Роман Романович

Ворскла Михаил Васильевич

РОМАН РОМАНОВИЧ

 

 

1

 

Хоть и не крепкий ветер, а в непрекращающемся – по всей площади от земли до высот, куда хватает сил запрокинуть голову, – движении стена листьев, жестких, шумных, блестящих, со скрученными волнистыми краями, их круговоротов, вращений, в них увязших сучьев, сухих, остро обломанных, скрипящих; облетающих серпантинами соцветий, – малыми и большими кругами, – сорным дождем, на воду. Сухие листья и осокоровый цвет слетают на воду – это посадки осокоров шумят на берегу. Мутная вода подмывает их корни. Осокоры накренились над водой. Этот берег крутой, а дальний берег открытый, в волнуемых ветром тростниках и камышах, протягивается широкой лентой плавно и уходит за покатые склоны. Водоемы свободно разлились. Там – в расчищенных от зарослей окнах, отвернувшись от ветра, в ветровках и брезентовых плащах сидят, кидая над волной далеко снасти. Там переговариваются тихими голосами. И одинокая фигура там – прохаживается от рыбака к рыбаку, ждет за их спинами.

Ему тридцать лет. А соседская женщина говорила, что он некрасивый: редкие зубы, неровные, нехорошая округлость в лице, тонкий ломкий волос, бесцветные глаза. Присаживается, берет по предложению удочку, перезабрасывает и – усмехнулся шутливому в его адрес замечанию. И точно, это заметно, его улыбка неприятная, случайная. «Роман Романович, ты неудачное время выбрал, сейчас будет ехать объездчик, я уже слышу в стороне мопед», – словно в насмешку к нему обратились и по отчеству. Всколыхнулись порывом тростники. Почему он пришел? – он к рыбалке не склонен, и, если на то пошло, был вчера на рыбалке. Одного раза ему достаточно. Вчера был выходной день, а сегодня рабочий. Что же он не на работе? У него что, работы нет? Чего он ждет? Но вот и дождался: спускается неторопливо с горы объездчик. Объездчик всегда после двенадцати собирает деньги, потому что эти водоемы чужие и платные, и поля вокруг и посадки чужие и платные, а бесплатные только обочины дорог и пустыри, где никто ничего не сеет, но без всякого сева и заботы восходят и множатся там дикие бурьяны. Объездчик спустился, поздоровался голосом. Стал рассказывать, широко указывая направления мест, что в ближайших селениях тоже нет нигде удачи рыбакам, а за ближними в дальних, куда овраги распространяются отраслями, и даже в самом счастливом и верном месте, куда на велосипеде ехать безнадежно, а только мотоциклом или машиной, также нет удачи рыбакам. Объездчик говорил вольно, а его слушали несвободно. Он запросил и поспешил прочь. Но едва скрылся, подошел по берегу еще один рыбак, знакомый, и, охваченный нескромной радостью, удивляется, что остался объездчиком незамечен, и вот какое ему поэтому выпало везение. Стал рассказывать смешной случай, и сам смеется больше всех. А Роман Романович веселится в полвеселья. Он думает другое, давно думает другое.

 

~

Утро накануне было не хмурое, и рыбаки, оставив ловлю, собрались кружком на берегу, и он, – Роман, – с ними. Доставали припасенное, попивали, забавлялись шутками. Посвящали друг друга в свои якобы тайны, но не искренне. Вспоминали известных подруг, и непристойно рассуждали. И задевали Романа, а он, впрочем, отвечал. И долго лицемерно смеялись. Но со временем, утомленные, притихли, потому что в душе они подобное проклинали. Солнце поднялось высоко, и откуда ни возьмись – девушки, совсем юные, почти еще девочки, – спускаются искупаться на другом берегу. И было легко от того, какие они миловидные. Одна, лет пятнадцати–шестнадцати, отважилась плыть на противоположную сторону, не смущаясь, что на обратном пути вынуждена будет пройти близко от рыбаков. Лицо ее возвышалось над водой и короткая стрижка. А потом она прошлась, неслышно ступая, и осыпалась немножко земля, где она ступала; и влажные по краям облепились пылью ступни ее ног; и она прошлась и, оправляя волосы, брызнула как раз на Романа, и при возникшем полном молчании кто-то произнес: «Вот и нашему Роману Романовичу по годам невеста». Все хохотали, и Роман Романович. Зачем же они так поступали? Девушка вернулась к подругам и улеглась загорать. А Роман Романович искоса подсматривал.

Непринужденно и легко, не вдумчиво, а с легкомысленными выходками. И он возникает, когда глупостью расцветают головы, и когда смех беспричинный, и беспричинное веселье, когда – господи, боже мой! – и если со стороны наблюдают, то удача, – бесконечный, бестолковый девичий разговор. И не нужно вслушиваться, а необходимо слышать: высокие молодые сильные голоса, гибкие как лозы. Веселость – зараза, прыгучий кузнечик – с одной на другую скачет. Восклицание – недоумение – прыскающий смех. Яркие пластмассовые очки, то снимаемые, то вновь одеваемые. Всем весело, а уже одной обидно. И встает, и хмурится, и ссора, и ругательства. Минута молчания. «Ну и иди к черту!» И натянутый смех. Одна к черту уходит, а остальным будто вопреки весело. Но возвращается, и усаживается, и вновь – дружба навеки. «Как же долго мы не дружили!»

Девушки вокруг той, что отважилась плыть, в кучку сбивались, и, как по волшебству, ей – самой видной и статной, с повелением в голосе и спокойным взглядом, – вторили. Решила она собираться, и засобирались. Вставали, одевались. Та одевала белую облегающую по моде с длинными рукавами блузку, короткую синюю с сиреневыми цветами юбку, не расклешенную, с неглубокими разрезами по бокам, черные с кожаными крест на крест лентами босоножки на толстой подошве. Встряхивала покрывало, расчесывала волосы и скрепляла их заколкою…

 

~

Пасмурно. И скрипучие ветвистые с пухом осокоры, густо обступившие водоемы и каждую тропинку к ним, волнуются. Роман оставил рыбаков и отошел, и перешел на другой берег, памятный. Те кричали ему: «Роман Романович, ты грибы надумал искать?» А он бродил взад-вперед, склонив голову, и – нашел в траве резинку для волос. Яркую. Яркого цвета. Долго вертел ее и разглядывал, а потом надел на запястье левой руки и, чтобы не видели, припрятал за манжет.

Уже нужно было куда-нибудь уходить, потому что оставаться было напрасно, и Роман Романович намерился идти. Он стал подниматься вверх по дороге, топча камешки и прижимая на обочине траву, как вдруг ему послышались переливчатые голоса. Не веря возможному счастью, он бросился бежать бегом, и, поднявшись на гору, осмотрелся с волнением. На лугу какой-то старый дед пас коз, а кроме него совершенно никого не было видно. Деду было не меньше как сто лет: горбатый, низенький, на один глаз кривой, в валенках и заношенном с овчинной оторочкой кожаном кептарике, с одного бока поросшем мхом. Столько лет он уже жил на свете, что позабыл, наверное, все, что знал прежде, даже имя собственное. И никто не мог ему напомнить: все его приятели перемерли.

– Дед! – поспешил к нему Роман, – Ты видел вот только сейчас кого-нибудь поблизости?

Старик поднял руку в немом римском приветствии и выступил навстречу. Козы тоже подняли свои морды, прекратили жевать и стали ждать, что будет. Роман приблизился и снова, – Вот только-только, где-то тут. Ты слышал?

Старик вместо ответа полез за пазуху, вынул газетный обрывок – пожухлый, с буковками (очевидно, еще с объявлением об открытии царскосельской железной дороги), с одного края сильно потрепанный, разорвал на две части и одну тычет Роману.

– Дедушка, у меня есть, благодарю покорно. Ты что, оглох совсем? Плохо слышишь? Я спрашиваю, никто не проходил ли здесь?

Тот стал как ни в чем не бывало крутить самокрутку. Сыпал, сыпал табаком, да и большей частью мимо. Потянулся за спичками, а у самого в кармане дыра с целую ладонь. Роман ему нетерпеливо – свои спички. Старик принял и рассыпал все в траву. Нагнулся пособирать, а назад ему и не разогнуться. Роман спички собрал, деда поднял, вставил самокрутку в то место, где у деда должны были иметься зубы, подпалил, сам нервно закурил. Стоит, пыхает дымом, озирается, и старик пыхает.

– Здравствуй, дедушка.

Старичок ему – пых – в самое лицо, так что у Романа и глаза заслезились.

– Что ж ты мне именно в лицо, я же тебе здоровья желаю.

А тот снова – пых, пых, – Чего говоришь?

– Говорю, долгих лет жизни.

– Кого?

– Никого.

– А, и тебе, сынок, того же.

Роман отошел слегка в сторону, глаза протер и снова спрашивает:

– Ты здесь всегда пасешь?

А дед как будто и не слышит.

– Утром пас, как развиднелось? А вчера? Никого не встречал? На берегу или на дороге? А не было ли кого-нибудь на этой дороге?

Старик кашлянул, сплюнул.

– Да.

– Что да?

– На твой запрос отвечаю положительно.

– Что это значит?

– А вот так.

– Дедушка, – взмолился сладким голосом Роман Романович, – ответь мне просто, был ли кто-нибудь здесь или нет? Я тебе вкусного пирожка принесу.

– Был.

– Кто?

– Я был.

– А кроме тебя?

– Козы были.

– Козы были. А люди?

– Люди?

– Люди, люди.

Старик заискрил цигаркой ярко, так, что искры покрошились и, побелев, задымились под ногами.

– Жанка была.

– Жанка? – удивился Роман.

– Она.

– А кто она?

– Она резвая, бегает молодая.

– Одна?

– С подружками.

– Задорная такая, непоседливая?

– Угу, – затягивался старик.

– А откуда она? – подвинулся Роман ближе.

– Как?

– Откуда она?

– От беса.

– От беса? – проговорил сам себе Роман, точно это высказывание его сильнейшим образом поразило. – Дедушка! – ухватился он за старика, так что тот и цигарку выронил, – Ты не расслышал. Откуда она? Чья? – и в самое стариковское ухо – Мне это знать необходимо!!!

– Ах, ты бiсова тварина! – запищал, отбиваясь, старик, – Чтобы тебе поперхнуться языком! – поднял свою палку и погнал коз, приголубливая их по хребтам и по ребрам, – Чтобы у тебя и у твоих внуков все зубы по одному выпали! Иродова собака! Так орать! Чтобы тебе утром с лежанки не подняться!

Роман Романович устремился вдогонку и затараторил:

– Дедушка, ну чья она? Я что-то такой не припомню, что-то не встречал. Сколько ей лет? Где она живет? У кого в доме? Из поселка или хуторская?

А старик от него уклоняется.

– Дедуля, постой, расскажи по порядку. Куда она направилась? В поселок или нет? Мне теперь это очень нужно.

А старик гонит коз в другую сторону, с дороги на луга. И бормочет, и булькает как борщ на огне: «Откуда? От верблюда. Ишь, Жанку захотел. А ты только попробуй. Ты ее поймай сперва, к дойке приучи, чтобы не жахалась, чтобы не ведро копытом».

А Роман и отстал от него. Думал про себя: «Вот как. Ее зовут Жанной». А вслух произносил: «Жанна, Жанна, Жанка, Жанна…» – словно пробуя на вкус. Скажет и прислушается. И наблюдал, как ведут себя губы при этом, и привыкал к этому новому имени – Жанна.

