Брат по крови

Воронков Алексей

ЧАСТЬ IV

 

 

XXXIV

Весна в Ичкерию прокралась тайком, словно хитрый абрек. В начале марта сошел снег на равнине, в горах же, там, куда редко заглядывало солнце, он лежал рыхлый и почерневший. Деревья еще были голыми, но почки уже беременели новой зеленью и были набухшими, словно соски дебелой бабы. С каждым днем становилось все теплее, и лишь горный ветер продолжал приносить с далеких заснеженных перевалов холодные воздушные массы.

Все оживилось к весне: и небо, и земля, и люди. Появились птицы, в неясном оттаявшем небе запел жаворонок, выскочила на лугу первая испуганная трава, и селенье, возле которого стояла наша часть, наполнилось голосами. Эти голоса издали были похожи на приглушенное движение горной речки, перекатывающейся через камни.

По утрам Хасан, как и прежде, пригонял свое стадо на луга. Земля оттаяла и сочилась, мерно чвакая под копытами животных. Утробно кричали коровы, весело блеяли овцы, и густо пахло свежим и несвежим навозом. Под Хасаном была все та же чалая лошадка, которая слушалась его и прытко скакала по лугу.

— Ить! Ить! — кричал чабан и звонко щелкал плетью, устрашая таким образом непослушных животных.

Он выглядел по-прежнему неприветливым и страшным в своей мохнатой бараньей шапке, нахлобученной на самые глаза. Абрек, сущий абрек, думал я. Не дай бог такому попасться где-нибудь на горной тропе — прирежет. Вон тем самым ножом, который висит у него на поясе.

— Здравствуй, Хасан! — выйдя на луг, чтобы погреться на первом весеннем солнышке, приветствовал я его, но он, как всегда, бросив на меня полный ненависти взгляд, круто разворачивал чалую и скакал прочь.

«Какой ты все-таки невежественный, дикий человек, — думал я о нем. — Ну что я тебе плохого сделал? Да ничего. Только хорошее. Где твои сородичи берут медикаменты? У меня. И детей своих, если те вдруг заболеют, ведут ко мне. Так за что же ты меня ненавидишь, Хасан?»

Впрочем, стоило ли гадать — ведь я все прекрасно понимал: как и всех русских в погонах, он считал меня врагом Ичкерии. Его братья продолжали сражаться против федералов, и он был с ними заодно. Они сражались в горах, на равнине, в больших и малых городах. Они не жалели даже тех своих соплеменников, которых подозревали в сотрудничестве с федеральной властью. По ночам в селеньях слышались выстрелы, гремели взрывы — это мятежники уничтожали, как они говорили, предателей чеченского народа. Многие чеченцы уже устали от войны, и их тянуло к мирной жизни. За это их убивали.

Обстановка в Чечне продолжала оставаться сложной. Республику по-прежнему называли «осиным гнездом терроризма». К весне количество диверсий, совершаемых боевиками, увеличилось. Из штаба Объединенной группировки федеральных войск сообщили, что хорошо вооруженные отряды моджахедов тайными тропами стягиваются к крупным населенным пунктам Чечни. Это говорило о том, что «чехи» намереваются в ближайшее время начать широкомасштабное наступление. Впрочем, многие из нас понимали, что оно уже началось: по данным войсковой разведки, в Грозном окопалось более тысячи, в Гудермесе — около пятисот, в Ханкале — до двухсот вооруженных моджахедов.

Сразу на память пришли многократные заявления генералов Минобороны и Генштаба о том, что ударные силы чеченских бандформирований разбиты, а оставшиеся якобы действуют мелкими группами по десять-пятнадцать человек. А ведь та же тысяча вооруженных мятежников в чеченской столице — это уже полноценный партизанский полк, способный взять город под контроль. В 1996 году для этого хватило и двухсот боевиков. А нам говорят: ситуация в республике находится под контролем федеральных войск и милиции. Мы не верили, потому как слышали подобное и раньше, когда в день гибли до ста военных. Мы напряженно следили за развитием событий в Чечне, тайно опасаясь, что боевикам во главе с мятежным президентом Масхадовым удастся водрузить свое знамя над Грозным.

— Неужели и ты веришь в эту чушь? — заметив мое пессимистическое настроение, спросил меня начфин Макаров.

В то утро побудку в нашем лагере объявили, как обычно, в половине седьмого. Но на этот раз труба прозвучала как-то хрипло и нелепо, будто бы на ней играл новичок. Потом выяснилось, что ночью в своей палатке подрались напившиеся в стельку оркестранты из музвзвода и трубачу досталось по зубам. При этом была рассечена губа — вот этой больной и разбухшей губой он и пытался изобразить знакомую каждому армейскому человеку мелодию.

Я сказал Макарову, что уже не верю в счастливый исход дела и что, по моим соображениям, мы так и останемся сидеть в дерьме. Он был настроен более оптимистично.

— Русская армия всегда побеждала и будет побеждать, — сказал он. — Вспомни историю. Каждую войну мы начинали неудачно, но, в конце концов, все оборачивалось в нашу пользу.

Накануне мы пили принесенный мной из медпункта спирт (да-да, я уже дошел и до этого — ежедневно носил своим собутыльникам спирт), и Макаров выглядел невыспавшимся и угрюмым, с розовыми, цвета вареных креветок, белками глаз и серебристой свинячьей щетиной на лице. Позевывая и лениво почесывая задницу, он готовился к привычному утреннему ритуалу. Он налил из термоса кипятку в эмалированную кружку, намылил помазком щетину и стал осторожно водить по щекам безопасной бритвой. Бритва была совершенно тупой, и Макаров морщился от боли и матерился как сапожник.

— Ну и чума ты, — видя его страдания, произнес я. — Настоящая чума.

Он, кажется, обиделся. Он вообще был обидчивым человеком.

— Не говори таких слов, — сказал Женя. — Разве не слышал? Словом можно убить, словом можно спасти, словом можно полки за собой повести.

— Да я ж это любя, — улыбаюсь ему обезоруживающей улыбкой, а он мне:

— Все равно не называй меня чумой. Когда меня так называют, я чувствую, что я и впрямь какой-то идиот.

— Нет, ты не идиот, — говорю ему.

— Не идиот, — соглашается он. — Поэтому не обзывай меня.

— Да не обзываю я тебя, — говорю я ему, как маленькому. — Ты лучше возьми мою бритву, а то на тебя смотреть больно.

— А ты не смотри.

— И не буду смотреть. Я лучше в столовую пойду. А ты поторопись, не то на совещание опоздаешь. «Полкан» из тебя шашлык сделает, — предупредил я.

— А кто ему тогда зарплату будет начислять? — усмехнулся Макаров. — Без начфина вы все тут пропадете. Это вы смелые, пока я жив. А вот случится что со мной — сами увидите, что значит жить без Макарова.

Я улыбнулся и зашагал в столовую.

После завтрака я вместе с другими старшими офицерами отправился в штаб полка, где по утрам «полкан», а в его отсутствие кто-нибудь из его заместителей, проводил инструктаж. Комполка был необычайно зол. А когда он бывал зол, превращался в настоящего самодура. И не приведи господи в такие минуты попасть ему под горячую руку — в порошок сотрет. Накануне пришла телефонограмма из штаба дивизии — снова к нам собиралось пожаловать высокое начальство. «Полкан» психовал. Делать им нечего, что ли, мать их в переносицу! Всю душу уже вымотали, полководцы хреновы! Лучше бы с продовольствием вопрос решили — нет ведь, лекции едут читать да пыль в палатках искать.

После инструктажа офицеры разошлись по местам, и полк зажил своей обычной жизнью. Когда я шел в медпункт, мимо меня, громыхая сапогами, прошагал строй бойцов, спеша на занятия по боевой подготовке; следом потянулась в горы разведка; взревела моторами бронетехника, отравив воздух выхлопными газами.

Не успел я заняться своими делами, как в палатку, где находился медпункт, забежал часовой.

— Товарищ майор, там к вам чеченец, — доложил он.

Я поморщился. Снова, поди, пришли за медикаментами, подумал. Я нехотя поднялся с табуретки и вышел из палатки. Солнце медленно поднималось над горизонтом, заполняя равнину теплом и светом и вытесняя пришедшие ночью с гор холодные воздушные массы.

Возле палатки я увидел Хасана, по обыкновению восседавшего на своей чалой, и удивился. Он впервые был в нашем лагере. Что ему нужно? — подумал я и измерил его настороженным взглядом.

Хасан был все в той же мохнатой шапке, но теперь он был близко от меня, и я сумел разглядеть его глаза. Вблизи они были не такими уж и страшными, и в них я увидел не то боль, не то скрытую тревогу.

Он поздоровался со мной по-русски, и я, кивнув ему в ответ, спросил, с чем он пожаловал.

— Доктор, худо дело, — сказал он. — Мальчишки на мине подорвались…

Позже выяснилось, что десятилетние пацанята из аула решили поставить мину-растяжку, предназначенную для нашего брата, но что-то там у них не получилось — и мина взорвалась. Один был сражен насмерть, другого сильно покалечило, третий, испугавшись, убежал домой.

