Марджори в поисках пути

Воук Герман

Часть вторая

К ЦЕЛИ МОЕЙ ВОЗВЫШЕННОЙ

 

 

13. Кошмар

Год спустя, почти день в день, Марджори Моргенштерн неистово пробивала себе путь вверх по трапу третьего класса на пароходе «Мавритания» сквозь сплошной поток людей, покидающих корабль. Она хваталась за перила, тяжело дыша, бормоча извинения и прощения на каждом шагу, вдыхая сырой, пропахший рыбой воздух. Она не была и на середине трапа, когда прозвучал гонг и репродуктор прокричал: «Последний звонок». Капитан корабля наверху трапа протянул руку, чтобы остановить ее, когда она поставила ногу на палубу.

— Очень сожалею, мисс. Вы слишком опоздали.

Акцент был, как у англичанина из кино, а манера приятная, но твердая.

Она посмотрела прямо в его красное лицо. Капитан был худощавым, ростом не выше, чем она.

— Мне нужно поговорить с моим… моим женихом. Только минутку. Но я должна поговорить с ним.

Она с трудом стояла на месте, ее отталкивали гости, стремящиеся на трап.

Он оглядел ее модную одежду и посмотрел на часы. Его тон стал не таким официальным.

— Я думаю, это очень важно?

— Так важно, как только возможно.

С унылой усмешкой он кивнул, чтобы она прошла, и она побежала вниз на нижнюю палубу.

Номер каюты был правильным; она узнала багаж Ноэля, сложенный на койке. Это была маленькая тусклая внутренняя каюта на нижней палубе, душная, несмотря на ревущий вентилятор.

Марджори оглядела коридор; Ноэля нигде не было видно. Она поспешно начала искать его, поворачивая в проходах туда и сюда, не зная, какой поворот мог бы, к счастью, привести ее к встрече с ним. Оставив робость и неуверенность, она протискивалась в шумные каюты, где заканчивались прощальные вечеринки, оглядывалась, чтобы убедиться, что его не было в комнате, и уходила, не говоря ни слова, оставляя хихикающих людей за спиной. Гонг продолжал звенеть с пугающей громкостью; снова и снова репродуктор призывал: «Гости на берег, пожалуйста. Последний звонок. Все на берег сейчас же, пожалуйста». Проходы были заполнены, когда Мардж пришла на корабль, но они быстро пустели; она прошла через несколько пустых, потом побежала. Она бежала через пустые комнаты, холл, столовую, бар. Она предприняла еще один обход коридоров, в панике, чувствуя, что кружит, как крыса в лабиринте.

У Марджори было несколько подобных кошмаров: во сне она искала Ноэля в бесконечных извилистых коридорах. Это мог быть еще один кошмар, но он был слишком связным, слишком живым, слишком прозаичным. Нет, это происходило наяву, она это знала. Но странное, призрачное чувство овладевало ею, чувство, будто она искала его — точно так же в тех же самых коридорах — давным-давно. Марджори поворачивала за угол, заранее зная, что увидит странной формы огнетушитель на стене или бородатого стюарда в белом мундире, идущего ей навстречу; и там тоже были и огнетушитель, и стюард. У нее уже был этот таинственный мираж раньше, но никогда и наполовину он не казался таким сильным и неотвязным.

Кто-то тронул ее за руку. Даже перед тем, как оглянуться, она предчувствовала, что это будет розовощекий юнга в голубой униформе; так и было.

— Вы пассажирка, мисс?

— Нет, я…

— Все гости должны удалиться сию же секунду, мисс, извините. Они убирают трап.

Она в отчаянии огляделась. Коридор был пуст, никого — за исключением ее и юнги.

— Благодарю вас.

Она поспешила к трапу.

— Нашли своего друга, мисс? — спросил маленький краснолицый капитан.

Она одарила его опустошенной улыбкой и пошла за одиноким толстым мужчиной вниз по трапу. Она ходила туда и обратно вдоль пирса позади гостей, пристально глядящих на колоссальную стальную стену «Мавритании», смеющихся и кричащих пассажиров, выстроившихся у перил. Огромные краны опустились вниз и схватили трап. Матросы на корабле начали тянуть огромные канаты из манильской пеньки. Оркестр заиграл марш, но музыка почти потонула в пыхтенье и бряцанье кранов, в аплодисментах и криках, заполнивших огромный ангар.

Она не была уверена, что увидела именно Ноэля, когда в первый раз его заметила. На нем была новая темно-зеленая шляпа странной плоской формы. Но Марджори узнала широкое пальто из верблюжьей шерсти и сутулость плеч. Он стоял у перил на одной из нижних палуб далеко впереди. Она поспешила оказаться напротив него и замахала позади толпы. Он не видел ее. Он держал бокал в руке и разговаривал с полной женщиной в красном костюме, которая тоже пила что-то из бокала. Марджори пробралась сквозь толпу прижатых друг к другу людей к изгороди. Когда она выбилась вперед, прозвучали три пугающих свистка. Мардж замахала руками и пронзительно крикнула «Ноэль!» в мгновение наступившей тишины после третьего свистка. Он покачал головой, как будто в удивлении, улыбнулся и довольно робко помахал. Он сказал что-то женщине в красном костюме, показывая на Марджори; женщина посмотрела на нее, засмеялась и сказала что-то, заставившее Ноэля тоже рассмеяться. Он поднял свой бокал в сторону Марджори, прокричал слова, которые она не услышала, и выпил.

Мардж закричала:

— Напиши мне!

Он приставил рупором ладонь к уху.

— Напиши мне! Я говорю, напиши мне!

Люди у изгороди смотрели на Марджори и улыбались, но она забыла застенчивость.

— НАПИШИ МНЕ!

Ноэль пожал плечами, показывая, что не может ее услышать. Он разговаривал с женщиной в красном костюме, и она тоже пожимала плечами, пристально глядя на Марджори. Она была слишком далеко, чтобы Мардж могла ясно разглядеть черты ее лица; казалось, ей было около сорока и она была непривлекательной.

Марджори показала свою сумочку плоской стороной, изобразила, будто пишет на ней и запечатывает конверт, потом указала на Ноэля и себя. Он усмехнулся и сильно замотал головой. Она повторила движения с акцентом на них. Он так же настойчиво замотал головой и сделал жест, словно приставляет пистолет к своему виску. Прямо перед собой Марджори увидела, как заклепки «Мавритании» медленно скользнули влево. Возглас радости пронесся над людьми на пирсе, и длинные узкие ленты цветной бумаги посыпались с корабля на берег. Оркестр заиграл «Правь, Британия». Марджори снова изобразила, будто пишет, и с печальной улыбкой погрозила Ноэлю кулаком. Он засмеялся, снова поднял в ее сторону бокал, осушил его и бросил в расширяющееся водное пространство между пирсом и кораблем. Женщина в красном костюме откинула голову, смеясь, и похлопала его по плечу.

Марджори вынула носовой платок и махала, махала им, пока могла различить Ноэля. Ей показалось, что она видела, как его рука махнула в ответ раз или два. Вместе с остальной толпой она побежала к передней части пирса и смотрела, как буксиры тянут корабль в мутный, неспокойный Гудзон и разворачивают его. Был очень ясный солнечный день; окна домов вдоль палисадов Нью-Джерси сверкали. Вдали на реке резко выделялся серый мост Джорджа Вашингтона на фоне голубого Гудзона и дальше зеленые холмы Джерси. Ледяной ветер с реки резанул Марджори по ногам, заставляя ее дрожать в своей шубке. Она различала красную точку в одном месте корабля, которая, возможно, была той полной женщиной, но она совсем не могла различить Ноэля. Однако Марджори стояла и смотрела, пока буксиры толкали нос корабля к югу в океан, и вода начала кипеть белой пеной вокруг возвышающейся кормы. Она смотрела, как корабль плывет по реке, становясь все меньше и меньше. Она была почти последней из провожающих, которые шли с пирса.

Она вынула письмо из сумочки в такси и снова прочитала его по дороге домой. Оно было на двадцати страницах, напечатанное в аккуратной, четкой манере Ноэля через два интервала на его обычной тонкой желтой бумаге. Буква «е» была искаженной, наклоненной влево и выпирающей над печатной строкой, какой она была всегда с тех пор, как Марджори начала получать письма от Ноэля, три года назад. Она еще внимательно не прочитала письмо. Найдя его у двери в утренней почте, она сразу же догадалась по его объему, что это было, и пробежала строки на большой скорости в поисках фактов. Хотя Ноэль писал, что будет уже несколько дней в море, когда она получит письмо, Марджори сразу же просмотрела в «Таймсе» расписание морских судов, а потом рванула на пирс Кунард, где надоела служащим, пока не выяснила, что Ноэль был пассажиром третьего класса на «Мавритании».

Теперь она снова принялась читать письмо, но почувствовала себя немного разбитой, возможно, от чтения в трясущемся такси, и положила его обратно в сумку.

