Виктор Ворошильский
•
ВЕНГЕРСКИЙ ДНЕВНИК
Виктор Ворошильский (1927–1996) польский поэт, прозаик, эссеист, публицист, переводчик, исследователь русской литературы. В 1952-56 гг. учился в аспирантуре в московском Литературном институте им. Горького. В 1956 г. как корреспондент еженедельника «Нова культура» побывал в Будапеште, был свидетелем венгерского восстания. Свои впечатления от восстания описал в «Венгерском дневнике», который полностью был тогда опубликован только во французской печати, лишь спустя много лет в польском и венгерском самиздате.
Виктор Ворошильский
•
ВЕНГЕРСКИЙ ДНЕВНИК
Вторник, 30 октября 1956
В самолете
Наконец — после всей беготни и заклинаний — я в самолете, которым отправляют в Будапешт очередной груз польской крови и лекарств. Под крыльями — безбрежная Сибирь облаков. Потом просвет, заржавелые поля, недвижные пути-дороги, Венгрия.
Я отыскиваю в памяти эту страну, какой узнал её семь лет назад, в солнечные сентябрьские дни конгресса ВФДМ и дела Райка. Людные, шумные улицы, погребок, где цедили дешёвый сладкий мускат прямо из бочки, старуха, салютующая поднятым кулаком… Но упрямей всего встаёт одна картина, которую все эти годы долго и безуспешно гнал я, а она всё не отставала.
Высокий пожилой мужчина наклоняется ко мне, его кустистые брови почти щекочут мне лицо, его пронзительный шёпот пробивается сквозь моё сопротивление:
— Я не первый день в партии. Ласло Райка знаю по Испании и по лагерю. Что сейчас творится — преступление и обман.
— Зачем ты мне это говоришь? Я тебя не знаю — может, я тебе и не верю.
— Потому и говорю, что ты меня не знаешь. С таким только и можно сегодня говорить в Будапеште.
…Мы приземляемся на полупустом аэродроме. Нас окружает группа вооружённых штатских и солдат с трехцветными повязками и нашивками. У некоторых нашивки поверх траурного крепа. Мы молчим и не задаём вопросов.
Разговор с Марьяном
Марьян здесь уже несколько дней. Он выглядит страшно растерянным. С трудом я добиваюсь, чтобы он рассказал, что видел сегодня.
Вместе с Кшиштофом он был свидетелем штурма горкома партии, где защищались десятка два человек из AVH.
AVH — это жандармские отряды политической полиции. Привилегированные, щедро оплачиваемые (зарплата «авоша» вдесятеро выше средней зарплаты рабочего), на жизнь и на смерть связанные с кровавым режимом Ракоши. Янычары из AVH до самого последнего времени держали страну в тисках такого террора, о каком у нас не имели понятия. Ни после ликвидации Берии, ни после отставки Ракоши и ареста Фаркаша — в AVH не произошло никаких перемен. 23 октября, когда они открыли огонь по безоружной демонстрации, мера терпения переполнилась. Вспыхнуло восстание, и к нему тут же присоединились армия и милиция. AVH, официально распущенные правительством Надя, не подчинились решению о роспуске и продолжали провоцировать и сеять смерть. Тогда волна народного гнева залила Будапешт.
Марьян рассказывает, как толпа при поддержке нескольких венгерских танков наступала на крепость авошей. Они защищались яростно, их залпы укладывали штурмующих на месте. Но вскоре их вытащили из здания, и тогда…
У Марьяна дрожат губы, он белее мела.
— Я никогда ещё не видел, как людей линчуют. Их вешали за ноги, нескольких разорвали буквально в клочья. Потом прибыли организованные повстанцы — Национальная гвардия — и отстояли остаток пленных. Но те, кого не успели отбить…
Первое путешествие по Будапешту
Тёмная, пустая улица. В нескольких десятках метров от нас маячат чёрные корпуса танков.
— Стой, кто идёт!
Солдатик ёжится от холода и страха, его блеклые глаза разбегаются, окоченевшими пальцами он ворочает странички наших непонятных паспортов. Он вроде бы не очень понимает, кто мы и зачем в такой час идём в парламент. Но в конце концов машет рукой:
— Проходи!
Снова длинная пустая улица, только посветлей и пошире. На углах таблички с выскобленным названием. Это одна из главных улиц Будапешта — Андраши-ут. Соскоблена фамилия Сталина.
Мы идём, не зная твёрдо, верно ли держим направление. Прохожие редки, зато мимо нас постоянно прогрохатывают глухо задраенные бронемашины. Они словно живут сами по себе, без человека, и общаются с миром одними орудийными прицелами.
И опять пусто. Мы ускоряем шаг. Вот на углу сгрудились люди. Однако раньше, чем мы добираемся до них, из-за перекрёстка вылетает мотоцикл с двумя венгерскими офицерами. Молниеносно, как карточная колода, взлетает пачка белых листовок — мотоцикл поворачивает и исчезает — листовки медленно облетают на мостовую. Текст короткий, слепо отпечатанный на ротаторе, несколько знакомых венгерских слов не помогают нам уловить смысл. Мы подходим к кучке людей на углу — это молодые парни, некоторые держат в руках те же листовки.
— Sprechen Sie deutsch? Parlez-vous franзais? Do you speak English?
Оказывается, ребята немного говорят по-русски — только русский преподавали в школах. Узнав, кто мы, они приглашают нас с собой, приводят в комнатёнку, увешанную семейными фотографиями. Появляется хозяин — коренастый, усатый рабочий. Пожимая нам руки, называет одну из распространённых венгерских фамилий. Мы угощаем друг друга сигаретами, один из ребят переводит листовку. Она подписана группой войск противовоздушной артиллерии, их первое требование — русские должны оставить Будапешт до 12 часов завтрашнего дня.
— Мы все этого хотим, — комментирует наш юный переводчик. — Это самое главное.
Другие согласно кивают головами. Хозяин, поколебавшись, спрашивает о Польше и глядит на нас с надеждой.
И снова мы блуждаем по незнакомым улицам. Повстанческие патрули дружелюбно указывают дорогу. Автомобиль с трехцветным флагом, напрягшимся, как парус. Два молодых офицера провожают нас почти до цели. И наконец — огромная, пустая, тёмная площадь перед куполообразным массивом парламента. Мы обходим его кругом, разыскивая вход.
Вот торжественные парадные двери — я помню их ещё с тех времён. Два раза в день мы входили тут на совещания «молодёжи мира». Возле той каменной балюстрады обычно стояли греческие девушки в комбинезонах — партизанки с Граммоса. Здесь же, при входе, французские делегаты продавали альбомы импрессионистов, чтобы заработать на обратную дорогу. Дальше шла лестница, на которой элегантные офицеры и одетые в форму активисты проверяли пропуска. Конечным пунктом был многоярусный зал заседаний, окружённый бесчисленными галереями, — здесь на множестве языков произносились длинные речи в защиту мира. При слове «Сталин» мы все поднимались, яро скандировали два энергичных слога и аплодировали собственному энтузиазму, пока не опухали ладони…
Сейчас парадный вход заперт и глух. Другого мы, как ни бьёмся, не находим. Мы уже готовы уйти, как вдруг неслышно подъезжает машина. Кшиштоф хватается за дверцу и принимается по-французски объяснять сидящему рядом с шофёром, что мы польские журналисты и хотим попасть в парламент, поговорить с кем-нибудь из членов правительства. Пассажир — невысокий, моложавый брюнет — улыбается:
— Par exemple, avec moi?
Через минуту мы уже в парламенте.
В парламенте
Нашего собеседника зовут Геза Лошонци. Известный деятель левого крыла коммунистов, он долгие годы был отстранён от дел и подвергался преследованиям. Только теперь он стал государственным министром и членом узкого кабинета правительства. С лёгкой иронией он сообщает, что у него ещё ни помещения, ни секретарши и вообще он не блестяще знает здание, куда нас привёл. Вместе с ним мы довольно долго блуждаем по мрачным коридорам, полным пурпура и позолоты в стиле начала века. В этой покинутой людьми императорско-королевской роскоши что-то и жуткое, и гротескное. Ковры глушат шаги. Кажется, повернёшь голову и увидишь, как некто бесшумно крадётся за нами. Человек? История?
Но вот большая, освещённая, прокуренная комната. Здесь и в двух соседних кабинетах работают члены правительства, а с ними несколько писателей и журналистов. В комнату постоянно кто-то входит: то солдаты, не вытягивающиеся по стойке смирно, то рабочие со списками требований на тетрадных листочках, то небритые студенты. Никто не спрашивает пропусков, никто не говорит: «Сейчас узнаю, примут ли», — каждый идёт прямо к тому, с кем собирается говорить. Разговоры ведутся стоя, посреди комнаты и по всем углам. Кто-то звонит по телефону, кто-то оперся на подоконник и крупным, нервным почерком исписывает блокнот. Приток делегаций не устаёт ни на минуту. У товарищей, которые их принимают, синяки под глазами, но они крепко жмут руки ходокам — прощаясь с одними и тут же здороваясь с новыми.
Наше интервью идёт с перебоями. Появляются новые собеседники, предыдущих отзывают к другим делам. Мы говорим обо всём: о характере венгерской революции, о кристаллизующейся программе правительства народного единства, о требованиях ревкомов, о перспективе на ближайшие часы и дни. Правительство ещё не окончательно сформировано, предполагается сделать его более представительным. Только что шли переговоры с социал-демократами — к сожалению, они пока отказались войти в правительство, заявили, что предпочитают выждать. Но и в нынешнем составе правительство, можно сказать, с минуты на минуту расширяет свою базу. Об этом свидетельствует условная поддержка, выраженная несколькими наиболее серьёзными повстанческими группами, — под их требованиями и правительство готово подписаться. Самые срочные из этих требований: вывод из Венгрии советских войск, легализация политических партий, свободные выборы, наказание виновных. Примерно такую программу только что предложила революционная группа VIII и IX районов Будапешта, во главе которой стоят два офицера, несколько рабочих и студентов, писатель и парикмахер…
Марьян опять рассказывает, что он видел утром. Его это гнетёт — и он ищет ответа у венгерских товарищей-коммунистов. Помолчав, один отвечает:
— Поверьте, мы не садисты. Но этих людей пожалеть мы не способны.
Берёт слово седой Золтан Санто, член созванной несколько дней назад директории Венгерской партии трудящихся, бывший посол в Варшаве:
— Мы переживаем великую трагедию, трагедию народа и трагедию партии. Над этим народом совершили насилие. Коммунисты виновны — народ отвернулся от коммунистов. Народ прав. Мы должны наконец пойти с народом. Уже очень поздно, мы как партия потеряли почти всё, но мы должны пойти с народом. Нельзя умножать стыд, которым мы покрыты.
Ужасна эта боль старого человека, который всю жизнь отдал идее, а на склоне лет обнаружил, что был сообщником преступников.
— А они? С ними что?
— Они-то… Те… Да что там, их уже нету в стране. Уехали.
Ночь
Мне, собственно, следовало бы поставить новую дату — полночь давно миновала. Но для меня только кончается первый день в Будапеште.
Мы уходим из парламента, хотя товарищи предлагают остаться до утра: в городе может быть небезопасно. Поскольку мы всё-таки твёрдо решили уйти, нам дают эскорт — двух солдат с автоматами. Внизу мы нечаянно забредаем в зал, где целая команда укладывается спать вповалку. Когда солдат сразу так много, бросается в глаза тождественность венгерского и советского обмундирования. Однако ничто не помогло: революция сорвала погоны, приколола трехцветные кокарды — и вчера войска-близнецы стали друг против друга…
На улице нам встречаются те же офицеры, что несколько часов назад указали нам дорогу в парламент.
— Ну как, поговорили с правительством? Что они говорят — уйдут русские из Будапешта?
— Говорят, уйдут.
Наши опекуны останавливают машину Красного Креста. Садимся. Двигаемся медленно, колеса еле ползут по пустой улице. За несколько сот метров до советских позиций останавливаемся — там же, где нас задержали по дороге сюда. Выходим, машина уезжает обратно.
— Стой, кто идёт!
На этот раз перед нами смуглый парень, черноглазый, волоокий. Проверив документы, он охотно заводит разговор. У него характерный кавказский акцент, не признающий русских смягчений:
— Зачэм лудэй бьём? Нэ разбэрошь, кто прав, кто виноват. Вэрнутъся бы живым в Армэнию…
Отсюда до гостиницы два шага. Будапештская ночь сгущается, всё поглощает: фигурки патрульных, грубые очертания танков, свисающие с домов трехцветные и траурные флаги. Тихо — ни лязга гусеницы, ни выстрела, ни стона.
Среда, 31 октября
Утро
Пришла Ханка. Усталая, невыспавшаяся. Марьян на неё накинулся:
— Ты что это вытворяешь?
