепочке. Видимо, опасность миновала, и командир решил вести нас вперед.

Вставали нестройно, но без шума. Потом мы снова шли куда-то, оставляя за собой в снегу глубокие следы. Со всех сторон нашу небольшую колонну неуютно окружали темные склоны. До вечера еще было далеко, но в горах уже царил сумрак. Хотелось пить, хотелось уюта и покоя. В это время снова пошел снег, и все вокруг утонуло в белой мгле.

 

XXXIII

Когда мы миновали очередную кручу, Смирных остановил группу и объявил привал. Бойцы сели прямо в снег.

— Покурить бы, — послышался совсем рядом чей-то негромкий голос.

— Нельзя, — раздалось в ответ.

— Знаю, но так хочется…

Угрюмые мальчишеские лица, в них ни кровинки. Устали. Сейчас бы назад, в натопленные палатки, но раньше чем через три дня мы не вернемся. Во всяком случае, сухой паек нам выдали именно на такой срок. Бойцы стали доставать из вещмешков тушенку и сухари — надо было подкрепиться. Я тоже достал консервы, но есть мне не хотелось. Мучила жажда, и я попробовал утолить ее снегом. Я брал его горстями, а затем потихоньку слизывал его языком. Зубы мои ломило, но я не обращал на это внимания. Мне по-прежнему хотелось пить.

— Закончим здесь — и домой! — долетело до меня. Какой-то боец явно продолжал прерванный походом разговор.

— Ты что, контракт не будешь продлевать? — спросил другой голос.

— Да на хрена мне это нужно! Меня дома ждут.

— А меня, что ли, не ждут?

— Ну и ты мотай, когда закончится контракт.

— А воевать кто будет?

— Пусть генералы наши воюют, — усмехнувшись, сказал первый боец.

— Нехорошо говоришь, — сказал ему второй. — Нечестно это. Надо добить «чехов».

— Вот и добивай, а я в свою родную Сызрань поеду.

— Слушай, так ты из Сызрани? — раздался еще один голос. — Ты там случайно такую Наташу Дроздову не знаешь? Нет? А Настю Рыбникову? Тоже нет?

— Кто о чем, а вшивый о бане, — усмехнулся кто-то.

— Не о бане, а о бабах, — поправили его.

— А о чем же на войне говорить, как не о бабах? — сказал кто-то из бойцов. — Вот вернемся домой — о войне будем говорить.

— Еще вернуться нужно, — сказали ему.

— Вернемся, куда мы денемся…

— Нагадали козе смерть, а она все пердь да пердь…

В ответ сдавленный смех.

— Эх, хорошо-то как сейчас на гражданке, — послышался мечтательный голос. — У нас на стадионе по вечерам каток работает, музыка играет, в буфете вино продается.

— А где это у вас? — поинтересовался кто-то.

— В Сибири.

— А у нас раньше каток был, а потом его не стало. Скучень по вечерам.

— Раньше, раньше, — передразнил хриплый нервный голос. — У меня тетка в таких случаях говорит так: вспомнила бабка, як дивкою была.

— Твоя тетка что — хохлушка?

— Сам ты хохол!

— Братцы, а отчего это хохлы против нас воюют, а? — услышал я вдруг. — Помните, в прошлый раз мы трех таких гадов взяли под Урус-Мартаном? А еще братья-славяне называются.

— Тамбовский волк тебе брат, понял?

— Кончай трепаться, лучше по сторонам смотри, — услышал я чей-то недовольный голос. Это был кто-то из сержантов.

Возникла пауза. В наступившей тишине было слышно, как бойцы царапают алюминиевыми ложками дно консервных банок и как они с аппетитом чавкают, поглощая замерзшую на морозе говядину.

Потом мы снова шли. День клонился к вечеру, а мы все блуждали в горах. Черт возьми, да куда же этот капитан нас ведет? — обреченно подумал я. А он, оказывается, вел нас в обход какого-то селения. Таким образом он собирался отрезать все пути для отступления боевиков в случае, если мы их там обнаружим. Но до места мы не дошли. Когда мы уже были почти у цели, неожиданно где-то справа от нас, там, где над узкой тесниной поднималась цепь невысоких, но крутых гор, раздались выстрелы. По тому, насколько плотно велся огонь, мы поняли, что идет настоящий бой. Смирных тут же сменил направление движения.

— Бегом арш! — послышалось впереди, и мы побежали.

Мы бежали тяжело и обреченно. Мы не знали, что с нами будет через пять, десять, пятнадцать минут, и нам казалось, мы убегали в вечность.