 

~

Роман пошел прямиком, не сворачивая, в поселок, где окутанные вербами улицы, где густыми садами задавлены тесные улицы с переломанными заборами, где жители переглядывают поверх заборов и привстают со скамеек, здороваясь, где велосипеды под задами весело скрипят, где медленные коровы, понукаемые пастухами, растянулись в обеденное время, помахивая хвостами, длинной вереницей. Он посматривал беспрестанно по сторонам, не встретится ли где Жанна с подругами. Как начались дома, так уже и пришел Роман Романович, свернул к школьному приятелю Кавуну во двор. Он не был дружен с Кавуном, редко встречался, разговаривал принужденно, но сейчас решил зайти. Свернул во двор и никого не застал на хозяйстве: в хате Кавуна было пусто, в летней кухне пусто, за летней кухней в другой – старой летней кухне – тоже пусто. В сарае, клуне, мастерской, между прочим, никаких признаков жизни. «А есть ли тут кто-нибудь дома?» – громко спрашивал Роман, растворяя все без разбора двери, но в ответ ему пахло остро навозом, или кожами, или холодной сметаной. А дверей этих у Кавуна оказалось наставлено будь здоров, окрашенные в разные цвета, отовсюду они выступали. Скоро Роман в дверях запутался, и заблудился, и не помнил хорошо, в какую заходил, а в какую нет. Он решил на Кавуна плюнуть и на все его хозяйство, и подумал, что поторопился, заходя именно к Кавуну, раз у него тут такие дела творятся, но теперь не мог выйти на улицу: ворот не было, а были одни задворки. Стал протискиваться наугад между близко стоявшими стенами, весь испачкался в побелке. Вышел на открытое место и на небольшом приподнятии земли увидел черную дыру погреба, откуда бесшумные вылетали буряки и тяжело бухались о землю. Роман рассудил, что буряки не имеют права сами собой вылетать, и с некоторой надеждой двинулся к погребу.

– Кавуны есть или только буряки? – спросил он, просовывая голову в дыру.

– Для Романа Романовича или для кого другого? – спросила в свою очередь дыра погреба.

– Для Романа Романовича.

– На! – и внезапно вылетел настоящий арбуз, хотя им было еще не время. А Роман Романович не готов был к такому, но каким-то чудесным образом поймал.

– Здоров! – выскочил следом невысокий с растопыренными ушами молодой человек, коротко остриженный, в комбинезоне, и протянул руку.

Но Роман держал арбуз и только ответил: «Здоров!»

– А я сперва думал, Роман Романович, что это не ты, – хлопнул его по плечу Кавун, – а это ты. А стара со старым пошли жука травить в поле. И придумали, когда идти: вот-вот на дождь. Так всегда случается, что ты станешь делать, как пойдут, так дождь, а как дождь соберется, так они идти. Ты ведь был вчера в Гамалийцах на храме? – хлопнул снова Кавун Романа по плечу, и заметно сильнее.

– Нет, я не был вчера в Гамалийцах на храме.

– Ты что, Роман Романович, заболел?

– Да, может быть.

– Все наши там были.

– Что-то дурно чувствовал.

У Ступки, у Трубки, у Коробки не был?

Я в Гамалийцах не был с Троицы.

– Ты что, Роман Романович, заболел?

В Троицу. Там дядько Петро мой, старый, живет. И с тех пор не был.

Все наши были у Ступки.

Да приболел слегка.

И пили.

Ну и что?

Дай сигаретку.

Нету.

– Давай, давай, – и Кавун, обтеревшись об чистое место на штанине, бесцеремонно полез в карман Роману, выудил сигарету, причем по глазам его было видно, что они весьма вчера погуляли на храме.

А ты ведь обещался, – укорял Кавун.

Я?

Да, но ты же знаешь Ступку?

Роман кивнул головой в подтверждение.

– Ну, можешь себе представить. Мы для начала приняли еще дома, за отправление. Правда, колесо пришлось менять. Но старый вез на КАМАЗе, и хлопцев в кузове, хотя запрещено, и менты на дороге заслон сооружают, – знают, когда улавливать в сети, пауки, в храм, – святой же праздник! Но старый им еще тогда, во вторник, ставил, и они должны были пропустить. Не свои менты, областные. Знаешь же их?

Роман кивнул головой.

– А у Ступки собирались. Но и в других хатах отмечали, я не спорю. А мы у Ступки. Столы во дворе расставили, уселись. Но не было хороших девчат; Марина и та, что с тобой, помнишь? – Хмелючка, – те попозже. Понапивались, перемешались, и музыка. Старый куда-то запропастился, а хлопцев – балбесов этих, чурбанов – на меня. Я бы никогда не взялся. Я предугадывал, но и подумать не мог, до какой степени. Понимаешь? У меня и в мыслях не было. Я принялся их сразу проверять. Стал пересчитывать. Я спрашивал: «Где Сашко?» «Тут Сашко.» «Где Грицько?» «Тут Грицько.» «Где Витько?» «Тут Витько.» «Где Беца? Где Беца?» Отвечали: «Тут Беца.» Можешь себе представить?

Роман кивал головой.

– У Ступки расшумелись, – Продолжал Кавун, – думали, все в сборе, – нет, не все, – кума Ступкиного нет. А кум ехал на «Жигулях», – был уже подогретый, – и с разгона в хлев, – старый, глиняный, на углу. Знаешь же его? Ну, можешь себе представить. Оттуда кабанчик выбежал – резвый, подлец, – стал столы опрокидывать. Принялись его ловить. Ну так и что? Это же не причина, правда? Это же не повод? Мало ли что случается. Я их уговаривал, но ведь их не уговорить. Я их убеждал, но их не переубедить. Я им доказывал: «Не поедем к Трубке, останемся у Ступки», – у Ступки многие оставались. Но ты же знаешь их, весь класс у них был такой – шальной. Мой «молодой» и Кравченко с ними ходили. Я их учил, но их не переучить. Я им только одно говорил: «Не поедем ставками, поедем трассой по-над буряками.» Ступка и сам, хотя ничего уже не в состоянии был произнести, всем видом своим показывал, что ни к какому лысому черту не нужно ехать ставками. Ты же знаешь Ступку? Ну, можешь себе представить.

Роман кивал головой.

– Заехали в тину, в камыши. Колеса увязли. Где-то поблизости коза заблеяла переливисто, – хлопцы решили, что менты. Разбежались. Я их догонял. Я их собирал. Я каждому в глаза заглядывал. Я спрашивал: «Где Сашко?» «Тут Сашко.» «Где Грицько?» «Тут Грицько.» «Где Витько?» «Тут Витько.» «Где Беца? Где Беца?» Отвечали: «Тут Беца.» Но вот добрались к Трубке.

– Хорошо, – обрадовался Роман. Он устал держать арбуз. Арбуз оказался соленым и с него капало.

– Ничего хорошего. Стемнело. Трубки нет. Горилки нет. Стара нас из хаты вон. Хлопцы разволновались. Я извинялся. Я за хлопцев извинялся. Я их за чубы брал. Я им говорил…

Роман не мог больше слушать кавуновый рассказ, он думал, как бы ему спросить о своем и машинально кивал головой. Он не решался. Вот-вот приготовится сказать, рот откроет, но вместо этого снова кивает.

– Но вдруг вспомнили про Коробку. Про Коробку! Понимаешь? Где Трубка, а где Коробка! Коробка и всегда своей гулянкой похвалялся, но я позабыл, да и все позабыли, а какая-то сволочь вспомнила. Куда же тебе Коробка? Тебя родная мама не узнает. У тебя ноги с руками перепутались. Тебе к свиньям в хлев, а не к Коробке! Так прислушались. Стали собираться. Я их останавливал. Я их удерживал. Я им говорил: «Что же ты, Сашко? Что же ты, Грицько?»…

– А Жанна? – неожиданно произнес Роман.

– Что же ты, Ви…Что?

– Жанна.

– Что Жанна?

– Жанна была?

– Какая Жанна?

– Ну, с вами была Жанна?

– Где?

– У Коробки, у Трубки, у черта в ступке или где вы еще там околачивались?

– А я ни одной Жанны в жизни не знаю.

– Не знаешь Жанны?

– Нет.

– Ну, бывай, – Роман вручил Кавуну арбуз и пошел обратной дорогой на выход, вытирая руки об листья яблонь.

– А ты знаешь что ли? – полетело вдогонку, и после молчания, – идиот.

Но Роман вскоре вернулся и стал просить Кавуна вывести его на улицу, потому что никакой возможности не было самому разобраться в его постройках.

Волнение всеохватное – издали – с зелено-серебристой стихийной игрой, взъерошиванием бархатных крон, невинной легкой рябью и как пеной на гребнях, и обманчивым волшебным мерцанием (беззвучным); и вблизи! – с шумом, с бушеванием, ломом и треском внезапных ветвей, шарахающимися птицами случайными, рокотом и громом; волнение обрушивающееся, разбивающееся о стволы в длительное трепетание; и откатывающееся, и утихающее, и замирающее; и возвращающееся вновь, и нарастающее, и угрожающее; и крепнущее, в неясный гул, в безликий шум, и грохот, и обвал. С поднятием из глубин нетронутых объемов листьев. Взбаламучиванием их, вращением. Неизбежный длительный шум и головокружение.

Так волновались посадки на краю при дороге. И отображались во всей протяженности в больших блестящих карих глазах бычка, привязанного к колышку, дернувшегося на мух. Ветер трепал краповые и огненные перья кур, перебежавших дорогу и затеявших поход на луга. Дрожали неровные оградки, местами с выломанными жердями, оградительные сетки у небольших сарайчиков с живностью, – дети в одном месте по очереди перебирались через сетку. Но шумели и груши в поселке по садам вокруг посеревших хат, и широким листом в проводах шелковица, запуганные вербы разметывались под порывами. Срывались и падали, и катились под заборы яблоки, оббивая бока. Небеса были возвышенны: высокая неподвижная облачность, без просветлений, с разводами как от акварельной кисти. В огородах, в запахе грядущего холода, веющего отовсюду, цветущий картофель и кукурузные метелки качались, – там согбенная женщина рвала бурьян, – и подсолнухи янтарно яркие кланялись, словно ветру, словно просили, чтобы не было холода.

 

2

 

Роман зашел на короткое время домой. Крадучись, так чтобы мать не видела, вывел из сарая велосипед и собрался ехать, но подспустили колеса, и пришлось их качать. Роман торопился, и все валилось у него из рук. А мать бы стала расспрашивать, если бы увидела. Наладив колеса, он сел на велосипед, но обнаружилось, что не закреплен руль. Тогда, пригибаясь под окнами, Роман метнулся в сарай, а оттуда в летнюю кухню, вытряхнул на пол выдвижной ящичек из стола, и принялся разыскивать среди хлама ключи. А ключей не было. Не было даже ничего похожего на ключи. Он взялся за пассатижи и поспешил назад затягивать гайку. Наконец Роман выехал на улицу и направился к Ромодану, где станция. А по пути перестала крутиться педаль, как будто в ней рассыпался на части подшипник, и всю дорогу Роман раскручивал ее, толкая ступней против хода.