Я вернулся в палатку, взял сумку с медикаментами, положил туда все необходимые для операции инструменты и снова вышел. Хасан успел слезть с лошади и теперь стоял подле нее и держал ее под уздцы. Узда наборная, лошадь задорная, вспомнил я услышанное мною еще в детстве. Когда-то, когда я был еще маленьким, мы с родителями ездили к родственникам в деревню и меня тамошние пацаны научили седлать коня. Коснись, я бы и сейчас смог это сделать. Я знал, как надеть на лошадку сбрую, помнил, что есть такое ремни с удилами, что такое поводья, как нужно закреплять на лошади седло. Короче, все эти слова — потник, чепрак, подпруги, стремена, мундштук, нагрудник с пахвой и прочее — были мне известны.

— Садись на лошадь, доктор, — хрипло проговорил Хасан.

— А ты? — спросил я его.

— Я пойду пешком, — ответил он.

Я хотел отказаться от его предложения, но он указал глазами на стремя: полезай, мол. Я влез на лошадь. Но прежде чем это сделать, кликнул Савельева.

— Я в аул, — сказал ему. — Если что — там меня и найдешь.

— А что случилось? — спросил он и бросил недоверчивый взгляд в сторону Хасана.

— Мальчишки на мине подорвались… — ответил я сухо.

Он кивнул, и мы с Хасаном отправились в путь. Я держался за поводья, а он, ухватившись одной рукой за подпругу, шел рядом.

Последний раз я бывал в ауле в конце мусульманского поста Рамазана, когда чеченцы праздновали один из главных своих праздников Ураза-байрам. Был конец декабря, зима к тому времени уже спустилась с гор, и на улице было ветрено и холодно. В воздухе пахло деревенским дымом — люди по старинке топили печи в домах кизяком — прессованным, с примесью соломы навозом. Патриархальщина чувствовалась во всем — и в быте, и в привычках, и в поведении людей. Здесь даже иные дома, как и в старину, были сложены из кизяка. Бедность на грани фантастики. Но главное было не это. Я запомнил глаза селян — колючие, недоверчивые, а порой злые и ненавидящие.

В этот раз все повторилось: был дым из труб, были дома из кизяка, были недобрые глаза людей. Правда, там, куда меня привел Хасан, люди были более сдержанные — беда заставила: в большом, выложенном из камня доме с высоким крыльцом лежал раненый мальчишка.

Меня провели в жилище, внутри которого было сумрачно и тихо. Я шел и натыкался на какие-то предметы. Где-то задел таз, и он с грохотом упал на пол, где-то сбил табурет… Но постепенно мои глаза привыкли к полумраку, и я уже мог различать не только предметы, но и лица людей.

 

XXXV

Мальчишка лежал на узкой железной кровати и не подавал признаков жизни. Кто-то перевязал его на скорую руку разорванной на лоскуты простыней, и сквозь повязку сочилась кровь.

Возле кровати толклись какие-то люди, и я попросил их выйти из комнаты. Они не стали возражать и молча проследовали мимо меня к двери.

— Пусть останется только мать мальчика, — сказал я. — Мне потребуется помощь.

— У него нет матери, — сказал стоявший здесь же Хасан.

— Где же она? — машинально спросил я.

— Ее ваши убили… Она в лесу собирала хворост, и ее убили…

Я покачал головой.

— А отец? Есть тут отец мальчика? — спросил я.

— Отец в горах, — угрюмо произнес Хасан.

Я понял его и кивнул. Я бы тоже ушел в горы, если бы мою жену убили, подумал.

— А ты кто этому мальчишке? — спросил я Хасана.

— Дядя.

— Ладно, если нет матери, пусть кто-нибудь из родственников останется, — сказал я.

— Ваха, Леча, Джабраил, — позвал Хасан и что-то сказал им по-чеченски.

Я глянул на мужчин и покачал головой. Двое были совсем стариками, а третий походил на моджахеда — орлиный нос, черная борода и дикий взгляд.

Тогда Хасан предложил себя, но я снова покачал головой.

— Женщина… Пусть останется женщина, — попросил я.

— Лайла, Малика, Зайнап… Кто из вас хочет помочь доктору?

И тут появилась эта девчонка. Нет, она, конечно же, по горским меркам уже годилась в невесты, но по мне, так она была обыкновенной старшеклассницей. В ней было все еще юным — и эта ее гибкость лозового прутика, и эти невероятно большие глаза на светлом лице, и эти шелковистые, не знавшие ни завивок, ни стрижек темно-каштановые волосы.

— Я останусь, — решительным голосом произнесла она и твердо, так, как это делают порой горские женщины, посмотрела мне в глаза.

— Как тебя зовут? — спросил я.

— Заза, — ответила она с легким кавказским акцентом, и я подивился причудливости ее имени.

— А ты кто будешь?

— Я сестра Керима.

— Его зовут Керим? — указал я на раненого.

Она кивнула.

Я позволил ей остаться. В конце концов, не все ли равно, кто мне будет помогать, подумал я. Главное, чтобы быстро и точно выполнялись мои команды.

Перед тем как приступить к работе, я попросил Зазу принести мне горячей воды — нужно было тщательно вымыть руки. Она сбегала на кухню, принесла кувшин с водой и таз. Вымыв руки и вытерев их насухо, я присел возле мальчишки на табурет и стал снимать с него перевязку. Мальчишка был в коме, тяжело дышал, и его веки постоянно подрагивали.

Без повязки малец походил на подстреленного птенца — уж больно жалким и беззащитным выглядел он. Мне стало не по себе. Я невольно отвел глаза и тут же поймал взгляд Зазы. Она смотрела на меня вопросительно и, как мне показалось, участливо. Видно, поняла мое состояние и была благодарна мне за то, что я пожалел мальчишку.

Я снова перевел взгляд на мальчика и стал осматривать его раны. Чтобы не причинить раненому сильную боль, я старался действовать очень осторожно, пытаясь нащупать в мягких тканях инородное тело. Ему повезло, если это можно назвать везением: ни один из осколков не задел жизненно важных органов. Один из них угодил ему в плечо, другой — в голень, мелкие же осколки посекли его лицо и живот. Все это было на данный момент не смертельно, но если не принять мер, то начавшийся воспалительный процесс мог привести к абсцессу, газовой флегмоне, заражению крови. А кроме того, находясь вблизи сосудов, осколки вызывали кровотечение, и мальчишка мог потерять много крови. Впрочем, бледность в его лице уже была признаком значительной ее потери.

Увы, без рентгеновского исследования я не мог поставить своему пациенту точный диагноз. Но на войне как на войне. За неимением времени и нужной аппаратуры здесь более-менее точный диагноз ставит только скальпель.

— Надо оперировать, — сказал я вслух и попросил Зазу, чтобы она позвала мужчин.

Зашли двое.

— Нужен стол, — сказал я, и они тут же втащили в комнату самодельный тяжелый стол.

Заза накрыла его чистой простыней.

— Хорошо, — сказал я. — Ты молодец, ты смекалистая девочка.

Она улыбнулась и показала мне при этом свои жемчужные зубы.

Я стал раскладывать на столе хирургический инструмент.

— Ты видела когда-нибудь эти вещицы? — спросил я Зазу. Она замотала головой. — Ну тогда я буду указывать тебе на то, что ты должна будешь мне подать. Поняла?

Она кивнула. Чувствовалось, ей уже начинала нравиться ее роль.

Я набрал в один из шприцев противостолбнячную сыворотку, в другой — анатоксин.

— Как только я удалю осколки, ты мне подашь это, — кивнул я на шприцы. — Но только не оба сразу, а вначале вот этот. Ты меня поняла?

Она снова кивнула, и в ее глазах я увидел теплые искорки. Но тут застонал раненый, и Заза нахмурила свои темные густые брови.

Обработав раны, я приступил к операции. Заза оказалась хорошим помощником. Не успевал я показывать на очередной предмет на столе, как он тут же оказывался в моих руках. Такой же вот проворной была и Илона, вспомнил я вдруг и тяжело вздохнул.

— Я что-то не так делаю? — приняла мой вздох за укор Заза.

— Да нет, все нормально… Это я так.

— Вы что-то вспомнили? — догадалась она.

— Вспомнил, вспомнил, но это не имеет никакого отношения к нашей работе, — сказал я.

Я аккуратно работал скальпелем, а девчонка, затаив дыхание, внимательно и с интересом наблюдала за моими действиями. Ей было жалко братишку, особенно ей было жалко его тогда, когда он в беспамятстве вскрикивал от боли. В такие мгновения ее рука невольно тянулась к моей, пытаясь остановить ее. Я отводил ее руку и строго смотрел ей в глаза. Дескать, не мешай. Здесь идет операция, поэтому изволь не паниковать. В очередной раз, когда Керим вскрикнул и она машинально ухватилась за мою руку, я чуть не отругал ее.

— Если ты будешь так себя вести, я попрошу, чтобы ты ушла, — сказал я ей.

Она опустила голову, показывая тем самым, что она виновата.

Я снова орудовал скальпелем, потом рылся в ране пинцетом, который подала мне Заза, потом промокал кровь тампоном. Когда я достал оба осколка, я ввел раненому противостолбнячную сыворотку и анатоксин.

— Это не страшно? — спросила меня Заза.

Я не понял, о чем это она.

— Ты что имеешь в виду? — спросил я ее.