— Бегом, бегом! — тревожно звучало впереди, и мы бежали.

А выстрелы становились все отчетливее, а это означало, что мы были уже совсем рядом с целью. Смирных махнул рукой, и наша группа, рассыпавшись, образовала боевую цепь. Теперь мы готовы были сражаться. Мы лезли в гору, туда, где звучали выстрелы. Было тяжело, мы задыхались, наши подошвы скользили по снегу, мы падали вниз, потом вставали и снова пытались забраться на гору. Мы хватались за деревья, за ветки кустарника, мы ползли на карачках, мы готовы были зубами грызть мерзлую землю, только бы поскорее оказаться наверху.

— Вперед, вперед!

Но мы не знали, что там, наверху. И только Смирных знал все. Рядом с ним был радист — он и получил по рации сообщение, что взвод Чагина попал в засаду. Потом рация замолкла, и Смирных понял, что дела у Чагина хреновые.

Нам повезло — мы вышли боевикам в тыл и с ходу вступили в бой. «Чехи», не ожидавшие такого поворота событий, вначале растерялись, но быстро пришли в себя и открыли по нам огонь. Их было много, наверное, не меньше сотни. Они лихорадочно метались среди деревьев и пытались приблизиться к нам. Мы залегли.

— Огонь, огонь! — кричал сорвавшимся голосом Смирных. И бойцы стреляли, не жалея патронов.

Я держал в руке табельный «Макаров», но стрелять не торопился. Чеченцы были опытными бойцами и под пули зря не лезли. Они прятались за деревьями, маневрировали, делали стремительные перебежки, и поймать их на мушку было трудно. Правда, однажды, когда к нам во фланг зашла группа чеченцев, я пару раз выстрелил вместе со всеми в их сторону. Не знаю, попал ли в кого, нет ли, но «чехи» не прошли.

— Огонь, огонь! — продолжал кричать не своим голосом Смирных.

Да что он орет-то, как будто мы и без него не знаем, что делать! — лихорадочно подумал я и выматерил про себя капитана. Меня охватил азарт, и я готов был сражаться до тех пор, пока не останется в живых ни одного чеченца.

— Огонь, огонь!

Я лежал на земле и слышал, как надо мной свистят, пули. Сверху на меня то и дело падали срезанные свинцом ветки кустарника, а порой и сорванная с дерев кора. Кто-то в цепи вдруг застонал, и я понял, что требуется моя помощь. Я встал на четвереньки, но в этот момент услышал чей-то окрик:

— Товарищ майор, пригнитесь!

Я снова лег. Я не знал, что мне делать. Потом я взял себя в руки и быстро пополз по-пластунски. Когда я подполз к раненому, он уже не дышал. Пуля со смещенным центром тяжести попала ему в голову и вышла где-то в нижней части груди, проделав извилистый путь. Проклятые эти пули со смещенкой, подумал я. Впрочем, когда речь идет о войне, о гуманности никто не вспоминает. Так было, когда изобрели ядерное оружие, так было, когда химичили со всякими там удушающими газами и биологическим оружием. Чтобы убивать, люди готовы на все. И никому ведь в голову не придет остановить это безумие.

Снова неподалеку кто-то застонал. Не раздумывая, я ползу в сторону, где слышен стон.

— Товарищ майор, спасите… Меня ранили… Вот сюда, — тычет бедолага пальцем себе в живот. А я и без него это вижу: на белом фоне маскировочного костюма выступило обильное кровавое пятно. — Товарищ майор, у меня контракт кончается… Меня дома ждут… Спасите…

Я узнал голос парня. Это он во время привала говорил товарищам, что скоро поедет домой. Я стал ножом разрезать белую материю.

А бой тем временем продолжался. Чеченцев было много, и они наседали. Мы с трудом сдерживали их. Ребята сражались отчаянно, не позволяя врагу приблизиться к нам и вступить в рукопашную. Заградительный огонь был настолько плотным, что «чехам» приходилось туго. Но то ли им было уже наплевать на собственную жизнь, то ли это у них сознание помутилось от предчувствия скорой победы — только они теперь шли напролом.

— Беречь патроны! — услышал я голос Смирных.

Правильная команда, только кто ее будет выполнять? — подумал я. Бойцы ведь опытные, знают: коли будешь беречь патроны — тебя чеченский тесак достанет.

— Приказываю: беречь патроны! — снова заорал не своим голосом Смирных, но его не слушали.