Она обрадовалась, что дома никого не было, когда вернулась. Разогрела кофе, который оставили на кухонной плите, и его запах напомнил ей, что она очень голодна. Это удивило Марджори. Она не думала, что захочет есть после такого удара. Возможно, это было потому, что удар, жестокий и болезненный, был не совсем неожиданным. Во всяком случае, она ощущала сильный голод. Она съела булочку с маслом и толстым куском сыра; потом налила еще кофе и съела булочку и еще сыра. В эти дни она ела, что хотела и сколько хотела. Одной из наград за ее трудности (небольшой наградой, конечно же) стало то, что ей больше не надо было заботиться о диетах. За год ее связи с Ноэлем она стала очень по-модному худой. Ее талия была не больше двух пядей в обхвате, и бедра никогда раньше не были стройнее.

Она пошла в свою комнату, почувствовав себя значительно лучше после еды; села за туалетный столик и долго смотрела в круглое зеркало на свою подругу — Марджори Моргенштерн. Было удивительно то, что она совсем не ощущала горечи. Но это спокойствие не особенно утешало ее. После двадцати двух Марджори узнала кое-что о том, как она реагировала на потрясения. Тяжелое время было впереди. Оно могло и не начаться еще пару дней, но она знала, что, когда оно наступит, это будет очень страшно.

Так, подумала она, созерцая свое отражение в зеркале, Ноэль наконец бросил ее, и на этот раз, кажется, окончательно. Письмо на двадцати страницах едва ли могло что-то прояснить. И с характерным упрямством он бросил ее тогда, когда она была наиболее привлекательна, когда в первый раз ее карьера позволяла на что-то надеяться, когда она отдала ему все, что только могла, и когда он любил ее так, как никогда — хотя упорно отказывался признать это.

Это было не тщеславие — считать, что она выглядит лучше, чем когда-либо. Хотя усталость и коснулась ее рта и глаз, зеркало показывало Марджори молодую женщину, которую нельзя было назвать иначе, как красавицей. Недавно она немного поработала в качестве модели. Но из-за среднего роста она не могла бы достичь здесь многого. Она не соответствовала стереотипу манекенщиц: ее щеки не были впалыми, глаза не сверкали, и она совсем не была костлявой. Но у Марджори был хороший овал лица, плотная гладкая кожа, густые темно-каштановые волосы и изящно округлая стройная фигура. Ее наилучшей чертой оставались большие глаза, голубые и очень живые, с оттенком таинственности (это было новым), и юмора. Она догадывалась, основным изменением в ее внешности за последний год было то, что она выглядела, как женщина, а не как девушка. Покоряющая женственность светилась в ней. Марджори знала о ней по ее влиянию. Мужчины никогда еще так сильно не ухаживали за ней, как в этом году, когда ею обладал Ноэль, и она была совершенно не в состоянии обращать на них внимание. Это изменение в ней возникло не из-за счастливого замужества, размышляла Марджори, а из-за незаконной связи, которая только что разорвалась. Когда замужество не делает девушку самодовольной и неряшливой, как Розалинду Бойхэм, или нервозной и искусственно веселой, как Машу Михельсон, в ней может появиться такая мягкая очаровательная перемена. Марджори видела, как при этом уродливые девицы превращаются в приятных женщин, а привлекательные девушки — в сногсшибательных. Вот она — привлекательная, как немногие, двадцати двух лет — и в урне для мусора.

Но жизнь продолжалась даже для женщин с разбитым сердцем и упавших духом. Она взглянула на часы, устало прошла к телефону и набрала номер.

— Алло? Лен здесь? Это Марджори Морнингстар… Нет, нет, не беспокойте его, Майк. Просто передайте ему сообщение, когда будет перерыв в репетиции, хорошо? Передайте, что я извиняюсь, я опаздываю, кое-что вышло… Нет, все хорошо, я буду через полчаса. Они уже дошли до моей сцены?.. Ну хорошо. До свидания.

Она быстро переоделась в темное шерстяное коричневое платье, которое надевала на репетиции из-за промозглых сквозняков за кулисами в Лицее. Марджори хорошо продвинулась за последний год. У нее была настоящая роль в настоящей бродвейской пьесе, и все в труппе знали ее как Марджори Морнингстар.

Она открыла сумочку, чтобы положить новую пачку сигарет; а там было письмо, объемистое и гнетущее. Марджори не особенно хотела тащить печальный документ с собой на репетицию, где она должна была появиться веселой и свежей. Она подумала о старой шкатулке розового дерева, которая была запрятана на недосягаемой высокой полке и запиралась. Мардж нашла ключ, взобралась на стул и сняла шкатулку, покрытую пылью. Она была так наполнена старым хламом, что бумаги вывалились, когда Марджори подняла крышку. Каждый год девушка просматривала содержимое шкатулки. Этот процесс становился все менее и менее волнующим, и она часто подумывала, что сожжет все это, а шкатулку выбросит. Однако в городской квартире сжигание бумаг было непростым делом. На кухне этого хорошо сделать было нельзя, а камина не было. И в результате старая шкатулка из розового дерева наполнялась все больше и больше год за годом. Беличий инстинкт заставлял Марджори вспоминать о ней каждый раз, когда у нее появлялась бумага, которую она не хотела уничтожать сразу или которую она боялась выбросить случайно. Меры предосторожности против любопытства матери стали у Марджори в порядке вещей. Миссис Моргенштерн все еще совала нос в комнату девушки, но не находила ничего интересного даже в корзине для мусора с тех пор, как дочери исполнилось девятнадцать лет.

Марджори пришлось сложить вдвое длинное письмо, чтобы всунуть его в шкатулку, и даже тогда она едва смогла закрыть крышку. В первый раз, когда она попыталась это сделать, несколько реликвий выскочили и рассыпались по полу: последнее письмо к ней Джорджа Дробеса, потертое и пожелтевшее; безумное, пьяное, преклоняющееся письмо Уолли; пожелтевшая вырезка из газеты Хантера, содержавшая хвалебную статью Хелен Йохансен о ее выступлении в «Микадо»; очаровательные, но слишком непристойные стихи, которые нацарапал Ноэль на обложке меню, в форме акростиха на имя «Марджори Морнингстар»; ее фотография с Уолли Ронкеном, сделанная на его выпуске. Запихнув снова все бумаги в шкатулку, Марджори наконец смогла запереть ее. Она поставила шкатулку на полку и спрятала ее за коробками из-под шляп.

 

14. Как изящно бросить любовницу

Письмо Ноэля, вероятно, заинтересовало бы мать Марджори.

Вот оно:

«Марджори, любовь моя!

Я полон смелости во хмелю, только что вернувшись после ночной пьянки с моим старым веселым собутыльником Ферди Платтом. Но в том, что я собираюсь сказать тебе, нет ничего алкогольного. Фактически, чтобы убедиться в этом, я не отправлю письмо до утра. Мне нужно так много сказать, что я могу заснуть, прежде чем закончу. Но сомневаюсь в этом. Я никогда не чувствовал себя таким бодрым, таким владеющим собой, таким ясновидящим. Есть определенная причина в том, почему пьяные в барах всегда рано или поздно переходят на разговор об основных темах — любви, семье, смерти, политике, войне и так далее. Алкоголь сокращает размер банальностей, которые кажутся такими большими для трезвого ума. Трезвый ум — это тот же самый человек, поднявшийся на самолете, видящий лес. Слово «высоко» — это мудрый народный символ. Я надеюсь, ты понимаешь основную мысль. Я заявляю: все, что я скажу в этом письме, не только правда, но еще и намного правдивей и доходчивей (насчет нас обоих), чем все, что я когда-либо говорил раньше.

Трудно понять, с чего начать: одно так же хорошо, как и другое. Итак, давай начнем с того момента в прошлую субботу, когда ты спросила меня:

— Почему бы нам не пожениться?

Я не возражаю против того, что ты это произнесла. Добрый юмор, легкость, с которой ты это сказала и забыла об этом, и продолжала развлекаться, — все было совершенным. Фактически я был немного испуган, ты была в этом так остроумна. Я понимаю, что это было неизбежно, что ты взрослеешь со временем. Но я считаю, родители и любовники все пугаются, когда это действительно случается. Ты выбрала идеальное время, чтобы сказать это. Ты была наверху, а я внизу. Ты только что получила работу. А я только что потерял ее. Ты была на подъеме, я — в упадке. Было почти снисходительно с твоей стороны просить меня жениться на тебе. И особенно снисходительно — то, что ты не давила своим преимуществом, по крайней мере. Это был один из тех чудесных вечеров, когда мы оба были в настроении. Ты, конечно, была на седьмом небе, достигнув своей мечты о Марджори Морнингстар. А я ощущал некоторую легкость, потеряв сценарную работу на радио. Ты, должно быть, решила, что расстояние между нами наконец уменьшается, что разница в возрасте действительно сокращается, что даже наши карьеры пролегают по параллельным линиям. Ты, должно быть, подумала (нет, не подумала , женщины не думают, когда они наносят свои лучшие удары), но, в любом случае, ты, должно быть, поняла где-то глубоко в своей эндокринной системе, что СЕЙЧАС самое время, СЕЙЧАС или никогда. Итак, ты сказала это.

