Дым над городом

Со дня на день мы расширяем круг своих путешествий по Будапешту.

Сегодня весьма запутанным путём нам удаётся добраться до берега Дуная и через цепной мост в Буду.

В разных точках города ещё идут бои, но уже много улиц, усмирённых полностью. Теперь советские танки развозят по ним призывы коменданта города генерала Гребенника, а также газету ЦК партии, которая вчера вышла под названием «Сабад Неп», а сегодня — «Непсабадшаг». На газете поставлена цена — 50 филлеров, но солдаты раздают её бесплатно.

Итак, мы добираемся до цепного моста Ланхид — единственного действующего изо всех, соединяющих обе части столицы. Подходы к мосту утыканы артиллерией и бронемашинами, из-за них выныривает несколько до зубов вооружённых фигур. Это, однако, не русские — те тоже недалеко, но предпочитают роль пассивных наблюдателей. Мы имеем дело с отечественным оплотом оккупации — функционерами возрожденного AVH.

Они предупредительно вежливы. Возвращая паспорта, отдают честь и щёлкают каблуками.

Мы быстро проходим по неповреждённому, только очень иссечённому выстрелами мосту. Под ногами хрустят ружейные гильзы.

Мы углубляемся в старые, узкие, ползущие под гору улочки Буды. Сташек, лучший знаток этих мест, проводит нас к знаменитой Рыбацкой башне. Прямо возле старинного здания знакомый вид: танки. Они отдыхают, небрежно разлегшись, но кругом полно следов их бурной деятельности — хоть бы эта трещина на стене церкви…

Мы глядим с Рыбацкой башни вниз, на неласковый, не похожий на себя Будапешт. Медленно катится покрытый гусиной кожей Дунай. Дома за рекой рассыпались в разные стороны, словно хотят бежать из города. Но пожары наступают им на пятки, заходят с флангов, отрезают отступление.

Кто-то рядом называет пожары по имени:

— Это Чепель. Тот — Уйпешт. А это Кёбанья.

В то же мгновение вспыхивает новый пожар. Дым — сначала белый, густой, как тесто, потом темнеет и чёрной струей хлещет в небо, и так уже закопчённое. Горит где-то в центре.

Госпиталь

В госпиталь мы попадаем случайно. Нас ведёт санитарка, встреченная у Рыбацкой башни.

Госпиталь этот необычный: он спрятан под землю и бронирован железобетонными плитами. Когда-то это был военный лазарет, и после 45-го года он не использовался. В начале революции группа врачей и санитарок ввела его в действие за одни сутки. За следующие он наполнился ранеными и больными.

Врачи ведут нас по палатам и по коридорам, где тоже стоят койки. С гордостью показывают они сложные агрегаты, благодаря которым подземному госпиталю не грозит нехватка воздуха или света. В одной палате мы видим, как в вены смертельно истощённого человека течет из стеклянных трубочек живительная кровь.

— Это польская кровь, — говорит врач, бледная, худая девушка с подведёнными от усталости глазами.

В другой палате — неожиданность. В военном госпитале нет родильного отделения, но как же не принять роженицу? Это произошло в ночь под воскресенье, 4 ноября. Скрюченная, сморщенная личность, явившаяся на свет в такое необычайное время, энергично крутит ножками.

— Самый юный боец Сопротивления, — роняет кто-то из нас.

Девушка-врач улыбается — впервые с момента нашего знакомства. Ей как будто хочется о чём-то спросить, но она так и не спрашивает — ни сейчас, ни после.

Приём у Кадара

Мы долго колеблемся: идти в парламент или нет? В конце концов любопытство берёт верх. Полдюжины польских журналистов забирается в посольский лимузин.

Площадь перед парламентом полна танков. Окрестные скверы обращены в артиллерийские позиции. На клумбах солдаты жгут костры, варят кашу и суп.

Мы оставляем машину под гнетущей опекой танков и переступаем порог кем-то указанной двери. В тесной прихожей толкутся часовые: пара авошей и несколько косоглазых красноармейцев. С верхней площадки разинул дуло гостеприимный пулемёт. Застеклённые двери налево ведут в офицерскую дежурку, откуда выходит вежливый старший лейтенант.

Мы объясняем, кто мы и чего хотим. Он смотрит паспорта, спрашивает, когда мы приехали и от каких редакций.

— «Жице Варшавы».

— «Нова Культура».

— Радио.

— А «Трибуна Люду» есть?

— Есть.

Советский офицер, выходит, разбирается в названиях польских газет.

— Так вы хотите попасть на приём к товарищам из венгерского правительства? — переспрашивает он и исчезает в дежурке. Через стекло видно, как он совещается с другим советским офицером — кажется, майором. Через несколько минут он выходит и беспомощно разводит руками:

— Увы. Венгерское правительство очень занято и не может вас принять. Сами понимаете — столько дел. Увы.

Тоже работа

Не скажу, будто мы сразу разобрались, что это за тип, но приметили его сразу.