Ромодан не далекий, его мачты и в пасмурную погоду на горизонте видны. Даже днем там горят огни – осветительные большой силы, а между путей красные и зеленые, и синие; на невысоких светофорах под скошенными полукруглыми козырьками, и на высоких светофорах, мигающие и непрерывные, желтые и белые, и лунно-белые. Даже ночью там не смолкают шумы и эхом разносятся по равнинам, пугая в рощах уснувших птиц. В Ромодане под едкие запахи громыхают составы и громко переговариваются в эфире. А утром, когда воздух по всей земле прозрачен и свеж, как молочный младенец, и струятся туманы, широкими лугами, обсаженные тополями, укрепленные насыпями и рвами, с четырех сторон света к Ромодану устремляются магистрали. Они торопятся скорей сойтись по вершинам гладких зеленых откосов, оплетенные как паутиной силовыми и телеграфными проводами. Они спускаются в выемки, размечаясь километровыми столбами; перебрасываются мостами над потоками. Указатели, переезды и стрелочные посты, выбегая поспешно, приветствуют их. Рельсы дают побеги, изгибающиеся круто и пропадающие в сокрытых кустами песчаных карьерах, но, не теряя скорости, протягиваются дальше, а первые пакгаузы, транспортеры и склады, беленые кирпичи стен, бордовая черепица, закопченные осколки стекол в окошках приветствуют их. Но рельсы замедляются, расходятся, множатся, их обступают с любопытством выстроенные в ряды литые колесные пары на осях, груды душистых, пропитанных смолами шпал, шлаковые и гравиевые горы, а электробалластеры, путевые струги и путеукладчики на запасных путях приветствуют их. А иные, на заржавленных, поросших травами путях, забытые, безучастные к ним. Но вот поездные диспетчеры и дежурные по вокзалу провозглашают торжественное их прибытие, так чтобы все слышали. У диспетчеров много работы: Ромодан, обширный, занял не один гектар под свой полигон. Целый город подсобных строений и помещений станционных служб, целая страна ожидающих своей участи, бесконечных как старинная дума составов. Куда ни посмотри, – вагоны, вагоны, испещренные письменами, иссеченные дождями; под которыми перестукиваются и моргают оранжевыми фонарями обходчики, из которых вот какие-то грянули, тронувшись. И свистнул призывно маневровый. А простому человеку здесь легко затеряться и попасть туда, куда не нужно, и пропасть совсем; угодить ногой в автоматическую стрелку или наткнуться на контактный провод. Следует соблюдать осторожность и глядеть в оба, в особенности, если подлезать под вагонами на противоположную сторону. Ведь неожиданно может выкатить, гудя и тяжело давя рельсы, локомотив с маленьким подвижным помощником машиниста в высоком окне. И выпустить едкого черного дыма. Ведь может быть объявлен и подан не снижающий скорости проходящий или разогнанный проехать одинокий думпкар со сцепщиком из составительской бригады на подножке. Не случайно же повсюду во множестве предупредительные знаки и предохранительные плакаты. Это место особой бдительности.

Роман благополучно добрался до станции, повел велосипед по щебню. Невдалеке рабочие в оранжевых жилетах часто-часто как птицы расселись на шпалах. Он подошел к ним и спросил. Было не слышно, что он спрашивал, а было слышно по трансляции: «Автоматику на пятой линии готовь на продувку», – и снова, – «Автоматику на пятой линии готовь на продувку». Рабочие в ответ Роману дружно махали рукавицами в направлении вокзала, а некоторые, впрочем, махали в противоположном направлении и со своими товарищами спорили. А один даже в сильнейшем возбуждении встал. Но Роман их оставил и потащил велосипед через рельсы к вокзалу.

Привокзальный перрон был ровный и чистый, как бархатный. А людей на нем никого почти не было. И это непривычно. Здесь всегда толчея и большое скопление: приезжающие, отъезжающие, встречающие, провожающие, те, что проездом, и те, кому ехать вроде бы некуда, и те, кому не на что ехать. Здесь всегда торгующие, и в ненастье, и в ясный день. Молодые хозяйки окунают руки в укутанные в тулупы кастрюли и достают на вилках горячие в масле вареники и пироги, и заворачивают их в тонкую бумагу. Хлопчики живо разносят по вагонам флуоресцентные смеси с газом для питья. Где-то музыка хрипит и мурлычет. Катают телеги с бельем, грузят почтовые ящики. Краденые велосипеды тут же продаются. Какая-нибудь старушка мечется в толпе и предлагает всякому повстречавшемуся вяленую тарань и замотанное в тряпку пиво, от которого даже может случиться что-нибудь не хорошее. Но ничего такого теперь не было, только каштаны нежно шелестели. Видимо в прохождении пассажирских и скорых образовалось большое окно, потому что теперь поезда стали ходить хуже, чем раньше, а многие и совсем отменили и вычеркнули из расписания напрочь.

За вокзалом, за туалетами, в скверике, у статуи оленя с обломанными рогами Роман нашел на лавочке Рыльчика – другого школьного приятеля. Каштаны здесь широко разрослись и бросали под себя густую как ночь тень. Они мирно перешептывались, но вдруг возмущались ветру, потому что тот нарочно к ним задирался. Рыльчик обедал. На нем была тельняшка без рукавов, не как морская, а с голубыми полосками, и какие-то не известно из чего скроенные штаны. Рядом резвились его дети. Это они, судя по всему, принесли обед. Все мальчики: старшему восемь, среднему шесть, а младший и вовсе сидел еще в коляске. Они очень любили пошалить и ничего другого не делали, как только баловались. Стоило Рыльчику поздороваться с Романом и пожать ему руку, как они затараторили: «Здравствуй, Роман Романович! Здравствуй, Роман Романович!», кривляясь и передразнивая отца. А потом побежали хватать Романа Романовича за куртку. Старший вскарабкался на велосипед, стал звонить, что есть силы, в звонок, крутить педали и гнуть своими пальцами-клещами все, что могло гнуться. Среднему было не достать так высоко, и он просто лупил ботинками по спицам. А младший с завистью поглядывал на братьев из коляски. Рыльчик гаркнул на них: «Дети!» – но в голосе его звучало много больше усталости, чем строгости, – «Где ваша мать?! Ступайте к матери!», – а Роману, между тем, отвечал: «Нет, Роман Романович, я не знаю Жанны, не встречал. У меня в подчинении Ольги, Снежаны, Анжелы, есть Юля, а Жанны нет никакой. Угощайся пожайлуста ».

– Да спасибо, – отказывался Роман.

– Бутерброд бери, огурчики.

– Я обедал, спасибо.

– С колбасой.

– Да не надо.

– С колбасой?! Ты что, Роман Романович, заболел?

– Точно, заболел.

– Картошка варенная, с луком, помидоры, кукуруза. Сашко, достань… Сашко, отойди от велосипеда! Достань Роману Романовичу кукурузы из пакета.

– Я есть не стану.

– Тогда бутерброд с колбасой.

Роман сунул поспешно бутерброд целиком в рот, чтобы только Рыльчик успокоился. А Сашко уже возил по его брюкам вареным кукурузным качаном, изображая поезд.

Роману было как-то неловко объяснять, зачем ему понадобилась Жанна, и он что-то такое врал совершенно фантастическое. А Рыльчику, впрочем, было на это наплевать. Его больше интересовало, какая должна быть эта Жанна, какая из себя. Он требовал, чтобы Роман подробно ее описывал, и задавал наводящие вопросы. А Роман немножко ревновал. Так беседа у них бурно развивалась. К тому же, дети куда-то исчезли и перестали их донимать. Заботливую мать или хлопотливую бабушку уже бы хватил удар при мысли, что они могут попасть под колеса локомотиву или упасть с пешеходного моста. Но у Рыльчика было крепкое отцовское сердце, испытанное. А Роману Романовичу всякая забота была еще не известна. Дети вскоре возвратились, – они ходили собирать каштаны, и принялись пулять друг в друга этими каштанами, бегая вокруг лавочки. И попадали почему-то большей частью в Романа Романовича. Он прикрикнул на них страшно, чтобы прекратили, но дети ему не поверили. Но они успокоились, потому что увидели вдруг свою маму, маленькую черноглазую с полненькими ручками молодицу, с таким взглядом, что под ним асфальт задымится, у которой, скажи она, сейчас прекратятся всякие маневры по станции, и поезда пойдут обратным курсом, а дежурные будут бегать по перрону, мечтая, что все это им только снится. Не успела она приблизиться, как дети стали наперебой кричать: «Мама, мама, папа хочет девочку Жанну. У нее короткие темные волосы и маленькая грудь»

– Здравствуйте, – прохладно поздоровалась молодица с Романом.

А тот с испугу ничего не ответил. А Рыльчик и ухом не повел. Жевал преспокойно и только произнес:

– Брехня.

Молодица присела на лавочку, поправила юбку, стряхнула песок с туфли.

– Что за Жанна? – как бы между прочим спросила она. – Я что-то такой не припомню. Это из старой бригады или из диспетчерской? Маленькая грудь, – это точно не из старой бригады. Это что, проезжая? Сколько ей лет?

А Рыльчик кукурузными губами знай свое, – Брехня!

Он вообще в подобных ситуациях предпочитал не говорить лишних слов, потому что даже самое безобидное, вымолвленное случайно, могло так чудесно развернуться в голове жены и привести ее к таким необратимым выводам, что потом вовек не загладить и никакой кровью не искупить. А Роман молчал, боясь, как бы и ему не попало.

– Где же вы встречаетесь? – продолжала допрос Рыльчиха. – И главное, когда? Работаете на перегоне, городская туда не сунется. На обеде дети за тобой смотрят. Разве что, раньше уходишь? А она где же перебивается? Ты где ее пристроил? Отвечать!

Рыльчик отвечал, – Брехня!

Атмосфера накалялась. Рыльчиха готовилась от слов переходить к делу, а Рыльчик, на всякий случай, сжимал крепче кукурузный качан. Тогда Роман отважился на признание и, краснея страшно и глупо улыбаясь, открылся Рыльчихе, что это ему нужна Жанна, что он ищет ее давно, по необходимости, что она его довольно близкая родственница, а Рыльчик совершенно тут не при чем, он даже, мол, ничего о ней не знает и не слышал никогда, к его – Романа – великому сожалению. Роман добавил, что подумывает, не дать ли объявление в газету, настолько он озабочен пропажей дорогого человека. Рыльчиха поверила, вроде бы, но сказала, что он, муж то есть, за Жанну все равно получит, хотя бы ее и вовсе на свете не было, а Роману, поскольку он так переживает, предложила последовать сейчас за ней к свекрови, которая, безусловно, всех по эту и по ту сторону Днепра знает и ему в несчастье наверное пособит. Между тем, какая-то подозрительного вида рябая тетя, в желтой кофте и вязаном берете, давно уже стояла подле беседующих, словно ее сюда звали, и с величайшим вниманием ловила каждое слово. «А это про какую, про какую Жанну-то?» – интересовалась она. Каким образом она прилепилась и откуда взялась, одному черту известно. «До свидания!» – объявил ей Рыльчик, но тетя, очевидно, никуда не спешила. Тогда Рыльчик закончил с обедом и стал прощаться. Ему неожиданно срочно понадобилось возвращаться в бригаду. Рыльчиха тоже заторопилась и заторопила Романа. Тянула его за рукав, а он все оглядывался и удивлялся незнакомке, ее поразительно нелицеприятному виду.

По пути к свекрови Рыльчиха хотела было Роману, как новому человеку, покляузничать на мужа, расписать в ярких красках, какая он дрянь и тряпка в отношении женщин, то есть ни одну ни в силах пропустить мимо, чтобы хоть мысленно не обласкать. Но что-то Роман Романович ей не нравился. Может быть, она решила, что он такой же? Впрочем, это не мешало нагрузить его сумками и коляской. Проходя поселком, Роман с болью во взоре наблюдал, как старший отпрыск Рыльчика выписывал круги на его велосипеде и скрывался далеко за поворотом. Там за поворотом что-то зазвенело, кто-то нечеловечески заорал, и мать помчалась выяснять, в чем дело. Средний с нескрываемой радостью заявил, что Сашко убился, и тоже побежал посмотреть, а младший, оставшись один с незнакомым страшным дядей, горько заплакал.

 

~

– Зачем тебе это? – усаживалась свекровь, поправляя скатерть и прибирая со стола газеты с очками, как будто намеревалась на освобожденном пространстве расстилать подробнейшую большого формата карту. У нее были маленькие наручные часики с черным тонким ремешком и рубиновый перстень.

– Мне это нужно.

– Ты Роман, Раин сын.

– Да.

– Я знаю ее. И Николая старшего знаю, еще по Зенькову помню. Тебя тогда и на свете не было. Что ж расскажу про Жанну, Жанну Бращенко. – Свекровь хорошенько откашлялась. – Есть Жанна Бращенко. Она проживает поблизости.

– Где?

– Вот в Остапенках, здесь рядом. Одна. Ни мужа не имеет, ни семьи. Всю свою почти что жизнь проработала в Кременчуге на заводе в гальваническом цеху, оттого и заработала инвалидность.

