В 1843 году тридцатичетырехлетний московский уездный врач Николай Христофорович Кетчер неожиданно для друзей покинул свой родной город, чтобы занять хорошую должность в Медицинском департаменте Петербурга. Он променял деревянный флигелек с погребком и огородом, соседей-чудаков и провинциальную тишину на сырую квартиру в трехэтажном доходном доме, газовое освещение и коллег, рабски склоняющихся перед начальством и барски чванящихся перед рабами.

«Где, в каких краях, — удивлялся Герцен, — под каким градусом широты, долготы возможна угловатая, шероховатая, взбалмошная, безалаберная, добрая, шумная, неукладистая фигура Кетчера, кроме Москвы?»

В дружеских кружках — у Грановского, Аксаковых, Щепкина, Забелина — смеялись, представляя себе Нелепого (так прозвал Кетчера Белинский за странное сочетание суровой, грубоватой наружности и мягкой нежности души) размашисто шагающим по прямым проспектам северной столицы, завернувшись в плащ черного цвета и попыхивая дешевой сигарой. Неожиданно заметив знакомого, отделенного от него потоком чиновников, дам и карет, Николай Христофорович растягивает в улыбке свои толстые губы, весело машет руками и пытается в одиночку перекричать городской шум. И вот он уже работает локтями, хохочет, шумно извиняется за раздаваемые по сторонам толчки. Наконец, добравшись до цели, набрасывается на жертву с объятиями, пускается в расспросы, которые вскорости переходят в спор, и вот уже Кетчер увлеченно кричит:

— Вздор!.. Неужто!.. Врешь!

Чинная петербургская публика, шокированная столь бесцеремонным поведением косматого, длинного, очкастого господина дикой наружности, с презрением и ужасом взирает на его грубоватые мужицкие манеры и поношенное партикулярное платье.

— Нет, ему там долго не продержаться, — усмехались московские друзья в надежде опять увидеть Кетчера рядом.

Они оказались правы, Николай Христофорович не выдержал и двух лет на хорошей петербургской должности и панически заспешил назад в Москву. Друзья в складчину купили ему небольшой дом с большим садом в конце Третьей Мещанской улицы, у церкви Филиппа митрополита, и он зажил в свое удовольствие.

Ранним утром, накинув на себя мятый халат, он с удовольствием копался в грядках, на которых высаживал георгины и другие замысловатые цветы; потом кормил многочисленных кур, постоянно плодившихся и доставлявших все больше хлопот своему хозяину, потому как он их любил и не мог резать для супа; ласкал и лечил больных кошек и собак, которых ему частенько подкидывали, зная его сердоболие. Покончив с хозяйственными делами, Кетчер садился в тени своего любимого дерева — дуба — и неспешно набивал табаком длинный старенький чубук.

Днем, если Николай Христофорович решался наконец передохнуть от дел и службы, он отправлялся на окраину города, где бродил по берегам многочисленных прудов и речек в поисках грибов и красоты. Он останавливался как завороженный и восхищенно покачивал головой всякий раз, если что-то в природе поражало его отзывчивую душу.

По вечерам Кетчер ходил в Малый театр, где актеры с доверием вслушивались в его безапелляционные приговоры, или заседал в каком-нибудь комитете, пуская громы и молнии в нерасторопного оратора.

Часто в его дом съезжались многочисленные друзья, и шумная, веселая беседа не прекращалась до глубокой ночи. Кое-кто, подустав, бывало, пытался ускользнуть пораньше. Но хозяин почти всегда ловил бегуна и возвращал в столовую, строго выговаривая:

— Что вздумал!.. Вздор! Оставайся ужинать — и слушать ничего не желаю!

За ужином Николай Христофорович с неподдельным ужасом рассказывал, что в Петербурге ни за какие деньги не достанешь порядочной говядины, что шампанское там подмешанное, сигары никудышные, а у жителей только и разговоров что о наградах и политике.

— Зато москвичи, — пытался возразить какой-нибудь заядлый спорщик, — со своими излишествами и безобразиями похожи…

— Врешь! — останавливал его Кетчер, хлопнув тяжелой рукой по плечу. — У нас все гадости на виду, а у них будешь целый год с человеком знаться, а так и не поймешь: подлец он или херувим.

Кто был знаком с Кетчером лишь по обеденному столу, видел в нем вечно развлекающегося барина, обожающего шампанское, но не разумеющего толк в пикантных французских блюдах. Друзьям было известно о Николае Христофоровиче больше…

В течение нескольких лет он редактировал «Журнал министерства внутренних дел» и «Магазин землеведения». Был постоянным корреспондентом «Отечественных записок», «Современника», «Московского наблюдателя», «Журнала садоводства». Служил членом, а позже начальником Московского врачебного управления. Перевел с немецкого очень не хватавшую русским врачам многотомную «Частную патологию и частную терапию» Неймана. В переводах Кетчера не одно поколение российских читателей знакомилось со сказками и «Житейскими воззрениями кота Мурра» Гофмана, «Разбойниками» Шиллера, шекспировскими трагедиями. Даже появившееся в журнале «Телескоп» знаменитое «Философское письмо» Чаадаева, за которое тот был объявлен по приказу венценосной особы сумасшедшим, перевел с французского оригинала все тот же Николай Христофорович, прослывший за карбонария еще в кружке Станкевича.

Иван Сергеевич Тургенев поручал другу Кетчеру издание своих сочинений. Для своего приятеля книгоиздателя Солдатенкова Кетчер поправлял несметное множество корректур и переводов. Белинский, когда ему было необходимо понять смысл той или иной статьи во французском, немецком или английском журналах, всегда обращался за дружеской помощью к Нелепому. После смерти неистового Виссариона Кетчер (вместе с Галаховым) взялся за трудоемкое издание двенадцатитомного Собрания сочинений Белинского, что было не только литературным подвигом, но и необходимейшей материальной помощью семье покойного друга.

Соседи Кетчера судачили, что он состоит под секретным надзором полиции и не пьет редерера, так как, будучи либералом, не выносит на бутылочных ярлыках царского двуглавого орла.

Борис Чичерин, издатель старейшего российского исторического ежемесячника, заверял, что «Кетчер был достопамятным явлением Москвы и не умрет в ее преданиях. Про него можно написать целую книгу, полную любопытных эпизодов нашей общественной, умственной и литературной жизни».

Последние годы Николай Христофорович любил проводить у окна в большом вольтеровском кресле, перешедшем к нему после смерти его друга Грановского. Над креслом в обгорелой золоченой раме висела прекрасная гравюра, изображавшая Наполеона консулом. Кетчер любил похвастаться перед гостями, что рама обгорела во время московского пожара 1812 года. Потом он принимался вспоминать, как они с Белинским несколько часов сторожили на Страстном бульваре молоденькую Кобылину, впоследствии ставшую графиней Солиас и писательницей Евгенией Тур, которая должна была бежать с Надеждиным; как тайно увозил из родительского дома венчаться невесту Герцена; как, будучи назначенным инспектором московских тюремных больниц, помогал доктору Гаазу обманывать тюремное и губернское начальство… Вдруг Николай Христофорович обрывал себя на полуслове, глубоко вздыхал и тихо жаловался:

— Кончил я переводить Шекспира, и теперь мне скучно без любимой работы.

Как-то вечером, когда гости разошлись, Николай Христофорович перешел с кресла на постель и тихо скончался.