— Раны…

— Ах, раны… Да как тебе сказать. Боюсь, что задета берцовая кость. Да, так оно и есть… Вот два осколка от кости. Наверное, есть и трещина. Впрочем, все должно обойтись. Мы сейчас наложим тугую повязку — и все будет о’кей…

— Что такое «о’кей»? — спросила Заза.

Дикарка, подумал я, ты даже элементарного не знаешь.

— Это значит все в порядке. Англичане так говорят, — пояснил я.

Она ничего не сказала на это и только пожала плечами.

Потом я чистил от осколков лицо пацана, грудь, живот, а ранки смазывал йодом.

— Как же так мину-то они неудачно поставили? Уж если ее ставишь, то нужно ставить хорошо, — когда дело уже подходило к концу, с иронией в голосе произнес я.

Заза вздохнула.

— Глупые, — проговорила она.

— Ты так считаешь? — внимательно посмотрел я на нее. — Значит, все, кто ставит мины, глупые?

— Глупые, — кивнула она.

— А война?.. Это что, тоже глупость? — спросил я ее.

— Глупость, — произнесла она серьезно.

— Я тоже так считаю, — согласился я с ней и улыбнулся. Она в ответ тоже улыбнулась.

— Я не люблю войну, — сказала она.

— И я не люблю…

— Правда? — будто бы не поверила она. — Но почему? Ведь все ваши любят воевать.

— Не все, — сказал я. — Но есть приказ…

— Какой? — не поняла она.

— Воевать.

Она кивнула. И вдруг:

— Аллах не велит убивать!

— Я это знаю, — сказал я. — Но те, кто этого не знает, убивают.

— Ты кунак, — сказала она.

— Да, кунак, — согласился я. — Я люблю людей и не люблю убивать.

— Ты хороший, — сказала она. — Ты добрый и хороший.

Я оторвался от работы и посмотрел на Зазу. Она присела рядом со мной на табурет и теперь внимательно и с любопытством рассматривала меня. Мне показалось, что в глазах ее я увидел не детское любопытство.

— Сколько тебе лет? — спросил я.

Она будто бы прочла мои мысли и отвела глаза.

— Шестнадцать, — тихо произнесла Заза. — В мае будет уже семнадцать.

— Уже! — передразнил я ее. — Эх, мне бы твои годы…

Она снова перевела на меня свой взгляд. Уловив в моих глазах иронию, произнесла:

— Между прочим, у нас на Кавказе люди взрослеют быстрее.

— Знаю, знаю. Здесь, как на Крайнем Севере, — год за два, а то и за три, — сказал я. — Но ты все равно еще ребенок.

— Я не ребенок! — надула она свои полные, цвета спелой вишни губы.

— Да как же не ребенок, если ты еще несовершеннолетняя? Ребенок, — подтрунивал я над девчонкой.

Ее лицо стало пунцовым от возмущения.

— Ты неверно говоришь, — сказала она все с тем же легким кавказским акцентом. — Уже многие мои подруги замужем, и дети у них есть.

— А где их мужья? — спросил я.

— Там, в горах, — кивнула она в сторону окна и вздохнула. — Сейчас все мужчины воюют. Только старики да больные дома сидят.

— Но ведь я в вашем доме видел и молодых мужчин. Почему они не в горах? — спросил я.

Она вначале не хотела отвечать, но потом все-таки, видя во мне кунака, сказала по секрету:

— Мужчины часто спускаются с гор, чтобы семьи проведать. А сейчас посевная — нужно хлеб сеять.

Я кивнул, дескать, понимаю.

Наши теплые отношения продолжали укрепляться. Чувствовалось, что она верила мне, и я был благодарен ей за это. В свою очередь, я стремился всем своим поведением, всем своим видом показать, что и она, и ее народ мне очень симпатичны и что я хочу быть для них кунаком.

— Ты кунак, — говорила она.

— Кунак, — отвечал я. — Если бы я не был кунаком, разве бы я пришел к вам?

Я еще какое-то время колдовал над Керимом, а когда понял, что больше того, что я сделал, сделать не смогу, встал и произнес:

— Все. Моя работа закончена.

После этих слов комнату, где мы находились, стали заполнять люди. Видимо, все это время, пока я возился с мальчиком, они чутко прислушивались к тому, что творилось в соседней комнате, и когда поняли, что операция закончилась, поспешили к раненому.

Потом Хасан пригласил меня в столовую — большую комнату, где уже был накрыт обеденный стол. Я стал отказываться, но Хасан сказал, что таков горский адат, то есть обычай, и что без угощения они меня не отпустят.

— Хасан, ну пойми же — меня ждут в части, — пробовал я убедить его, но в ответ звучало только «йок» да «йок», то есть нет.

Со стола соблазнительно глядел на меня кумган — высокий медный кувшин с носиком и крышкой, доверху наполненный чихирем. Мне приходилось и раньше пить это молодое вино, и оно мне нравилось.

— А почему другие не садятся? — спросил я Хасана, недовольный перспективой харчевать в одиночестве.

Хасан сказал людям что-то по-чеченски, после чего находившиеся рядом мужчины стали рассаживаться за столом, а женщины тут же принялись ухаживать за нами. Из пышущей жаром большой кастрюли, больше похожей на казан, каждому с верхом наложили в тарелку пильгиши, налили в граненые стаканы чихиря.

— Выпьем за гостя, — сказал Хасан и поднял стакан.

Мы выпили. Хасан разделил хинкал на несколько частей и одну из них подал мне. Я закусил вино лепешкой, потом принялся за пельмени. Они были только что с пылу с жару и обжигали рот. Я сильно проголодался, потому не стал ждать, пока пильгиши остынут, и с мученическим наслаждением проглатывал их один за другим.

Потом мы снова выпили; и снова мы ели, и снова пили. И все это мы проделывали молча. Ну о чем говорить чеченцам с врагом? А я и был для них враг, лишь волей случая оказавшийся с ними за одним столом. А на Кавказе гостей уважают и не причиняют им зла. Другое дело, когда ты окажешься за дверями гостеприимного дома.

Но со мной ничего не случилось и тогда, когда я оказался вне этих стен. На прощание родня Керима в знак благодарности преподнесла мне в качестве пешкеша, то есть подарка, красивый нож с наборной ручкой.

— Завтра я проведаю мальчика, — сказал я вышедшим провожать меня родственникам раненого.

— Якши, — закивали они головами.

Я уже собирался поставить ногу в стремя — Хасан и слушать не хотел, когда я сказал ему, что дойду пешком, и подвел ко мне свою чалую, — как вдруг в аул вихрем влетел санитарный «уазик» и, подняв невероятную пыль, помчался в нашу сторону. Это был Савельев. Потом он говорил, что сильно волновался за меня и, когда я стал задерживаться, решил ехать за мной. Он и довез меня до лагеря.

 

XXXVI

На следующий день, как только закончилось совещание у командира полка, я сел в санитарную машину и поехал в аул. Меня уже ждали.

— Селям-алейкум, — сдержанно поздоровались со мной.

Хасана среди встречавших меня не было — он был со своим стадом на лугах. Вместо него всем распоряжался молодой чеченец по имени Ваха.

— Это мой старший брат, — с гордостью сказала мне Заза, когда мы остались одни рядом с раненым мальчишкой.

Она и на этот раз вызвалась помогать мне, и я согласился, потому что она была хорошей помощницей.

— Он тоже воюет в горах? — спросил я ее, имея в виду Ваху.

Она вздохнула, и я понял, что он один из тех, кто ежедневно убивают нашего брата.

Кериму чуток полегчало, и он стал открывать глаза. Но лицо его по-прежнему оставалось бледным, и он был очень слаб. Видимо, мальчишка и впрямь потерял много крови, подумал я. Его бы в госпиталь, на худой конец, в медсанбат, но кто его отпустит? Накануне я попытался уговорить родственников, чтобы они позволили мне увезти его с собой, но те и слушать меня не хотели. Здесь лечи, сказали. Там, у вас, дескать, он умрет. Не доверяют русским, считают, что за нами глаз да глаз нужен. Ну да бог с ними, пусть думают, что хотят. Когда-нибудь они поймут, что дело здесь не в русских. У нас на этот счет существует хорошая пословица: бояре дерутся, а у холопов чубы трещат. Вот она и вся суть.

Я снял с мальчика старые бинты и осмотрел раны. Царапины на его теле, покрывшись коркой, уже начали заживать, да и изувеченное плечо его меня не сильно тревожило — тревожила голень. Рана на ней гноилась и не думала заживать. Я почистил ее и сделал перевязку с антисептическим раствором. Мазевую повязку я посчитал преждевременной — пусть, решил, вначале абсцесс спадет, тогда уже можно будет и самую вонючую на свете мазь Вишневского наложить.

Пока я возился с Керимом, его сестра внимательно следила за моими действиями.

— Я тоже хочу доктором стать, — неожиданно произнесла она.

Я глянул на нее и увидел, как горели ее глаза. По всему было видно, что ей нравилось все, чем я занимался.

— Это хорошо, — сказал я ей. — Тогда нужно поступать в медицинский.

Она вздохнула.

— Да кто сейчас учится? Грозный, говорят, весь в руинах — какие институты?