Ханка оправдывается: в здании бывшей «Сабад Неп» она передавала по телетайпу корреспонденцию в Варшаву. Было поздно, среди ночи не стоило возвращаться в гостиницу. Она осталась до утра, повстанцы о ней позаботились: накормили, притащили мягкое кресло, прикрыли сорванной занавеской.
Ханка — неистощимая энтузиастка. Иногда это утомляет, иногда — заражает. Без таких, как она, всегда безошибочно и пылко встающих на сторону правого дела, революции были бы невозможны. В Будапеште, должно быть, много светловолосых венгерских Ханок. Не удивляюсь, что она всем сердцем с ними и гордо носит приколотую к груди трехцветную кокарду.
Она рассказывает о своих друзьях — повстанцах из группы Дудаша. Она познакомилась с ними несколько дней назад, когда они захватывали огромное здание «Сабад Неп». Они тогда явились в редакцию и стукнули кулаком по столу:
— Хватит кормить народ ложью и руганью.
Редакторы возмущенно заявили, что не станут разговаривать с хулиганьём, и покинули помещение. «Сабад Неп» перестала существовать. Молодёжную редакцию «Сабад Ифъюшаг» — в том же здании — не тронули. А польской журналистке оказали сердечную помощь, без которой трудно было бы ей работать в разрушенном, дезорганизованном, почти отрезанном от мира Будапеште.
— Хочешь, познакомлю? — спрашивает Ханка.
Улица
Полдень. Последние советские танки выходят из Будапешта. На улицах толпы. Стены, витрины, доски объявлений кричат кривобокими буквами: «Не верим Имре Надю!», «Русские — домой!», «Всеобщая забастовка до полного ухода русских из Венгрии!»
Кое-где следы недавних боев. Угол дома иссечён пулями, булыжник вырван из мостовой, тротуар засыпан стеклом. Витрины в магазинах вышиблены, но обувь, игрушки, бутылки вина стоят нетронутыми. Ни одна жадная рука не протягивается к ним…
Но вот книжный магазин общества советско-венгерской дружбы. Эту дружбу расстреляли, растоптали танками. Теперь перед разгромленным магазином догорает длинный, плоский курган из книг. В золе белеет обгорелый лоскут. По характерному шрифту узнаю: «За прочный мир, за народную демократию»…
Мы пытаемся вникнуть в содержание бесчисленных листовок и призывов, густо расклеенных по улице. В листовке, тёмной от ротаторной краски, повторяется имя Миндсенти — требуют его освобождения. Сегодня, он, кажется, уже освобождён. Поперёк призыва кто-то написал красным карандашом: «Nem tel komunismus!» Ту же самую рукописную надпись мы встречаем ещё несколько раз. Старичок в истёртом пальтишке и выцветшей шляпе, к которому мы обратились с вопросом, знает немецкий и охотно объясняет:
— Это значит «мы не хотим коммунизма». — И от себя добавляет: — У нас никто не хочет коммунизма. От младенцев до стариков — никто. Нам его вот как хватило, на всю жизнь!
Ровесники
Пустой короткий переулок. Но в обоих его концах группы людей молча смотрят, как осаждают дом вооружённые парни с трехцветными повязками. В нескольких шагах ждёт открытая машина.
Это продолжается охота на скрывающихся авошей. Мы подходим как раз в тот момент, когда гвардейцы вытаскивают из подъезда двух бледных мужчин в штатском. И тем, и другим на вид не больше, чем лет по двадцать.
Их возраст внезапно пробуждает во мне ещё одно — пожалуй, уж последнее — воспоминание о далёком фестивальном Будапеште. Мы жили тогда в школе на улице Белы Бартока, в Буде. Стоило нам выйти из дому, как нас окружала туча тринадцатилетних мальчишек с блокнотами для автографов и значками для обмена. «Szervus, lengyel!» — кричали они, босоногие, оборванные, но по-детски жизнерадостные. Может, кого-то из них повстречал я сейчас? Может, вон тому рослому повстанцу в ватнике и берете я написал когда-то в блокнот «Привет из Варшавы»? А может — этому авошу в надвинутой на глаза кепке? Обоим тогда было лет по тринадцать…
Повстанцы вталкивают авошей в машину и влезают сами, плотно окружая арестованных. Машина трогается. Люди на углу поднимают крик, угрожающе размахивают руками. Повстанцы берут наизготовку сжатые в руках револьверы, заслоняют авошей от злобных возгласов толпы. Машина медленно пробивается сквозь неохотно расступающуюся стену людей.
В редакции
Теперь в прежнем здании «Сабад Неп» несколько новых редакций. В единственной из старых — «Сабад Ифъюшаг» — журналисты толкутся по комнатам, бессмысленно разглядывают обои, молчат.
— Что случилось?
— Союз молодёжи распущен. Газета больше не выходит.
— Наша редакция была в первых рядах борьбы за свободу, — говорит кто-то с нескрываемой горечью, — а теперь на свалку…
Сегодня конец месяца. Кассирша выплачивает нашим безработным коллегам последнюю зарплату.
Снова улица
Маленькая, пухлая Жужа провожает нас от редакции до Революционного комитета интеллигенции.
— Что ж это выходит? — спрашиваем. — Обидела вас революция?
— Кто захочет, всегда найдет себе место в революции, — серьёзно отвечает Жужа.
Улица ещё голосистей, чем была. На стенах новые надписи, призывы, карикатуры. На дверь, мимо которой мы проходим, кто-то прикрепляет большой красочный герб Кошута с надписью: «Партия мелких землевладельцев».
— Десятка четыре партий образовались сегодня в Будапеште, — сообщает Жужа.
Газетчики продают издания этих партий. Пожалуй, охотнее всего раскупают социал-демократическую «Непсаву».
Мальчишки суют нам листовки, начинающиеся жирным заголовком: «Nagy Imre ‘ben bizalmunk!»
Жужа переводит: «Мы верили Имре Надю!»
Смысл листовки такой: мы ему верили, с его именем вышли на первую демонстрацию 23 октября. Потом мы потеряли к нему доверие: слова его были двусмысленны, а поведение неустойчиво и непоследовательно. Только теперь мы знаем, в чём дело: Имре Надь фактически был пленником клики Эрне Герё. Когда он выступал по радио, у него за спиной стояли агенты с пистолетами. Теперь Надь по-настоящему возглавляет правительство и выражает справедливые народные требования, и мы возвращаем ему наше доверие и поддержку.
Подписана листовка революционной студенческой молодёжью.
В ревкоме
Комитет, куда нас впускает бдительная охрана из вооруженных студентов, помещается на юрфаке Будапештского университета. Ещё вчера он назывался Ревкомом интеллигенции, поскольку возник в дни восстания как неформальный коллектив левых интеллигентов: профессоров, писателей, юристов, — желавших поставить на службу событиям свою коммунистическую мысль. Однако в ходе восстания авторитет комитета возрастал, к нему начали присоединяться представители фабрик, молодёжи, армейских соединений. Как раз сегодня по всеобщему требованию он преобразован в Будапештский ревком.
Обо всём этом нам рассказал профессор Маркуш — коммунист, участник Клуба Петефи, а сейчас председатель Ревкома. Он стал им за несколько часов до того, как мы вторглись в небольшой зал заседаний, в лихорадочную дискуссию активистов. Тут мы услышали и о проектах дальнейшего расширения рамок деятельности Ревкома, о необходимости контактов с кругами, прежде с Ревкомом не связанными, с разными политическими партиями и т. п. Как раз, когда профессор Маркуш говорил об этом, в зал заседаний входил исхудалый, опирающийся на палку священник.
Но весь этот разговор был в конце нашего похода в Ревком. Перед тем мы долго кружили по длинным коридорам, по прокуренным прихожим, по усыпанным окурками холлам. Мы разглядывали толкущихся, шумящих, красноречиво приветствующих друг друга людей, и у каждого было неотложное дело к Ревкому: программа, прокламация, план действий, предложение контактов. И в этой самой толпе, где сначала мы почувствовали себя такими потерянными, произошли две неожиданные и очень важные для меня встречи. Спешившая по своим делам Жужа беспомощно оглядывалась в поисках, кому бы передать хлопотливых гостей, кто бы мог быть нам переводчиком. И тут к нам подошла невысокая женщина в косынке:
— Я говорю по-русски.
Откуда? Несколько лет прожила в Москве. Оказывается, перед нами дочь Дьёрдя Лукача Анна. Разговор сходит на общих московских знакомых, а потом — мгновенное озарение:
— Так вы, наверно, знаете и Маргит?
— Маргит?! У меня с ней как раз здесь свидание, она вот-вот придёт.
Действительно, через минуту я вручаю маленькой тёмноволосой женщине-философу письмо, которым снабдил меня Лешек.
— Значит, я должна растолковать вам нашу революцию? Идёмте.
Мы сидим в большой, пустой, тёмной аудитории. Маргит и её коллеги подробно рассказывают мне о 23 октября — они все были в числе демонстрантов, а вот этот парень со сросшимися бровями пытался вручить на радио резолюцию демонстрантов… Они рассказывают о революционных и социалистических лозунгах, с которыми вышли, и о кровавой расправе над безоружными в ответ на эти лозунги. День за днём излагают они мне ход революции и сталинской контрреволюции — и я снова убеждаюсь, что мы в Варшаве не ошиблись, видя венгерское движение благородным и близким нам. Наконец рассказ доходит до нынешнего дня. Мои собеседники настроены оптимистически: из хаоса и раздробленности, считают они, уже вырисовываются очертания новых форм социального движения и революционного общества. Они рассказывают, что сегодня, когда традиционные партии либеральной демократии выступили открыто, формируется и такая партия, какой ещё не бывало: Революционная партия молодёжи. Это будет большая, динамичная партия, выросшая из демократического движения последних месяцев и из восстания, — партия, полная решимости бороться за человеческое лицо социализма.
— У нас же в стране социализма никогда не было, — говорит кто-то. — Была картотека полутора миллионов стукачей в AVH, но разве это и есть социализм?
— А каково будет отношение партии молодёжи к коммунистам?
— Независимость и искренний союз. Разумеется, если они отрясут с себя сталинизм. Если же нет….
— У коммунистов тоже реорганизация, — говорит Маргит. — Будет новая партия, с другим названием, с новым руководством. Над этим сейчас работает Надь, Лошонци, Лукач…
— А Кадар?
Маргит кривится. Парень со сросшимися бровями машет рукой. А Анна спрашивает:
— Хотите повидать Лукача? Он вам подробней расскажет о новой партии.
— А застанем ли мы его?
— Да, он сейчас всё время дома, чтобы каждый мог его застать.
Ну, прорываемся ещё к профессору Маркушу (об этом я уже рассказал), натыкаемся в коридоре на страшно занятую Жужу («знаете, будем издавать новую газету — орган Революционной партии молодёжи») и идём с Анной Лукач к её знаменитому отцу.
У профессора Лукача
Я, конечно, мог себе представить, что когда-нибудь в жизни встречу Дьёрдя Лукача. О чём бы я с ним говорил? Наверно, о гегелевской эстетике, о критическом реализме, о Томасе Манне. Но мог ли я вообразить, что познакомлюсь с Лукачем в таких особых обстоятельствах и что первой его фразой будет:
— Культуру оставим в покое, ладно? Есть дела поважней.
Между прочим, Дьёрдь Лукач в правительстве Надя… министр культуры.
Окна уютной профессорской квартиры выходят на Дунай. Стены окружают нас плотными шеренгами разноцветных переплетов. Напротив лампы застыл в издевательской улыбке азиатский идол. Мы сидим вокруг большого семейного стола и говорим о делах «поважнее культуры».
Сын профессора, инженер, год назад уволенный из тамошнего Госплана, рассказывает, как уничтожили гордость и богатство Венгрии — виноградники. Потом он объясняет механизм на вид весьма эффектного, а по существу напрасного и разрушительного роста производства в странах народной демократии. Я не стану приводить здесь его интересных рассуждений, которые во всяком случае меня, невежду, убеждают. Седовласая жена Лукача расспрашивает меня, как происходил польский Октябрь. Наконец, разговор сворачивает на вопрос о партии. Выясняется, что внутри нынешнего руководства ВПТ идёт отчаянная борьба двух тенденций: одни хотели бы продолжать несколько обновлённую, но в общем-то прежнюю линию, другие жаждут полностью отвергнуть сталинские традиции ВПТ и создать совершенно новую марксистскую партию. Профессор Лукач, разумеется, принадлежит к этому второму, революционному течению.
— А кто ещё?
— Надь, Лошонци, Санто, Донат, Кадар…
— И Кадар? — переспрашиваю я.
Какие могут быть сомнения, не понимает профессор.
Новая партия не может рассчитывать на скорый успех: коммунизм в Венгрии основательно скомпрометировал себя. Вокруг партии, очевидно, соберутся маленькие группы прогрессивных интеллигентов, писателей, немного молодёжи. Рабочий класс, вероятнее, пойдёт за социал-демократами. На свободных выборах коммунисты получат пять, максимум десять процентов голосов. Может, не войдут в правительство, окажутся в оппозиции… Но партия будет существовать, сохранит идею, станет интеллектуальным центром, а спустя годы — кто знает…
Пока она, однако, всё ещё не создана, продолжаются споры об оценке положения, и в то время как все другие партии возникли, коммунисты опаздывают не меньше, чем на сутки.