– Сколько же ей лет?

– Семьдесят.

– Нет, не она.

– Есть Жанна Кравченко. В войну совсем девочкой с маленькими братьями на руках бежала она в Донбасс, через города и села. Босая, по людным трактам и пыльным полям, как раз, когда немец подходил. Но он нагнал и забрал в Германию. Там не обижали ее, работала на хозяина. У хозяина большая семья: жена, дети, прислуга. Там домохозяйничала она. И обеды приходилось варить, и за малыми ходить. Вернулась после войны и была учительница, и уехала в Карпаты к западинцам. У нее мужа убили бандеровцы.

– Ей тоже семьдесят лет?

– Нет, что ты, ей нет еще семидесяти. Ну, быть может, шестьдесят восемь.

– Не она. Я ищу молодую.

– Молодую, – усмехнулась криво свекровь. – Есть Жанна Лазаренко. Торгует. Наш, ромодановский, ее держит. Молодая, красивая, руки полные, улыбка удивительная. Училась вместе с моей Валей, и не плохо училась. У нее долго – долго была прекрасная пышная коса. У нее сынок, – едва возрос, – выбрал девочку, не плохую, правда. Гуляли, гуляли, пока не догулялись, так что брать пора. А он не желает, уже сватается к другой. Жанна невесточку к себе взяла, а ее батько крепко дочку жалеет и хочет вернуть. А хлопец жаннин пьяный тем временем погубил деньги, – кто-то у него выкрал. Подумали на невестку, потому что просили гадалку бросить на карты, а та сказала, что виновна женщина. Но гадалка поясняет: крал мужчина, не родственник, чужой, но по наказу женщины. И точно, вынудили одного товарища сознаться, и он раскаялся. Говорит, заметил на гулянке: у жанниного хлопца из кармана много денег показывается; и стал опасаться, как бы другие не похитили. И взял на сохранение. Но жена его, – а у них был большой долг, – уговорила деньги сразу не отдавать, а вернуть после, частями, а самим, между тем, давний долг погасить.

– Нет, нет, все не то, – прервал рассказ Роман.

– Что ж, не то? Еще моложе?! – рассердилась свекровь. – Пятнадцатилетнюю тебе что ли подавай? Я пятнадцатилетних не знаю, – сколько их народилось, не успеваешь замечать. Я новых не знаю. Ищи, хоть где хочешь, раз мои не годятся.

А Роману и возразить нечего, не в бровь, а в глаз свекровь вцелила. Собрался он было уходить, а племянница Рыльчика, Света, просит погостить еще, предлагает чай с конфетами попить.

Вышел Роман от Рыльчиков поздно, уже на улице и потемнело как-то. Поехал он домой, медленно вращая педалями. Все думал, думал, и напала досада. Стал останавливать редких прохожих, всех без разбора, и допытывать, не встречали ли девочку Жанну. Но никто и не слыхивал о такой, – шарахаются от Романа, как от прокаженного. А кто-то сзади подергивает его за куртку и мямлит гадким голосом: «Это какую же ты ищешь? Это ту, что мазепова дочка? – дочка, доченька, юная школьница? Она на мазеповом хуторе, Мазепа ее отец». Обернулся: рябая тетка в желтой кофте, та самая, что и на вокзале. Улыбается. Роман взялся вырывать у нее из рук подол куртки, а у нее руки мягкие как жаба. «Провалилась бы ты, уродина, к черту! Вот навязалась», – крикнул он, вскинулся на велосипед и ну гнать, что было сил, даже не желая прислушиваться к сказанному. У станции огни ярко горели, синие и красные, и зеленые, острые как шампуры, отражались в кривых, расползающихся змеями рельсах и в протянутых поверху проводах. Роман зашуршал щебнем, переходя линию; локомотив неподалеку свистнул, предупреждая проходящих. А скоро и посвисты и станционный грохот растворились в сумерках у Романа за спиной. На обратном пути придорожные коренастые липы, акации и кусты боярышника перемежались с открытыми пространствами. Деревья теряли правдоподобные очертания и приобретали неправдоподобные, и превращались в каких-то словно призраков в плащах, склоняющихся над дорогой, и как будто бы нарочно присматривающихся к проходящим. Сама дорога уже едва угадывалась впереди. Кто-то там виднелся на ней, но никак нельзя было распознать, идут навстречу или прочь. А когда Роман подъехал ближе, не поверил своим глазам. Судорога пересекла ему лицо. Это была она. Так неожиданно и просто. И деревья не порушились, крушась сучьями, на землю, и молния не блеснула под небесами, и даже ни единый стебелек не ворохнулся. Она была одна. Настоящая, живая. Со всех сторон обозримая, близкая и ощутимая; и точно легкое тепло чувствовалось от ее тела. В тонком облегающем свитере, шерстяном, в рубчик, с долгими расширяющимися к запястьям рукавами, в узких брюках клеш, в босоножках. Длинные пряди волос были сведены у нее со лба и скреплены на висках маленькими заколочками наподобие вилочек. Роман, онемев от радости и страха, пронесся кометой мимо и ехал, пока руль не свернулся набок, и цепь не слетела, так что он кубарем покатился в траву и ударился лбом в липу. Он слышал смех и видел, как девушка проходила, не спеша, рядом. «И не боится в позднее время одна», – думал.

В поле, широко и ровно стелящееся, выходила девушка, – ячменное, взглядом неохватное и от черных остовов лип величавыми волнами бесконечное; меркнущее в сумерках, мнящееся, на ветру сухо шелестящее. И Роман, покидая свой металлолом на колесах, следом. Утопленная в колосьях тропинка, извиваясь, вела их, укорачивая путь куда-то. Девушка едва различимой фигуркой спускалась по легкому уклону в глубокий овраг к ощетинившимся диким маслинам, сквозь камыши и осоку по мостику переходила сочащийся там в холодной зелени ручей. И Роман Романович следом. Он, как ни старался, не мог догнать неуловимую, некоторая дистанция сохранялась между ними. Под ногами путалась лебеда и пахучие кусты полыни, по бокам высились темные в бурьянах горбы и обломки каких-то пней. Одноэтажное строение, нежилое, с заложенными кирпичом окнами промелькнуло. Девушка на покатых, незасеянных культурой холмах мелькала и скрывалась из виду. И Роман проворно следом. Взбежал на вершину и не увидел ее, а увидел огоньки хутора. Что же, и в самом деле что ли хутор Мазепы? И ночь опустилась.

 

~

Ночью слышно в степи, как поезд проносится; вспарывает – как ножом брюхо кита – тишину, острым легчайше разводя ее края. Они сами собой расходятся, разбегаются, податливые, – не постигнуть, как далеко! – по океану степи. Края дребезгов, перестуков, стыков путей, колес, буксов, перекатывающихся, крошась (ломкие!); оранжевых, смазанных окон, прыгающих кочками, дыхания гари топленых печей, искр – курящих, сыплющихся на небесно тихие украинские в зеркалах вод равнины. Поезд проносится, и близлежащее охвачено как пожаром: кусты и гравий, разлетающийся, закопченный, и для ближайших окрестностей он как ночное бедствие, ночное чудище с тысячью из зева адских огней! Но для отдаленных окрестностей он уже как беспокойство – беспокойный сон – проходящее. И для тех полей и усадеб с ажурными силуэтами садов, которым все донеслось из-за темного горизонта, он уже как упоминание, условное. И для недосягаемых, за тысячью горизонтами, которым едва что донеслось, он уже как смутная греза, навеваемая движением теплого воздуха и растворяющаяся. И растворившаяся в не нарушаемой ничем более тишине.

Рыба плеснула где-то в отраженье звезд, озерная.

 

3

Роман Романович с вершины холма, покинутого вчера вечером, оглядывал хутор, который тогда был огоньками, а теперь ясно в дневном свете просматривался. Он словно и домой не уходил. Как будто продежурил под открытым небом всю ночь, переждал темное время и теперь наблюдал, как жизнь вокруг просыпается. Бурьяны в отлогах были полны утренней свежести. Воробьи россыпями укрывали склоны, купались в пыли и покачивались на кустах чертополоха. Удоды перепархивали с места на место, покрикивая, и рябили щегольски пестрыми крыльями. И распускали веером хохолки. Роман начал боком спускаться к хутору, огибая колючки, и это не понятно почему. Что он придумал? Он вроде бы совсем не планировал подступать вплотную, хотел издали понаблюдать, подкараулить Жанну, если той случится зачем-то покинуть дом. А теперь он двинулся решительно и всех птиц распугал. Что ж он, в гости собрался? А как он заявится к чужим людям без предлога, без приглашения? Что он им скажет?

Хутор не далеко располагался и с возвышения был совершенно как на ладони. Большая двухэтажная хата под высокой шиферной с изломом крышей, сложенная из белого кирпича, снабженная бетонным крыльцом и лестницей, выступала вперед углом, резким и невероятным. Окна обширные, без каких-либо ставен, швы между кирпичами подведены синей краской. Чуть поодаль немногим уступающая в размерах летняя кухня с пристроенным впритирку гаражом. Сараи, сарайчики, колодец под навесом, протянутые гирляндами провода. В центре двора помещалась нескладная громадная будка с круглым ходом, с лохматой песьей мордой из этого хода. Длинный металлический забор, составной, из секций, выкрашенный в цвет «бордо», с отверстиями, вырубленными вырубной машиной в форме ромбиков, опоясывал прочно постройки. За ним теснились цветущие неутомимо мальвы и розы. Розы цвели особенно обильно, по восемь-девять бутонов на побеге. Впрочем, это странно, – ставить вокруг хутора забор. Плодовых деревьев было мало, и ничто не напоминало присутствие сада. На лужайке перед усадьбой просыхало для скотины собранное в стога сено, прикрытое клеенками и придавленное половинками кирпичей на растяжках. По соседству – сваленные в груду с ярким распилом бревна. Трава сплошь была измята и изрисована колеями, – по всему видно, к хозяину много наведывались на автомашинах. Он и сам, нужно думать, частенько был не прочь лихо подкатить к воротам. У него, может быть, было даже два автомобиля: какие-нибудь старенькие «Жигули» и какой-нибудь новенький «Ландкрузер». В стороне от хаты и сараев, насколько можно было понять, развернулся широкий фронт строительных работ: рытые котлованы, арматура, кучами темный мокрый песок и белый сухой песок, лопаты, воткнутые в него, известь, наполовину высыпавшаяся из мешка, и такого рода. За стройкой начинались огороды и тянулись чуть не до самого горизонта. Роман ближе подходил.

Во дворе у летней кухни на приземистой лавочке, где сохнут чавунцы и прилажена кукурузодерка, сидел лысый с большой, блестящей, как арбуз, головой человек, по всем приметам – отец Жанны Мазепа. Рослый, матерый как кабан, красная шея, точно дубовый пень, крупный красный фигурный нос, пузо, руки-воротилы, по локоть черные. Перед ним, где на дощечке, где на картонке, – чтобы не дай бог никакой мусор или песок не попали на смазку, – грациозно разместился разобранный до малейших деталей мотоцикл. Не какие-нибудь там «Карпаты», а самый натуральный мотоцикл заграничного производства. Мать Жанны, хитрая на вид, загоняла индюков и затесавшуюся между ними гуску в загородку, как вдруг пес начал выбираться с лаем из будки. Она заметила Романа и, подойдя к мужу, шепнула ему. Тот поднял глаза. Роман Романович стоял во всей красе, а позади него захлопывалась калитка с разноцветными железными завитками. «Я хочу вашу дочь в жены», – проговорил он не своим голосом. В это мгновение даже пес как будто онемел. Было необычайно тихо, как в могиле, и только из какого-то далекого и недосягаемого для глаза гая доносилось, как тамошние птицы мелодично пересвистываются друг с дружкой. Невероятно, чтобы Роман вдруг решился такое сделать или чтобы его губы против воли сами по себе высказались. Он тайно готовился. Быть может, всю дорогу сюда, а может, и всю предшествующую ночь. Хозяйка, не вполне доверяя своим ушам, слегка осоловела, а у хозяина образовалась какая-то дурачковатая улыбка, точно как у молодой утки, и немножко приоткрылся рот. Псина лаяла, гремя цепью. Индюки, таращась на гостя, разбредались по двору. А Роман Романович ожидал.