— Кроме Грозного есть другие города, — сказал я.

— Есть, — согласно кивнула Заза. — Но я не окончила школу…

— Почему? — спросил я.

— У нас уже давно никто не учится, — сказала она. — А кто меня без аттестата возьмет в институт?

— Надо доучиться, — сказал я.

Она усмехнулась, дескать, о чем вы говорите.

— Надо, надо, — повторил я. — Если бы у меня была возможность, я бы помог тебе. Но у меня ее нет. И дома у меня нет, и родственников, которые бы позаботились о тебе. Да и кто ж меня с войны отпустит?

Заза внимательно посмотрела на меня, и по ее глазам я понял, что она о чем-то напряженно думает.

— У тебя нет родственников? — Здесь, в горах, не привыкли «выкать», и она обращалась ко мне на «ты», как к старому своему знакомому.

— Нет, — сказал я, — если не считать дочку. Но у нее сейчас другой папа.

— От тебя ушла женщина? — удивленно вскинув свои красивые брови, спросила девчонка.

— Ушла, — сказал я и невольно вздохнул.

Она вдруг притихла и стала молча переваривать мои слова.

— Послушай, но как же ты будешь жить, когда кончится война? — спросила вдруг Заза. — Ведь она же не будет продолжаться вечно…

— Я не знаю, как я буду жить, — честно признался я. — Мне вообще порой кажется, что я напрасно живу, что я просто зря занимаю на этой земле чье-то место.

Заза снова примолкла. Ей нужно было что-то сообразить. Я же продолжал возиться с Керимом.

— Послушай, а как тебя звала твоя мама? — неожиданно спросила она. Ей, видимо, надоело обращаться ко мне, как к какому-то безымянному существу, она желала называть меня по имени. При этом ей почему-то обязательно нужно было знать, как называла меня моя родная матушка. Может быть, она хотела сделать мне приятное?

Я пожал плечами. Вообще-то мама называла меня Митюнчиком. Иногда Митюшей, а то и просто Митенькой. Но не скажу же я девчонке об этом! Слишком это фамильярно звучит, слишком по-домашнему.

— Наверное, Дмитрием, — сказал я.

— Дмитрий, — повторила она за мной и улыбнулась. — А что это по-русски означает? — спросила вдруг она.

Я растерялся.

— А черт его знает, — сказал я. — Русские имена часто бывает трудно объяснить. А вот что значит твое имя — ты знаешь?

— Знаю, — ответила девушка. — По-русски это значит «цветение».

Я улыбнулся.

— Выходит, ты весенняя бабочка? — сказал я.

— Нет, не бабочка, — замотала она головой. — У нас есть имя Полла — вот это бабочка.

— Интересно, — произнес я. — Значит, все ваши имена можно перевести на русский?

— Чеченские да, — согласно кивнула Заза. — Например, Дити — это значит «серебро», Деши — «золото», Жовхар — «жемчуг»…

— Жовхар — это мужское имя? — спросил я.

— Женское, — ответила она. — Ты, наверное, вспомнил, как звали нашего бывшего президента, и поэтому решил, что Жовхар тоже мужское имя, так?

Я поразился ее смекалке и утвердительно кивнул ей в ответ. Я в самом деле вспомнил Джохара Дудаева.

— Ну а мужские… Назови мне несколько ваших мужских имен и поясни, что они означают, — попросил я. — Вот, к примеру, имя Ваха… Так, кажется, зовут твоего старшего брата?

— Ваха значит «живи», — произнесла она.

— Ух ты! — изумился я. — С таким именем надо жить долго.

Заза улыбнулась.

— А что означает имя Керим? — продолжал выпытывать я.

— Это не чеченское имя, — сказала Заза.

— А чье же? — поинтересовался я.

— Может, арабское, может, персидское, — произнесла она. — У нас многие носят персидские и арабские имена.

— А русские?

— Русскими именами у нас не называют — только мусульманскими, — пояснила Заза. — Например, у нас в ауле есть Али, есть Джабраил, Джамалдин, Дауд, Ибрагим, Магомед, Махмут, Умар… А еще есть Саид, Хаджимурат, Якуб. А чеченские имена — это Борз, Леча, Дика…

— Что эти имена означают? — спросил я.

— Борз — «волк», Леча — «сокол», Дика — «хороший».

— Очень интересно, — произнес я, заканчивая бинтовать Керима. — А как звали твою маму? — спрашиваю вдруг Зазу.

— Човка, — ответила она. — Это значит «галка». А бабушку мою Кхокха зовут. «Голубь» по-вашему. А еще у меня есть дедушка, его Алхазуром зовут, что по-ингушски означает «птица».

— Он что, ингуш?

— Нет, но у нас в роду были ингуши. И кумыки были, и татары… А ингуши в ауле есть, — сказала Заза. Она указала на окно: — Видишь дом напротив? Это дом ингуша Баргиша. А вон тот, что рядом, — дом кабардинца Габерта. В конце улицы живет ногаец Ногай, рядом с ним построил дом араб Арби. Так что у нас всякого здесь народу хватает. И говорим мы на многих языках. Ты разве не заметил, что с тобой даже здороваются здесь по-разному. Одни скажут «селям-алейкум», другие «хошгельды»…

Где-то неподалеку раздался тягучий голос муэдзина, призывавшего правоверных к молитве.

— Это Ахмат-хаджи, — сказала Заза. — Он в Мекке и Медине бывал, там он поклонился священному камню и гробу Магомета. — И вдруг она понизила голос и доверительно зашептала: — Он у нас возглавляет шариатский суд. Недавно по его приказу были расстреляны двое мужчин — старый учитель Мансур и его сын Рахим.

Я удивленно вскинул брови.

— И в чем же они провинились? — спросил я.

Она, будто бы опасаясь чего-то, все так же шепотом произнесла:

— Выступали против войны. Мансур вообще призывал, чтобы старики не позволяли молодым брать в руки оружие. Рахим послушался отца, и его расстреляли вместе с ним.

Я нахмурил брови.

— Средневековье какое-то, — произнес я сквозь зубы.

— Тише, нас могут услышать, — прижала она свой тонкий указательный палец к губам.

— Ты боишься? Ну, скажи? — последовав ее примеру, зашептал я.

— Да, боюсь, — произнесла она. — Очень боюсь.

— И чего ты боишься?

— Ахмата-хаджи боюсь, шариатского суда боюсь — всего боюсь.

— Но разве можно так жить? — возмущенно спросил я.

В ответ она лишь пожала своими худенькими плечами.

— Боже мой, до чего мы дожили! Скоро тени своей бояться будем, — произнес я. — Вы боитесь, мы боимся… Нет, так жить нельзя. Разве это жизнь? Да это настоящая каторга!

— Тише, — с испугом прошептала Заза. — Тише…

Я замолчал. Внутри меня все клокотало. Я готов был громко кричать, и возмущаться, и обвинять всех вокруг в том, что они живут по каким-то диким, первобытным законам. Сейчас бы мне стакан чихиря — вот бы я устроил им здесь веселый той, подумал. Но потом я вдруг осадил себя. Дескать, негоже мне так поступать — ведь, как известно, в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Меня пригласили сюда, чтобы я поставил раненого мальчугана на ноги, — вот и изволь этим заниматься, сказал я себе. А эти, я имел в виду жителей аула, эти пусть себе делают, что хотят. Даже если они попытаются перерезать друг другу горло — меня не должно это волновать. Хотя стоп! Это почему же не должно? — неожиданно спросил я себя. А как же тогда маленький Керим, как Заза?.. Неужели и их мне не жалко? Да нет же, жалко, еще как! Но что я могу для них сделать? Что? — с болью в сердце подумал я.

Когда я закончил возиться с Керимом, в комнату вошел Ваха — довольно высокий молодой человек с незаматерелой, шелковистой темной бородой «под ваххабита». Он совершенно был не похож на свою сестру. У Зазы глаза ясные и взгляд добрый, а этот постоянно хмур и смотрит на тебя по-недоброму. Неужели он всегда такой? — подумал я. Наверное, так и есть. А разве глаза моих товарищей выглядят добрее?

— Обед уже готов, — сухо сказал Ваха и указал глазами на смежную комнату, где находилась столовая.

— Спасибо, но мне срочно надо в часть, — произнес я, не глядя ему в глаза. Наверное, я подсознательно боялся заразиться от него злобой.

— Не нарушай наш адат, — так же сухо проговорил Ваха. — Поешь, а потом иди.

Мне ничего не оставалось, как снова принять приглашение отобедать.

На сей раз вместо пильгишей подали блюдо из баранины, которое по вкусу напоминало мне узбекскую шурпу. За стол, как и накануне, сели только мужчины — родственники Керима. Мы пили чихирь, а затем молча закусывали вино сочными кусками мяса. Отвыкший от вкусной еды, я ел быстро и жадно. Это не осталось незамеченным: мужчины за столом смотрели на меня с некоторым удивлением и любопытством.

Провожали меня, как и в прошлый раз, всей многочисленной керимовской родней. Никто ничего не спрашивал о Кериме. Видимо, доверяли моей врачебной компетентности. Мужчины молча пожали мне руки, женщины сдержанно улыбнулись. И лишь Заза одарила меня напоследок очаровательной улыбкой, от которой мне стало тепло и приятно на душе. Такие улыбки бывают только у счастливых женщин.