Твои инстинкты не обманули тебя. Время было идеальным. Если я просто смеялся и продолжал танцевать, не говоря ничего, это было не потому, что я не мог придумать ответ. Проблема была в том, что я сразу же подумал кое-что. Мне пришлось прикусить свою нижнюю губу, чтобы удержаться и не сказать это вслух. Я хотел сказать: «Хорошо, назначай дату», — и хоть убей, я не мог думать о каких-нибудь других словах. Я рассказываю это не для того, чтобы подразнить тебя или расстроить. Если твоя встреча с этим монстром Ноэлем Эрманом имеет настоящую ценность, то она в образовании. Я хочу, чтобы ты знала, как близко ты подошла. Если бы это было возможно — это бы случилось. Тот факт, что этого не случилось, просто доказывает, что судьба против нашего брака. Я просто пошел и еще выпил, чтобы сохранить свою энергию. Сейчас около шести часов утра. За моим окном голубой рассвет, и я так устал, что не в состоянии голову держать на плечах. Но это не может ждать, не должно ждать. Я никогда не увижу этого снова так ясно, и у меня никогда не будет порыва снова написать это. Я не хочу исчезать, как какой-нибудь умирающий соблазнитель. Я верю, что я прав в том, что делаю, и я хочу, чтобы ты меня поняла.

Ты помнишь, что я сказал после того, как в первый раз поцеловал тебя — там, в «Южном ветре», — вечность позади, когда ты была таким ребенком, что я все еще ощущал вкус молока на твоих губах? Я ощущал молоко, это так, но я ощущал и мед. Угрозу того, что случилось с тех пор, я предвидел. Тогда я сказал тебе: «Я никогда не женюсь на тебе, и ты ничего не сможешь сделать, чтобы когда-нибудь заставить меня». Ты, должно быть, подумала, будто я сумасшедший. Большая шишка «Южного ветра» говорит о женитьбе, поцеловав один раз малышку девятнадцати лет! Но, может быть, сейчас ты отдашь должное моей чрезвычайной проницательности, если не дару предвидения. Та же самая проницательность срабатывает и сегодня, когда я стучу на этой машинке, три (или четыре?) года спустя.

Как ты знаешь, с того времени я ходил взад-вперед двадцать раз возле этого. Когда я начал работать на Сэма Ротмора, я почти решил жениться на тебе. Когда я бросил работу и сбежал в Мексику, я старался от этого спастись; и использовал бедняжку Имоджин как дубинку, чтобы отбиться от тебя, вышвырнуть тебя из моей жизни, — безуспешно. Потом мы столкнулись случайно и поехали в «Уолдорф» (в тот вечер у тебя было свидание с доктором Шапиро); ты никогда не узнаешь, какого труда мне стоило весь вечер душить предложения о свадьбе в своем горле. Ты тогда казалась мне ангелом, вот и все, чистым, сияющим ангелом. Будь прокляты твое благочестивое сердце и тело в стиле Вата, — ты никогда мне иначе и не представлялась. Когда мы снова встретились на свадьбе у Маши, я подумал, что создан для тебя. Ты не поверишь этому, может быть, но все время, пока шли репетиции «Принцессы Джонс», самой главной мыслью у меня в голове была: «Прочитала ли Марджори об этом в газетах? Позвонит ли она? Напишет ли?» Первое, что я неизменно делал, — это заглядывал в почтовый ящик, ища записку от тебя. Так, кажется, я неясно выражаюсь, сейчас… Давай перейдем к фактам.

Я считаю виновной в катастрофе «Принцессы Джонс» тебя, Марджори. В этом и во всем, что случилось со мной с того времени. Я провел ужасный и крайне бесполезный год, хотя едва ли могу позволить себе потратить попусту даже какие-то часы на земле. Теперь позволь мне объясниться. Я не виню тебя за свое плохое сочинение или за жестокие рецензии. Я знаю, что ты не диктовала бы бессмертную строчку Бруксу Аткинсону: «Сходство Ноэля Эрмана с Ноэлем Трусом несчастливо начинается и заканчивается их христианскими именами». (Ты знаешь, это врезалось мне в память.) Это правда, я виноват в том, что «Принцесса Джонс» — старомодная чушь, которая закончилась за пять дней. Однако ты виновата в том, что я выставлял себя и свои недостатки таким жалким и мучительным образом. Ты помнишь, пока шоу еще репетировалось (в тот известный вечер из вечеров для нас), я свободно доверил тебе вдохновлять меня, чтобы продолжать работу над «Принцессой Джонс». Ты была облечена доверием, и ты должна держать ответ.

Я не либреттист. Это особая, очень узкая, очень трудная театральная форма. Никто в действительности по-настоящему не овладел ею, за исключением Гилберта. Все теперешние мюзиклы испорчены словесными плотниками. Музыкальное шоу — это такое чарующее и забавное развлечение само по себе, что публика прощает глупость либретто, пока оно соответствует жанру в смысле достаточного количества водевильных шуток и типичных любовных сцен. Я пытался сделать кое-что лучше. Если я и провалился с треском, то по крайней мере я старался. Суть в том, что мне не следовало бы вообще стараться. Я написал «Принцессу Джонс» первоначально как подражание Гилберту. Может быть, я мечтал стать когда-нибудь еще одним Гилбертом. Молодой дурак имеет право мечтать быть тем, кем пожелает. Но к тому времени, когда я тебя встретил, я прекрасно смирился с фактом, что если рукопись имеет какое-то достоинство, то оно было очень слабым и неясным. Я не принимал пьяного энтузиазма труппы всерьез в тот вечер, когда играл отрывки из шоу в «Южном ветре». Каждый раз, когда я читал новую сцену или играл новую песню для тебя, ты взрывалась бурей восторга. Естественно, каждый писатель — это жертва собственного тщеславия. Я хотел поверить в твою правоту и, таким образом, продолжал оживлять эту проклятую штуку и возвращаться к работе над ней.

У тебя не было и крупинки вкуса в отношении этой вещи. Одна только чистая женственность. Это очевидно для меня сейчас, и я должен был понять это тогда. Но если бы ты любила, как я! А я принимал это как доказательство, что ты не просто еще одна Ширли. У тебя была удивительная мудрость видеть одаренность и шарм там, где все неряшливые профессиональные продюсеры были слепы. Вот так я воспринимал это.

Все это крайне не по-рыцарски и низко с моей стороны, и уверен: я предатель, когда заявляю такие безобразные вещи.

Марджори, суть вопроса в том, что я устал играть роль лошади для тебя — всадника, и я оставляю тебя. Люди, которые не знают ситуации так же, как я, будут испуганы этим заявлением. Ты — невинная жертва, конечно, а я — скучающий старый соблазнитель, бросающий тебя. Но по существу, ты соблазнила меня так же, как и я тебя. Если я соблазнил тебя лечь со мной в постель, то ты соблазнила меня работать ради тебя. В общем, ты более приблизилась к тому, чтобы сделать меня респектабельным, чем я преуспел превратить тебя в богемную. Ты безжалостно скакала на мне верхом. Твоей левой шпорой была американская идея успеха, а правой шпорой — еврейская идея респектабельности. Я разуверился в обеих идеях всем сердцем после семнадцати лет. Но ты использовала жалкое очарование, которое имела надо мной, чтобы заставить меня следовать этим идеям или разбить мое сердце при попытках сделать это. «Принцесса Джонс» была фундаментом твоей большой претензии на дом в Нью-Рошелл, и по этой причине я рад, что она провалилась.

Позволь мне окончательно объяснить, что я не обвиняю тебя в злом намерении или продуманном замысле. Все это выходит за рамки твоего сознательного намерения. Ты ничего не можешь поделать с тем, какая ты есть. Ты давишь чем-то, что кипит у тебя внутри. Если ты оказала самое неблагоприятное влияние на меня, то это не твоих рук «дело» в том смысле, что тебя могли бы за это арестовать. Это ухудшило положение вещей каким-то образом. Я всегда мог постичь твой ум, переубедить и изменить его, но я никогда не мог произвести и малейшего изменения в тебе. С самого первого момента, когда я встретил тебя, ты не менялась ни на йоту, никогда не отклонялась от своей линии ни на волосок. Ты была, ты есть, ты всегда будешь ШИРЛИ — если бы у меня была красная лента в этой пишущей машинке или какие-нибудь золотые чернила, то я бы написал это слово красным или золотом. Следовало бы также, чтобы прозвучали фанфары перед произнесением этого имени после него.