Первой мыслью Мазепе пришло: идиот. Но странно, какой из окружных идиотов это мог быть? – все были известны ему, не возможно, чтобы оказался приезжий. Затем он рассудил, что все же не настолько идиот, чтобы нельзя ему было покрошить ребра. Тотчас кровь полилась к лицу, от былой улыбки не осталось и следа. Хозяйка, видя, как у мужа посинели кулаки, снова приклонилась и принялась нашептывать. Она, вероятно, убеждала его не поддаваться первому чувству, а поступить иначе, и учила как, а он упорствовал и едва сдерживался, чтобы не вскочить. Наконец, перетерпев, он мрачно взглянул исподлобья на Романа и сказал: «А ну, пойдем». Сказал глухо и недобро, так что псина, заскулив жалобно, убралась назад в будку. Романа повели через двор в летнюю, усадили за стол. Хозяин стал требовать горилки, закуски, зелени с огорода, не прекращая буравить взглядом Романа. Хозяйка беспрекословно выполняла. Появилась и горилка в трехлитровой банке, и закуска, и зелень с огорода. Наливали в маленькие хрустальные с узором рюмочки и пили. Молча. Роману нечего было добавить к сказанному, Мазепа же, напротив, не знал с чего только начать. Но вот после третьей или четвертой рюмки от него послышалось:

– Ты кто такой?

Роман Романович.

Стекла в оконных рамах и посуда в буфете задребезжали от хохота. Мазепа, и без того с преобладанием красного в лице, превратился в вареный буряк. И слезы проступили. А Роман Романович не мог понять, отчего смешно. Мазепа хохотал, раскинув далеко руки и приговаривая издевательски на разные лады: «Роман Романович! Роман Романович!», будто и вправду наблюдал перед собой уважаемого гостя и величину. Но вот стал утихать, утирая слезы, на секунду задумался, и снова помрачнел.

– Ты полагаешь, я как раз тот, с кем приятно позабавиться шуткой? – начал он, глядя в пол. – У меня здесь именно цирк шапито и целый батальон клоунов? Так? Ты полагаешь, я не кто иной, как добрый дедушка Панас, зазывающий на представление, и каждый зайчик получает от меня в подарок по бесплатному билету? Ты напрасно так полагаешь. Я меньше всего похожу на доброго дедушку Панаса. Я, скорее, злой дедушка Панас, очень злой, и никому не советую приходить ко мне на представление. Зачем же ты пришел, когда тебя не звали? – вскинул он взгляд на Романа. – Что тебе здесь нужно? Кто тебя научил? Я не поверю, что ты сам по себе идиот, никем не нанятый и не подосланный. Никто не осмелится вот так запросто заявиться к Мазепе, как в собственный огород. Никто не отважится даже посмотреть без нужды в его сторону. Птица и та облетает его поместье обходным маршрутом. Зачем же ты приперся? Или, может быть, ты забыл, что бывает у Мазепы с подобными шутниками? Или же не знал никогда? Что молчишь? Языком подавился? А может, ты и вовсе не понимаешь, по какой дороге повели тебя дурные твои ноги, может, ты и имени моего никогда не слышал? А?!! – и грозное «А?!!», громыхнув в кухне, отворило с силой форточку и полетело эхом по окрестностям, многократно отражаясь от холмов и вырастающих на пути стенами посадок; а работающие в поле, заслышав его, испуганно поднимали головы и крестились украдкой.

Мазепа привстал, багровея. А Роман Романович был необычайно тих.

– Мое имя даже младенцу известно. Его матери опасаются произносить вслух. От него пот проступает на теле, и волосы на голове шевелятся. Я не поверю, что отыщется на земле человек, которому бы оно не сообщало нервную дрожь. Зачем же ты строишь из себя простачка и премило хлопаешь глазами? Что ты выгадываешь? Что задумал? Отвечай! И хватит жрать! – рубанул он кулаком по столу, – когда тебя спрашивают.

А Роман и так ничего не ел, и тарелка у него стояла пустая, поблескивала глянцем как луна. Он рад был бы что-нибудь сказать, да никак не мог придумать, что именно, – столько вопросов сразу задавал Мазепа.

Не много найдется смельчаков, – гремел хозяин, – замышляющих против Мазепы недоброе. Еще меньшее число рискнет выполнить задуманное. Чей же замысел ты исполняешь? Кто тебя направил, кто снарядил? Для какой цели? Украсть что-нибудь или разведать, чтобы затем спланировать будущее покушение? Говори! Украсть или покушение?

Но в ответ только муха жужжала где-то на подоконнике.

– Я ведь из тебя колбасу сотворю, засушу урюком на чердаке, замариную в погребе. Твоя судьба решена, и надеяться тебе не на что. У Мазепы и мертвые говорят, а тебе предоставляется льготное право добровольно раскрыться еще при жизни. Ты не знаешь, что получается из негодных людей у Мазепы? Ты не можешь не знать, об этом все знают. И хватит дурака валять! Хватит идиотничать!

Мазепа начинал звереть. Он выпрямился, так что стул опрокинулся, и хватил рюмкой об пол. Мелкие осколочки ее зазвенели во все направления по кухне. Более всего хозяина бесило романово убийственное хладнокровие. По его убежденности, от одного вида Мазепы у допрашиваемого должны были сдать нервы. А тут наблюдалось обратное.

– Он ничего обо мне не знает, – осенило вдруг Мазепу, – В ноги мне не валится, пощады не просит, даже сердце не заколотилось сильнее. Непостижимо. Ты что же, вчера только на свет народился? Но как такое могло произойти? Я не понимаю. Почему он ничего обо мне не знает? Отчего? Не понимаю. Отвечай! Знаешь или нет?

Слышал, – пролепетал Роман.

Слышал? – Мазепа растерянно сел, не зная, что и предпринять. Взялся за банку и стал пить крупными глотками, выпучив очи на Романа. – Черта лысого ты слышал, – обтер он резко губы, – Но как такое попустительство могло получиться? По какой причине? Кто не доглядел? Кто упустил? Непостижимо. А ну, немедленно мне все рассказать, кто такой, откуда и почему. А если соврешь, если утаишь! Хлопцы! Хлопцы, вы где? Несите сейчас же клещи и паяльную лампу. И веревку крепкую. Калеными клещами из тебя вытяну. Хлопцы!!!

Роман оживился и, не дожидаясь, пока придут хлопцы, стал Мазепе все-все рассказывать, даже то, что было не нужно. Сначала повторился и сказал, что его зовут Романом Романовичем, на что Мазепа только плюнул. А потом сказал, что проживает в доме у матери, совершенно здесь рядом, и если у хозяина имеется в распоряжении лишняя минута, они могли бы без труда пройти в поселок, чтобы самолично в этом убедиться. О себе сообщил не многое. Родился, как будто, в Ромодане, но как это было, отчетливо не помнит. Учился в школе и может перечислить всех одноклассников и одноклассниц. Стал перечислять, а Мазепа его перебивает и спрашивает резко, кому он служит. А на это Роману и совсем не ответить. Он никогда не служил и не знает толком, как это. Даже нигде и не работал, разве что в школе на занятиях труда попиливал ножовкой. Впрочем, оговаривался Роман, по хозяйству помогал иногда матери, но не знает, можно ли это именовать службой. Мазепа подобной чуши не поверил и, запивая горилкой, удивлялся про себя такой изощренной лукавости, а вслух приговаривал: «Ничего, ничего, сейчас придут, сейчас принесут». Но вот Роман не без волнения перешел к заветному и принялся описывать свою любовь к Жанне, да еще в таких красках, что Мазепа никак не поймет, к какому месту это сейчас. Роман поведал о том, как он узнал о ней, как увидел ее в первый раз и как во второй. Раскрыл свое сердце, куда она, юная, волшебным образом проникла и где на вечные времена утвердилась. Осмелев, стал неожиданно добиваться скорейшего соединения влюбленных, говорил, что долго думал о свадьбе и, наконец, решился. На все согласен и готов. И побыстрее бы это дело провернуть. А Мазепе все невдомек, о ком речь-то. Да о его родной несовершеннолетней дочери! От подобной наглости Мазепа опешил. И горилка не пошла в горло. Он как-то с самого появления незваного гостя не придал значения словам о дочери, а теперь вдруг уяснил, для чего гость явился. Если бы хлопцы с замасленными губами и капустой на зубах не прибежали на зов и не раскачали хозяина, так бы он и остался до вечера бессловесным. Бешенство овладело Мазепой. Он кинулся на хлопцев, потому что те оказались под рукой, и принялся их избивать за то, что с раннего утра пропадают неведомо где, а в это время всякие проходимцы заходят ему во двор. Одного он лупил клещами, а другого – паяльной лампой. Потом он вытолкал их вон из кухни и, повернувшись к Роману, стал красный, как петушиный гребешок.

– Как же ты, ничтожная амеба, – зашипел он, – осмелилась прикоснуться к имени моей дочери? Как тебе в голову проникло рассказать мне об этом? Ты… – ничто. Никто. Ничего не имеешь, кроме глупейшего прозвища. Ты… Я… Что же мне делать теперь? И руки опускаются. Что мне с тобой сотворить?.. Даже притрагиваться мерзко. Мать!! – заревел он, увидав, что банка опустела, – Неси горилку! Теперь ведь день пропал. Теперь ты мне испортил день!

Хозяйка торопилась достать из погреба в капельках новую банку. Обтирала ее передником и несла в кухню. Она скоро выходила оттуда и окликала хлопцев, чтобы шли посмотреть, кто подъехал к воротам. Громилы-хлопцы с бритыми головами, почесывая побитые места, шли к воротам и отвечали каким-то приезжим на «Волгах», что хозяину сегодня нездоровится, и вообще он безнадежно занятой. Советовали поскорее уезжать, а завтра, когда все уляжется, наведываться. Хозяин, может быть, их примет, а может быть, и нет. Объявлялись крестьяне с сапами на плечах и справлялись о чем-то для них важном. Хлопцы, не церемонясь особенно, гнали их вшею. И обещали вдогонку спустить с цепи пса. Наконец, оставшись без дела, они располагались на травке перед воротами и дремали на солнышке.

Уже день двинулся к вечеру. В летней кухне больше не кричали. Хозяйский стул переместился вплотную к романову, тарелки с недоеденным расползлись по краям стола. Мазепа таскал за редкий чуб Романа Романовича и повторял, еле ворочая языком, что так нельзя, что это преступно и против всяких правил, что он засолит Романа Романовича в банке с огурцами или порубит в капусту, что так даже его хлопцы-остолопы не поступают, хотя тупее их вряд ли отыщется на свете существо. Невозможно же быть в тридцать лет совершенно ничем. Он пересчитывал по пальцам все прошедшие тридцать романовых лет и, разводя руками, констатировал, что все сроки упущены, и теперь Роман Романович так и умрет ничтожеством. «Ведь вот я к тридцати годам!» – восклицал Мазепа, – «А Юлий Македонский! Он весь мир покорил. А я!» И Мазепа принимался излагать свой жизненный путь, с чего он начал и чего достиг. Раскидывал снова руки, но уже для того, чтобы довести до Романа ширину и безбрежность своих полей, лесов и садов, плодовитость прудов, кишащих жирными карасями и качество многокилометровых асфальтовых дорог. И звал хлопца, чтоб и тот тянул руки, отойдя подальше, так как собственных для полного впечатления не хватало. Рассказывал, сколько людей на него трудится по селам, сколькие в городе пригибают шею, заслышав его имя, кто к нему регулярно ездит на поклон, а к кому его молодцы сами приходят. Приказывал вдруг принести из чулана пистолет и палил из него по ходикам на стене, изображая справедливую разборку с провинившимися. При этом хлопцы и Роман валились плашмя на пол, потому что хозяин, не вполне владея собой, попадал куда угодно, кроме ходиков. Скоро Мазепе стало удушливо. Он скинул с себя все, кроме штанов, и обливался обильным потом. Он выгнал хлопцев на улицу, якобы избегая лишних ушей, и стал оглашать при Романе неслыханные по дерзости дела, им проворачиваемые, и указывал, кто ему в руководстве пособничает. Полезли как грибы после дождя имена. Стараясь поразить гостя, Мазепа из района перекинулся в область, где все ему были знакомы, а оттуда, ни больше, ни меньше, в столицу. Раскрыл подоплеки известных политических дел, привел связи. И все ему было мало, и он задыхался. Расстворил окно и, просунувшись в него по пояс, кричал, что Роман Романович нарочно ему не верит, призывал всех живых в свидетели и приказывал хлопцам незамедлительно нести банкноты и номера счетов во всемирных банках. И лишь когда в летнюю кухню вошла с каменным лицом хозяйка, он утихомирился, захмелел совсем и немножко заснул.