А патроны тем временем кончались. Парни не успевали менять магазины. У кого-то уже кончились заряды для подствольного гранатомета, кто-то бросил в сторону боевиков последнюю ручную гранату.

— Бере-ечь патро-оны!..

Сюда бы Ларина со своим взводом — тогда бы мы быстро этих гадов одолели, бинтуя раненого, подумал я. Но где сейчас Ларин, где его люди? И почему молчат ребята Чагина? Неужели?.. Неужели никого из них не осталось в живых? Я попробовал отогнать от себя эту страшную мысль, но она продолжала преследовать меня. Неужели их всех?.. Впрочем, на войне все возможно. Бывало, целые роты, да что там — целые батальоны попадали в Чечне в мясорубку и не возвращались. О, «чехи» воевать умеют. А еще они очень расчетливы и хитры. Не нападут, пока не поймут, что дело беспроигрышное. Нападают внезапно, а внезапность, как известно, — половина успеха. Партизаны, едрена ворона! — выругался я. Неужели они так и будут партизанить всю жизнь? А жить-то когда?

Мне вдруг на память пришел старый анекдот о советском партизане, который еще многие годы после окончания войны пускал поезда под откос. Впрочем, подобное происходило не только в анекдотах. Однажды я прочитал в газете о том, что на американском острове Гуам поймали японского сержанта, который почти сорок лет партизанил, ни хрена не зная о том, что война уже давно закончилась. Вот и чеченцы будут партизанить.

— Отходим! — раздался вдруг чей-то незнакомый мне голос.

— Я тебе отойду, я тебе отойду, Карманов! — тут же заорал Смирных.

Карманов… Кто он такой? — машинально подумал я. И зачем он паникует?

— Беречь патроны! — снова звучит команда капитана, и снова никто не слушает его.

Тем временем захлебнулась очередная атака противника. Убитые «чехи» падали на снег, обильно орошая его кровью; раненые ползли к своим. Потом была еще атака, и еще, и еще… Атаки захлебывались одна за другой, а у нас кончались патроны. Что-то будет, когда они кончатся?.. На всякий случай нужно один патрон оставить для себя, подумал я. Не дай бог попасть в руки к озверевшим «чехам» — кишки выпустят.

И тут боевики изменили тактику и стали обходить нас с флангов. Ну, теперь нам хана, понял я, перевязывая очередного раненого. Я достал из кобуры пистолет, проверил, остались ли в обойме патроны, а затем, поставив его на боевой взвод, положил рядом с собой на снег. Я должен опередить «чехов», подумал. Мне всего-то и нужна была какая-то секунда, чтобы поднять с земли «Макаров» и поднести к виску…

Чеченцы, которые до этого наступали молча, сейчас бросались на нас с дикими воплями. «Аллах акбар! Аллах акбар!..» — неслось со всех сторон. «Суки!» — отчаянно шептал я. Ну, подходите, подходите… Вот он я. Да неужели я жил эту жизнь только для того, чтобы в один прекрасный миг какой-то гад лишил меня ее? Да кто вы такие? Да как вы смеете? Вы, дикие, полусумасшедшие люди!.. Нет, вы не люди — вы звери. Зачем вам нужна моя жизнь? Зачем? Ведь она ничего не стоит. Абсолютно ничего! Ну, убьете вы меня — и что? Вам от этого легче станет? Вы станете счастливыми? Умными? Мудрыми? Богатыми? Как бы не так! Тогда зачем вам меня убивать? Просто так? Но просто так даже волк не убивает. Тогда вы сумасшедшие. Ей-богу, сумасшедшие… Эй, вы, шизофреники! — захотелось вдруг крикнуть мне. Опомнитесь, остановитесь! Ведь жизнь дается нам один только раз — зачем ее губить? А вы губите и свои, и чужие жизни… Справедливо ли? Остановитесь! Хватит заниматься дурью — есть в жизни дела и поважнее. Одумайтесь!..

Но я молчал. Я лихорадочно бинтовал очередного раненого, а сам искоса посматривал в ту сторону, откуда должна была появиться моя смерть. У нас кончались патроны, у нас уже были убитые, было много раненых, и нам оставалось ждать только смерти.

— Взвод, примкнуть штыки! — раздался отчаянный, срывающийся на хрип голос капитана.

Я понял, что он трезво оценил обстановку и сейчас готовит людей достойно встретить смерть. Я подполз к убитому бойцу, взял его автомат и быстро примкнул к нему штык. Теперь оставалось ждать, когда подойдут «чехи». А те продолжали нас окружать, они уже были так близко, что мне казалось, я различаю их лица. Не в силах ждать, я начал по ним стрелять. Я стрелял озверело, длинными очередями, и скоро патроны у меня закончились.