Мы договариваемся, что я позвоню завтра.
Парни Дудаша
Поздний вечер. В тесной комнатке, на каком-то там этаже бывшего здания «Сабад Неп», сопит и чихает усталый телетайп. Ханка передаёт нашу общую корреспонденцию в «Штандар Млодых». Мы попытались описать в ней, что видели в Будапеште: развалины человеческой веры в лозунги, которые где-то и когда-то звучали возвышенно и чисто, развалины надежд на какой-то иной социализм, нежели пережитый здесь. А дальше мы робко, с сомнением намекнули на возможность что-то спасти из-под развалин — эту возможность, нам кажется, мы тоже сегодня заметили.
Ханка играет на нервной клавиатуре телетайпа. В другом углу что-то, чего нам не понять, кричит из приёмника диктор «Свободной Европы». Над приёмником склонился худой брюнет в солдатской гимнастерке: я знаю, что это талантливый молодой пианист, несколько дней назад — рядовой венгерской армии, теперь — подчинённый одного из повстанческих вождей Йожефа Дудаша.
Другой «дудашевец», плотный, щербатый, светловолосый, с револьвером за пазухой и фотоаппаратом «Киев» через плечо, презрительно машет рукой в сторону радио:
— Тоже обман. Пропаганда.
С этим парнем мы разговариваем по-русски. Он учился в одном из ленинградских институтов, теперь работает техником на радиозаводе.
На том же заводе работает кудрявый инженер, знающий немецкий, — он сидел в гитлеровских концлагерях.
— А это — правда или обман? — спрашиваю я, подавая им листовку о Наде.
Они внимательно читают.
— Это, пожалуй, правда.
По тесной комнатке кружат вооружённые штатские и солдаты — парни Дудаша. Весёлые, сердечные, гостеприимные. Принесли нам сыр и шоколад, пытаются приготовить чай на упорно не включающейся плитке. Из разговоров ясно, что мыслят они открыто и, во всяком случае, не в лозунгах мракобесия. Среди них есть и члены партии. Никак не сообразуешь этих парней с расхожим мнением, будто группа Дудаша — это фашисты.
Вдруг Ханке приходит гениальная идея:
— Иштван, а не поговорить ли нам с вашим командиром?
* * *
Опять я вернулся в гостиницу за полночь. Марьян ещё не спал — мне пришлось дать ему подробный отчёт о сегодняшних встречах и наблюдениях. Я не преминул похвастаться, что на завтра мы договорились о встрече с Дудашем.
— Об этом твоём Дудаше нехорошее говорят.
— Кто?
— Да хоть бы Малетер.
Оказывается, Марьян был сегодня на объединительной конференции разных войсковых группировок, принимающих участие в восстании. Там был создан Революционный совет Венгерских вооружённых сил, которому будут подчинены все отряды венгерской революции. Во главе совета поставлен один из славных вождей восстания полковник Пал Малетер.
— А ты не думаешь, что неприязнь Малетера к Дудашу может объясняться чем-нибудь вроде личного соперничества?
— Да ты что! Малетер — выдающийся военный, старый коммунист, в войну был в советских партизанских отрядах, орденами награждён. А Дудаш?
И всё-таки Марьян хочет пойти завтра с нами на это интервью.
Четверг, 1 ноября
Студенты
Утром пришли студенты, знакомые одного из наших журналистов. Среди них девчоночка с шапкой волос и огромным автоматом, грозно выставившим дуло. Ее спросили, умеет ли стрелять, — она ужасно обиделась.
Потом пошёл разговор, что вешают авошей. Мы знаем, что гвардейцы принципиально не принимают в этом участия, часто даже вырывают авошей из рук разъярённой толпы. Но как относятся наши новые знакомые к самой проблеме самосудов?
Студентка выразительно пожимает худенькими плечами.
— А вы не думаете, — спрашиваем мы её, — что среди линчеванных могут оказаться совершенно невинные?
Нет, этого она не допускает.
Тогда мы рассказываем, что во вторник, после захвата горкома партии, где укрепилась большая группа офицеров AVH, жертвой самосуда пал, в частности, второй секретарь горкома, который при Ракоши несколько лет просидел в тюрьме и только недавно вышел. Никто не стал слушать его объяснений, что он ничего общего с авошами не имеет, что он только находился в занятом ими здании, — с ним поступили, как с теми. А только что новое известие: сегодня ночью убили одного коммуниста вместе с семьёй — мы знаем адрес, где это случилось. Мы не хотим обобщать этих нетипичных случаев — но можно ли ими пренебречь?
Студенты смущены и встревожены. Участники великого и чистого движения, они не заметили грязной кровавой пены на гребне волны. Им не пришло в голову, что гнев народа, чаще всего справедливый, бывает слепым и бессмысленно жестоким.
Памятник
Я перехожу ту самую площадь, где в первый день революции его свалили с пьедестала. Точнее, срезали ацетиленом на высоте коленей. Остался единственный в своем роде памятник — пара огромных сапог на высоком постаменте. Из правого голенища ещё торчит шутовской пук соломы — приглашает очередного желающего влезть в сапоги…
Их прежний владелец был перетащен за несколько улиц от площади его имени и брошен на мостовую. Глухим эхом отдаются размеренные удары. Бронзовый гигант превращается в кучу бесформенных обломков.
Каждому хочется взять на память осколок Сталина.
Атаман
Высокий, широкоплечий, темноволосый, с выразительным, хотя скорее отталкивающим, широким скуластым лицом. Тирольская шляпа, пальто наброшено на плечи, как романтический плащ, пистолет за поясом, чёрные краги. Он входит в комнату в окружении свиты, среди его приближённых — молодая женщина, набожно записывающая каждое слово вождя.
Вот краткая биография Йожефа Дудаша, сообщённая его личным пропагандистом. Родился Дудаш в 1912 г., по профессии инженер-механик. Был в компартии, вышел из неё в 1940-м. Перешёл в Партию мелких землевладельцев, сразу после войны был выбран в парламент. С 1946 по 1954 гг. без процесса и приговора сидел в разных тюрьмах и лагерях. Принял участие в восстании с самого начала, сражался на Московской площади, организовывал ревкомы. Группировка, во главе которой он сейчас стоит, называется Национальным ревкомом.
Мы просим Дудаша очертить характер его движения. Не задумываясь, он даёт четыре эпитета: национальное, революционное, демократическое, социалистическое. Программа движения: немедленно вывести русские войска из Венгрии; создать единый фронт правительства и революционных сил — рабочих, крестьянских и солдатских советов, а также других народных представительств; пополнить правительство представителями исторических демократических партий; никакой терпимости к правым и фашистским группировкам; сохранить социалистическое устройство, одновременно гарантируя всем гражданам свободу совести и отвергая экономический догматизм.
— Мы исходим, — заканчивает Дудаш, — из требований жизни, из общественной целесообразности, из интересов рабочего класса и крестьянства и при этом стоим на платформе национального единства.
Всё это звучит слишком общо, чтобы вызвать почтение к политическим способностям нашего собеседника. Мы всё же пытаемся прижать его к стенке и спрашиваем, как он относится к существующим партиям и не думает ли создать свою.
— Сейчас важно закрепить достигнутое в ходе революции. Позже, если развитие не остановится, я, вероятно, вступлю в какую-нибудь партию, ставящую названные цели.
— Какая партия вам ближе всех?
— Ни одна партия сегодня ещё не разработала экономической программы. А по важнейшим политическим вопросам между демократическими партиями царит согласие, и все мне одинаково близки.
— Поддерживаете ли вы нынешнее правительство?
— Частично. Полностью я мог бы поддержать коалиционное правительство, куда вошли бы Имре Надь, Янош Кадар, Бела Ковач, Анна Кетли, Сандор Кишш, а также представитель Национального ревкома.
Нетрудно догадаться, о каком представителе идёт речь. В ходе разговора всё ощутимей, что, независимо от программы, у Йожефа Дудаша ещё и незаурядные личные амбиции. К концу они обнаруживаются со всей откровенностью.
— Наши ближайшие задачи: сформировать временное коалиционное правительство, установить вместе с русскими сроки вывода их войск, назначить дату всеобщих свободных выборов, навести в стране порядок и спокойствие. Ввиду этого я вступил вчера вечером в контакт с Москвой и предложил общие шаги с целью урегулирования положения. Я предложил также правительство в том составе, как я только что говорил.
Не знаю, обычный ли это блеф или за этим что-то реальное. Во всяком случае, устремления Дудаша не из самых скромных. Так кто же он, этот вождь Национального ревкома, выпускающий свою газету, устраивающий вокруг себя атаманские мизансцены, хвастающий «контактом с Москвой» и — в интервью польским журналистам — заявляющий желание войти в правительство? Действительно ли он фашист? На чём основано такое мнение? Или попросту атаман, авантюрист, «сильный человек», рвущийся к личной популярности и власти? А если так — то насколько он опасен для революции? И много ли ещё потенциальных Дудашей в этой стране?
Партия
Как вчера договорились, звоню профессору.
Да, кое-что он уже может сказать. Партия создана. Она называется Венгерская рабочая социалистическая партия. Сегодня по радио передадут её программное заявление, а завтра выйдет первый номер новой газеты «Непсабадшаг» («Народная свобода»). Образован оргкомитет в составе семи человек. Есть ли у меня под рукой блокнот? Профессор диктует: Имре Надь, Геза Лошонци, Золтан Санто, Янош Кадар, Ференц Донат, Дьёрдь Копачи, Дьёрдь Лукач.
Главный редактор газеты — Шандор Харасти, замечательный журналист, в последние годы отовсюду уволенный…
Да, партия совершенно новая, с новым членством, ни один прежний член ВПТ не переходит в неё автоматически…
Ну да, конечно, я могу звонить. Профессор охотно сообщит мне всё, что будет нового…
Я откладываю трубку и думаю о мужестве людей, которые решили остаться на посту. Может показаться парадоксальным, что именно эти бунтовщики, которых в прежней партии преследовали за всяческие уклоны, отстраняли от дел, клеймили, сажали в тюрьмы, — в трудном и опасном положении поднимают знамя коммунизма, а ортодоксальные горлодеры способны только унести за границу свои драгоценные головы, послав народу на прощанье автоматные очереди. Но это не парадокс — это закон. А тем временем с утра в Будапешт стекались тревожные вести: венгерскую границу со стороны СССР и Румынии непрерывно пересекают всё новые отряды советских войск, занимают аэродромы, железнодорожные узлы, все стратегические пункты.
На официальный запрос Имре Надя (он сегодня к функциям премьера присоединил портфель министра иностранных дел) посол Андропов заявил, что это ложные слухи и никто не вводил в Венгрию новых соединений.
Через несколько часов запрос повторяется. Ответ: речь идёт только о том, чтобы обеспечить эвакуацию мирных советских граждан и раненых солдат.
Вечером Имре Надь созвал пресс-конференцию. Только наши журналисты догадывались, в чём дело: они знали о тщетных дипломатических усилиях, о напрасных попытках посредничества, о том, что Надь исчерпал все возможности, прежде чем решиться на последний, отчаянный шаг. Конференция долго не начиналась, западные журналисты соревновались в догадках о том, что будет. Наконец, зачитано короткое заявление: в связи с передвижениями новых советских соединений венгерское правительство выражает протест и требует отвода всех советских войск. Одновременно правительство денонсирует Варшавский договор и провозглашает нейтралитет Венгрии.
Пятница, 2 ноября
Газеты
Со дня на день их всё больше. Почти все редактируются и печатаются в здании бывшей «Сабад Неп», захваченном группой Дудаша. Дудаш лоялен: свою газету издаёт и другим не мешает. Сегодня к вееру газет, печатающихся под крылышком Дудаша, прибавилась коммунистическая «Непсабадшаг». Её делают бывшие журналисты «Сабад Неп», в разное время уволенные из редакции и подвергавшиеся полицейским преследованиям.
На первой полосе «Непсабадшаг» напечатано воззвание ВСРП — то, что Кадар вчера читал по радио. Вот его содержание:
— Мы обращаемся к тем, кого некогда любовь к народу и родине, благородные идеи социализма привели в ряды партии. Ракоши и его клика сделали партию орудием тирании, растратили нравственный капитал партии. Народное восстание свергло эту клику. Мы по праву утверждаем: товарищи, вы подготовили восстание. Венгерские коммунисты: писатели, журналисты, тысячи рабочих и крестьян, невинно арестованные старые бойцы — сражались в первых рядах. Мы гордимся, что вы приняли участие в вооруженном восстании.