Я говорю, будто ты никогда не отклонялась от своей линии, и вот что я имею в виду. Даже твое решение вступить в любовную связь со мной, любовь моя, было просто уступкой моим эксцентричным взглядам (не так ли, дорогая?) и жестом для свободы действия. В былые времена Ширли пекла торты и выставляла свое шитье, чтобы завоевать мужчину. Сейчас бедная девушка обнаруживает, что она, возможно, также должна переспать с большим неряхой несколько раз заранее; увы, это, кажется, стало модным среди прекрасной половины. Итак, она зажимает свой нос и бросается. Я очень жесток, я знаю. Мне вовсе не хочется ранить или обидеть тебя намеками на то, что ты прекрасная партнерша в постели. Ты слишком хорошо знаешь, какая поглощающая страсть к тебе мной владела. Если это принесет какое-то удовлетворение тебе, то я никогда не испытывал ничего подобного. Но у меня хватает ума понять, что кровать занимает очень небольшое место в доме и что в браке не только спишь с человеком, но и пробуждаешься с ним. Это пробуждение с тобой, которое я более не вынесу ни в беде, ни в празднике. Меня не понесет все дальше и дальше к той неясной цели, к любовному гнездышку в пригороде. Я НЕ ХОЧУ И ДОЛИ ЭТОГО И ТЕБЯ. Понимаешь?

Если бы мне не хватило ума, то провал «Джонс» научил бы меня сбежать от тебя в Австралию или на Северный полюс. К несчастью, ты усложнила вопрос, согласившись переспать со мной. В тот момент ничего не могло оттащить меня от этого волшебства. И все же, Марджори, какое неудовлетворительное полуобнаженное занятие это было, и как похоже оно на тебя и твои методы! Ты не выйдешь со мной и искренне не объяснишь миру, что ты делаешь, правда? Это уже будешь не ты. Люди не делают таких вещей. Сорок тысяч пар в Гринвич-Виллидж делают только то, что ничего не делают, они — дрянь. Как результат, до сих пор ты не знаешь, что это такое — спать всю ночь с мужчиной, которого любишь, и пробуждаться рядом с ним утром, и завтракать вместе. Нет, если бы было пять утра и шел бы град, ты бы все равно вытащила себя из постели и потащилась бы домой, чтобы проспать формальный час или два в квартире своих родителей, таким образом сохраняя хорошие отношения. Когда-нибудь я бы хотел узнать, какие истории ты рассказывала своей бдительной маме.

Когда я вспоминаю, что через неделю после того, как «Джонс», по слухам, провалилась, я работал над новым мюзиклом, я сомневаюсь в своем здравомыслии. Но ты полностью меня убедила. Пилот уходит после крушения и сразу поднимает в небо другой самолет, и все такое. Все великие начинали с ужасных провалов, и т. д., и т. п. К счастью, битье, которое я получил, вбило в меня некоторую способность критически мыслить, и вскоре я понял, что пишу безнадежный мусор. Вот почему я снова поехал в Голливуд прошлым летом. Я не мог больше смотреть на твое опустошительное ободрение. Все было неправдой, дорогая. У меня не было никакого делового предложения. Я не проработал и на унцию там. Я просто прошатался без дела все лето. Бог свидетель, я пытался получить работу. Когда я думаю о том, как я пресмыкался, и о мерзавцах, перед которыми я пресмыкался: агентами Голливуда, третьесортными продюсерами, лжеактерами, даже девушками-ведущими, — и все напрасно, только чтобы доказать моей драгоценной Марджори дома, что еще могу много заработать, я снова прихожу в ярость на тебя. Но хватит об этом…

Ну, теперь ты уже должна иметь представление. Я хочу, чтобы ты знала, что во всем этом нет ни унции обиды или злобы. Быть побежденным в конкурсе на получение работы сценариста (да еще Ронкеном) — не особенно приятно, и я не буду притворяться, что это было не так. Но снова главной ошибкой была вообще попытка получить работу. Я не сценарист. И снова была ты, убеждающая меня, что своими пальчиками я мог бы написать шутки лучше Эдди Кантора и Джека Бенни. Работа казалась более интересной, чем написание текста рекламы; деньги, конечно, были лучше; таким образом, меня убаюкали, и я попробовал. Но суть в том, что я могу писать просто превосходный рекламный текст. Я доказывал это в течение проклятых последних пяти месяцев. Если бы я собирался быть буржуазным поставщиком, это, очевидно, была бы линия, которой бы я придерживался. Но если я ненавижу работу, то ненавижу и себя, когда делаю ее. Ну, сколько же мужей из тех полчищ, которые ездят взад-вперед по железной дороге в Нью-Йорке, Нью-Хэйвене и Хартфорде, на самом деле не хотели бы умереть? Этот мир — «юдоль слез». Ты могла бы с таким же успехом утопить себя в мартини в Мамаронеке на зеленой лужайке под раскидистым деревом, как и в тесной квартирке на Манхэттене. Трава лучше для детей.

Уолли — прирожденный сочинитель шуток. Если еще кому-то и суждено было получить работу, я рад, что это выпало ему. Он чертовски умный парень. У него ум не как у муравьеда: любая мысль об абстракциях и серьезных проблемах проходит. Но какого черта заниматься абстракциями, если вы не Уайтхед или Эйнштейн? Свое проклятие, свою ношу я таскаю на спине, как странник, это моя резюмирующая тенденция. А сейчас мы как раз подходим к самой сути.

Марджори, в настоящий момент своей жизни я не композитор; я не лирический писатель; я не сочинитель музыкальной комедии; я не сочинитель шуток и острот; я вообще никакой не писатель. Я повторяю в настоящий момент: у меня будет поздний расцвет, как у Хоторна. В тридцать два, попробовав всего, я возвращаюсь к тому, чем я был в двадцать два. Ферди Платт и я проговорили об этом шесть часов вчера вечером, и меня не интересует, сколько мы выпили, это был самый трезвый разговор, который когда-либо вели мужчины. Если я кто-то и есть, то я — философ. Сейчас это заявление кажется невероятно тщеславным и смешным, холодно напечатанным, но ты можешь идти к черту, если тебе оно не нравится.

Я возвращаюсь в Сорбонну. Через некоторое время я, возможно, поеду в Оксфорд на пару лет. В обоих местах есть стипендии, которые, уверен, я смогу получить, работая вполсилы. До тридцати пяти я не собираюсь ничего делать, только учиться. Потом глубоко вздохну и посмотрю, где я. Вероятнее всего, я вернусь в Штаты и буду преподавать философию. Прямо сейчас не могу сказать тебе, насколько это прекрасная перспектива для меня. Я страстно желаю этого. Но я готов набраться терпения и работать как черт, чтобы быть достойным этого. Я не заглядываю дальше настоящего момента. Первое, что сделаю утром, это закажу билеты на следующее судно до Парижа. А чтобы доказать, что намерение мое серьезно, я возвращаюсь на жесткий режим: билет в третий класс, сигареты за десять центов и все остальное. Деньги, которые мне заплатили за работу в рекламе, подошли к концу. Малышка, я человек, который тратит деньги, особенно в Париже. Я делаю это лучше, чем практически все остальное.

Я не оставляю мечту заняться чем-нибудь творческим. Случаются прецеденты с такими мужчинами, как я, которые, кажется, имеют легкость ко всему, а хватку — ни к чему, в конечном счете проходя мимо настоящего дела. Самуэль Батлер пробовал сочинять кантаты, писать картины, создавать эволюционные теории, писать стихи, романы, заниматься филологией, и один Бог знает, что еще. Все отбросы. Но наконец-то он выпустил «Путем всей плоти». Фактически она была напечатана после его смерти. Не говорю, что я подавленный романист. Я не знаю, кто я. Может быть, сокрушенная посредственность, успокаивающая свое больное «я», как ты, без сомнения, собираешься решить своим маленьким буржуазным умишком. Видно мое нижнее белье, да? Так, любовь моя, надеюсь, мы оба встретимся — тебе будет сорок один, а мне пятьдесят, — чтобы сравнить записи. Я желаю тебе всего наилучшего, но, естественно, не могу пожелать, чтобы ты правильно меня поняла.

О Боже, луч слабого солнечного света только что упал мне на стол. Сколько времени я уже печатаю?