— Дай скорее магазин! — крикнул я соседу справа.

— У меня у самого последний… — то ли простонал, толи сказал он.

Я выматерился. Я чувствовал себя настолько бессильным, что мне захотелось плакать. Я не плакал, наверное, с самого детства, а тут прорвало. Я силился сдержать себя, но слезы уже текли из моих глаз. Я не хотел умирать, но смерть была уже рядом. При желании я мог дотронуться до нее рукой. Да-да, именно дотронуться! Поднимись я с земли — в меня тут же со всех сторон полетели бы пули. А если в самом деле встать? — с отчаянием подумал я. Ведь на миру и смерть красна. Нервы мои были на пределе, и я готов был на безумный поступок. Вот сейчас я встану, шептали мои губы, сейчас встану… И тогда все, и тогда все переживания останутся позади. Я встану, встану! Я не боюсь этих сволочей… А что их бояться? Им все равно конец. Не сейчас — так позже.

Я понял, что в самом деле собираюсь встать, и у меня похолодело в груди. Чтобы прийти в себя, я зачерпнул горсть снега и стал растирать им лицо. Снег ожег лицо, и оно запылало. Я взял в руки свой пистолет. Глянул вперед. На меня надвигалась чья-то длинная тень. В заходящих лучах солнца сверкнуло лезвие. Я увидел нож, которым меня собирались зарезать, как последнюю овцу. Ну, подходите, гады, подходите, шептал я, мысленно уже прощаясь с жизнью. Рука моя, в которой был зажат пистолет, уже непроизвольно тянулась к виску. И в тот самый момент, когда я хотел нажать на спусковой крючок, я услышал где-то рядом дружное «Ура-а!».

Кто это кричит? — вспыхнуло в моем сознании. И зачем? Ведь все кончено. Но победный клич не прекращался. «Ура-а-а! — неслось где-то совсем рядом. — Ура-а-а!» «Чехи» растерялись, и в этот момент прозвучала команда Смирных: «В штыковую атаку… Впе-ре-ед!» Мы побежали. Я помню, что первым, в кого я вонзил штык, был длинный бородатый парень, в одной руке которого был автомат, а в другой — тесак. «Вот тебе! — яростно прошипел я. — Подохни, гад!» Потом был другой «чех», третий… Четвертого я не достал — он бросился в сторону и скрылся за деревьями. Меня это взбесило. Я хотел бежать за чеченцем, но у меня уже не было сил. Ну и хрен с тобой, подумал я, тебя потом другие убьют.

Ярость, лютая ярость продолжала клокотать во мне. Я не узнавал себя. Что я делаю? Зачем? Но ноги сами несли меня на врага. «Вот тебе, гад, получи…»

Уставшие обороняться, мы дрались зло и отчаянно. «Чехи» были растеряны, они никак не ожидали, что к нам придет помощь. А мы жали их, жали со всех сторон. Больше всего им досталось от ребят из взвода Ларина. Те, ударив «чехам» в тыл, буквально смяли их ряды, и теперь враг лихорадочно метался среди редколесья. Я видел заросшие густой щетиной лица боевиков. Страшные, ошалелые.

А потом наступила тишина. Нет, мы не орали от счастья, не радовались безумно тому, что остались живы. Мы стояли молча, не в силах посмотреть друг другу в глаза. Мы потеряли многих своих товарищей. Мы потеряли целый взвод — ребята Чагина лежали на снегу, покрытом густыми алыми пятнами крови. У многих из них были выколоты глаза, некоторые тела обезглавлены. Тело Чагина тоже было обезглавлено. Бедный парень, подумал я, ему и двадцати пяти, наверное, не было.

Первым, кажется, пришел в себя Смирных. Он подошел к Ларину и по-мужски крепко обнял его. Я понял, что таким образом он поблагодарил старлея за помощь. Потом мы построились в колонну по одному и пошли. Надо было до конца выполнить поставленную перед нами задачу. И мы ее выполнили. Мы нашли базовый лагерь мятежников и направили на него нашу авиацию. Потом провели «зачистку» в двух горных аулах, нашли в горах схрон с оружием, уничтожили диверсионную группу боевиков, собиравшуюся спуститься с гор. В лагерь мы вернулись только через четверо суток — худые, изможденные и смертельно усталые. Нас встречал сам «полкан». Глянув на нас, он все понял. Отдыхайте, сынки, сказал. После все расскажете.