В этот день Савельев за мной не приехал: в составе десантно-штурмовой маневренной группы он отправился утром в горы, и мне пришлось воспользоваться услугами Вахи, который, предложив мне каурую лошадку, сам сел на вороного жеребца и проводил меня до нашего лагеря.

 

XXXVII

Утро следующего дня выдалось ненастным. Ночью с гор спустился холодный ветер и стал бешено трепать наши палатки. Пошел дождь. Перед рассветом я вышел по нужде и тут же промок до нитки.

А чуть свет к нам в палатку заглянул часовой.

— Товарищ майор! Товарищ майор! — послышался его тревожный голос.

— Какого хрена тебе надо? — недовольно проворчал Макаров, который был с похмелья, а когда он бывал с похмелья, он сильно мучился и всегда был зол.

— Там доктора зовут, — сказал часовой.

Я тут же вскочил с кровати. За многие годы службы у меня выработалась профессиональная привычка, что бы там ни было, по первому же зову хватать штаны и бежать на помощь к больному. А я ведь тоже накануне выпил не меньше Макарова, но ему, подлецу, хорошо, ему скальпель в руках не держать, ведь он всего лишь по части денег. А если учесть, что этих чертовых денег уже тысячу лет не было на счету части, то Макарову вообще можно было никуда не торопиться.

Как оказалось, прискакал на своей чалой Хасан. Он был все в той же мохнатой шапке и бурке, с которых ручьями стекали дождевые струи. Хасан то и дело смахивал воду со своего лица, но вода снова заливала его глаза.

— Доктор, худо дело, — произнес Хасан.

— Что случилось? — встревожился я.

— Керим умирает…

Я тут же, не надевая плаща, бросился к медпункту. Там я взял все необходимое, а затем сел на специально приведенную для меня пастухом каурую, и мы отправились в аул. Ветер и дождь хлестали нам в лицо, и мы с трудом угадывали дорогу. Хасан поднял чалую в галоп. Чтобы не отстать от него, я тоже пришпорил лошадку, и она понесла меня куда-то сквозь плотную и, казалось, безысходную пелену дождя.

…Возле постели больного толпились люди. Среди них был и Ахмат-паша, который, сидя на коленях подле Керима, бурчал себе под нос какую-то молитву. Когда я подошел к мальчику, Ахмат-паша глянул на меня из-под насупленных бровей, ужалил меня своим колючим взглядом, а потом встал и, не поприветствовав меня, ушел прочь. Я приказал всем удалиться. Рядом со мной, как всегда, осталась только Заза. Она была необычайно взволнована и то и дело обращала ко мне полный отчаяния взгляд.

Я присел на табурет, сунул раненому под мышку градусник. Лицо Керима пылало, и он в беспамятстве метался по кровати. Я приложил руку к его лбу и, почувствовав жар, покачал головой.

— Хотите вы этого или не хотите, но мальчика я увезу в медсанбат, — сказал я.

Заза в ответ пожала плечами. Дескать, я не могу ничего сказать — разговаривай со старшими. Тогда я пригласил для разговора Ваху. Выслушав меня, он нахмурился.

— Головой, доктор, отвечаешь за мальчика, — наконец сказал он, и мне показалось, что это вовсе не человек был передо мной, а змея, потому как его слова больше походили на змеиное шипение.

Я что-то там пробурчал ему в ответ, а потом, сказав, чтобы мальчика собирали в дорогу, попросил у хозяев лошадь. Мне нужно было поскорее добраться до части, откуда я намеревался выслать за Керимом санитарный «уазик». Не везти же его в такой дождь верхом, подумал.

В лагерь я мчался что есть мочи. Для меня теперь дорога была каждая минута. Ведь я понимал, что теряю Керима. Вот ведь как получается, думал я: еще накануне мальчишка чувствовал себя довольно сносно. Он пришел в сознание, начал открывать глаза и даже стал потихоньку принимать пищу. А тут — бац! — сепсис. Того и гляди — гангрена начнется. Беда, одним словом. А ведь если бы родственники Керима позволили мне вовремя увезти раненого в медсанбат, уверен, все было бы сейчас по-другому. Имея на руках снимок поврежденной кости, наблюдая за раненым, мы бы смогли контролировать течение болезни, а тут что? Смогу ли я теперь поправить дело? Вряд ли, сознавая бесполезность своей спешки, честно признался я себе. Тем не менее сидеть и ждать, пока мальчишка умрет, нельзя. И не Ваху я боюсь — я потом просто жить не смогу спокойно на этом свете. Совесть не даст.

Когда я оказался в лагере, я первым делом отправился к «полкану». Для того чтобы ехать в медсанбат, нужно было получить разрешение. Дегтярев, услышав мою просьбу, нахмурился.

— О своих бойцах надо думать, а ты, понимаешь, чеченцами занялся, — недовольно буркнул он.

— Но ведь мальчик! — воскликнул я. — Мальчика хочу спасти, не боевика.

Он еще что-то пробурчал в ответ, но ехать мне все-таки позволил. Я взял санитарный «уазик», и мой шофер Миша повез меня в аул. Там мы перенесли раненого в салон, и когда мы уже собирались отправиться в путь, ко мне подошла Заза.

— Возьми, Дмитрий, меня с собой, — попросила она.

Я замотал головой.

— Не могу… Нельзя, понимаешь? — сказал я.

Она меня не понимала.

— Возьми, — настаивала Заза. Это была восточная настойчивость, с которой трудно совладать, ибо она тебя совершенно обезоруживает.

— Это военная машина — тебе нельзя, — говорил я. — Сиди дома и жди нас.

— Ты привезешь Керима назад? — наконец решив, что уговорить меня совершенно бесполезно, спросила она тогда с надеждой.

— Привезу, — твердо сказал я. — Обязательно привезу.

— Скоро?

— Как только поправится — так сразу…

Она кивнула. С неба продолжал лить холодный дождь, и ее лицо, ее волосы были мокрыми, и я сказал, чтобы она возвращалась домой.

— Ступай, доктор, — услышал я голос Вахи. — И помни, что я тебе сказал.

Я усмехнулся, но усмешка моя получилась какой-то жалкой. «Головой отвечаешь за мальчика»… Ну разве когда забудешь эти слова?

— Якши, — произнес я. Хорошо, значит.

Ваха сунул мне в руку бутылку виноградной водки.

— Пригодится, — сказал он, повернулся и ушел.

Улан-якши, подумал я. Дескать, молодец, парень, — знает, что в дорогу человеку дать. С чачей, дескать, и в аду не пропадешь. Красное вино пьют для аппетита, а водку для того, чтобы успокоить свою душу. Выпьешь — и полегчает на сердце.

Мы уехали. Возвратившись в часть, я взял себе в помощники одного из санинструкторов, и мы отправились в медсанбат. Мы ехали, а дождь все лил и лил. Было мерзко на душе, не оставляло смутное чувство вины, будто это из-за меня погибал Керим, будто я один в этом мире был виноват в том, что идут эти проклятые войны, гибнут люди. Я старался оправдать себя, но не мог. Казалось, что на мне лежит проклятие, что я приношу людям только беды, что и войны-то идут только потому, что я не пытаюсь препятствовать им. Я, я виноват во всем! — кричало все во мне. Я, и только я!

В медсанбате все было по-прежнему. Днем и ночью туда поступали раненые, и медперсонал, не зная ни сна ни отдыха, боролся за жизни людей.

— Что с мальчишкой? — первым увидев нас, спросил меня майор Плетнев.

— На мине подорвался. Раны вроде бы стали заживать, а тут вдруг сепсис… — отвечаю ему.

— Плохо дело, — сказал Роман Николаевич.

— Хуже некуда! — усмехнулся я. — Знаешь, что сказали мне на прощание родственники этого парня? Головой за него отвечаешь. Так что сам понимаешь… Эти горцы зря слова на ветер не бросают.

— Что, боишься? — улыбнулся Плетнев.

Я замотал головой.

— Да кто сейчас чего боится? — сказал я. — Мне просто мальчишку жалко. Спасать его надо.

Керима унесли готовить к операции. Тут же заработал бензогенератор, и в операционной зажегся свет.

— Зря генератор не гоняем — экономим бензин, — сказал мне Плетнев. — Включаем только тогда, когда привозят раненых.

Что я мог сказать на это? Не армия, а какая-то первобытная община, подумал я. А мы еще чего-то там воображаем из себя! Ду-ра-ки! Ну кто ж при лучинах решает глобальные проблемы?

Мальчишка и впрямь был плох. В этом убедился не только Плетнев, но и остальные хирурги, которые собрались в операционной, чтобы осмотреть беднягу.

— Не выживет пацан, — угрюмо произнес капитан Лавров.

— Да, думаю, он и до утра не дотянет, — согласился с ним старлей Голубев.

Среди хирургов не было старлея Варшавского, который был ранен во время зимнего налета боевиков на медсанбат и теперь после выздоровления находился в отпуске. Он был прекрасным диагностом, и мы бы сейчас с удовольствием выслушали его мнение.

— Что будем делать? — спросил Плетнев.

Меня охватило отчаяние.