— Мы обращаемся к вам со всей откровенностью. Народное восстание стоит на распутье. Либо демократические партии будут достаточно сильны и защитят власть народа, либо мы окажемся лицом к лицу с контрреволюцией… Ещё не миновала страшная угроза иностранной интервенции и превращения Венгрии в новую Корею…
— В этот трудный час те коммунисты, что сражались против клики Ракоши, вместе с многочисленными патриотами и социалистами создают новую партию, навсегда порвавшую со злом минувшей эпохи.
— Партия основывается на идеях национальной независимости и дружбы со всеми странами, в первую очередь — социалистическими. Партия защищает и будет защищать достижения республики: земельную реформу, обобществление заводов, шахт, банков, несомненные социальные и культурные приобретения народа. Партия борется и будет бороться за демократию и социализм, не рабски копируя чужие образцы, но опираясь на специфику и прогрессивные традиции нашей страны, на марксизм-ленинизм, освобождённый от сталинизма и всяческого догматизма.
— В этот исключительный, нелёгкий час нашей истории мы призываем вас присоединиться к нам. Членом партии может стать каждый венгерский трудящийся, который считает наши цели своими и не ответственен за преступную политику клики Ракоши. Мы рассчитываем на всех, кто раньше, из-за режима антинародного руководства, оставался в стороне…
Поразительно, что основные лозунги повторяются во всех газетах, в заявлениях всех политических группировок. И не только требования независимости, но и социальные — те, что провозглашают сохранение основных экономических достижений народной демократии. Даже Бела Ковач, глава Партии мелких землевладельцев, заявил: «Пусть никто не мечтает о возврате прежнего. Мир графов, банкиров, капиталистов исчез навсегда» (это напечатано в их газете «Кишш Уйшаг»).
Один из наших коллег делает отсюда вывод, что программы ничего не значат, а лишь являются словесной завесой для реальных, невысказанных устремлений каждой группировки. Я думаю, это не так: не исключая тайных намерений той или другой партии, я придаю решающее значение общественному мнению, которому должны были подчиниться все движения, желающие удержаться на поверхности. Искренне или неискренне, но они вынуждены хранить верность провозглашенным сегодня программам — иначе они погибнут. А выработка программных различий пойдёт вокруг иной проблематики, не той фундаментальной, отношение к которой большинства народа одно и то же и весьма недвусмысленное.
Но вернусь к сегодняшней будапештской прессе.
Газеты печатают призыв заводских ревкомов Ганца, Мавага, Чепеля и ряда других — призыв к рабочим вернуться на работу. Правительство выполнило важнейшие народные требования, будут выполнены и остальные. Продолжение забастовки парализует экономику страны, ослабляя не врага, а революцию. С таким же призывом обратился полковник Малетер, популярный вождь повстанцев, ныне первый заместитель министра национальной обороны.
Другого рода призыв печатает «Непсава», сообщая о вчерашнем заседании руководства социалистической партии. Речь идёт о самосудах. «Такие индивидуальные акции, — заявляют социал-демократы, — глубоко оскорбляют, даже пятнают честь революции. Всеми силами надо им противостоять!»
Впрочем, по нашим сведениям, за последние сутки в Будапеште самосудов больше не было.
Журналист
Разговор с H. Н. в его редакционном кабинете, куда только что поставили пишущую машинку и провели телефон. Из большой соседней комнаты доносятся голоса — там собрание журналистов, бывших политзаключенных.
С H. Н. мы познакомились вчера у Дудаша. Странно было в свите атамана встретить человека со значком польско-венгерской дружбы на лацкане, почти в совершенстве говорящего по-польски. Он помог нам провести интервью, после чего — всё ещё в присутствии «вождя» — добавил по-польски:
— Я переводил всё, что он говорил, я работаю в его газете, но это не значит, что я во всём с ним согласен.
Это звучало довольно загадочно, но мы ничего не решились спросить.
В коридоре H. Н. рассказал, откуда он знает польский. В войну он во Львове дезертировал из венгерской армии и вступил в АК. В Будапешт вернулся… ярым полонистом. Сотрудничал с нашим посольством, перевёл несколько романов. Потом это оборвалось, но H. Н. по-прежнему интересуется Польшей, читает нашу прессу. Знает даже, о чём у нас идут дискуссии.
Это всё из вчерашнего разговора. Сегодня мы с ним наедине в его редакционном кабинете. H. Н. разливает по стаканам слабое фруктовое вино.
— И это-то еле раздобыл. С самого начала восстания у нас сухой закон.
Я знаю — ещё ни разу не встретил в Будапеште пьяного венгра.
H. Н. опрокидывает стакан одним глотком и говорит:
— Вы вряд ли догадываетесь, почему я хотел говорить с вами. Я вас знаю. И знаю, что вы коммунист.
Пауза. H. Н. продолжает:
— Я тоже коммунист.
— Так чего же вы у Дудаша?
— Об этом я и хотел поговорить. Я хочу спросить: что бы вы сделали на моём месте? Имея возможность руководить важным отделом в такой газете, влиять на её характер — посчитали бы вы это недостойным коммуниста, отказались бы? Или же, придя к выводу, что игра стоит свеч…
Он резко умолкает. Открываются двери соседней комнаты. Бывшие заключенные кончили заседать и выходят в коридор через кабинет H. Н. Один пожимает ему руку, другой на ходу хлопает его по плечу. Наконец мы снова одни.
— Ну, ладно, — говорю я, — допустим, игра стоит свеч. Да вам же не дадут её вести. Они же наверняка узнают, что вы коммунист, и вышвырнут из газеты.
H. Н. доливает вина и, помолчав, отвечает:
— Все знают, что я был в партии и что уже шесть лет, как меня исключили.
В гостинице
Во второй половине дня я вернулся из города и засел писать обещанную корреспонденцию для «Штандара Млодых».
Это будет не столько корреспонденция, сколько письмо друзьям — про всё, что я здесь увидел, пережил и понял…
И вот я сижу в своей нетопленой комнате и пишу. Время от времени выхожу в холл погреться и каждый раз сталкиваюсь с новой стадией «дела нашей гостиницы».
Наша гостиница — здание весьма роскошное. Она принадлежала ЦК ВПТ и предназначалась, в основном, для заграничных гостей. Когда группа польских журналистов поселилась в ней, большинство номеров пустовало.
Дирекция гостиницы давно смотала удочки, персонал перестал являться на службу, на месте остались только старый портье, истопник (впрочем, котлов он уже не топит) и уборщица (и она не делает уборки).
Вчера вокруг гостиницы начали собираться разномастные соседи, которые, видно, живут в далеко не блестящих условиях и справедливо рассуждают, зачем такому отличному зданию пропадать зря. До штурма, однако, чудом не дошло, всего лишь велись очень спокойные переговоры сквозь застеклённые парадные двери. Потом толпа разошлась, но сегодня собралась снова. Нас, когда мы возвращались из города, очень вежливо пропустили.
Портье сегодня был, видать, порешительней, так как, в очередной раз выскочив погреться, я обнаружил кой-кого из толпы в холле и на лестнице. Ещё позже все снова скучились у двери и слушали пылкую речь какого-то мужчины с трехцветной повязкой. А когда я вышел в последний раз, уже закончив статью, — ни в холле, ни у двери никого не было.
— Что случилось? — спросил я истопника-словака, с которым мы объяснялись на русско-польско- чешском волапюке.
— Им человек из квартального ревкома сказал: стыдно, мол, перед иностранцами, что, мол, иностранцы подумают, революция, мол, должна уважать законы… Ну, они собрались и пошли.
Я вернулся в номер и быстро записал эту непонятную историю, а за нею наспех и все услышанные за последние дни анекдоты из области права времён Ракоши.
Хрестоматия из области права
Рассказ первый
Постановили удалить из столицы непроизводительный элемент, пятнающий её социалистический облик.
Приходили к старым, одиноким, больным людям, сажали их с вещами в грузовики и вывозили в деревни. Чаще всего оказывалось, что никто из крестьян не жаждет принять навязанных властью нахлебников. Конвойные спешили и не забивали себе головы чепухой. Оставляли своих подопечных и багаж под первой попавшейся ивой и возвращались в город, где их ждали новые подвиги.
Бывало, шёл дождь. Бывало, ударял мороз.
Рассказ второй
Восстание открыло двери камеры. Вышла женщина-политзаключенная.
Было ей сто один год. Посадили её в девяносто шесть. За несдачу госпоставок.
Рассказ третий
Ему сказали: — Не будем толковать народу о политических разногласиях. Сомнения и дискуссии — это не для народа. Скажем, что была измена, — это доступно воображению каждого. Партия избрала тебя — ты должен пожертвовать собою для партии. Это страшно, но ты же старый товарищ, разве ты можешь не помочь партии?
Потом ему сказали: — Ты во всём признаешься, и мы приговорим тебя к смерти. Приговор не будет приведён в исполнение. Ты сменишь фамилию, поедешь с семьёй в дружественную державу, будешь спокойно жить и работать.
Когда его вели на виселицу, он вырывался и кричал:
— Мы же не так договаривались!
Это история Ласло Райка.
Рассказ четвёртый
В предыдущей истории он был одним из тех, кто воплощал Закон. Он действовал в соответствии с местом, которое занимал. Вышестоящие не могли на него пожаловаться. Игра шла по правилам.
Но когда того повели на виселицу — этому вдруг не хватило последовательности. Он запротестовал против нарушения уговора. Его арестовали как двурушника и соучастника преступлений повешенного. Спустя годы он вышел совершенно разбитым.
Это история Яноша Кадара.
Вечерние известия
За ужином Роман рассказывает о том, как он сегодня был в лагере авошей. Он разговаривал со многими из них: они спокойны и не выражают никаких претензий к повстанцам. Он видел одного авоша, сильно потрёпанного толпой и спасённого чуть не в последний момент. Этого человека обвинили в том, что он попросился в попутную машину, потом убил пассажиров, выбросил трупы и поехал дальше. Он доказывает, что это неправда, ничего он этим людям не сделал, они просто сами вышли из машины. Милиция ведёт следствие: окажется виновным — пойдет под суд, а если нет — будет освобождён с соответствующим документом. Сейчас уже многих выпускают…
Мы идем с Ханкой в посольство — звонить в Варшаву. По дороге встречаем Кшиштофа.
— Слыхали?
— ?
— Кадар сбежал.
Оказывается, ещё вчера вечером, прямо после совещания актива новой партии, где Кадар выступал по поручению оргкомитета, он сел с Мюннихом в машину, и след их простыл.
Несколько дней назад Ференц Мюнних сказал: «Единственное, что нам осталось, — с честью погибнуть». Видно, передумал. Но Кадар, который исчез буквально через несколько минут после публичного выступления в защиту новой линии? Возможно ли нанести партии такой удар бессознательно?
— Ну что ж, парень вышел из игры. Видать, надоело.
— А если только садится играть?
Суббота, 3 ноября
Поездка в провинцию
На слегка обшарпанной, но надёжной «Варшаве» мы трогаемся на рассвете на северо-запад.
В нашей журналистской команде четверо: Ханка, Марьян, Зыгмунт и я. Ещё с нами два дудашевских парня: щербатый добродушный Иштван — это он раздобыл машину — и шофёр Бела, весёлый красавчик, похожий на героев итальянского кино. С ним, к сожалению, мы ни на каком языке не можем объясниться — только от Иштвана узнаём, что Бела работал шофёром в ЦК партии.
Время раннее, а город оживлён. Одни сметают с тротуаров осколки стекла, другие чинят трамвайные рельсы, поднимают опрокинутые вагоны. Мимо нас проходят рабочие с сумками через плечо — похоже, на работу, но трудно поверить, что на вчерашний призыв откликнулись так быстро. Мы спрашиваем Иштвана — его, в свою очередь, удивляет наше недоверие: ясно, на работу!
Мы въезжаем в узкие улочки Буды, поначалу столичные, с вывесками и витринами, потом всё скромней, но нигде они не напоминают трущоб, какие я видывал на окраинах других столиц. Мягко и незаметно улица переходит в шоссе, окаймлённое рядами осенних, заиндевелых, но ещё зеленеющих буков и дубов.
Нас охватывает внезапное веселье, будто мы пересекли не только границу города, но и границу невыносимого нервного напряжения, в котором прожили несколько долгих, как годы, дней. Спокойный, скучноватый, политически не окрашенный сельский пейзаж вдруг высвободил неудержимую потребность забыть о тяжкой истории, свидетелями которой мы являемся, отдаться более светлым, более лёгким, попросту нездешним мыслям. Мы перемываем косточки всем в своих редакциях, потом наперегонки рассказываем что ни на есть глупейшие, бородатые анекдоты, наконец Зыгмунт запевает какую-то бессмысленную песенку: «Ой, мамбо, мамбо итальяно…» Больше он слов, конечно, не знает, но нам это не мешает, и мы все подхватываем: «Ой, мамбо…» Иштван и Бела тоже подпевают.