Он появился в нашей гостинице где-то между первой и второй советской интервенцией. Он довольно туманно объяснял, почему ему пришлось уйти из своей квартиры, но никто его за язык не тянул. Ещё он сообщил, что живёт в Венгрии с 1939 года и занимается, в основном, переводами.

За ужином Францишка шепнула:

— Глянь, какое лицо.

Продолговатое лицо с правильными чертами, высоким лысеющим лбом и несколько большими выпученными глазами выглядело, мёртвой маской.

— Воплощённое отсутствие мысли, — сказала Францишка.

Я не согласился. Мне казалось, на его лице написано что-то иное — я ещё не мог понять, что, — но явно иное, чем одно отсутствие мысли. Немного позднее я понял: это был ужас. Чудовищный ужас, вой которого неумолчно раздавался внутри человека уже долгие дни, но ни разу не прорвался наружу.

Наступила вторая интервенция. Что-то в нашем знакомце словно расслабилось. Вдруг обнаружилось, что он почти красив. Он шастал за нами с милой улыбкой и заводил разговоры на все вообразимые темы. Некоторые наши ответы вызывали в нём особое волнение.

В конце-то концов, если ты хоть когда-нибудь в жизни встречался с такими, узнаёшь их почти безошибочно. Нашего мы раскусили, когда он приступил к исполнению своих обязанностей. Будь мы венграми, нам было бы не до веселья. А так — мы дурачились как могли. Он слышал от нас всё, что хотел слышать, и даже больше. Журналисты делают записи на месте — он, бедняга, был вынужден всё держать в памяти до позднего вечера и, лишь услышав наше «Спокойной ночи!», мог приняться за свои отчеты. Самое смешное, что его сокровища не приносили капитала: под обстрел он не выходил, а телефон в гостинице не работал.

Сегодня уже спокойно. Даже телефон починили. Наш ангел-хранитель, однако, выходит из гостиницы, торжествующе забирается в ближайшую телефонную будку и застревает там по полчаса.

Старик

Мы оба писатели. Оба коммунисты. Он намного старше меня и несравненно известней. И всё-таки между нами больше общего, чем разделяющего. И вот как выглядит встреча двух писателей-коммунистов стран народной демократии в Будапеште 10 ноября 1956 года.

Я подъезжаю на машине на условленную улицу и возле лавочки сигналю. В машину садится пожилая женщина, которую я вижу впервые. Мы едем дальше, она показывает дорогу. Потом меня приводят в квартиру, в которой не только что я никогда не был, но и тот, с кем я встречаюсь, оказался впервые.

Как же мне горько! А ему — тому, кто при Хорти был в подполье и вышел из него в радостном 45-м году?

…Мы разговариваем о положении в Венгрии и в мире. Мой собеседник на всё глядит безнадёжно. Если перед второй интервенцией ему виделись какие-то перспективы сохранения социализма, теперь они не представимы. Поздно — теперь даже вывод советских войск не поможет. Уже нет организованных сил — тех, что были перед второй интервенцией, — способных уберечь страну от кровавой реакции. Разве что… да нет… — старый писатель машет рукой.

Несколько последних дней по всему Будапешту расклеены призывы в трехцветной рамке, подписанные совместно тремя организациями: Ревкомом студентов, Реввоенсоветом и Союзом венгерских писателей. Мой собеседник — один из соавторов этих призывов. Как раз сейчас он работает над новым текстом, смысл которого будет следующим: ввиду того, что действия противника причиняют ущерб, в первую очередь, гражданскому населению, следует прервать безнадёжное вооружённое сопротивление, продолжая сопротивление пассивное, нравственное… Этот призыв должен появиться уже сегодня.

— А послушают вас?

— Мы единственная инстанция, которую ещё слушают.

На прощанье мы напоминаем друг другу о разных средствах предосторожности. Когда мы заканчиваем их перечисление, старый писатель поднимает печальные мудрые глаза:

— Ну скажи, разве можно так жить?

Иштван

Ещё одна в этот день встреча — и прощанье. Появился Иштван. Мы едва не разминулись: я заметил его широкую спину, когда он уже поворачивал за угол.

Мы бредём по течению улицы, как по руслу реки. Ноги вязнут в кучах жёлтых листьев. Рассказать друг другу почти нечего.

— Где Бела?

— Не знаю, я потерял его из виду ещё в воскресенье.

— А ваш командир?

— Дудаш был с нами, уже не командовал, сражался, как всё. Где он теперь, не знаю.

— Ты всё время был в боях?

— Да. Ранили меня.

Только теперь я замечаю, что Иштван хромает.

— Так всё, конец?

— Конец. Иду домой. Не был дома с двадцать третьего…

Некоторое время мы идём молча.

— А я уезжаю. Ханка уже уехала.

— А Марьян?

— Тоже.

— А Зыгмунт?

— Уезжает вместе со мной.

Мы снова молчим. Наконец достаём записные книжки и обмениваемся адресами. Целуемся. Хромая, Иштван уходит.