Ну, я закончил. Надеюсь, я доказал, к твоему удовольствию, что я отвратительный обманщик, совершенно неисправимый и ненадежный, и что я никогда не стану добропорядочным гражданином Нью-Рошелл. Поступки говорят лучше слов, а все мои поступки за последние три года, сложенные вместе, должны открыть тебе глаза на жестокую правду наконец-то. Но это письмо служит для того, чтобы документировать правду, если ты начнешь сомневаться в минуты слабости. У меня тоже были минуты слабости. И, без сомнения, это дало тебе надежду. Человек, который производит громкий антиобщественный шум, как я, а потом смиренно выполняет нудную работу за столом месяц за месяцем в агентстве Дж. Уолтера Томпсона, придумывая компетентный рекламный текст, вероятно, кажется пригодным, чтобы над ним работать. Итак, давай выясним это раз и навсегда, а потом, надеюсь, мы покончим с этим бесконечным посланием. Я просто хочу четко прояснить, что тебе не на что рассчитывать. Страсть заставляет людей делать странные вещи. Сейчас у меня жгучая страсть к тебе, и это объясняет все мои буржуазные ошибки, вроде работы у Томпсона и у Ротмора. Но я хочу настаивать: то, что я сказал тебе, когда брался за последнюю работу, было правдой. Я не один из этих чистых людей, понимающих рекламу как нижайшую ступень, до которой может упасть человек. Для меня это — продажа слов за деньги, как и всякая другая продажа. Я не вижу какой-нибудь разницы между написанием круговой рекламы за деньги, сценариев за деньги или театральных пьес за деньги. Если ты великий художник, создающий произведения на годы, тогда это другой вопрос. Честно говоря, я ненавижу любой вид писательской работы, это отвратительная, нудная работа, но я не допускаю, что сценарист или даже сочинитель хита на Бродвее хоть немного лучше, чем сочинитель рекламы. Он лучше, только пока зарабатывает большие деньги. Это все лошадиный навоз. Никто не убедит меня, что темно-коричневый навоз каким-то образом духовно благородней, чем бледно-желтый. Я на этом стою.

Я взялся за работу, потому что мои деньги от «Лица луны» улетучились, наступала зима, мы с тобой все еще наслаждались друг другом (несмотря на твои моральные ошибки в темноте), и я хотел финансировать наши удовольствия с шиком. Это был тот же опыт, что и с Ротмором. Первые две недели работа казалась простой забавой, и я скорее наслаждался ею. А постепенно она стала самым ужасным и невыносимым рабством. Я был на краю своей связки уже несколько недель. Приезд в город Ферди Платта я считаю подарком судьбы. Вечер разговоров о былых днях в Париже и искренний плач на плече старого приятеля оказались действительно всем, что мне было нужно.

Марджори, лихорадка наконец-то закончилась. И к лучшему, я надеюсь. В первый раз за три года я могу честно заявить тебе, что моя страсть к тебе ослабла. Я не буду лгать насчет этого. Ты понимаешь, что это конец, действительно конец. С уходом страсти на земле не осталось силы, которая когда-нибудь превратит меня в послушного пассажира. Более того, я не вижу возможности оживить эту страсть. Я с ней разделался. Я выхожу на другой стороне. И подобное со мной никогда не произойдет. Вероятно, это должно было случиться однажды. Это было что-то вроде эмоциональной оспы. Я в шрамах, но я вылечен. И теперь невосприимчив. Причина в том, что сейчас я полностью разобрался в случившемся со мной. Принуждения вытащили на дневной свет — и их сила ослабла.

Теперь ты знаешь достаточно о моем семейном положении, чтобы понять: я сам царь Эдип, ходячий учебник особой сложности. Так случилось, что мой отец — отвратительный человек, болтун и зануда, Эдип или не Эдип. ВО ВСЯКОМ СЛУЧАЕ — есть небольшое осложнение или, может быть, просто продолжение в том факте, что я всегда сильно любил Монику. В моей памяти нет ни малейшего сомнения — меня никогда не психоанализировали, но я не должен проводить сорок часов на тахте и платить две тысячи долларов, чтобы выяснить это — я «убивал своего отца», как сказали бы специалисты, отвергая респектабельный образ жизни и будучи постыдным бездельником, и все такое. Также нет сомнения в том, что образ Ширли, о котором я все время говорю, — это моя мать и моя сестра, вместе взятые. Соединение привлекательности с отвращением стало следствием любви к сестре, ассоциации с моим отцом и так далее. Я уверен, что мое гнусное поведение по отношению к целому ряду девушек с Вест-Энд-авеню (и в какой-то степени садистский элемент в моем отношении к тебе), — это месть, причинение боли, заменяющие нормальные сексуальные отношения. Вот так-то, мне следовало бы работать в клинике, я такой умный насчет этого. Ну, дорогая, к чему мы подошли? Я завладел своей Немезидой. Таким образом, она перестала мучить меня. Эта наша связь была, вероятно, необходима мне, иначе я бы всегда рисковал вдруг сделать предложение какой-нибудь страшной еврейской кукле. Ты избавила меня от этого.

Люблю ли я еще тебя? Любовь — это слово. Я могу прекрасно жить без тебя. Я разрывал любовные связи и раньше. Мне не семнадцать. Это не конец света. Сердце — это мышца. Она расслабляется и вытягивается при тренировке. У моего было много тренировок, и вскоре оно переключится на нормальное состояние. Я извиняюсь, но твое причинит тебе больше страданий, и они продлятся немного дольше. Но ты тоже разделаешься с этим. Со всеми бывает так. Только герои романов XIX века умирают из-за любви или яркие неврастеники, которым в любом случае уготовано самоубийство. Ты запутанная, но ты сделана из ванадиевой стали. Это старая еврейская сталь, она переживает пирамиды. Благословляю твое маленькое сердечко, ты — это твоя мама, вновь повторившаяся. Я не подшучиваю над тобой, дорогая моя. Ты несказанно красива и мила, умна и очаровательна, и я мог бы съесть тебя всю. Но цена слишком велика, я не заплачу ее. Я с самого начала сказал, что не буду. Возможно, все эти слова напрасны и ты думаешь, что я все же когда-нибудь смогу. Нет, не смогу, не пытайся остановить меня на пути в Европу. Я знаю хитрость, которая стоит твоих двух. Я отдам это письмо Ферди, чтобы он отправил его через два дня после моего отъезда. Я буду далеко в море, когда твои теплые слезы запятнают эту страницу. Чародей в Маске перехитрил тебя окончательно, Марджори Моргенштерн.

А сейчас мое прощальное слово к тебе. Еще раз я буду жесток, чтобы быть добрым. А ты нет, и ты никогда не будешь Марджори Морнингстар. Через некоторое время ты будешь Марджори Коэн, Марджори Леви или Марджори Шапиро. Это по звездам. Я знал это еще в «Южном ветре», не раз наблюдая за тобой. Я увиливал от разговора по двум причинам. Во-первых, казалось неуместным задевать тебя, особенно зная, что ты никогда не поверишь мне. Не в девятнадцать. Во-вторых, у тебя было достаточно сообразительности и ума, и еще — я влюбился в тебя, что тоже породило сомнение у меня в голове. Но это сомнение давно ушло. Теперь позволь мне сказать горькую правду о тебе словами из двух слогов или меньше: так ты никогда этого не забудешь.

Все девушки, включая тебя, чертовски эмансипированы сейчас. Вы черпаете идею из всех глупых журналов и кинофильмов, в которых купаетесь с младенчества, а потом из всех разговоров в школе и колледже, — идею, будто вы должны быть кем-то и делать что-то. Проклятая чепуха! Женщина должна быть женщиной какого-то мужчины и делать то, для чего рождены и созданы женщины: спать с каким-то мужчиной, растить его детей и поддерживать его разумно счастливым, пока он выполняет свой кусок мировой работы. Они совсем не счастливы, делая что-то другое. Я извиняюсь, если похож на Гарри Эмерсона Фосдиса, но правда есть правда, не имеет значения, как глупо она звучит. Во всяком случае, в наши дни даже проповедники не осмеливаются так говорить, это считается просто банальным. Фашисты — единственные, кто правильно выступил насчет этого. А тот факт, кто они есть, не делает их высказывание неправильным. Дважды два четыре, даже если так говорит Гитлер.

Ну так. Природа дарит большинству из вас, девушек, море очарования, когда вам семнадцать; оно длится несколько лет; вы можете привлечь какого-нибудь мужчину и поддерживать этот процесс. Это цветок и пчела; это так просто и очевидно. Но вы когда-нибудь приписываете ваше новое очарование Природе? Конечно, нет. Вы считаете, что это вы сами вдруг стали умными, одаренными, мудрыми личностями. Вы сыграли роль, законченную, с гримом, костюмами и диалогом. И вы одели и разукрасили себя с удивительной искусностью, и вы продолжаете сочинять безумно остроумный диалог, и нет конца вашим изящным приемам и уловкам. Вот как случается, что парни начинают падать на вас. Это не имеет ничего общего с вашими свежими острыми грудями и новыми круглыми бедрами и бойким задом. Причина в том, что у вас есть какой-то экстраординарный талант на такого рода вещи. Фактически вы актрисы.

Я не говорю о тебе, ты понимаешь. Быть актрисой (или моделью, это одно и то же) стало для средней американской девушки тем же самым, чем были для Дон-Кихота его рыцарские походы в доспехах. Процесс этот проходит по всей стране, он связан с увеличением ума девушки. Вот почему я называю это тропизмом. Ничто не может остановить его, пока не сменится наша цивилизация. Год за годом целые армии Марджори Морнингстар будут наступать на Голливуд и Бродвей, чтобы их соблазнили, изнасиловали, развратили, сделали проститутками или (если им повезет так же, как тебе) просто впутали во внебрачную связь на пару лет. А потом они поедут домой, чтобы выйти замуж за сына аптекаря или доктора, или торговца недвижимостью.