Тем временем «варшавка» энергично пожирает километры. Мы проезжаем дымящие трубы Татабаньи — знаменитого шахтерского центра, который дал Будапешту в дни восстания одну из самых активных боевых дружин. Делаем круг вдоль узенького озерца Тато и въезжаем на шоссе, ведущее в Комаром — железнодорожный узел на чехословацкой границе.
— «Ой, мамбо, мамбо итальяно…»
Песенка встаёт колом в горле. Навстречу приближается знакомый рокот. Мы тормозим и съезжаем вправо, прямо под стреху маленькой деревенской корчмы. Зелёное бронированное чудовище проходит мимо нас и скрывается за горизонтом.
Корчма в Аче
В корчме ничего не достать, кроме хлеба и вина. Но сюда сходятся крестьяне и живущие в деревне рабочие комаромских фабрик. Мы едим хлеб, потягиваем вино, разговариваем.
Как выглядела революция в Аче?
— Как положено. Вышли на демонстрацию, организовали комитет. Стрельбы не было. И до сих пор полное спокойствие.
Мы спрашиваем про коммунистов. Их тут, конечно, хватало — больше сотни. Вот порядочных почти не было. И десятка не наберешь. Эти в ревкоме. А остальные? А чего, сидят себе тихо.
Колхоз? Колхоз в деревне есть. Ещё не распустили. Но мужики не хотят колхоза. Дождутся разрешения правительства и распустят.
А чья раньше была земля? Графская. Ну, эти уже не воротятся, такого никто не допустит.
— А если бы попробовали?
Крепкий, кряжистый мужик в домотканной куртке поднимает кулак:
— Тогда второе восстание устроим! Об этом большом промышленном городе в северозападной Венгрии мы ещё в Польше наслышались самых фантастических вещей. Говорили, будто его захватили прибывшие из Австрии отряды хортистов и создали крайне правое автономное правительство во главе с фанатичным монахом-капуцином…
По всему городу искали мы этих хортистов и капуцина. Ни следа. Единственные пришельцы из Австрии — страшно самоуверенные корреспонденты второстепенных западных агентств. Так мы и не поняли, они ли выдумали облетевшую мир сенсацию.
Ревком Задунайского края. Атмосфера та же, что во всех ревкомах, какие я до сих пор видел. Толпы ходоков, треск пишущих машинок, гам, дым, множество солдат и вооружённых штатских.
Председатель комитета — могучий, пышноусый мужчина — мало напоминает обитателя монастырской кельи. На вопрос об автономном правительстве он визгливо, по-мужицки хохочет:
— Была такая инициатива… со стороны школьников. Мы им сказали, что это выйдет кабаре, а не правительство.
Председателя зовут Аттила Сигети, он известный левый журналист.
Мы задаём ему сакраментальные вопросы о программе — те же, что с упорством Фомы Неверного задаём всегда и везде, — и получаем те же, что всюду, ответы. Спрашиваем об отношении к правительству Надя.
— Как раз сегодня, — говорит Сигети, — мы окончательно признали правительство. Сейчас задача всех революционных сил — объединиться вокруг Надя и его правительства.
— Почему только сейчас?
— Потому что теперь правительство как раз в том составе, который мы с чистой совестью можем поддержать.
Выясняется, что с утра в провинцию сообщили о новой реорганизации правительства. Из него убрали таких неприятных народу политиков, как Апро. Вошли в правительство социал-демократы во главе с Анной Кетли. Министром обороны стал генерал Пал Малетер.
— У нас известия со всех концов страны, — говорит Сигети. — Все ревкомы выразили поддержку правительству Надя. Теперь это настоящее народное правительство.
Председатель ещё что-то говорит, но я теряю нить перевода. Уже долго я поглядываю на молоденького офицерика с розовым девичьим лицом. Сначала он вставил несколько слов по-русски, потом замолчал. Вопрос вертится у меня на языке, и, поколебавшись, неожиданно для самого себя я спрашиваю:
— Вы были в партии, правда?
Парень удивлён, но иначе, чем я ожидал:
— Как это был? Я и есть в партии.
— Так ведь партии нет. В этом доме был горком, а вы его выставили.
— Ну и что? Мы выставили плохую партийную власть. Но коммунисты остались. Пожалуйста! — он вытаскивает из нагрудного кармана партбилет. — Как начнется нормальная жизнь, сразу пойду платить взносы. Я был и остался коммунистом.
Всё это говорится громко, открыто, в присутствии десятка с лишним членов ревкома — некоммунистов.
Листовка
Мы получили её на прощанье от молодого венгерского офицера. Она написана на плохом русском языке, со смешными ошибками, но серьёзно и недвусмысленно.
… Советские солдаты!
Мы, рабочие вагонной фабрики в Дьёре, заявляем, что и в странах народной демократии рабочие крепко защищают главные достижения социализма, то есть всеми силами выступают против крупных землевладений и майоратов, против возвращения капиталистам крупных предприятий и банков. В то же время мы против ракошистско-сталинской реставрации.
Нас беспокоит вторжение советских войск в Венгрию. Отсюда наш нейтралитет, провозглашённый в ООН, который мы хотим защищать сами, не допуская провокаций ни против служащих Советской Армии, ни против их семей. Каждого, кто вопреки нашей воле обратится к таким средствам, мы будем считать врагом правого дела Венгрии…
Советские солдаты!
Не стреляйте в венгерских!
Заявление рабочих вагонной фабрики публикует подписавшийся под листовкой народный совет Задунайского края. Рядом видна дата: Дьёр, 2 ноября 1956.
Что вычитает когда-то история из этого документа венгерской революции? Обоснованный оптимизм? Трагичность?
Танк
Он стоит за городом, недалеко от моста, на перекрёстке дорог. Пузатый, солидный, он тяжко осел во влажную землю и устроился накрепко, словно он не нечто движимое, а прочная постройка, первая в запланированном посёлке. Когда мы подъезжаем, он как раз выполняет ещё одну функцию — трибуны. На трибуне стоит парень, белобровый, курносый, каких в Москве я встречал тысячи, с соломенным чубчиком, выбивающимся из-под лихо заломленной на ухо пилотки. Рядом с ним, свесив ноги, сидит раскосый богатырь и сосредоточенно скручивает цигарку. Сзади на танке стоит третий — массивный, с каменным мужицким лицом, в длинной шинели, крепко сжимая автомат. Вокруг танка несколько десятков венгров, и первый солдат держит речь, ораторски подавшись вперёд:
— А зачем было рушить памятники? А книги жечь зачем? Это что, по-вашему, культура?
— Так за памятники людей убивать? — откликаются из толпы.
Солдат колеблется.
— Оно, конечно, камень человека не стоит. Но зачем было рушить памятники героям? Тем, что за святое дело полегли?
— Сначала снесли только памятник Сталину.
— Сталина мы тоже не признаём, — хмуро соглашается солдат.
Его раскосый коллега раскуривает могучую самокрутку и с наслаждением выпускает дым. Третий вдруг выходит из каменной неподвижности и грубо ворчит:
— Хватит разговорчиков.
Первый машет рукой и быстро говорит:
— Разойтись! Разойтись!
И ныряет в глубь танка.
Граница
Поздним вечером проезжаем городок Хедьесалом и приближаемся к венгерско-австрийской границе.
За несколько километров перед границей нас останавливают возвращающиеся оттуда таможенники. Они, как обычно, отправились на службу, но советские солдаты не допустили их. Венгры и нам советуют повернуть. Шофёр колеблется, но мы уперлись. Едем лесной дорогой среди сгущающегося мрака.
Наконец, мигает огонёк. Машина останавливается. Выходим и делаем несколько шагов, пока нас не останавливает громкий оклик по-русски.
Впереди белеет опущенный шлагбаум. За шлагбаумом туманно маячат спящие танки. Перед шлагбаумом — солдат с автоматом наизготовку. Не называя себя, мы вступаем в переговоры.
— Можно перейти границу?
— Нельзя!
Повезло — что бы мы делали, если бы позволил?
— А что, только сейчас нельзя? А завтра утром, например, будет можно? А если не завтра, то когда?
— Никогда! — решительно отрезает солдат.
— А с той стороны в Венгрию можно перейти?
— Тоже нет. Там уже два дня стоят машины Красного Креста, а мы не пропускаем.
Ну что ж, мы докладываем часовому, что смирились, — и неожиданно слышим смущённый, изменившийся голос:
— Я лично вам полностью сочувствую, товарищи, но что поделать — приказ.
Мы желаем ему спокойной ночи и возвращаемся в машину.
Обратный путь
Долго тянется ночная дорога от австрийской границы до Будапешта. Нас постоянно останавливают бдительные патрули национальной гвардии. Проверка документов, дружеская улыбка: «lengyel ujsagiro» — и снова в путь. Однако едва зелёная «варшавка» набирает скорость — следующий патруль.
Не так ли выглядят в эту ночь все венгерские дороги? Я воображаю себе страну, погружённую во мрак, и тысячи спокойных, но решительных часовых, заступающих путь тому, кого нельзя пропускать…
Только в одном случае парни с трехцветными повязками опускают руки: когда по шоссе, ровно гудя моторами, движутся зелёные советские бронетранспортеры. Тогда часовые отходят в сторону и провожают транспортеры хмурым вопросительным взглядом. Не провоцировать.
Две из наших встреч с патрулями не ограничиваются проверкой документов. В первый раз — когда мы только что повернули от границы. Видно, мы возбудили подозрения своим упрямством, когда нас предостерегали, что на границе искать нечего. В наказание теперь сидим в будке и разглядываем подразделение гвардейцев, которые во главе с командиром дисциплинированно слушают запущенное на полную катушку радио «Свободная Европа».
Эпизод был бы скорее юмористическим, если бы один из наших не признался шёпотом, что у него в кармане три удостоверения AVH, подаренные на память будапештскими повстанцами. Если их сейчас найдут! Но до обыска не доходит. Комендант милиции в Хедьесалом в конце концов верит, что к белому шлагбауму нас толкало только журналистское любопытство…
Второй раз — уже проехав Дьёр и Комаром — нам приходится вылезти из машины, и её всю перетрясают. Когда мы залезаем обратно, начальник патруля объясняет: тут проезжали какие-то машины и разбрасывали газетки, подписанные Коммунистической партией Чехословакии. Паскудные газетки. Вот одна.
Из венгерского текста мы понимаем только «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Зато достаточно выразительна карикатура, которая, видимо, изображает смысл венгерской революции. С австрийской стороны границы стоят господин с животиком (капиталист), господин с усиками (помещик) и господин в экзотическом мундире (хортист). С другой стороны радостно протягивают объятия венгерские повстанцы. Марьян берёт газетку для коллекции.
Когда выясняется, что мы — не чехи, распространяющие антиповстанческую пропаганду, нас отпускают с миром.
Мы перегоняем длинную колонну грузовиков, наполненных розовыми мясными тушами. Вспоминается корчма в Аче и обида крестьян, когда мы спросили, почём они продают продукты в Будапешт. «Мы денег не берём! Там кровь проливают…» А эти грузовики с мясом — не то же ли выражение солидарности со столицей?
Последний раз у нас проверяют документы уже вблизи гостиницы, на Сапожной площади. Въезжаем на тихую улицу Михая Мункачи. Почти два часа ночи.
— До завтра! — прощаемся мы с венгерскими друзьями. — До завтра!
Перед сном
В гостинице мы безжалостно будим товарищей. Надо же поделиться впечатлениями от поездки в Задунайский край и, главное, расспросить их о субботних новостях.
Францишка и Лешек тоже были в провинции — на юго-востоке, в Сольноке. Впечатления у них те же, что у нас: в стране наступает стабилизация, правительство становится настоящим правительством, получает поддержку всех революционных сил.
В Будапеште сегодня было спокойно. За пятницу и субботу — ни одного происшествия. Многие авоши добровольно являются в следственную комиссию на улицу Марко. Попытка подсчитать, сколько человек пало жертвой линчеваний в те дни, когда они происходили, т. е. от вторника до утра четверга, дала как наиболее вероятную цифру 70–80 человек.
С утра шли переговоры о выводе советских войск. В первой половине дня — в здании парламента, а вечером венгерская делегация отправилась к русским. В делегации генерал Малетер, генерал Иштван Ковач и министр Ференц Эрдеи. Кажется, они ещё не вернулись.
…Перед сном я думаю о перспективах венгерской революции — какими они рисуются в эти дни стабилизации. Конечно, я не знаю, какое устройство укрепится в конце концов в Венгерской Республике. Однако похоже, что мы увидим тут любопытный синтез основных достижений народной демократии (вся земля в руках крестьян, национализированные заводы и банки) с многопартийностью, свободой печати и другими атрибутами либеральной демократии. Будет ли такое устройство одним — быть может, очень долгим — из путей к социализму? Я не решился бы этого утверждать. Зато о пути, по которому вели страну люди типа Ракоши, я уж точно знаю, что он не приводит ни к чему, кроме падения и рабства.