Временами Мазепа просыпался и, видя перед собой Романа, не узнавал его. Он необыкновенно ласково обращался с гостем. Называл его сыночком, журил за то, что тот раньше не наведывался, жалел те годы, что провели они в разлуке. А Роман назвал его папой. Мазепе понравилось. Он позволил ему так себя называть: папой или Гнатом Ивановичем, а лучше папочкой или папулей, как дочка. Мазепа открыл Роману страшный секрет: у него есть дочка. Роман незамедлительно пожелал жениться. Мазепа его приостановил и высказал соображение, что так сразу не годится, что вначале нужно доказать, исполнить задание, отработать, – работы у него непочатый край. Роман согласился на любую, какой бы ни была сложности. Хозяин его расцеловал. «Я тебя распознал», – бормотал он сквозь слезы, – «Ты достоин, отдаю, бери ее, не нужно доказательств». Роман наотрез отказался без доказательств, но когда хозяин стал багроветь, тут же согласился. «Пройдем», – говорил Мазепа – «На второй этаж, по лестнице. – Осторожно! – на ней ступеньки. Там, в спальне она. Я слышал, как она вернулась. Я ее не боюсь отпускать, всюду мои люди за ней смотрят. У, как стемнело» – посмотрел он в окно. – «Она там, в своей постели, как блинчик в теплом масле. Сладенькая. Кушай на здоровье». Мазепа замешкался, обуваясь на пороге, и Роман очутился впереди него на дворе, где столкнулся с хозяйкой. «Куда!» – грубо оттолкнула она его, – «Пошел вон!» И Роман все понял и оценил ситуацию. Шутки в сторону, все было очень жестоко для сердца. Он поискал глазами в потухших окнах второго этажа, не появится ли изящная фигурка, и, ничего не обнаружив, пошел своей дорогой, доставая сигареты. На холмах в сумерках его настиг Мазепа и принялся, дыша часто, утешать: «Не получилось без доказательств. Не расстраивайся. Она мать, понимай. Но я – железно. Обещаю. Исполнишь работу, отдам дочь. Потому что ты полюбился мне, Рома. Ты приходи ко мне еще, Рома».

 

4

Близко к полудню нового дня, когда от жары перестали и цвиркуны цвиренькать, проснулся наконец Мазепа и, со скрипом раскрыв двери веранды, вытащился на воздух, и стал жадно хватать его ртом, и стал ругаться на собаку и давать ей пинков, за то, что с раннего часа лишает хозяина покоя. Сказать, что он был не в духе, значит не сказать ничего. Лицо его распухло, левую щеку покрыло красное с разводами от подушки пятно. Штаны, измятые, спустились под пузо, пузо пробирала неприятная дрожь. Мазепа, как ни старался, не мог совершенно вспомнить себя вчерашнего, и подозревал, что после починки мотоцикла, ему просто-напросто нагло открутили голову, черт знает, по каким местностям таскали, а возвратили только под утро. И теперь он хотел бы знать, кто над ним так дерзко надсмеялся. Домочадцы, прекрасно изучив нрав хозяина, попрятались где-то в надежные укрытия, предпочитая лишний раз не рисковать. Мазепа постоял еще, позевал. Стал выискивать взглядом, какое бы яблоко вырвать с распустившей над его головой ветви яблони, как в стороне стукнула калитка. Он обернулся неохотно, словно думая: кого это еще черти несут? и чуть не присел в бадью с поросячей едой, – как ни в чем не бывало у калитки – Роман Романович, здоровается. Мазепа не поверил. Протер глаза, шагнул ближе. Не может быть! А Роман извиняется, что припозднился, говорит, корову мать принудила выгонять, так бы пришел вовремя. Мазепа собрался что-то выговорить, а Роман его предупредил, поспешил успокоить, что теперь-то он совершенно на свободе, готов, дескать, к работе приступить. «Только давайте», – потянулся он пожать Мазепе руку, – «все в один день закончим. Не хочется растягивать». «Хлопцы!» – прохрипел в отчаяньи Мазепа и от Романа прочь, как от огня, куда придется: через лавку, сквозь виноград, по цветам, – «Хлопцы, где вы? Когда это кончится?»

Хлопцы не показывались, но явилась хозяйка. Засновала в хлопотах по двору: с теркой для буряка пробегала в летнюю кухню, оттуда возвращалась с горячим чавунцом каши для птицы. Не замечала Романа, словно он не обладал телом или был прозрачный как ветер. И только, когда тот, осмелев, ступил на лестницу, ведущую на второй этаж, словно опомнилась, орлицей в момент подлетела и разом одернула наглеца. Она повела его на задний двор, вручила старые ржавые с одним отогнутым зубом вилы и приказала вычистить весь коровник с конюшней. А еще, чтобы мало не показалось, гусятник с курником в придачу. А до тех пор на глаза не попадаться. Роман покрутил, покрутил вилы и приступил к работе. Это даже странно, как резво он взялся. Как будто не трудиться, а что-нибудь другое, более приятное выполнять. Как будто ему сказали выесть полную латку теплых налысников или поспать в холодке.

Начал он с курника. Курник был пустой, – куры бегали где-то на воле. Просторный, заполненный полумраком, он казался довольно чистым, с раскиданной кое-где кучками соломой. Даже Роман обрадовался, с какой легкостью ему должно это дело сойти. Однако то, что выдавало себя за ровный, гладко убитый земляной пол, на поверку оказалось сплошным, не имеющим пределов в глубину, куриным пометом, скопившимся за годы. Надо полагать, куры всех окрестных сел собирались здесь вечерами и дружно гадили под себя, показывая чудеса мастерства. Роман, пригибаясь под рейками, выворачивал вилами большие куски и сваливал в тележку, которую где-то раздобыл. Тележку отвозил через картофельные грядки к компостной яме. Роман Романович уподобился шахтеру в забое, стал чумазый и покрылся потом. А затем преобразился в археолога, потому что, то и дело, выкапывал всякие находки: железные уголки, черепицу, пластмассовый треснутый абажур для ночного светильника, два левых сапога, домашние плюшевые тапочки. От разорения в курнике поднялся удушливый запах, и Роман задыхался, и часто вылезал наружу отдышаться. Подковыривал, сваливал, отвозил. Он устал, но, вспоминая заветное, улыбался и торопился закончить. Когда почти весь курник был вычищен, откуда ни возьмись вбежал петух в полном боевом облачении. Видя, какое в его отсутствие твориться беззаконие, он без раздумий вскочил Роману на спину и принялся долбить ее клювом и рвать когтями. Роман насилу отбился вилами. Тогда набежали остальные куры, тьма кур, и подняли такой гвалт, что Роману пришлось покончить с чисткой и поскорее убираться куда-нибудь, хотя бы в конюшню. Проходя мимо хаты, он поискал взглядом в окнах, не появится ли Жанна, но она не появлялась.

Конюшню долго искать не пришлось, ею служила небольшая пристройка к коровнику. Очевидно, в прежнее время хозяин не держал лошадей, ничуть не интересовался ими, и во сне они ему никогда не снились, но впоследствии приобрел одного или изъял в счет долга и разместил в этом, наспех возведенном укрытии. Здесь было темно и пахло по иному, и, даже можно сказать, не так гнусно, как в курнике. Все же лошадь против курицы животное намного благороднее. Но зато здесь водилось адское множество мух, а Роман Романович не выдерживал, когда они по нему ползали. Он для начала вознамерился их всех поразгонять. В наружной стене нащупал окошечко, выставил темное, непрозрачное от грязи стекло, и мухи с жужжанием тут же все повылетали вон. И солнечный луч проник в конюшню. Роман взялся за привычную работу, надеясь, что здесь дело пойдет быстрее. Вскоре какой-то хлопец, молчун и угрюмый, привел молодую кобылу, которую целое утро выпасал где-то в зеленых свежих лугах. Он на вопросы не отвечал, точно был глухонемой, и выражение на его лице было какое-то не доброе. А кобыла оказалась порядочной сволочью: кусала и лягала Романа всякий раз, когда тот находился поблизости. И еще как будто бы ухмылялась при этом. А когда Роман уколол ее вилами в бок, чтобы проучить, навалила в знак мести новой работы на только что расчищенное место.

Подступал обед, и из летней кухни потянуло голубцами. Семья Гната Ивановича Мазепы рассаживалась обедать, и было слышно, как ложки плещутся в борще, а потом, как горилка наливается в рюмки. За другим столом кормили хлопцев и работников со стройки. А Роману Романовичу никто не предлагал борща или хотя бы морсу для свежести. Он ждал, что после обеда Жанна придет доить коров, и непрерывно ее высматривал. А она не приходила. Вместо нее приходила хозяйка. Вскоре коров погнали на пастбища, семья Мазепы расположилась в хате немного поспать, и Роман Романович остался один с конюшней, коровником и гусятником. Поздним вечером он притащился домой, выкупавшись по дороге в пруду, голодный и уставший, и с каким-то странным огоньком в глазах. Рухнул на кровать и проспал без сновидений до самого утра. Мать стояла над ним, не решаясь тревожить, и сама тревожилась.

Чуть в мире божьем просветлело, Роман засобирался. Никто не видел, как он уходил. Солнце приподнялось, а он уже мчался знакомыми пустырями и усмехался, обрывая попутно стебельки трав. И хохотал, кружась на месте, и перепрыгивал воображаемые препятствия, беспокоя полевых воробьев. Такого Романа Романовича никто не знал. Он и сам никогда не бывал таким, таким сладко счастливым. Завидев мазепин дом, он приветствовал его как родной и рад был каждому его камешку и каждой бесполезной тряпочке под забором был рад. Его не смутила неприветливость хозяйки. Он стал докладываться ей о проделанном и вызывался тут же показать, провести на место, чтобы удостовериться, чтобы никаких недомолвок между ними не было. Ему уже мерещилась где-нибудь за дверями Жанна в каком-нибудь ослепительном по красоте и великолепию платье или в экстравагантном костюме, но элегантном и по моде. Он то и дело озирался, стараясь угадать, где спрятана для него Жанна. Хозяйка холодно выслушивала. А Мазепы нигде не было видно. Можно было предположить, что он еще спит или, наоборот, по неотложным делам в отъезде, но в действительности он был дома и сквозь кружевную занавеску наблюдал в окошко, что будет. Хозяйка, дослушав доклад, сделала знак следовать за ней и повела Романа мимо собачьей конуры, мимо сгрудившихся у гаража мешков с сахаром, через калитку с металлическим крючком прочь со двора. Спустилась с пригорка сквозь высокие в репейниках лопухи, промелькнула в зарослях бузины под сенью сгущающегося гая. Роман шел по пятам за ней как зачарованный, не зная, что и думать о приготовленном для него. Может быть, гадал он, Жанну переодели в русалку и расположили где-нибудь в причудливых ветвях? А может, у них там, среди леса, еще один дом, побольше первого? Может быть, там целый дворец! Наконец хозяйка остановилась и среди раскидистых с глубокой тенью в кронах акаций, на чистом от кустов месте указала на безобразную гору корявых пней с условием: все распилить на дрова. Пни были утыканы корнями как оленьи головы рогами. Пни были чистый дуб, моренный дождями и сушеный летним зноем, который никакой инструмент не возьмет. Ошарашенный Роман Романович стоял в безмолвии. Ветерок трепал его редкие пряди.