— Надо спасать мальчика! — чуть не закричал я. — Спасать…

Мы начали с рентгеновского обследования, которое показало, что в берцовой кости Керима сформировалась гнойная полость, что и стало причиной развития маловирулентной стафилококковой инфекции, приведшей к тяжелому сепсису. Беда, одним словом!

— Да, положение серьезное, — задумчиво проговорил Плетнев.

— Вот именно, — вздохнул Лавров.

Мы стали обсуждать план наших дальнейших действий и пришли к выводу, что необходимо немедленно делать операцию. Плетнев был среди нас самым квалифицированным хирургом, поэтому оперировать мальчика мы попросили его, а сами заняли место ассистентов.

Операция длилась долго. Мальчик был в коме и слабел на глазах. Мы делали все, чтобы не потерять его. Какие замечательные люди, думал я. Такие не оставят человека в беде, такие сделают все, чтобы помочь ему. Костьми лягут, но помогут. Если бы у меня был сын, я бы хотел, чтобы он был похож на них. Но я несчастный человек, потому что у меня нет сына. А почему, собственно, нет? Мне вдруг стало казаться, что Керим и есть мой сын, который умирал на моих глазах и которого я пытался спасти. При этой мысли меня бросило в жар. Господи, о чем это я? Что со мной происходит? У меня закружилась голова. Наверное, я очень сильно устал, подумал. Надо бы отдохнуть, но разве на войне отдохнешь?

А потом мы сидели за столом и пили неразведенный спирт. Плетневу показалось, что я выгляжу неважно, и он покачал головой.

— Тебе бы на море отдохнуть, — сказал он. — Давно в отпуске не был?

Я махнул рукой, дескать, стоит ли сейчас об этом говорить.

— Вот-вот, — усмехнулся майор. — А старость придет, начнешь думать: и откуда это у меня болячки взялись?

— До старости еще дожить надо, — сказал я.

В общем-то, он был прав: я совершенно не думал о себе. Хотя, если хорошенько поразмыслить, я поступал правильно: в противном случае я бы, наверно, сошел с ума. Постоянные душевные и физические нагрузки помогали мне забыться.

Рядом со мной стояла незамысловатая армейская закуска: банка тушенки, две порезанные на части луковицы и краюха черствого хлеба, — но я даже не подумал притронуться к ней. Я хотел, чтобы спирт поскорее ударил мне в голову, — в таком состоянии совершенно не чувствуешь боли. Я пил молча и все время думал о Кериме. Что-то будет с ним?

Когда я наконец опьянел, товарищи помогли мне добраться до постели, и я уснул.

 

XXXVIII

Я спал долго. Коллеги решили не тревожить меня — пусть, дескать, выспится, — и я проспал почти до обеда. Когда я встал, то первым делом отправился навестить Керима.

— Ничего определенного, — сказал мне попавшийся навстречу Лавров.

Я вошел в палатку, где лежал Керим. Тот был без сознания. Глаза ввалились, лицо осунулось, губы были почти фиолетовыми, как будто он, как это бывает часто в детстве, перекупался в холодной воде. Все это не предвещало ничего хорошего.

В хозяйстве Плетнева я пробыл два дня. За это время состояние Керима не улучшилось — он по-прежнему находился в коме. Так что в свою часть я возвращался в совершенно подавленном настроении. Я бы вообще не уехал, но в полку ждали комиссию, и мне надлежало быть на месте. Правда, для себя я решил твердо: при первой же возможности брошу все и уеду в медсанбат.

— Ну, как там твой джигит? — увидев меня, спросил начфин Макаров.

— Спасибо, хреново.

— Понятно, — протянул он. — И все-таки?

— Если по правде, то очень хреново…

Потом я занимался делами. А когда приехала комиссия, мне вместе с остальными начальниками служб приходилось целыми днями сопровождать высоких гостей. А по вечерам мы вместе с проверяющими пили в офицерской столовой горькую и одновременно обсуждали полковые дела. Комиссию возглавлял некий полковник по фамилии Кузюкин, который, как выяснилось, очень любил кавказские вина. Чтобы ублажить этого, как выразился «полкан», «хренова извращенца», наши тыловики даже выезжали в Грузию, откуда привезли целый букет вин. Чего тут только не было! И «Хванчкара», и «Салхино», и «Мукузани», и «Ахашени» с «Киндзмараули»… Все пили водку, а «извращенец» в полковничьих погонах только вино, при этом не переставая нахваливать его. Было видно, что он доволен приемом. Я смотрел на этого толстого человека с выкатившимися из орбит глазами и гадал, какой болезнью он страдает. В конце концов, я пришел к выводу, что у него водянка.

— Видишь, какого пижона к нам занесло? — увидав, с каким интересом я разглядываю Кузюкина, шепнул мне как-то во время застолья Червоненко. — Кстати, слышал такой анекдот? Красное вино полезно для здоровья. А здоровье нужно для того, чтобы пить водку.

— Но этот-то водку не пьет, — усмехаюсь я.

— Вот я и говорю, пижон…

Когда комиссия уехала, я засобирался в медсанбат. «Полкан» был в хорошем настроении и не стал препятствовать. Он считал, что пожинать плоды высоких проверок куда приятнее, чем жить в их ожидании, поэтому для него отъезд гостей был праздником.

Перед тем как оставить полк, я решил заглянуть в аул. А тут вдруг мой заместитель Ваня Савельев загоношился. Не пущу, мол, одного — и все тут. Решил ехать вместе со мной. Я запротестовал. Да ничего со мной не случится, говорю ему, а он: это, мол, как сказать. И вообще, мол, береженого Бог бережет. Чеченцы на исходе зимы у-ух и лютые, поэтому ехать в одиночку нельзя. Но я все-таки не взял его с собой. Тебе, говорю, завтра снова в горы идти, так что отдыхай.

До аула я добрался на своих двоих. После здешней отвратительной сырой зимы было очень заманчиво пройтись по свежему воздуху. Дождь третьего дня прекратился, и на промытом, словно оконное стекло, небе появилось яркое весеннее солнышко. Я шел, и во мне потихоньку рождался давно забытый уже восторг жизни. Мимо пролетела первая в этом году бабочка, где-то в вышине пел свою трепетную песню жаворонок, а со стороны аула доносилось до меня веселое ржание лошади. Все живое радостно воспринимало приход весны, все живое стремилось к жизни. Вот оно, счастье земное, подумал я. Только ради этого стоит жить на свете.

Мне вдруг на память пришла одна недобрая история. В городе, где я служил, как-то ночью повесился начальник дорожного управления. Накануне его вызвал вновь избранный городской голова, после чего он возвратился домой бледный как полотно. Потом прошел слушок, что городской голова пообещал отдать его под суд за то, что тот вместе со своими подчиненными воровал государственные средства, на которые были построены дорогие особняки. Так оно, в общем-то, наверное, и было, но люди пожалели самоубийцу. Ну и дурак же ты, мил человек! — сказали. Кто тебя в петлю-то толкал? Да никто! Ну пошумел голова, постращал — на этом все бы и закончилось. Не мог ты утра дождаться, что ли? Утром вышел бы на крыльцо своего просторного особняка, взглянул бы на весеннее небо, послушал бы пение птиц — и никогда бы, ни-ко-гда не взял в руки веревку. Разве, мол, есть что-то ценнее в жизни, чем сама жизнь?

В ауле первой меня встретила большая рыжая собака и облаяла. Кто-то узнал меня и отогнал зверя.

Когда я подошел к знакомому дому, мне навстречу выбежали домочадцы, среди которых была и Заза.

— Миленький, ну что? — взяв меня за руку, обратилась она ко мне.

Я растерялся и ничего не ответил. Подошел Ваха. В его глазах я увидел недобрый блеск.

— Что с Керимом? — спросил он. — Жив ли?

Я кивнул.

— Миленький, это правда, что он жив? — обнимая меня, проговорила Заза. В эту минуту она походила на маленького бездомного котенка, скучающего по хозяйской ласке.

— Да погоди ты! — метнул на нее неодобрительный взгляд Ваха. И снова он обращается ко мне: — Если мой брат жив, то где же он?

— Он находится на лечении, — стараясь выглядеть спокойным, отвечаю я.

— А почему ты оставил его? Ведь сказано было, что ты головой за него отвечаешь! — не сказал, а прошипел Ваха.

Я не выдержал.

— А что ты со мной таким тоном говоришь? Я, что ли, твоего брата покалечил? И не смотри на меня, как волк на овцу… Я не боюсь тебя!

Ваха опешил. Он стоял и не знал, то ли ему хвататься за нож, висевший у него на поясе, то ли разразиться бранью. Глаза его зажглись ненавистью, и он тяжело задышал. Но тут в наш разговор вмешалась Заза. Она быстро-быстро заговорила по-чеченски, и Ваха опустил глаза. Наверное, девчонка его отчитала по всем статьям, и он устыдился своего поведения.

Меня пригласили в дом, усадили на стул. Остальные стояли и молча взирали на меня. Я тоже молчал. А что я мог сказать? Впрочем, поговорить было о чем.

— Плохо, когда детей калечит война, — негромко произнес я.

Люди закивали головами в знак согласия.

— Войну не мы начали, — криво усмехнувшись, сказал Ваха.

Я пожал плечами.