Так или иначе, а начинается сложный процесс развития, от которого не приходится ждать немедленных плодов. А мне пора домой…
Воскресенье, 4 ноября
Пять утра — пробуждение
…В глубокий сон вторглось что-то извне — не могу осознать, не хочу открывать глаза, стараюсь снова погрузиться в ту не ограниченную ощущениями глубь, где я пробыл так недолго. Но упрямое что-то ломится всё навязчивей. И вдруг до меня доходит, что прервало мой сон: мерный гул артиллерии.
В ту же секунду кто-то полуодетый врывается в комнату:
— Вставай! В Будапеште опять война!
Радио
…С утра сквозь грохот артиллерии, рокот бронированных машин, издевательский свист реактивных самолетов ещё прорывались по радио последние протесты и призывы правительства Надя.
На нескольких языках прозвучало короткое, волнующее воззвание венгерских писателей и интеллигенции к народам мира, завершающееся троекратным: «Помогите! Помогите! Помогите!»
Потом радио замолкло и заговорило только вечером — голосом Яноша Кадара.
Кадар представился как премьер нового революционного рабоче-крестьянского правительства, которое берёт власть, поскольку слабое правительство Надя всё больше поддавалось влиянию реакционных, фашистских элементов. Встала задача сохранить народную демократию и социализм в Венгрии. В связи с этим новое правительство обратилось за помощью к советскому союзнику…
В числе членов нового правительства названы, в частности, Апро, Мюнних, Марошен, Хорват и — Эрдеи, который накануне принимал участие в переговорах о выводе советских войск из Венгрии.
На этом сообщении политика заканчивается, и радио передаёт популярные мелодии из оперетт.
Но за нашими окнами политика продолжается — её глухое гудение раздаётся весь день и всю ночь без роздыха.
В городе
Телефонная связь с Варшавой прервана. Может, чудом действует телетайп? Втроем, с Ханкой и Кшиштофом, пробуем попасть в здание бьюшей «Сабад Неп». Пустые осенние улицы. Чёрные, голые деревья, тротуары устланы жёлтыми и рыжими листьями. Сухо, даже солнечно, но холодный ветер пробирает насквозь.
Там и сям в подъездах теснятся кучки жителей. На улице Дамьяних мы пытаемся заговорить. Люди кратко объясняют, где идут бои, и указывают дорогу, но от разговора на более общие темы уклоняются. В Будапешт вернулся страх.
Мы идём по улице Доб. Несколько раз навстречу нам проходят вооруженные отряды венгерских солдат и штатских. Отступают? Кое-где в углублениях стен расставлены бутылки с бензином, помеченные красными тряпицами. Чем ближе к Ленин-кёр, тем больше людей — с оружием и без. А вот и Ленин-кёр — широкая столичная артерия. Переулок, по которому мы пришли (одно из узких пересечений артерии), отделён от Ленин-кёр баррикадой — не слишком внушительной, просто доски и лом наспех нагромождены друг на друга. Такая же виднеется напротив, на другой стороне широкой улицы. Сама же улица перегорожена более основательной баррикадой, сложенной, главным образом, из булыжника, вырванного из мостовой. Мы доходим только до первой баррикады. Здесь полно людей, которые, разговаривая с нами, не скрывают подозрительности. Один, с гранатой за поясом, допытывается, чего это мы направляемся именно туда, где перестрелка, русские. За здание «Сабад Неп» идут бои. Наше «lengyel ujsagiro» никого на этот раз не убеждает.
Мы поворачиваем. Мы ещё не отошли далеко от баррикады, как нас останавливает частый топот ног. Несколько вооруженных ребят с повязками. Очень молодых — скорее школьников, чем студентов. Договориться трудно — немецкого они не знают, говорить по-русски мы не рискуем. Наконец обнаруживается, что один немного понимает по-французски. Объясняем, кто мы, показываем паспорта. Ребята смеются с откровенным облегчением. Командир вытаскивает из кармана три блестящих пули: они достались бы нам, если б оправдались подозрения защитников баррикады…
Мы не успеваем дойти до перекрёстка возле автобусного парка, который находится под прицелом русской пушки, — как совсем поблизости взрывается зажигалка. Её алое сияние на секунду останавливает нас, но мы быстро решаемся и рысью перебегаем опасный перекрёсток. Через несколько минут мы в посольстве.
Что с кем происходит
Осторожные попытки дозвониться до венгерских друзей. Связь с Варшавой невозможна, но нельзя отказаться от основной обязанности журналиста — сбора информации.
Что с деятелями восстания? Коммунистический актив революции, кажется, получил убежище в югославском посольстве. Там Имре Надь, Санто, Лукач, Донат. Глава Партии мелких землевладельцев Бела Ковач вроде бы бежал на Запад, кардинал Миндсенти — в американском посольстве. Всё ещё не вернулись — и теперь вряд ли вернутся — генералы Малетер и Иштван Ковач.
А рядовые? Нас беспокоит судьба дудашевцев. Вчера, пока мы ездили по провинции, группа Дудаша была распущена Реввоенсоветом. Её членам с вечера обменивали удостоверения. Щербатый Иштван и шофёр Бела были с нами и ни о чём не знали, а вернулись уже ночью. Как бы им не сделали чего плохого свои же… Да если и нет, всё равно они в огне боев вокруг «Сабад Неп». Мы пытались до них дозвониться — телефон не отвечает.
Странная война
У защитников города нет командования. Нет плана обороны. Нет оружия, кроме автоматов, гранат и бутылок с бензином. Можно ли удержать город такими силами?
У атакующих — артиллерия, танки, бронемашины. Над их колоннами патрулируют звенья реактивных самолетов. Но у них нет в Будапеште — или по каким-то причинам они её не вводят в действие — пехоты. Танки и бронетранспортеры ездят по улицам — главным образом, где нет баррикад. Стреляют куда попало. Артобстрел вызывает пожары (один я сегодня видел вблизи — на том же перекрёстке, куда зажигательный снаряд ударил вчера; видно, сегодняшний был посильнее). Но можно ли захватить город только такими методами?
Захватчики и защитники
С советской стороны принимают участие в боях совершенно новые подразделения, привезённые в последние дни из глубинки. Мы убеждались в этом не раз лично, это же подтверждают и наблюдения всех, кого мы ни опрашивали. Очень молодые ребята в бурых шинелях (год рождения, в основном, 1937-й) не всегда знают, куда их привезли, часто едва говорят по- русски, но в одном глубоко убеждены: что в этом городе они громят подлых предателей-фашистов.
А другая сторона? Это, главным образом, те же, кто 23 октября демонстрировал перед парламентом, потом отражал первую интервенцию, организовывал национальную гвардию. Однако их больше, чем прежде: к рабочей и студенческой молодёжи прибавились и старые рабочие, которые до тех пор поддерживали революцию только пассивно. Теперь с оружием в руках они встали на баррикады Чепеля и Кёбаньи.
Францишка с Марьяном ходили сегодня по укреплениям защитников города, разговаривали с командиром одного из участков, шахтёром, тяжело раненным в ноги, и с другими бойцами. Они вернулись в глубоком убеждении, что венгры будут сражаться до конца. Но концом этим — рано или поздно — скорей всего будет поражение.
Отец и сын
Вечером в нашей гостинице укрылись два венгерских бедняка из-под Будапешта. Днём они пытались навестить в задунайском госпитале второго сына, тяжело раненного на улице осколком снаряда, под вечер застряли в нашем квартале и ночью не могли продолжать путь.
Отец — маленький, худенький, иссохший, с запавшими щеками и блекло-голубыми глазами. Трудно понять, седая или светлая от природы меланхолическая щёточка белых усов. Выцветшая лыжная шапка наезжает на уши. Паренёк — лет шестнадцати-семнадцати, лицо тоже вытянутое, но округлённое беретом, глаза тёмные. Оба сидят внизу в швейцарской — неподвижно, с тем характерным отупением простых людей, которое мужиколюбцы принимают за смирение и фатализм. А это всего лишь страшная усталость.
Вторник, 6 ноября
В посольстве
По разным причинам я добрался сегодня до посольства позже остальных. По пути — неожиданность: танковая колонна разместилась на тихой улице Горького, в том числе один танк перед больницей и один прямо перед посольством. Этот последний производит впечатление пустого, зато на первом и вокруг него множество солдат, весёлых, хохочущих, болтающих.
В посольстве меня встречают перепуганные лица друзей. Танки въехали на улицу Горького минут пятнадцать назад, и как раз этот весёлый пустил автоматную очередь по окнам посольства. В секретариате посла разбитые окна, осыпавшаяся извёстка. К счастью, ни в кого не попали, но ещё бы чуть-чуть… Советник старательно собирает сплющенные пули.
Говорят, это не единственный сегодня случай обстрела посольств. То же самое было с югославским, где погиб первый секретарь, и, кажется, с египетским.
Партбилеты
Радио-Будапешт непрерывно передаёт весёлые мелодии из оперетт. Но собравшийся вокруг репродуктора персонал гостиницы глядит уныло.
Зыгмунт утешает: скоро стрельба кончится, наступит спокойствие — но их-то, оказывается, и пугает, что будет потом. Все они во время революции сожгли перед поверженным памятником Сталина свои партбилеты — билеты миллионной партии.
— Что теперь с нами сделают?
Зыгмунт не слишком убежденно успокаивает: ничего, мол.
Старушка-уборщица вздыхает:
— Пусть уж будет эта партия, только бы никого в неё не загоняли…
Бетховен
Вечером мы вылезаем на крышу и глядим на зарева над городом. Их много, они окружают нас со всех сторон. Только что начавшийся дождь не гасит пожаров.
Каждые несколько минут перед нами сверкает молния, потом раздается гром. Это артиллерийская гроза — а начнись природная, мы её не заметили бы за грохотом войны.
Среда, 7 ноября
Как мы ходим по городу
Война продолжается. Ни на миг не умолкает. Страдание продолжается.
Не было дня, чтобы мы не вышли в город, не заглянули войне в глаза.
Но ходим мы странно. Никто нас этому не обучил, это пришло само и уже кажется нормальным. В редкие мгновения иронического самоконтроля мы осознаём, что, веди мы себя так в иной жизни, нас приняли б за сумасшедших.
Зыгмунт:
— Представьте себе, что мы осторожно, гуськом, прижимаясь к стенке, идем по улице Фоксаль. Доходим до угла. Первый осторожно выглядывает, остальные ждут. Порядок, танков нет. И — бегом через дорогу на другую сторону. И в подворотню. Оглядываемся: никто не остался? Прислушиваемся: откуда стреляют? И снова осторожно, гуськом, прижимаясь к стенкам — до следующего угла…
Промах
И всё-таки нет места безопаснее улицы.
Вот мы сидим в столовой гостиницы — то ли высокий полуподвал, то ли низкий первый этаж, — как вдруг раздается треск, свист, над нашими головами пролетает хорошенькая пуля и вплющивается в противоположную стену.
За минуту до этого один из нас стоял прямо там.
Положение
Положение, насколько мы можем судить, таково: советские войска в Будапеште продвигаются вперёд; овладев необороняемыми кварталами, они начали бои там, где венгры защищаются. Центры самого упорного сопротивления в Будапеште — Кёбанья и рабочий Чепель, «красный Чепель», как его называют. На Чепеле, кстати, есть оружейные цеха — там, говорят, взялись за производство противотанковых снарядов. Бои идут также за транспортные артерии центра города — Ференц-кёрут и Ленин-кёр.
Где советские войска окончательно овладели положением, там авоши проводят обыски и аресты. Слышно, что начались грабежи магазинов и другие эксцессы.
В провинции ещё защищается Дьёр, не прекращаются бои за Сталинварош (Дунапентеле, «венгерская Новая Гута»).
Где-то ещё действует радиостанция коммунистического Сопротивления — радио имени Райка.
Русские бросают в бои новые танковые подразделения.
Четверг, 8 ноября
Дым над городом
Со дня на день мы расширяем круг своих путешествий по Будапешту.
Сегодня весьма запутанным путём нам удаётся добраться до берега Дуная и через цепной мост в Буду.
В разных точках города ещё идут бои, но уже много улиц, усмирённых полностью. Теперь советские танки развозят по ним призывы коменданта города генерала Гребенника, а также газету ЦК партии, которая вчера вышла под названием «Сабад Неп», а сегодня — «Непсабадшаг». На газете поставлена цена — 50 филлеров, но солдаты раздают её бесплатно.
Итак, мы добираемся до цепного моста Ланхид — единственного действующего изо всех, соединяющих обе части столицы. Подходы к мосту утыканы артиллерией и бронемашинами, из-за них выныривает несколько до зубов вооружённых фигур. Это, однако, не русские — те тоже недалеко, но предпочитают роль пассивных наблюдателей. Мы имеем дело с отечественным оплотом оккупации — функционерами возрожденного AVH.
Они предупредительно вежливы. Возвращая паспорта, отдают честь и щёлкают каблуками.
Мы быстро проходим по неповреждённому, только очень иссечённому выстрелами мосту. Под ногами хрустят ружейные гильзы.