Хозяйка возвратилась к прежним занятиям; резала мясо на гуляш огромным вороненой стали ножом и тюкала им по хрящам. Хозяин объявился. Сначала в дверном проеме показалась его голова, а потом, когда она убедилась в полной для себя безопасности, вышло и все остальное. Хозяин взялся снова перебирать мотоцикл и был весьма доволен, как с Романом получилось. И даже что-то напевал музыкальное за работой. Подмигивал хлопцам и один раз, исключительно из нежности, подошел и ласково потрепал за ухо пса. Но вскоре в гаю, – может быть, через час, а может, и через два, – зарычала и зажужжала бензопила. И это было большое удивление. Мазепа вообще не понял, где жужжит. Он не хотел верить, что жужжит в гаю, и убеждал домашних, что это у них в головах жужжит. Послали хлопца разузнать, и оказалось, что жужжит действительно в гаю, и что там кто-то пилит. А этот кто-то, не кто иной, как Роман Романович. Необъяснимо, где он пилу раздобыл. Хозяйка ему даже лобзика не предоставила. Не мог же он ее в кармане припрятать. Пила рычала и визжала целый день без перерыва. В обеденное время не давала никому заснуть и затихла лишь под вечер, когда Мазепа отрядил в гай здоровенного детину, и тот пригрозил Роману дебелым с рыжими волосками кулачищем и пообещал, что вобьет его по уши в землю, как гвоздь в дощечку, если не прекратятся безобразия. Роман ночевал между напиленных кружков, прикрывшись ветками, а по восходу принимался за работу. Откуда только у него силы брались?

Однако, как не трудно сообразить, дровами дело не ограничилось. В тот же день Романа перевели на луга и поручили пасти сводное стадо коров окрестных хуторов, освободив при этом штатных пастухов. Места там были болотистые, но против ожиданий ни одна корова у Романа не пропала и не поломала ног. Даже больше: после нескольких пригонов коровы принялись телится, да при том с такой прытью, с какой никогда прежде не телились, и Мазепе пришлось срочным образом это приостанавливать, потому что никаких кормов на подобную прорву не напасешься. Роман Романович переехал на буряковое поле и дни напролет под немилосердным солнцем пропалывал между буряками дорожки. Однако как ни велико поле, ему тоже были пределы. В последующем Роман Романович месил на строительстве новой хаты с галереей и бассейном растворы, просеивал песок, клал кирпичи, копал траншеи под газовые трубы. Он переколол горы черного угля в мелкую дробь, перетравил всего жука на огородах, и конца мазепиным работам не виделось. За каждым выполненным заданием, поступало новое, тяжелее прежнего. Роман Романович исхудал. Он, как одержимый, работал на износ, мало ел, а еще меньше спал. Домой возвращался изредка, по темному, чтобы никто не замечал его прихода, и мать тщетно пыталась выведать у него, что происходит. Но люди по селам давно все знали и, встречая нечаянно Романа на дороге, презрительно усмехались. Маленькие дети дразнили его. Мазепа называл пренебрежительно зятьком и похлопывал по плечу, не без удовлетворения подмечая, как тают день ото дня у Романа силы. Но, впрочем, внутренне Мазепа тревожился, и начинал подумывать, как бы окончательно избавиться от Романа, потому что работа кончалась, и скоро могло совсем не стать в хозяйстве, чего бы поделать. А к Жанне не допускали Романа, и она к нему, казалось, не проявляла никакого интереса. Была неподалеку, и словно не было ее.

 

5

 

Романа послали обрывать вишни, дали провожатого – хлопчика, что смотрит за наглой кобылой. Хлопчик далеко не ходил, показал дорогу и повернул назад. И показал, как нарочно, самую неудобную, где граница ячменного и гречишного полей, где рождается овраг, где травы путанные: березка, вьюн, череда, где душистый горошек и колыханное море крапивы. Поначалу, пока не встречался кустарник, Роман еще справлялся кое-как с крапивой, а потом и вовсе увяз, и ведра ему сквозь заросли стало не протащить. Обманул его хлопчик, сроду люди не ходили здесь, и даже видимости какой-нибудь тропинки не было. Цвела белоснежно полосами гречиха, волновался ячмень, а за ним выстраивались высокие и стройные вдалеке клены. Роман оставил крапиву и пошел в ячмень, хрустя колосками. А ему было теперь безразлично, и даже не пугал объездчик, что вот – вот мог нагрянуть, а тот бы не простил. Клены во всей красе и величественности осанки, – так что ни с какой другой породой не спутаешь, – сколько гордости и света в острых листах! – представали. Они шумели на самом краю оврага, который, совершив гигантский обход широкими долинами, выворачивал к ним, углубившись и расширившись до невозможных расстояний. Здесь открывались окрестности для обозрения. От края до края весь противоположный склон, нежно зеленый, гладкий как воловий бок, покрывали маленькие изящные, словно искусно сотворенные, деревца, целые армии их, размещенные в шахматном порядке. Они занимали гектары во все направления. Они удивительно правильными шарообразными кронами касались у голубого горизонта неба и сбегали по склону в овраг. Это были вишни, яблони, груши, абрикосы. Это были прежде колхозные сады, и всякий умел обворовывать их, а сейчас они были чужие. Все они принадлежали Мазепе. Чтобы оборвать хотя бы десятую долю вишен, понадобилась бы не одна неделя для всего поселка и окружающих его хуторов, но Роман Романович уже не задумывался. Спустился в овраг и стал крохотный; поднялся там, углубился в сады и пропал совсем.

Было тихо, безветренно, обширный склон загораживал ветер. Роман влез на вишневое дерево, потому что нижние ветви он оборвал и наполнил почти ведра. Он не метался между деревьями, но выбрал одно и положил, не очистив его от ягод совершенно, к другому не переходить. Но шумели оставленные по ту сторону клены. Чудно так: всюду безветрие, а они шумят, – чудно и завораживающе; и вправду поверишь, что они сами, что переполняет их, и – выговариваются, что у них своя собственная дума. Спустя некоторое время послышались рядом переливчатые резкие голоса и показались здесь неправдоподобными. Роман притих в зелени, полагая сперва, что почудилось, а потом все больше уверяясь, что они настоящие. Шли молодые, школьники: девушки и хлопцы. Хлопцы быстро на природе развиваются, мужают, голоса их крепнут и голоса из грубеют. Девушки веселились, беззастенчиво и раскованно. Хлопцы веселили их. Там, среди них, была и Жанна. Вот подошли к романову дереву. А Роман Романович наверху как будто бы умер. Один из хлопцев обнаружил ведра и возле них ботинки, которые Роман скинул, чтобы не мешались, стал подбрасывать их, как жонглер, а потом с силой зашвырнул один ботинок в овраг, а другой совсем в противоположном направлении. Девушки вспыхнули смехом. Они как будто бы угадали, чьи были ботинки, и как будто бы знали, что будет дальше. Роману захотелось заорать, чтобы вернули на место, он почти двинулся, чтобы спуститься и надавать сосункам по шеям, но отчего-то не двинулся. А хлопцы потешались:

– У Мазепы хорошие вишни, с них ботинки падают.

– Да, и ведра тоже.

– А что, теперь подошел их срок зрелости?

– Даже отошел. Ему на смену подступил черед дураков.

– Да, хлопцы, я вот уже слышу: сейчас где-то брякнется о землю один.

– Эй, дурень, ты где? Прыгай вниз, не то сторож как раз подстрелит тебя.

– А, может, потрясти?

– Нет, дайте, я потрясу.

Я тебя потрясу, так что зубы расшатаются, – донеслось от Романа. Он лягнул самого ближнего хлопца, так что тот отскочил и притих, озлобленный.

Ну, хватит, – скомандовала Жанна. – Я иду домой, а вы, хлопцы, проводите Оксанку. Оксанка, принеси завтра фотки, те, что договаривались. Я тебе их верну.

И молодежь стала расходиться. Роман с треском сорвался вниз и босой помчался за Жанной. «Жанна! Жанна!» – окликивал он ее. «Кто тебе тут Жанна?» – кричали хлопцы и свистели, но не подходили. А Жанна словно и не слыхала.

– Жанна! – догнал ее Роман, – Я подобрал случайно твое, – и снимает резинку с запястья, и, глядя ей в глаза, – Возьми.

– Ой, это моя, – узнала Оксанка и подбежала взять.

– Это оксанкина, – ответила Жанна.

А хлопцы рассмеялись.

У Жанны нежная, детская еще кожа, с пушком персиковым на свет, удивительно притягательная. Все Роман ей удивлялся. Он хотел, и чуть было не тянулся, дотронуться до ее лба, носа, щек, провести пальцами по бровям, едва касаясь. Как природа такое сотворила? Брови, пробивающиеся темными лучами и сбивающиеся в черную, твердую, как вычерченную, линию и расходящиеся веером на переносице. Завитки волос на шее, с какой идеальной округлостью завивающиеся! Светлые, почти белые на самой границе и тонкие, а потом темнее и более блестящие. Почему так устроено и распоряжено, что даже в животе невесомость? Линии абриса лица плавные. Кто их вывел? Острый локоток с выемками, там, где нужно и сумасшедшими полутенями. Глаза из чего сделаны? Кто их так волшебно изваял, залил цветом? Да еще наградил игрой и внутренним посверкиванием. Роману хотелось забрать ее себе, чтобы вертеть и крутить, разглядывая, чтобы разглаживать волосы, и чтобы столетия тем временем убегали. И признаваться. Чтобы было стыдно и неловко вначале, а потом свободно. Не так владеть, как вещью, а чтобы не знать, куда спрятаться от нее, чтобы она им владела. И что-нибудь подобное говорить: «О, Жанна, я не просто влюблен в тебя, но ты нужна мне, Жанна. Ты заменишь мне былое счастье. Ты – юная красавица, и ты на это способна. Ты возвращаешь меня к радости, ведь сама ты – радостна; новизна и свежесть – твои крылья, и всеобъемлющая, бессознательная вера. А я признаюсь, что давно утерял ее. Неверие владеет мной, один пустой страх. Измерены житейские успехи и житейские волнения, и среди них нигде не отыщется следа влюбленности. Твой нрав мне подходит и твой характер, задор, желание казаться опытной, холодность напускная ко мне. Но это ведь молодость. Смотри, как молодые на краю клены шумят…»

– Не надо только за мной идти, – сказала Жанна Роману ни тепло, ни холодно, и вообще не понятно как. – До завтра, Оксанка. Хлопцы, вы смотрите, ее до дома проведите и ничего по пути не выдумывайте, она мне потом все перескажет.

Жанна больше не оборачивалась, и Роман долго за ней следил, пока она не скрылась из виду.