— Я не о том, кто ее начал, а о том, что ее надо быстрее заканчивать, — сказал я.

В этот раз никто не поддержал меня. Я обвел домочадцев внимательным взглядом и не увидел в их глазах ничего, кроме пустоты. Меня это разозлило.

— Ну да ладно, что об этом говорить, когда мы не понимаем друг друга. В конце концов, я не политик и даже не дипломат — я врач, — заявил я. — Сейчас я еду к Кериму. Хочу, чтобы он поскорее выздоравливал и возвращался домой. Я знаю, вы ждете его.

Люди в ответ закивали мне.

— Ну вот, больше мне нечего сказать, — произнес я. — Прощайте.

— Надо поесть на дорогу, — сказал кто-то из стариков. Его поддержали остальные.

— Нет, — твердо сказал я. — Вот когда Керим поправится, мы это дело и отпразднуем. А сейчас… Сейчас не время.

Когда мы вышли из дома, я попросил, чтобы меня никто не провожал, и отправился в часть. Но когда я уже был почти у края селения, меня догнала Заза. Она уцепилась за мою руку и пошла рядом.

Некоторое время мы шли молча, но тут вдруг Заза заговорила.

— Возвращайся скорей, — сказала она. — Я скучаю без тебя.

Я удивленно посмотрел на нее.

— Что с тобой, Заза? — спросил я.

— Ничего, — ответила она. — Просто я тебя…

Что-то не дало ей договорить. Я заглянул ей в глаза и увидел в них нечто такое, что бывает порой в глазах взрослой женщины. Тогда я догадался, что она хотела мне сказать, и рассердился на нее.

— Заза, выбрось это из головы, — поморщившись, сказал я. — Выбрось.

Она поняла, что я догадался, и покраснела. Потом она отдернула свою руку, повернулась и побежала прочь. Я поглядел ей вслед и покачал головой. Дурочка, придумала что-то и тешится этим. Впрочем, в этом возрасте такое бывает. Хотя, узнай ее брат Ваха о том, что у нее в голове, он бы не посмотрел, что она еще дитя. Такую бы взбучку задал ей — мало бы не показалось. Еще бы! Мусульманка влюбилась в неверного. Да где это видано? И ведь невдомек тому же Вахе, что все эти религиозные предрассудки есть не что иное, как обыкновенное человеческое невежество. Ведь что в переводе с арабского означает слово «мусульманин»? Это человек, который следует воле Всевышнего. Но ведь и русские этой воле следуют, и японцы, и американцы — все, кто верит в Высший разум, в Создателя, который, и это сами приверженцы ислама признают, у нас один на всех.

А Заза так и не остановилась, так и не обернулась. Она бежала в каком-то отчаянном порыве, разбросав в стороны свои тонкие красивые руки, которые вместе с развевающимися полами светлой кофты из козьей шерсти казались крыльями, что уносили ее вверх по пыльному каменистому склону. Туда, где она останется наедине со своими мыслями, где она будет переживать свои первые чувства и первый любовный порыв. Дурочка ты, дурочка, снова подумал я и пошел своей дорогой.

 

XXXIX

Честно признаться, я боялся этой поездки. Я с трудом верил в то, что Керим поправится. Слишком серьезным был случай. Поэтому, когда приехал в медсанбат, был готов ко всему.

Первый, кого я здесь увидел, был Плетнев. Он шел принимать раненых, которых доставили из-под Шали. Остальные хирурги, как выяснилось, были в операционной.

— Плохо дело, — сказал майор, и у меня внутри тут же все оборвалось. Все кончено, подумал я, все кончено. А у Плетнева на губах вдруг появляется улыбка. — А пацан-то твой тот еще кадр — матом ругается, — заявляет он.

— Матом? — растерянно повторил я. — Он… матом? Так он что, жив?

— Да жив, жив твой моджахед, но ведет себя, как дикарь.

Радости моей не было предела.

— Значит, жив? — переспросил я.

— Жив, конечно, жив, — повторил майор.

Я бросился к палатке, где лежал мальчишка.

— Керим! Здравствуй! — весело поздоровался я с ним. — Как твои дела?.. Все родные твои привет тебе передают… И Ваха, и Заза, и дедушка с бабушкой… Керим! Они ждут тебя…

Я задыхался от счастья, я спешил что-то сказать мальчишке, спешил его обрадовать, поднять ему настроение. Но он что-то зло буркнул мне в ответ и натянул на себя одеяло. Я присел к нему на кровать.

— Керим, — уже более спокойно проговорил я. — Ты слышишь меня? Ну почему ты так себя ведешь? Знаешь, я разговаривал с твоей сестренкой Зазой — так вот она велела передать, что очень любит тебя… Пусть, говорит, слушается врачей. В общем, давай-ка поскорей выздоравливай, и я отвезу тебя домой.

Но Керима это не проняло. Он затаил дыхание, и лишь изредка до меня доносилось из-под одеяла его едва уловимое сопение.

— Не надо, Керим, быть таким жестоким. Я твой друг, кунак, понимаешь? И все тут твои друзья. Мы желаем тебе только добра…

Мне хотелось найти такие слова, которые бы задели мальчишку за живое, помогли ему избавиться от чувства враждебности и недоверия к нам, но у меня ничего не получалось.

— Ну хорошо… — сказал я ему. — Ты полежи, успокойся, подумай… А я потом к тебе приду, и мы поговорим.

Но Керим и в следующий мой приход не пожелал разговаривать со мной. Как только я вошел в палатку, он отвернулся к стенке.

— Может, его в госпиталь следует отправить? — спросил я Плетнева.

— По-моему, кризис прошел — стоит ли? — ответил он.

В самом деле, Керим медленно, но верно шел на поправку. Он уже с удовольствием уплетал за обедом солдатскую кашу, и в его глазах появился живой блеск. И лишь не сходившая покуда бледность с лица да невероятная худоба говорили о недавней беде. К нему вернулась детская непоседливость и игривость, а ведь мы, грешным делом, хотели ампутировать пацану ногу. Думали, только так спасем его.

Я не торопился возвращаться в часть. Командир полка, отпуская меня, прямо сказал: можешь находиться там столько, сколько тебе нужно. Но сидеть в медсанбате сложа руки я не мог, поэтому попросил Плетнева, чтобы тот использовал меня на всю катушку. А он и рад был: теперь я вместе с другими хирургами не вылезал из операционной, кроме того, у меня были ночные дежурства, а еще мне приходилось ездить и собирать по всей Чечне раненых, которых мы потом ставили на ноги.

Чаще всего мне приходилось бывать в Грозном. После того как его отбили у мятежников, там начали потихоньку появляться ростки мирной жизни.

Но что такое мирная жизнь в городе, который почти полностью разрушен? Окраины Грозного выглядели безлюдными и мрачными. Некогда красивые и благополучные Заводской, Старопромысловский, Октябрьский районы, по сути, теперь существовали только на карте. Непрозрачное утро из тумана и серой пыли висит на огрызках разрушенных зданий, совсем не слышно пения птиц и смеха детворы — лишь где-то поблизости тарахтит дизель. И только по выжившим в штурмах деревьям, обсыпанным белым цветом, понятно: в Грозный пришел апрель, а значит, весна.

Когда здесь шли бои, город выглядел совершенно другим. Впечатления смазанные: дым, гарь, повсюду стрельба, стоны, крики, а теперь всего этого не было, и я бродил по городу и заряжался иными впечатлениями.

Если верить официальной информации, едва ли не каждый десятый мужчина в освобожденной столице Чечни — потенциальный или скрытый боевик. От этой мысли становилось не по себе. Как будто ты попал на остров дикарей, где тебя в любую минуту могли превратить в полуфабрикат для шашлыка. Успокаивало одно: чернобородые мужики со злыми глазами, какими нам представлялись все боевики, встречались не так уж часто — все больше вокруг бродило голодных стариков, женщин да детей, которых сотрудники МЧС кормили гречневой кашей с полевых кухонь.

За импровизированным ограждением из бахромы бывших советских знамен — длинная очередь. По углам для соблюдения порядка выставлены пестро одетые, словно индейцы, милиционеры Даурбека Бесланова. Видимо, он где-то был рядом, и я не раз подумывал о том, чтобы отыскать его и поговорить с ним. Люди, которых объединила общая беда, часто тянутся друг к другу. Однажды мы пережили общий страх, когда на наш медсанбат внезапно напали боевики. Кстати, как ему тогда удалось бежать, подумал я. Ведь это по его душу приходили «воины Аллаха».

Очередь, которую увидел я возле здания городской администрации, за день пропускает больше сорока тысяч человек. А проблемы почти у всех одинаковые: снарядом снесло крышу, шальным осколком убило кормильца, во время бомбежки пропали все документы. Нового человека здесь встречают, как некоего мессию. Когда я подошел к этой длиннющей очереди, меня окружили люди и стали строго спрашивать за все грехи федерального начальства.

— А почему, интересно знать, чеченцам загранпаспорта не выдают? И после этого политики говорят, что у нас не нарушаются права человека? — кричал кто-то мне в самое ухо.

— Вот ты военный, ты и скажи, когда нам воду в Грозный проведут? — старалась перекричать всех стоявшая передо мной маленькая старушенция в темной шали.