Мы углубляемся в старые, узкие, ползущие под гору улочки Буды. Сташек, лучший знаток этих мест, проводит нас к знаменитой Рыбацкой башне. Прямо возле старинного здания знакомый вид: танки. Они отдыхают, небрежно разлегшись, но кругом полно следов их бурной деятельности — хоть бы эта трещина на стене церкви…
Мы глядим с Рыбацкой башни вниз, на неласковый, не похожий на себя Будапешт. Медленно катится покрытый гусиной кожей Дунай. Дома за рекой рассыпались в разные стороны, словно хотят бежать из города. Но пожары наступают им на пятки, заходят с флангов, отрезают отступление.
Кто-то рядом называет пожары по имени:
— Это Чепель. Тот — Уйпешт. А это Кёбанья.
В то же мгновение вспыхивает новый пожар. Дым — сначала белый, густой, как тесто, потом темнеет и чёрной струей хлещет в небо, и так уже закопчённое. Горит где-то в центре.
Госпиталь
В госпиталь мы попадаем случайно. Нас ведёт санитарка, встреченная у Рыбацкой башни.
Госпиталь этот необычный: он спрятан под землю и бронирован железобетонными плитами. Когда-то это был военный лазарет, и после 45-го года он не использовался. В начале революции группа врачей и санитарок ввела его в действие за одни сутки. За следующие он наполнился ранеными и больными.
Врачи ведут нас по палатам и по коридорам, где тоже стоят койки. С гордостью показывают они сложные агрегаты, благодаря которым подземному госпиталю не грозит нехватка воздуха или света. В одной палате мы видим, как в вены смертельно истощённого человека течет из стеклянных трубочек живительная кровь.
— Это польская кровь, — говорит врач, бледная, худая девушка с подведёнными от усталости глазами.
В другой палате — неожиданность. В военном госпитале нет родильного отделения, но как же не принять роженицу? Это произошло в ночь под воскресенье, 4 ноября. Скрюченная, сморщенная личность, явившаяся на свет в такое необычайное время, энергично крутит ножками.
— Самый юный боец Сопротивления, — роняет кто-то из нас.
Девушка-врач улыбается — впервые с момента нашего знакомства. Ей как будто хочется о чём-то спросить, но она так и не спрашивает — ни сейчас, ни после.
Приём у Кадара
Мы долго колеблемся: идти в парламент или нет? В конце концов любопытство берёт верх. Полдюжины польских журналистов забирается в посольский лимузин.
Площадь перед парламентом полна танков. Окрестные скверы обращены в артиллерийские позиции. На клумбах солдаты жгут костры, варят кашу и суп.
Мы оставляем машину под гнетущей опекой танков и переступаем порог кем-то указанной двери. В тесной прихожей толкутся часовые: пара авошей и несколько косоглазых красноармейцев. С верхней площадки разинул дуло гостеприимный пулемёт. Застеклённые двери налево ведут в офицерскую дежурку, откуда выходит вежливый старший лейтенант.
Мы объясняем, кто мы и чего хотим. Он смотрит паспорта, спрашивает, когда мы приехали и от каких редакций.
— «Жице Варшавы».
— «Нова Культура».
— Радио.
— А «Трибуна Люду» есть?
— Есть.
Советский офицер, выходит, разбирается в названиях польских газет.
— Так вы хотите попасть на приём к товарищам из венгерского правительства? — переспрашивает он и исчезает в дежурке. Через стекло видно, как он совещается с другим советским офицером — кажется, майором. Через несколько минут он выходит и беспомощно разводит руками:
— Увы. Венгерское правительство очень занято и не может вас принять. Сами понимаете — столько дел. Увы.
Тоже работа
Не скажу, будто мы сразу разобрались, что это за тип, но приметили его сразу.
Он появился в нашей гостинице где-то между первой и второй советской интервенцией. Он довольно туманно объяснял, почему ему пришлось уйти из своей квартиры, но никто его за язык не тянул. Ещё он сообщил, что живёт в Венгрии с 1939 года и занимается, в основном, переводами.
За ужином Францишка шепнула:
— Глянь, какое лицо.
Продолговатое лицо с правильными чертами, высоким лысеющим лбом и несколько большими выпученными глазами выглядело, мёртвой маской.
— Воплощённое отсутствие мысли, — сказала Францишка.
Я не согласился. Мне казалось, на его лице написано что-то иное — я ещё не мог понять, что, — но явно иное, чем одно отсутствие мысли. Немного позднее я понял: это был ужас. Чудовищный ужас, вой которого неумолчно раздавался внутри человека уже долгие дни, но ни разу не прорвался наружу.
Наступила вторая интервенция. Что-то в нашем знакомце словно расслабилось. Вдруг обнаружилось, что он почти красив. Он шастал за нами с милой улыбкой и заводил разговоры на все вообразимые темы. Некоторые наши ответы вызывали в нём особое волнение.
В конце-то концов, если ты хоть когда-нибудь в жизни встречался с такими, узнаёшь их почти безошибочно. Нашего мы раскусили, когда он приступил к исполнению своих обязанностей. Будь мы венграми, нам было бы не до веселья. А так — мы дурачились как могли. Он слышал от нас всё, что хотел слышать, и даже больше. Журналисты делают записи на месте — он, бедняга, был вынужден всё держать в памяти до позднего вечера и, лишь услышав наше «Спокойной ночи!», мог приняться за свои отчеты. Самое смешное, что его сокровища не приносили капитала: под обстрел он не выходил, а телефон в гостинице не работал.
Сегодня уже спокойно. Даже телефон починили. Наш ангел-хранитель, однако, выходит из гостиницы, торжествующе забирается в ближайшую телефонную будку и застревает там по полчаса.
Старик
Мы оба писатели. Оба коммунисты. Он намного старше меня и несравненно известней. И всё-таки между нами больше общего, чем разделяющего. И вот как выглядит встреча двух писателей-коммунистов стран народной демократии в Будапеште 10 ноября 1956 года.
Я подъезжаю на машине на условленную улицу и возле лавочки сигналю. В машину садится пожилая женщина, которую я вижу впервые. Мы едем дальше, она показывает дорогу. Потом меня приводят в квартиру, в которой не только что я никогда не был, но и тот, с кем я встречаюсь, оказался впервые.
Как же мне горько! А ему — тому, кто при Хорти был в подполье и вышел из него в радостном 45-м году?
…Мы разговариваем о положении в Венгрии и в мире. Мой собеседник на всё глядит безнадёжно. Если перед второй интервенцией ему виделись какие-то перспективы сохранения социализма, теперь они не представимы. Поздно — теперь даже вывод советских войск не поможет. Уже нет организованных сил — тех, что были перед второй интервенцией, — способных уберечь страну от кровавой реакции. Разве что… да нет… — старый писатель машет рукой.
Несколько последних дней по всему Будапешту расклеены призывы в трехцветной рамке, подписанные совместно тремя организациями: Ревкомом студентов, Реввоенсоветом и Союзом венгерских писателей. Мой собеседник — один из соавторов этих призывов. Как раз сейчас он работает над новым текстом, смысл которого будет следующим: ввиду того, что действия противника причиняют ущерб, в первую очередь, гражданскому населению, следует прервать безнадёжное вооружённое сопротивление, продолжая сопротивление пассивное, нравственное… Этот призыв должен появиться уже сегодня.
— А послушают вас?
— Мы единственная инстанция, которую ещё слушают.
На прощанье мы напоминаем друг другу о разных средствах предосторожности. Когда мы заканчиваем их перечисление, старый писатель поднимает печальные мудрые глаза:
— Ну скажи, разве можно так жить?
Иштван
Ещё одна в этот день встреча — и прощанье. Появился Иштван. Мы едва не разминулись: я заметил его широкую спину, когда он уже поворачивал за угол.
Мы бредём по течению улицы, как по руслу реки. Ноги вязнут в кучах жёлтых листьев. Рассказать друг другу почти нечего.
— Где Бела?
— Не знаю, я потерял его из виду ещё в воскресенье.
— А ваш командир?
— Дудаш был с нами, уже не командовал, сражался, как всё. Где он теперь, не знаю.
— Ты всё время был в боях?
— Да. Ранили меня.
Только теперь я замечаю, что Иштван хромает.
— Так всё, конец?
— Конец. Иду домой. Не был дома с двадцать третьего…
Некоторое время мы идём молча.
— А я уезжаю. Ханка уже уехала.
— А Марьян?
— Тоже.
— А Зыгмунт?
— Уезжает вместе со мной.
Мы снова молчим. Наконец достаём записные книжки и обмениваемся адресами. Целуемся. Хромая, Иштван уходит.
Воскресенье, 11 ноября
Последнее путешествие по Будапешту
Чепель — длинный, унылый, безобразный, как всякий фабричный квартал в больших европейских городах. Чтобы ему быть таким, не было надобности войне проходить через Чепель.
Война прошла через Чепель. Этот квартал Будапешта защищался дольше всех. Ещё сегодня в глубине Чепеля тлеют непогашенные очаги сопротивления.
В той части Чепеля, где мы проходим, эти очаги задавлены. Их нет. И ничего другого нет. Километрами тянутся пустые, безлюдные улицы.
Мы глядим по сторонам: ни одного дома не пощадила война. В каждом огромная брешь — чаще всего на уровне второго или третьего этажа, будто тут прошёл хищный допотопный зверь, кусавший направо и налево, всюду жаждавший оставить след своих челюстей.
Иные следы на мостовой. Через каждые несколько десятков шагов привидение — чёрная, скрученная груда железа: убитый танк. Несколько раз попадаются подорванные катюши…
Возвращаясь с Чепеля, мы проходим почти через центр — через Ференц-кёрут и Уллей-ут. Тут ещё страшнее: все дома сожжены или взорваны, мостовые вывернуты наизнанку, копоть, пыль, узкие тропинки, протоптанные между руинами… Но этот вид нам знаком. Это Варшава 1944-го. Захваченный город.
Победители
Их четверо. Они лежат на улице рядышком, в неловких, неестественных позах. Разодранные и сплющенные, едва ли не двухмерные, они выглядят тряпочными куклами, заброшенными под опаленную стенку, почти втоптанными в краешек выщербленного тротуара. Кто-то присыпал их ободранные лица белой пылью или известью. Тот, что впереди, — вообще без лица: с погнутой каской срослось чёрное, засохшее месиво. Должно быть, давно они так лежат, потому что уже ничем не напоминают о мире живых, откуда их вырвало какое-то невообразимое мгновение. Они стали частью мёртвого пейзажа разбитой вдребезги городской улицы.
Продолжение последнего путешествия
Проводником мне служит молодой венгерский студент. Проводником? Я не знаю этих улиц, а он их не узнаёт. Мы оба блуждаем в это воскресное утро, в последние часы перед разлукой.
Мы склоняемся над свежими могилами, которых не счесть в каждом сквере, в парках, возле церквей. На кусках фанеры или картона написано, кто тут лежит: «Лайош… 18 лет», «Жужа… 15 лет», «Арпад… 12 лет». Все могилы усыпаны цветами.
Мы входим в церковь. Людей меньше, чем можно ожидать. Венгрия — не чересчур религиозная страна. Но в высокие своды ударяет песнь необыкновенной красоты и силы. Я никогда такой не слышал. Мой товарищ объясняет: это старый церковный хорал — «Боже, Ты, что Венгрию…» Пение тянется долго — когда оно умолкает, мы выходим.
Мы хотим ещё заглянуть в университет. Но приходится долго простоять перед массивными воротами, прежде чем открывается узенькое окошко и выглядывает разгневанный старый привратник:
— Чего вам тут надо? Нет университета. Приказ господина министра просвещения — никого не пускать. Идите себе.
Окошко захлопывается.
И мы бродим дальше, бесцельно и бессмысленно, потом расстаёмся и договариваемся снова увидеться после обеда.
Но в гостинице я узнаю, что не увижусь больше ни с кем из будапештских друзей. Мои коллеги несколько странным образом раздобыли машину. Мешкать не следует. Мы едем через Югославию в Польшу.
Двадцать лет спустя
Через двадцать лет — закончим рассказ.
Надо было брать ноги в руки и улепётывать из Будапешта, захваченного русскими и их местными сообщниками.
Первой группе польских журналистов — в том числе женщинам и больным — удалось уехать с югославскими коллегами, их автобусом. Но на всех там мест не хватило. Мы искали случая. Ближайшая дорога в Польшу — через Чехословакию — была закрыта. Мы решились лететь в Бухарест румынским самолётом (только они и летали) — и, к счастью, не полетели: тот самый самолет, что должен был нас взять, попал в аварию или был неведомо кем подстрелен, и никто не уцелел. Тем временем один из наших каким-то манером попал в Будапеште на «пир победителей». Ему досталось место возле нового коменданта общественной милиции. Выпили. Пьяный милицейский предложил пьяному польскому журналисту машину и пропуск. Пропуск, правда, выдан на фургон для перевозки мяса, в котором два лица могут передвигаться по Будапешту, — получили же мы маленький виллис, влезли туда впятером (четыре журналиста и студентка) и пустились из Будапешта на юг, к югославской границе. Ну, и как-то доехали — с пьяным шофёром, с вечно глохнущим мотором, по заминированному шоссе, через бесконечные советские патрули, которые, правда, не могли проверить, что там написано по-венгерски в пропуске.