 

~

Над горизонтами стелилась мара и дымка укрывала вполовину переливы холмов и неровный клубистый лесной край в лощине, и дугу острую поля, как предвестие великого дождя или сырое рождение ветра. Но это – далеко-далеко, так, что никакого опасения, – только предвидение и только предчувствие; кто его знает, может, пройдет стороной или не сбудется вовсе, или почудилось, – глаза заслезились, – или выдумки. Потому что уже по мере приближения облака высветлялись, как выходили из погреба, яснее очерчивались; мясистыми боками бухались, головами, лбами бились, громоздились рваные, с растрепанными полами, – минутные сменяющиеся образы; а еще ближе – поднимались и в широчайший фронт растягивались, в гряду, набухающую, разную, – оттенки грязно радужные и те, какие у художника от пастельной пыли на пальцах. И перед облаками – синий, не возмущаемый ничем и никем купол, – голова идет кругом! Синие небо как врата, окаймленные белыми барашками – на фоне столпившихся туч суетливыми, перебегающими и стремящимися от крадущихся волками рыжих. Мимо пронеслись смазанные, быстрые клоки, как упряжки. И все пронзали солнечные, – никто не укроется от них, – лучи и поджигали вершины облаков и склоны, инкрустируя тенями впадины. И весь небесный купол, бесстрастно, бесчувственно, вечно, – голова идет кругом, – пронзали солнечные лучи.

Вечером был сильный дождь. Что живое обитало на земле, попряталось. Всякий укрылся в своем убежище. У кого бы в мыслях возник овраг в сумерках, мокрые, – где капли сваливаются с листа на лист и просачиваются в траву без счета, – продрогшие сады и Роман Романович, поскальзывающийся на ветвях, рвущий вишни?

 

~

«Куда ты их прешь! Где мне их девать? Ирод!» – отворяла хозяйка дверь веранды с ярким оранжевым светом в льющийся дождем мрак. Роман стоял оторопелый с ведрами, а по лицу его и по рукам сочилась вода. «Забери их себе! Всю усадьбу засыпал теми вишнями». «Сдохни!» – вскричал Роман, и ведра бряцнули о крыльцо. «Гнат! Гнат!» – заголосила хозяйка, – «Поди сюда! Люди добрые! Хлопцы!» Романа Романовича немножко побили за не хорошее поведение и объяснили, что впредь не следует так поступать, и рассказали, что теперь предстоит вишни убирать. Завтра же утром нужно будет очистить их от косточек и закатать в банки, а для которых банок не хватит, – распродать на рынке. Мазепа был столь любезен, что даже определил Роману место ночлега – сарай поблизости от коровника и конюшни. Для чего тот сарай предназначался, Роман не мог догадаться: куча хлама бестолкового, покрышки от машин, цепи свисающие. Совсем рядом, за стенкой, кобыла фыркала и прядала ушами, вероятно, улыбаясь зло. В углу сарая, в потемках, угадывалась словно расставленная какого-то рода клетка, за которой некто пошевеливался, терся боком и посапывал. А порой и постанывал. Но так невыразительно, что Роману не хотелось разведывать. Он устал. Вскоре он уснул, промокший и продрогший.

Посреди ночи Роман проснулся и вышел из сарая. Мельчайшим ветром из-за поля доносило запахи полыни. Вся усадьба почивала. Хлопцы, оставленные на всякий случай у въездных ворот, спали, положив головы друг на друга. Тогда Роман схватился за металлические поручни и стал взбираться по лестнице на второй этаж хаты. Тронул дверцу, и та поддалась. Он проник в комнаты и в полумраке, – а светлые разводы на стенах рождали только сквозь тюли звезды, – наткнулся на кровать. Там, в подушках и простынях спала Жанна. Одеяло тяжелыми, многоветвистыми складками изминалось, и, богатое тенями, хорошо драпировало ее. Самый кончик ее ступни выглянул как-то так прекрасно в своей непреднамеренности и был призрачно освещен. Пальчики крохотные, один к одному, ноготки блестят. Жанна спала в просторной рубашке с кружевной оторочкой. Кружева не пошлые, не аляповатые, а такие – как раз в тон, умеренные по вычурности. Полюбовавшись, Роман Романович покинул ее, спустился на землю и поплелся обратно в сарай. Даже никто не кашлянул. Ночь стояла тихая какая.

Утром за ним пришли. Один из хлопцев просунулся в нутро сарая и напомнил о вишнях, и сказал, зевая широко, что если рано встать и приняться сразу же за работу, то многое можно успеть, и что, мол, тому, кто рано встает, тому даже бог дает. Острые солнечные лучи прорезались в щели и выщербины. Роман, отряхивая солому со штанов и головы, подался было к выходу, как припомнил что-то вчерашнее, возвратился и приблизился к клетке. Стал вглядываться, – темное и непонятное. Опустился на колени и в самые щели между прутьев смотрит: лежит что-то. Выбрал из торчащих под ногами соломинок длинную, протянул и тычет ее в это самое. Вдруг, что лежало, вздрогнуло, стало пятиться, вывернулась, откуда ни возьмись, грязная рука, и оказалось, что это – человек! Роман не закричал, – крик провалился ему внутрь. Он выполз на свет и бежать. Сердце сильно билось. А на дворе все присутствуют: Мазепа, в белой праздничной рубашке, его хозяйка, хлопцы, какие-то заезжие: толстомордые, усатые, весьма с довольными мордами. Жанна спускается по лестнице, причесанная, с подведенными глазами. И все смотрят на Романа, а он, испуганный, не знает, что предпринять.

– Дурное что-то приснилось? – спрашивает Мазепа ласково. – Нужно вовремя ложиться, нельзя полуночничать. А ты, Ромаша, возвращаешься поздно. Так не надо.

– Там, там… – дрожали мелко губы у Романа.

– А что там? – подошел Мазепа поближе. – А кто там? – с притворным интересом. И говорит тише, как будто, чтобы не вспугнуть. – Крыса завелась? Или мыша? – оглядывается на своих, а те улыбаются.

– Там… человек.

– Как это, человек? Где человек? Человек?!! Че-ло-ве-е-е-ек! – позвал громко Мазепа, сложив ладони рупором. А потом приставил их к уху, чтобы лучше слышать ответ. Но ответа не последовало. – Это не человек, Рома, – приобнял он Романа и повел, – Тот, кто Гната Ивановича не уважает, кто смеется над Гнатом Ивановичем, уже не человек. Ему не место среди нас, человеков. Человек ведь всегда человека поймет. Правда? Войдет в положение, ущемит немножко этот самый – свой мелкий эгоизм. Человек с человеком всегда общий язык найдет и взаимосочувствие. А необузданного, социально-небезопасного, лютого зверя – его в клетку. Вот так, милый мой. А ты что же вишни не убрал? Проснулся давно и лентяйничаешь?

– Но Роман от тяжелой мазепиной руки уклонился и обратился к нему глаза в глаза:

– Вы же обещали.

– Что я обещал? Что не надо вишни убирать? Что-то не припомню. Мать? Хлопцы? Вы слышали такое?

– Вы обещали. Отдайте мне ее.

– Кого?! Хозяйку мою отдать?! Да ты, хлопче, уже головой поехал. Погулял под дождиком.

– Отдайте мне Жанну!

– Трясця тебя возьми! Какую Жанну? Козу, что ли, или корову? Да отродясь Жанн не знавал. Ни курицы у нас нету Жанны, ни утки. С радостью бы отдал, да нету.

– Вы врете все. Вы мне обещали. Я исполнил, все работы переделал. А вы из злости. Вы – злой. Вашим заданиям, – им конца края нет. Хотите и меня сгноить? Так не выйдет! Я вас всех сдам! Всю вашу шарашку! И вас, и ваших холопов, и ваших хозяев!

– А ну, хлопцы, – зашипел Мазепа, – хватайте-ка его. Рано сбудили, нужно опять в сарай. Хватайте его и вяжите!

Тут началась котовасия. Роман Романович выявился на деле здоровенным кабаном и оказал сопротивление, хотя никто от него не ожидал, а ждали, наоборот, покорности. Действую не профессионально, но отчаянно, он метался по двору и умел ловко ускользнуть от здоровяков хлопцев, при случае заехав одному локтем в ухо, а другому ногой в пах. Пробегая, он поронял все, что висело на гвоздях у летней кухни: тазы, кастрюли, чавунцы, перевернул лавочку, выбил подпорки из-под винограда. Хозяйка только всплескивала руками, видя, как гибнет хозяйство. Пес, совершенно ополоумев, кусал уже всех подряд. Откуда-то с гагаканьем выплеснулась на простор целая река уток. Выбежала кобыла. Ее пытались обуздать, но она увертывалась и от страха принялась лягать пса. Заезжие попрятались в машины. Мазепа, безмолвный, багровел. Вскоре хлопцы вернулись к нему с пустыми руками, – Роман как в воду канул. «Вот он!» – захрипел Мазепа, указывая на лестницу, – там Роман Романович старался стащить девушку, укрывшуюся было наверху. Она отбивалась, царапалась и кричала истерично: «Что ты пристал ко мне?! Я никакая не Жанна! Не Жанна я! Папа! Мамочка!» Роман что-то твердил ей, положив руку на сердце, но уже хлопцы напирали снизу. Тогда он отчаянно скакнул с лестницы на крышу курника, провалился по пояс, но выкарабкался, перебрался на сарай и спрыгнул по ту сторону его. И, как оказалось, прямиком в розовые кусты. Мазепа орал хлопцам, чтобы незамедлительно догоняли. Затем вернул их и приказал натравить пса. Но пес еле дышал после кобыльих любезностей. Тогда Мазепа вскричал: всем на мотоциклы, в автомобили, и догнать любой ценой, живым или мертвым взять, не то, мол, будете без голов ходить, а сам поднял лавочку и присел отдышаться. Вдруг как снег на голову, – когда двор опустел, – Роман Романович. Он, оказывается, никуда не убегал. Вспрыгнул кобыле на спину и погнал на огороды, по картошке, по кабачкам, в овраг. У Мазепы случился удар. Он трясся и хлопал беззвучно губами, как окунь, выкинутый на берег, но никто не слышал его.

 

~

Когда знойно и жжется полуденное солнце, того, кто необходим, следует искать в тени: в хате или в летней кухне, или на стульчике под вишнями, где ветер возникает и прогоняет на какое-то мгновение душный жар. Но под вишнями, на свободной от хозяйственной утвари лужайке, поросшей хорошим высоким cпорышом – никого. Покинутый лежит велосипед – прислонился к козлам. В хате сквозь окна видно, что пусто. В летней кухне тоже. В саду, в огороде, в палисаднике, у тыльной калитки, где сложены, а частью и раскиданы беспорядочно дрова – безмолвие. Молчат и прыщавые гарбузы, сваленные у забора. Как будто бы радио прорывается – из старой хаты, но сказать с уверенностью и определенностью нельзя: слишком далеко для слуха. Старая хата за новой и, – пообросла чуть-чуть лопухами. Над ее порогом завеса, простелки ведут в комнату. В комнате пусто. Через тяжелую густо окрашенную с кованным крючком дверь – в следующую. Пусто и там. Поднимая легкую запону, в третью – как небольшой закуток, – в ней с громоздкой, иссеченной временем столешницей стол. Бумаги разложены, амбарные книги с желтыми разлинованными страницами. Влажная здесь прохлада, и даже какое-то дуновение трогает листы, подворачивая слегка с краев. Но Роман Романович прижимает их ладонью. Роман Романович здесь, одинокий.

Гадалка: так вы не бросать желаете, а просто послушать? Все давно закончилось, улеглось и успокоилось. Мазепу свезли в больницу, а его люди нагрянули и никого не застали: тот, кто им нужен был, – скрывался. Мать избили, дом перевернули вверх дном. Ушли, но обещали вернуться. А тут случились перевыборы. Старый голова проиграл, и явился на его место новый. Он погнал всю прежнюю команду и, между прочим, прокурора – родного брата Мазепы. Кого мог, показательно отдал под суд, за мошенничество, воровство и распродажу металла, Мазепу же – за истязания людей и присваивание державных угодий. Имущество его конфисковали и распределили по чинам, в соответствии с рангом, семью выселили, хлопцев поразбирали. Дочку, говорят, видели в Москве, поселковые наши, когда ездили на подработки. А может, и обознались. Сколько их там молодых, бестолковых, в Москве! Сколько околачивается!

Гадалка заворачивает карты в платок, кладет далеко, задвигает чашки и синие фужеры.