Бог весть откуда появилась бойкая тетка и в голос кричит:

— За моим домом русские солдаты троих детей убили! Трупы некому убрать! И меня бы изнасиловали, да я инвалид второй группы!

Толпой идем смотреть «зверства». Спотыкаясь, пробираемся по дворовым завалам.

— Здесь, под плитой!

Навалившись, отодвигаем бетонную болванку. На земле — старый кирзовый сапог.

— Посмотрел на детские трупики? — ухмыльнулись омоновцы со стоящего неподалеку блокпоста. — Эта дурная баба всех наших сюда водит. Сумасшедшая.

— Да не сумасшедшая она — за это ей люди Удугова платят, — сказал другой омоновец и добавил: — Но мы их поймать пока не можем, а с нее-то, с дуры, какой спрос?..

Об Удугове я слышал и раньше. Когда-то он мне даже нравился. Выступал по телевидению с умными, вполне мирными речами, и мне казалось, что именно такие люди, как он, договорятся с Москвой и установят в Чечне мир. Но затем началась вторая война, и Удугов стал главным идеологом моджахедов. Теперь он находится в международном розыске как опасный преступник.

— Откуда, товарищ майор? — Это меня спросил молоденький лейтенант из патруля, когда проверил мои документы.

— Как и вы, воюю, — ответил я.

— А с войны на побывку домой выезжали?

— Нет, домой не выезжал, а вот в Москве был.

— И как там Москва? Девушек много?

— Больше, чем звезд на небе, — улыбнувшись, отвечаю ему.

Он вздохнул.

— И красивых, наверное, много, — мечтательно произнес он, и мне стало жаль его. Молодость кончается, а он вместо того, чтобы девок целовать, под пулями ходит, подумал я. Несправедливо как-то получается.

В городе по ночам стреляют, а днем кто-то пытается приводить улицы и дома в порядок. Городская мэрия мобилизует оставшихся в живых и не сбежавших с войны граждан на субботники, которые проходят здесь ежедневно. Метут улицы, разбирают завалы, короче, проводят санитарную очистку. Потихоньку восстанавливают и город. Запустили Чернореченский и Сунженский водозаборы, включили газ. А вот туалетов в городе нет. Когда мне однажды приспичило и я захотел найти таковой, мне этого сделать не удалось. Решил обратиться к случайному прохожему за помощью.

— Да тут везде туалет! — сказал старый чеченец. — Вся наша жизнь в большой сортир превратилась.

— Стой! Куда тебя, майор, понесло! — кричали мне беслановцы, едва я облюбовал полуразрушенный сарайчик в центре города. — Жить надоело? Там же заминировано…

Я думал, что это шутка, что сейчас парни взорвутся от смеха. Ведь что мы в детстве говорили, наступив на лугу в коровье дерьмо? На мину, говорили, наступил. И в кусты по большой нужде мы ходили, чтобы что-то там «заминировать». Так и здесь. Но беслановцы и не думают смеяться, лица у них серьезные.

— Слышали взрыв полчаса назад? Такой же чудак, как вы, решил сходить по нужде…

На въезде на самый большой и оживленный грозненский рынок в Ленинском районе — полуразрушенная реклама свадебных платьев. Суетятся лоточники, пялят на тебя глаза, оценивают и гадают, подойдешь ли, купишь ли у них чего. Торгуют кока-колой, «сникерсами», пирожками с картошкой, что шипят тут же, в казане с маслом. Рядом снуют водители маршруток и предлагают отвезти тебя в любой конец лежащего в руинах города. А хочешь, говорят, отвезем в Урус-Мартан, в Гудермес и даже в Махачкалу. Только плати. Все хотят заработать, все ищут, как это сделать. Деньги — они и в аду деньги.

Под старорежимным транспарантом, требующим поставить в XXI веке ядерное оружие вне закона, разместилась шашлычная. Здесь шустрит худой, как уличный кот, чеченец Али. Баранина у Али мягкая и сочная — шашлычник репутацией дорожит и не подсунет вам на шампуре подрумянившееся на углях мясцо, которое еще полчаса назад мяукало или лаяло из подворотни.

— А если что не понравится, могут и пальбу спьяну открыть, — шепчет доверительно и одновременно неприязненно шашлычник. Он, чувствуется, как и многие здесь, не любит русских, но я собирался купить у него порцию шашлыка, и он меня терпел. Как терпел он и других федералов, которые были основными клиентами всех, кто торговал в этом городе, — только у них и водились деньги. У местного населения денег не было.

Солнце прячется за разрушенные стены домов, сквозь дыры в которых видна вся география Грозного. Я расплачиваюсь и бреду прочь. С бараниной в животе Грозный уже не кажется мне таким чужим и холодным, а глаза прохожих чеченцев такими колючими и злыми. Отчего-то хочется верить, что жизнь здесь когда-нибудь наладится, что люди забудут про беды и все у них будет хорошо. Но неожиданно мою идиллию разрушает выехавший из ворот здешней службы МЧС грузовик с людьми в белых одноразовых комбинезонах и респираторах против трупного запаха. Это были вольнонаемные похоронщики, которых МЧС привлекло для уборки трупов из домов, подвалов и развалин. Автомобиль случайно притормозил рядом со мной, и я, не зная для чего, спросил у сидевших в кузове людей:

— Много работы?

Похоронная команда молчит, и лишь один из них проводит ладонью у горла.

…Мне пришлось пробыть в медсанбате почти две недели. За это время Керим встал на ноги. Лицо его порозовело, и он сам чуточку оттаял. А когда оттаял, потянулся к людям. Больше всего его интересовал я, потому что я знал его семью. Он даже пытался говорить со мной, но чувствовалось, что это дается ему с трудом. Слишком он был отравлен ненавистью к русским. И эта отрава, вероятно, останется в нем надолго, если не навсегда.

Чтобы расположить его к себе, я рассказывал ему разные занимательные истории. Особенно я любил рассказывать ему о своем родном Магадане, который представлялся ему какой-то сказочной, невероятно далекой страной, где зимой очень холодно и много снега, а лето короткое, словно уши у воробья. Он слушал внимательно, но вопросов не задавал. Горцы вообще не любят задавать лишних вопросов. То ли боятся выглядеть глупо в глазах собеседника, то ли так уж у них принято. Единственный вопрос, который он постоянно мне задавал, — когда я отвезу его домой. Скоро, говорил я. Как только убедимся, что ты абсолютно здоров, так и выпишем тебя.

Он ждал этого часа, как голодный щенок ждет случайной кости. Узнав, что я был первым доктором, который пришел ему на помощь. Керим спросил меня, плакал ли он, когда я делал ему уколы. Ведь он ничего не помнил и боялся, что, когда он был без сознания, он вел себя не по-мужски. Я сказал ему, что он держался молодцом, и Керим остался этим доволен.

И вот наступил день, когда Кериму разрешили покинуть медсанбат. И хотя маленький чеченец в силу своего характера так и не завел себе здесь друзей, его вышел провожать почти весь батальон. Было пригожее весеннее утро. Ярко светило солнце, медленно поднимаясь в зенит.

— Смотри, больше не попадай к нам, — похлопав мальчишку по плечу, сказал Плетнев.

— И мины в руки больше не бери, — добавил старлей Голубев. — Лучше лазай по деревьям, так оно надежнее. Все пацаны в детстве должны лазать по деревьям, а не воевать.

Керим в ответ только ухмыльнулся и ничего не сказал.

Повар Вася на прощание подарил Кериму большую банку тушенки, а в придачу еще и пару банок сгущенного молока. Керим любил полакомиться сгущенкой. Мальчишка поблагодарил Васю, скупо помахал рукой провожающим и пошел к машине.

— Прощай, Керим!

— Прощай!

— Не поминай лихом…

Керим, поудобнее устроившись на заднем сиденье, выглянул в окно и снова скупо помахал всем рукой. Забурчал мотор, и санитарный «уазик» рванул с места, поднимая за собой клубы рыжей пыли.

— С ветерком поедем, товарищ майор, или как? — довольный тем, что он наконец-то добрался до руля, спросил меня водитель Миша.

— Давай с ветерком, — сказал я и улыбнулся. У меня тоже было хорошее настроение, ведь рядом со мной был живехонький Керим, которого я вез, чтобы вернуть его родным.

— С ветерком! — неожиданно повторил мои слова Керим, и я почуял в его голосе некий бесшабашный порыв, какой случается у человека, впервые прыгнувшего с парашютом.

Я оглянулся и увидел, как блестели его большие оливковые глаза. Парень наконец-то вырвался на свободу и радуется, облегченно вздохнул я.

До места мы добрались быстро. Миша гнал машину так, будто бы соскучился по лихой езде или же боялся опоздать на обед. Но мы не стали заезжать в наш лагерь — хотели поскорее передать пацана в руки его родственников. Когда мы подъехали к дому Керима, нам навстречу высыпала вся его родня. Лица у людей были напряжены, в глазах тревога — с чем на этот раз пожаловал доктор? Но увидев Керима живым и здоровым, люди воспрянули духом и заулыбались. Они бросились к мальчишке и, наперебой залопотав на своем языке, стали радостно тормошить его. Тут я и велел Мишке разворачиваться и гнать в часть.