Я говорю, будто тебе повезло, потому что я немного больше заинтересовался и изумился, чем обычный насильник из шоу-бизнеса. Чаще всего это какой-нибудь глупый парень из хора или актер, или распутный третий помощник директора постановки. Или продюсер, — если девушка действительно заслуживает внимания. Или, может быть, музыкант, или фальшивый городской писатель, которого нужно вымыть и постричь. Какой-нибудь праздный шутник, во всяком случае, который допоздна не ложится спать и у которого много времени, чтобы одурачивать и болтаться с Морнингстар.

Марджи, твоя новая работа этого не подразумевает. Я не со зла. Пьеса омерзительна. Ты знаешь, это так. У тебя смешная роль без слов, и Гай Фламм нанял тебя только затем, чтобы прикарманить твою зарплату. Я не думаю, что шоу когда-нибудь появится в Нью-Йорке, а если и появится, то закончится в три дня. Ни один ценитель талантов не увидит тебя. Если кто-то и увидит, то не обратит на тебя внимания. Он знает все о Морнингстар. Он может узнать их на расстоянии мили. Во всяком случае, кто обращает какое-то внимание на постановку Гая Фламма? Господи Боже, ты же помнишь свою первую стычку с ним! Можно изучить самообман, глядя, как ты разошлась по поводу этой отвратительной маленькой роли только потому, что тебе пришлось подписать форму «Эквити». Ну, ты с этим покончила. Я только надеюсь — удар не слишком сильный. Действительно, это плохо, что ты витаешь в облаках как раз в этот особенный момент в жизни нас обоих. Но, возможно, это смягчит потрясение от моего письма. Репетиции и все другое отвлекут тебя от него. Поэтому меня меньше тошнит от того, что я орудую ножом.

Дорогая, никогда не сожалей о театре, когда тебя выставят из него. Это плывун, хлев. Это один большой бордель, тянущийся от Сорок второй улицы до округа Колумбус, за исключением уголка то там, то тут, зарезервированного для гомосексуалистов. Я не оскорбляю его лишь потому, что мне ничего не удалось. Для меня театр никогда не представлял никакого волшебства. Всегда привлекали только деньги. Может быть, это знак, что я никогда не собирался писать для него. Будь то, что могло бы быть, ты бы никогда не собиралась играть в нем, это уж наверняка. Талант очевиден долгое время, как рыжие волосы. У тебя его нет.

У меня никогда не было растяжения мышц спины за всю мою жизнь. Я печатал три с половиной часа. Я уже даже спать не могу. Иди к черту, Марджори Моргенштерн. Я действительно больше тебя не люблю.

Ноэль».

Был постскриптум, написанный от руки:

«3.30 того же дня.

P.S. Так, только что я перечитал его. Я быстро его запечатываю. Это, вероятно, самая отвратительная, противная, чепуховая, длинная скучная речь, когда-либо написанная. Хорошо, я был пьян. Если ничего никогда не внушало тебе отвращения ко мне, то уверен, что это вызовет. Итак, я пошлю его таким, какое оно есть. Здесь есть только одна неправда на всех этих страницах, все одно и то же, и это — в самой последней строчке. Я всем сердцем надеюсь, что это будет правдой через несколько дней, несколько недель, несколько месяцев. Потому что это единственный выход для нас обоих. Надежды нет. Прощай, любовь моя.

Н.»

 

15. Плохой год

Когда Марджори пришла на репетицию в тот день, ее поджидал еще один удар, злобно подготовленный, а впереди были еще худшие новости.

Пьеса, в которой она была занята, называлась «Плохой год». Марджори досталась роль проститутки. Пьеса была фарсом о старой деве тридцати пяти лет из маленького городка, которая унаследовала состояние и приехала в Нью-Йорк, чтобы разгульно жить там в течение года, прежде чем осесть в своем небольшом городке. Получились осложнения, вовлекшие городских гангстеров и доктора из небольшого городка, любившего старую деву. Главная комическая идея пьесы была такова: старая дева арендовала комнату в борделе на Манхэттене, считая, что это пансион. Почти вся пьеса была посвящена тому, как старой деве открывают глаза. Все, что Марджори надо было делать на сцене, — это сидеть в нижнем белье с пятью другими девушками по несколько минут в каждом акте, куря, выпивая и вообще выражая порочность, насколько возможно с помощью пантомимы.

В первоначальной рукописи у каждой проститутки было несколько фраз. Но Гай Фламм указал автору, что актрисе, произносившей на сцене хотя бы слог, нужно платить минимальную зарплату за все репетиции и пробные выступления, тогда как актрису, не говорившую ничего, можно нанять на работу как статистку за часть оплаты. Автор — печальный маленький лысый человек с безвольно висящими длинными руками — вкладывал все деньги, чтобы поставить шоу самому. Это был его дебют на Бродвее, хотя он написал (так говорили в труппе) семнадцать непоставленных пьес. Он получал доход от партнерства в фирме, производившей поливочные машины для газонов. Автор всячески экономил на постановке и с готовностью переделал рукопись так, что теперь существовали пять молчаливых проституток и одна болтливая проститутка, которая говорила весь первоначальный текст. Роль Марджори была без слов.

Играть было нечего, как Марджори искренне призналась Ноэлю. Но она прошла большой путь со дня окончания колледжа, когда колебалась: взять ли роль Кларисы в постановке Гая Фламма «Одолеть две пары»? Ее единственным опасением перед первой пробой «Плохого года» было то, что Фламм мог смутиться, увидев ее. Но он выбрал Марджори из шеренги девушек на сцене вместе с несколькими другими, а впоследствии на репетициях делал вид, что не знает ее. Очевидно, Фламм забыл свою короткую встречу с ней.

Марджори посещала все режиссерские конторы и все постановки в течение двух лет; и это было ее первой ошибкой. Она только постоянно расстраивалась. Между тем половину своего времени она отдала работе над второстепенной ролью в постановке, но так и не получила эту роль.

Она была таким завсегдатаем аптеки и еще одного пристанища подающих надежды актеров — бара в ресторане Сарди, что никто уже не смотрел в пространство, когда она входила. Они узнавали сразу Мардж Моргенштерн (или Морнингстар — она была известна под обоими именами) — симпатичную девушку, чей друг написал великий флоп «Принцесса Джонс». Даже Рени, девушка в клетчатой шляпе, звала ее Мардж. Рени была далеко не пустое место: бродвейские журналисты часто печатали анекдоты про нее. Марджори казалось, что не все потеряно, что она владеет отчаянно маленькой зацепочкой в театре, поскольку эта избранная девушка в клетчатой шляпе называет ее просто по имени.

Марджори едва ли могла рассчитывать на то, что ей кто-нибудь поможет оказаться на бродвейской сцене, даже в постановке Гая Фламма. Плохо, что она играла всего лишь молчащую проститутку, но одиночка, очевидно, должен начинать с низу лестницы. Мардж очень упорно старалась получить роль говорливой проститутки. Это подразумевало бы билет Лиги, больше денег и действительный шаг в театральную профессию. День или два ей казалось, что ее предпочли на роль, но внезапно была выбрана другая девушка. В труппе предполагали, что она спала с Фламмом: они всегда завтракали и обедали вместе и покидали репетиции рука об руку.

Плохие новости, которые узнала Марджори, придя на репетицию в день отплытия Ноэля, были таковы: она рисковала потерять даже свою крошечную роль. Помощник директора постановки, бледный и худой человек, составлявший списки актеров с ролями без слов, поведал, что одна из пяти девушек будет сокращена. Это случится после костюмированной репетиции субботним вечером — через два дня. Помощник хотел сохранить это в тайне, но в театре такого не могло быть.

С уже потрепанными нервами, Марджори чуть не свалилась от известия. Она действительно боялась, что такое разочарование может постигнуть ее в это тяжелое время. В отчаянии она решила, что ее шанс выжить в том, чтобы стать приятельницей мужчины, ведущего спектакль, Дэна Воена, упорно старавшегося завязать с ней роман. Марджори отчаялась не настолько, чтобы спать с Военом, конечно, но она надеялась, что он не разберется в ее планах до субботнего сокращения.

Воен был высокий, фантастически тщеславный мужчина лет сорока, который носил накладные волосы, прятавшие лысый лоб. Он играл главного гангстера, изображая какого-то рычащего злодея. Одна черта Воена трудно укладывалась в сознании. Директор объяснял ему, как будто тот был девятилетним ребенком, что означают слова в каждой сцене. Тем не менее, как только он улавливал смысл, он читал роль с изумительной ясностью и энергией. В первый день репетиций он отчаянно строил глазки Марджори, чуть не облизывался, глядя на нее, и нисколько не был обескуражен ее ледяным безразличием.