Мне запомнились три таких контроля. Первый — ещё в центре города, когда мой слишком свободный русский язык вызвал подозрения и меня принялись допрашивать. Я сослался на свою недавнюю учёбу в Москве, но, когда от меня потребовали назвать фамилии преподавателей, они мгновенно, все до одной, вылетели из головы. Я их тут же припомнил, и смершевец, быть может, даже не заметил минутного колебания, но для меня оно продолжалось вечность.
Потом уж я не разевал рта, зато отлично слышал, как, пропуская нас через очередную рогатку, один русский проворчал другому: «Поляки… Тоже бандиты!»
Наконец в третий раз безусый офицерик всунул розовое личико в машину и озабоченно прошептал: «Извините… Мы не виноваты…»
Только перед самой границей, в Сегеде, нас задержал смешанный русско-венгерский патруль, и казалось, что пропуск пошёл к чертям, а нас ожидает долгое следствие в местной контрразведке. В начале разговора в контрразведке нам достались горькие упрёки: это, мол, польский пример толкнул венгерскую молодёжь на безрассудные поступки. Но мы ответили, что в польских октябрьских демонстрантов не стреляли и потому всё прошло спокойно; на этом политическая дискуссия прекратилась. Сомнения возбудили наши документы — например, в моём паспорте не было штемпеля пересечения границы при въезде. Долго, усердно дозванивались до Будапешта, в конце концов поймали коменданта милиции, и он от нас не отрёкся, так что мы смогли, хоть и под конвоем танков, одного впереди, одного сзади, продолжить дорогу к желанной границе. Мы перешли её пешком, оставив машину на венгерской стороне.
На югославской таможне мы дождались утра; за нами приехал чиновник посольства ПНР в Белграде; наши сведения его не интересовали: он твёрдо знал, что в Будапеште перед освобождением был миллион (!) организованных фашистов и что это они разожгли контрреволюционный мятеж…
Из Белграда через Вену мы полетели домой. Некоторые из нас — в том числе и я — считали своим долгом дать слово правде о венгерском восстании. Какое-то время эта возможность была — мы ещё переживали медовые месяцы польского Октября. Я выступал во многих местах, некоторые выступления помню до сих пор: в Клубе Кривого Колеса, на фабрике имени Розы Люксембург (это там старый рабочий- коммунист, чуть не плача, обвинил меня во лжи — с самой зари пролетарской власти в России буржуазия немилосердно клеветала на неё, и он знает, что не может быть того, о чём я рассказываю, — не может быть и неправда! Спустя годы точно то же скажет мне в Риме итальянский коммунист о только что прочитанном «Архипелаге ГУЛаг»…), наконец — в Генеральном штабе Войска Польского. Тут, через несколько минут после того, как я завёл своё, в большой зал, наполненный молодыми офицерами, явились несколько советских генералов и полковников в польских мундирах и заняли места в первом ряду, напротив меня. Однако они меня не прерывали и не вступали в полемику, только внимательно слушали, и иронические улыбки блуждали на широких лицах…
На основе заметок, сделанных ещё в Будапеште, я закончил свой «Венгерский дневник». Я посвятил его памяти Михаила Кольцова, русского публициста, — его «Испанский дневник» незадолго до того произвёл на меня большое впечатление. Поразила меня и судьба автора, попавшего в число жертв кровавых сталинских чисток. Из-за этого и книга была запрещена — уцелевший экземпляр мне давали в Москве под страшным секретом. Я печатал свой «Дневник» в «Новой Культуре» (редактором которой меня выбрали коллеги, когда я вернулся из Венгрии); несколько кусков появилось, хотя и с пропусками, а последний цензура запретила совсем. Тогда я напечатал дневник целиком в парижском журнале «Франс-Обсерватер» — переводила Анна Познер, и как раз тогда, чуть ли не в связи с этим переводом, она вышла из компартии…
Гораздо позже я услышал о русском переводе «Венгерского дневника» (того, что появилось в «Новой Культуре»); его сделал студент-литовец по заказу дирекции Литинститута, которая нашла нужным ознакомить узкий круг посвящённых с мерзкими выходками недавнего аспиранта и осудить его на закрытом собрании. Так оно и произошло, но тексты, вопреки первоначальному замыслу, пошли дальше, к не предусмотренным властями читателям, — многих из них я потом встречал, и совсем недавно мне рассказывали, что какие-то копии «Венгерского дневника» всё ещё кружат на окраинах русского самиздата…
Вот и всё о возвращении из Венгрии группы польских журналистов и о наших поспешных попытках сказать правду об отчаянном и подавленном восстании. (Кроме своего «Дневника», назову ещё репортажи Ханки Адамецкой в «Штандаре Млодых» и Марьяна Белицкого в «По просту».) Спешка наша оказалась как нельзя более к месту: вскоре (по «государственным соображениям») уже ничего не могло появиться, а позже, когда Гомулка в одной из своих речей бросил словечко «контрреволюция», открылось широчайшее поле деятельности для профессионалов и добровольцев по оплевыванию венгерского восстания.
Что тем временем происходило в Венгрии — известно. Жертвами волны террора после поражения восстания стали как его многочисленные участники и сочувствующие, так и военные и политические руководители. Эти последние, во главе с Имре Надем, испытали на себе привычное для их победителей вероломство: когда, получив гарантии безопасности, они отправлялись в эмиграцию в Югославию, их выволокли из югославского автобуса, посадили в тюрьму на румынской территории (вместе с арестованными раньше участниками переговоров — Палом Малетером и др.), тайно «судили» и убили. Наш собеседник из здания парламента, Геза Лошонци, не дождался этого «суда» — умер до него, в тюрьме, при невыясненных обстоятельствах. Среди тех, кому была дарована жизнь и возможность умереть своей смертью в Будапеште, был престарелый Дьёрдь Лукач.
Из других, с кем я встретился во время восстания, кажется, был расстрелян красочный Дудаш. Пишу «кажется», потому что сообщение об этой казни, насколько мне известно, никогда не было опубликовано и я знаю о ней только по слухам — как и о том, что Дудаша принесли на казнь на носилках. От подчиненного Дудаша, выступающего в моём дневнике под именем Иштван (так я его тогда зашифровал, а настоящего имени уже не припомню), через год пришла Марьяну Белицкому открытка из Канады: выходит, несмотря на ранение, он сумел перейти границу.
Уже нет в живых журналиста, переводчика на нашей встрече с Дудашем, Белы Батернаи. В своём дневнике я опустил не только его фамилию, но и деталь, объясняющую наши столь скорые дружеские отношения. Батернаи перевёл мою юношескую книгу о Людвике Варныском («Каторжная мазурка»), изданную в Венгрии в 1952 г. под названием «Bilincstвnc». Потому-то — хоть раньше мы и не были знакомы — встретившись во время восстания, мы не чувствовали себя чужими друг другу. Больше я его никогда не видел, но сохранил самые светлые воспоминания об этом отважном человеке — бойце АК, политическом утописте, друге Польши.
Выдающийся писатель старшего поколения, с которым я встретился в Будапеште 10 ноября 1956 г., — это Тибор Дери. Вместе с несколькими другими писателями, активно участвовавшими в венгерских событиях, он хотел после поражения искать убежища в Польше. Я пытался что-то устроить в Варшаве, разговаривал с одним членом Политбюро и с человеком из МИДа — я даже не исключаю, что мои собеседники, не лишённые доброй воли, предприняли какие-то усилия «на высшем уровне», но, видно, снова на пути встали безжалостные «государственные соображения», и венгерские писатели не получили убежища. Вскоре Тибор Дери, Дьюла Хаи и другие оказались в тюрьме, дальнейшие попытки стали безнадежными…
Только молодого студента, который 11 ноября водил меня по разрушенному, оплакивающему убитых Будапешту, мне удалось ещё встретить, и не раз, — это Дьёрдь Гёмори, ныне известный кембриджский полонист…
С течением лет террор в Венгрии ослаб, обнаружился и исторический парадокс: в то время как обожаемый в Октябре «вождь нации» Гомулка постепенно загонял страну в состояние всё большей политической и экономической зависимости от СССР, растущего угнетения, нищеты и лжи — ненавидимый (и справедливо) Кадар как бы искал путей выхода из ловушки, довольно успешно пускался в экономические эксперименты, умеренно либерализировал режим, стремился прийти к соглашению с народом и его интеллигенцией. Сейчас, через двадцать лет после событий в обеих странах, не только материальный уровень жизни в Венгрии очевидно выше, чем в Польше, но и атмосфера, кажется, лучше, и культура не приведена в такой упадок, и убийственная советизация в различных областях не продвинулась в той степени, как у нас. По крайней мере, такое впечатление было у меня, когда я в этом году снова посетил Будапешт и ходил по старым следам — моим собственным и разлетевшихся друзей… Почему так случилось? Или решающую роль сыграли черты характера и ума вождей? Или, может, несмотря ни на что, иное географическое положение? Или докоммунистическая Венгрия была более западной страной, чем Польша, с более укоренённым европейским сознанием, и прививка советизма там ещё более чужеродна, и энергичней исторгается социальным организмом? Или, наконец, именно восстание, хоть и проигранное, на более длительный срок создало условия, в которых правители считают менее рискованным обращаться к народу с жестами примирения, нежели вечно завинчивать гайки? Я только ставлю эти вопросы, но — хоть и был живым свидетелем того и другого — ответить не осмелюсь.
В заключение — коротко о моих земляках, которые были со мной там и тогда; нескольких из них я упоминал в «Венгерском дневнике», и, быть может, читателям хотелось бы знать их дальнейшую судьбу.
Ханка Адамецкая, светлая, благородная, чистая, постоянно жила на самой высокой, напряжённой ноте и — покончила с собой через несколько месяцев после нашего возвращения из Будапешта. На её похоронах встретились, пожалуй, все остальные — последний раз в полном составе.
В обстоятельствах, слишком похожих на самоубийство, погибла вскоре и Лидка Видаевич — «девчоночка с шапкой волос и огромным автоматом», о которой я писал в заметке от 1 ноября, умышленно тогда не уточняя, что речь идёт о польской студентке, участнице венгерского восстания. После нашего возвращения Лидка не раз ко мне забегала, мы разговаривали, я разделял её горечь, но сжигавшая этого полуребёнка ненависть возбуждала сострадание и страх. Я пытался её успокаивать, однако ожидавшей её гибели не предчувствовал, хоть, может, и следовало бы.
Марьяна Белицкого тоже нет в живых. Он умер обыкновенно, в больничной постели, после месяцев страданий, после лет запутанной иногда, но яркой жизни. Он умел радоваться жизни, как мало кто из известных мне людей, и в то же время был способен на самоотречение и самоотверженность ради убеждений и друзей. Марьян расстался с партией задолго до меня, ещё в 1957 году. Из-за этого ему пришлось почти полностью отойти от журналистики; в поисках другого поля деятельности он занялся древней историей и написал хорошую книгу о шумерах. Были у него и другие планы, а в больницу он попал внезапно: я был за границей, ничего не знал, а вернувшись, на следующий день узнал о его похоронах.
На этих похоронах я не встретил уже почти никого из нашей будапештской «команды»: одного только — годами перед тем не видавши — Зыгмунта Жежуховского, который давным-давно бросил перо и зарабатывал на жизнь более достойным способом. Я обрадовался этой встрече, договорились созвониться — и с тех пор снова прошли годы…
Францишка Боровичова покинула Польшу с волной эмигрантов 68-69-го года. Не знаю, где она сейчас и как её дела, — где бы ни была, если когда-нибудь до неё дойдут эти слова, пусть знает, что я сердечно вспоминаю хорошего товарища и желаю ей счастья…
За границей — но в ином качестве: специальных корреспондентов в разных там Парижах и Вашингтонах — наслаждаются жизнью некоторые другие журналисты, фамилии которых я позволю себе опустить. Признаюсь, что тогда в Будапеште я не подозревал в них той ловкости, которую они демонстрируют, годами снабжая свои редакции желательными информациями и комментариями; и всё ещё, бывает, удивляюсь — это те самые? это они теперь разоблачают гнилой Запад, коррупцию парламентарных режимов, заговоры сионистов и маоистов?
Но и на этих — куда более далёких мне, чем умершие и изгнанные, — слава Богу, свет клином не сошелся…
Пора прервать эту глоссу к дневнику двадцатилетней давности — а ниточка венгерская в моей жизни никогда уже, верно, не оборвётся, хотя всего лишь неполных две недели продолжалось моё бессильное присутствие возле защищавших свою свободу и достоинство братьев-мадьяров.
Май 1976