Слабым местом в маленьком плане выживания Марджори было то, что Дэн уже имел подругу — грифоподобную темноволосую невысокую женщину, которая наблюдала все репетиции из заднего ряда и, похоже, была способна плеснуть серной кислотой в лицо любому, кто вмешается в дела Дэна. Сам Дэн боялся ее. Он делал все свои пассы в сторону Марджори мимолетом, шепотом, оглядываясь через плечо. Кроме того, Дэн вел разводный процесс со своей второй женой и преследовался по суду первой женой для взимания алиментов. Марджори вовсе не хотелось связываться, даже на день или два, с этим Дон-Жуаном с птичьими мозгами, но паника подстегивала ее.

После репетиции в тот вечер она согласилась пойти с Дэном выпить. Миссис ушла на полчаса раньше готовить ему ужин, и он был так счастлив, ведя Марджори в бар через улицу, словно мальчишка с новым игрушечным пистолетом. В баре ничего не нашлось, кроме плохого шампанского, и хотя Марджори была шокирована этим напитком, который по вкусу напоминал испорченную лимонную содовую, Дэн заказал еще. Воен оживленно рассказывал о себе. Он описывал огромные суммы денег, которые он получает на радио как баритон в любое время, когда захочет. Он признался, что он драматург и романист, и ожидает публикации пары своих пьес и романов. Дэн поведал правдивые факты об известных случаях, когда он был исключен из спектакля во время загородных представлений; по его словам, причина была в том, что он понимал роль лучше, чем дирекциями так как он взял над ними верх в аналитических диспутах, они не могли больше вынести его присутствия в труппе. Он описал свою «методологию» игры. Забавная иллюзия того, что он не понимает роли, входила в его метод. Дэн считал, что нужно читать роль первую неделю или около того во всех возможных вариантах, кроме единственно правильного, чтобы выискивать в ней скрытые нюансы, которые лежали в авторской оплошности. Внешняя сторона значения ролей была тривиальной, говорил он, по сравнению со значением неосознанной оплошности автора; Фрейд доказал это; Марджори должна читать Фрейда, если она хочет развиваться, руководствуясь солидной методологией.

Его миссис позвонила в бар в середине этого нравоучения, спрашивая Дэна. Воен велел буфетчику сказать, что ушел домой десять минут назад, и продолжал монолог о своей методологии. Марджори начала беспокоиться, но Дэн говорил без умолку, вопреки ее попыткам его прервать. От методологии он перешел на тему брака и отеческим тоном объяснял ей, что его первые два брака не удались, потому что жены не были развиты эмоционально, ведь у них отсутствовал опыт жизни с более старшими мужчинами. Девушка не должна отваживаться на брак, утверждал Воен, прежде чем она всесторонне не исследует опыт жизни с более старшим мужчиной. Старший мужчина — претерпевший многое и умудренный — может воспитать ее сексуальную природу, минуя все западни застенчивости и угнетения, и она раскроется, как цветок. Нежность и мудрость, сказал Воен, — это то, что нужно девушке от ее первого сексуального партнера, и тогда позже она сможет иметь прочный брак с кем-нибудь еще. В середине его лекции, когда Марджори почувствовала, что сейчас расхохочется ему в лицо, она сказала Дэну, будто ей нужно срочно позвонить по телефону; и он позволил ей выйти из бара.

Она действительно позвонила домой, сказала, что немного задержится; и это оказалось очень удачным решением.

Пока она топталась в телефонной будке, в баре разразился ужасный скандал между Военом и миссис, которая появилась с всклоченными волосами, в изъеденном молью шерстяном пальто. Она загнала Дэна в угол, размахивая длинными ногтями возле его глаз. Воен поспешно надевал свою тирольскую шляпу и белое пальто из верблюжьей шерсти, увертывался, как мог, от когтей женщины и давал ей объяснения, а она все вопила. Откровенно струсив в такой ситуации, Марджори скользнула обратно в телефонную будку и притворилась, будто говорит. Ее охватил леденящий ужас, когда миссис внезапно возникла в окне будки, с лицом, как у Дракулы. Она делала страшные скребущие движения и выкрикивала непристойности. Марджори пожимала плечами, улыбалась и крепко держала ногой закрытую дверь будки, и женщина в конце концов ушла.

Так закончилась слабая первая попытка Марджори использовать секс для продвижения своей театральной карьеры. Марджори ежилась в телефонной будке еще десять минут, поглядывая на бар, и ушла домой, когда убедилась, что опасность миновала.

Ноэль, несомненно, был прав в одном отношении: спектакль отвлекал мысли Марджори от его письма. Она лежала без сна несколько часов этой ночью, думая некоторое время о нем, но большей частью терзая свой мозг поисками пути выхода из ситуации с ролью.

Она заснула около четырех часов утра. Ее прерывистые мысли о Ноэле не очень ее мучили. Она пришла в итоге к тому, что он мог катиться в Париж и убираться к черту. Она может прекрасно заниматься своей карьерой, забыв его, и потом выйти замуж за мужчину, который будет стоить десятка таких, как Ноэль.

Утром она взяла из банка пятьдесят семь долларов, сохранив на балансе полтора доллара. Она заработала эти деньги в прошлом месяце как приемщица, модель и билетерша. Из банка Марджори пошла в магазин Бергдорфа Гудмена и купила за пятьдесят пять долларов черное французское нижнее белье, красиво отделанное кружевами. Она надела белье в кабинке и важно выступала перед зеркалом с сигаретой в руке, экспериментируя с различными дегенеративными взглядами и ужимками. Ей казалось, что она изображает достаточно привлекательную и порочную проститутку.

Вечером перед репетицией дорогое белье Марджори стало причиной некоторых завистливых комментариев среди девушек в гримерной комнате. Она надела накидку, чтобы выйти за кулисы, и сбросила ее только в последний момент перед поднятием занавеса. Пока шло представление, Марджори чувствовала себя пристыженной и жестоко осмеиваемой всеми, гарцуя под ослепительным светом театральных рамп в нижнем белье. Она остро ощущала присутствие Дэна Воена и других толпящихся за кулисами актеров, спокойно наслаждающихся созерцанием шести раздетых девушек и отпускающих шутки. Она кидалась за накидкой каждый раз, когда выходила со сцены.

В конце репетиции помощник директора подошел к ней, отводя глаза и хмуря брови; ее сердце упало.

— Мистер Фламм хочет видеть тебя, Мардж.

Она взяла себя в руки и пошла в каморку из фанерных перегородок позади сцены, которую Фламм использовал как офис.

Это было сокращение, конечно. Со сверкающими глазами, еще более налитыми кровью, чем два года назад, и радушной отеческой улыбкой на лице, с пальцами, поочередно ласкающими его щегольскую зеленую изогнутую брошку и аккуратные седые волосы, Фламм объяснил, что бюджет превышен и он не может позволить себе оставить ее в спектакле. Марджори отчаянно предлагала работать кем угодно, отказалась от денег, причитающихся ей за репетиции, сказала, что возместит расходы на свою дорогу в Филадельфию на представление.

Он качал головой. Ее артистический дух замечателен, сказал он, но кровопийские правила Актерской лиги, которые погубили театр, не позволяют ему принять ее предложение.

— Каждый проклятый актер в спектакле может протестовать, моя дорогая. Они в основном помешанные на деньгах свиньи, эти актеры. Это не настоящие артисты Лиги. Скоро здесь не будет никакого Бродвея. Это всеобщее угасание, задушенное Лигой и Союзом рабочих сцены. Они будут сожалеть, эти два удава, когда обнаружат себя заваленными протухшими трупами. Тогда, может быть, они задушат друг друга до смерти и театр возродится вновь. Ах, но как это далеко от маленькой Мардж Морнингстар и ее проблем, не так ли? Моя дорогая, я страшно, страшно сожалею. Действительно. Ну вот, не шмыгай носом, убери носовой платок, малыш. Это не конец для тебя. Я надеюсь, что это начало, и славное начало. Ты не прошла незамеченной, дорогая.

Она подняла склоненную голову и взглянула на него.

— Честно, Мардж, ты ничуть не подходила к роли. Если бы я хотел сократить тебя, я бы позволил тебе уйти на второй день репетиций. Ты просто не выглядишь, как проститутка, моя дорогая. Ты гораздо более свежа и приятна. Это белье на тебе действительно превосходно, конечно. Неприятно то, что оно делает тебя еще менее похожей на плохую женщину. Я испугался, что ты выглядишь, как милая вассарская девушка, свежая, как после душа, начавшая одеваться для большого вечера. Сейчас, не дуясь, можешь ты понять, какое это драгоценное качество? Есть миллионы девушек на Бродвее, которые могут выглядеть, как вертихвостки. Где ты взяла эту комбинашку, моя дорогая?

— У Б-бергдорфа.

— У Бергдорфа, да? Что делает твой отец, Мардж?

— Ну… он импортер, мистер Фламм, — сказала Марджори с подозрением, что Фламм может дознаться.

— Дорогая Марджори, может, будет утешительно иметь роль звезды в блестящей комедии вместо того, чтобы болтаться в тривиальном фарсе? Потому что между тобой и мной, дорогая, — и мы можем быть откровенны теперь, — стоит этот «Плохой год». А вот эта пьеса — это кое-что другое, поверь мне! Он вынул из ящика стола ужасно потрепанный сценарий «Одолеть две пары» — вероятно, тот самый, который он вручил Марджори два года назад, и драматически хлопнул им по столу. Марджори стало смешно и противно.

Фламм выбрал ее в первый день репетиций, сказал он, на роль звезды в этой пьесе, это наиболее крупная возможность, на которую может надеяться молодая актриса; и теперь, этим самым вечером, необыкновенное очарование, которое лишило ее роли проститутки, убедило его, что Клариса была, по существу, предназначена Марджори для прорыва на Бродвей. Он приказал ей, чтобы она постигла Кларису всей душой, а затем пришла и встретилась с ним в день после премьеры «Плохого года».

Не вызывало никакого сомнения, что он действительно не может вспомнить Марджори. Она безучастно смотрела на него, пока он освещал сцену появления Кларисы, громоздкую и неуклюжую, и ждала, когда же он узнает ее. Марджори могла описать каждую деталь той первой встречи с ним, он даже комментировал ее имя, Марджори Морнингстар! Как могло это совершенно начисто исчезнуть из его памяти?

Но это было так. Старый мошенник проделывал это или что-то похожее на это так часто с таким множеством девушек, что Марджори была для него не более чем лицо на параде; и все же она пыталась найти способ наказать его, когда он провожал ее из офиса, впихивая сценарий ей в руку и открывая дверь.

— Это не конец, Марджори, поверь мне, не конец. Некоторые говорят мне, что это может быть началом дороги для нас обоих. Золотой дороги, моя дорогая, — воскликнул он, его глаза почти выскакивали из орбит, — славной дороги!

Марджори пошла в гримерную и собрала свои вещи, в том числе экземпляр предварительной программы Филадельфийского театра с ее именем в списке актеров. Она вяло принимала сочувствие девушек; на их вопросы о красной книжечке она пожала плечами и положила ее в свой маленький саквояж. Она попрощалась с «молчащими проститутками», с которыми делила гримерную. «Болтливая проститутка» неожиданно проявила сентиментальность, громко зарыдав и поцеловав Марджори. Дэн Воен стоял в ожидании ее в дверях сцены. Он сказал ей, чтобы она не унывала, что она великая актриса и он не хочет ничего другого, как встречаться с ней вечерами и натаскивать ее в методологии. Он предложил ей прогуляться в тот же бар, чтобы помочь ей забыть неприятности. Она отказалась, сославшись на головную боль, и, когда вышла на улицу, очень обрадовалась, что сделала так. Миссис Дэна поджидала в аллее у входа в театр, в ее глазах сверкали красные отсветы неоновой вывески.

Было около полуночи. Марджори купила утреннюю «Таймс» на углу отеля и криво написала на газете, что это Первоапрельский День Дураков. Она решила пройтись по Бродвею. Сверкающе желтый свет, казалось, растворялся в воздухе вокруг нее. Она шла в слепящей лучезарности электрических световых потоков. В ее прогулке не было плана, она просто гуляла, наслаждаясь холодным ночным воздухом. Чуть позже она вышла в сияющий сквер, а затем остановилась в туманном мраке Центрального парка с саквояжем в руках, глядя на отель, где год назад она отдала свою девственность Ноэлю Эрману. Она стояла и смотрела на окна отеля сухими глазами.

Затем она прошла в тоннель 59-й улицы. На площади Колумба Марджори остановилась возле мусорной корзины, открыла саквояж и вынула сценарий «Одолеть две пары». Она взглянула на тертую красную книжечку с улыбкой, которая по неразгаданности и тайной печали могла соперничать с улыбкой Моны Лизы, поймай ее художник. Сценарий упал в корзину с сухим шелестом и скрылся под кучей газет.

 

16. Билет первого класса в Европу

— Папа, я хотела бы работать у тебя. Есть ли еще то место?

Деловая страница воскресной газеты выпала из рук мистера Моргенштерна на пол, и он поставил чашку кофе на стол, щурясь на свою дочь, как будто она слишком ярко сверкала.

— Что?

Миссис Моргенштерн, безмятежно наливая кофе для Марджори, проговорила:

— Назмимова в юмористическом настроении этим утром.

Марджори сказала отцу:

— Я бы хотела выйти на работу. Завтра, если можно. Я стала лучше печатать и стенографировать. Думаю, что смогу быть полезной тебе. Я хочу иметь постоянную работу.

Сет перестал намазывать маслом кусок тоста.

— Мардж, о чем ты говоришь? Ты же едешь сегодня в Филадельфию на спектакль.

— Я не еду в Филадельфию. Я не участвую в спектакле.

Она рассказала своей семье о случившемся беспечно, но в душе боялась их реакции. Отец казался оглушенным. Сет сначала рассердился, потом понурился. Миссис Моргенштерн приняла новости с хорошим настроением.

— Я сожалею, дорогая. Ты, должно быть, очень расстроена. Но судя по тому, что ты рассказывала нам, это был негодный спектакль. Подыщется что-нибудь получше. Это было не очень приятно, как ни посмотри, что они дали тебе такую роль. Я всегда стыдилась сказать людям.

— Я согласна с тобой, мама, — вздохнула Марджори. — Я бы не смогла играть ее и рада, что от нее избавилась.

— Что же теперь? Неужели Бродвей полностью состоит из слабоумных? — сказал Сет, нахмурившись. — Я посмотрел кучу пьес в этом году и не видел еще молодых актрис, которые смотрятся лучше, чем ты. Большинство их не выглядели и вполовину так хорошо. Я видел, как ты играешь. Ты лучше, чем любая из них.

Марджори наклонилась над ним и поцеловала его в щеку.

— Вот верный брат.

Сет покраснел, поднялся и вышел из-за стола с подчеркнутой непринужденностью. Ему было семнадцать, он вырос еще на два дюйма, и его внешний вид часто менялся. Иногда, вот как сейчас, у него, казалось, было неограниченное количество локтей, ног и рук.

— Ладно… черт, я имею в виду… Не буду говорить об этом, потому что ты моя сестра. Я не думаю, что ты какое-то всемирное чудо. Но разве я был не прав?

— Я скажу тебе, Сет, — пояснила Марджори, — что ты не должен заблуждаться относительно моей дилетантской работы. Действительно, я выглядела симпатичной милашкой в «Пигмалионе» и «Кукольном доме». Эти роли как раз почти лучшие в мире. Мама могла видеть пользу в них.

— Нет, спасибо, — отозвалась миссис Моргенштерн. — Я не амбициозна, как ты.

— Девушки, о которых ты говоришь, имеют несколько скучных ролей на Бродвее, — сказала Марджори Сету. — Они не могут сделать что-то особенное с таким слабым материалом. Если они получают работу, значит, они симпатичные хорошие актрисы, наиболее способные.

— А насколько мне известно, это обычно зависит от того, с кем ты спишь, — брякнул Сет.

Мать возмутилась:

— Смотри, сообразительный мальчик, говори такие вещи в колледже. Но не за этим столом.

— Мне все равно, — сказал Сет. — Если ты спросишь меня, то это главная вещь, из-за которой Марджори вернулась. Она, вероятно, единственная девственница в Европе.

В короткой неловкой тишине родители и дочь переглянулись, пока Сет зажигал сигарету. Марджори и отец заговорили одновременно.

Девушка засмеялась:

— Извини, папа.

— Ты серьезно? Ты хочешь начать работать? Так как это случилось, я могу использовать тебя предостаточно и тотчас же. Я только что уволил свою секретаршу и собирался звонить в агентство в понедельник.

— Я серьезно. Я начну сегодня, если ты собираешься в офис.

Плечи мистера Моргенштерна распрямились, и счастливая улыбка появилась на его уставшем бледном лице.

— Хорошо, на самом деле мой стол завален до потолка. У меня не было девушки, но я не хочу портить тебе воскресенье…

— Ты не испортишь его. Позволь мне пойти прямо сейчас.

— Нечего делать. — Тон миссис Моргенштерн был непреклонен. — Сколько докторов вынуждены были говорить тебе, чтобы ты не работал больше по воскресеньям? Завтра будет довольно времени. Если ты так полон энергии, мы можем сходить после обеда и навестить тетю Двошу. Это приятная прогулка в санаторий.

— Санаторий? Что случилось с тетей Двошей? — спросила Марджори.

— Она получила анемию из-за того, что не ела ничего, кроме вегетарианской пищи, — ответила мать. — Она смогла вставать с постели уже два месяца назад, но еще лечится инъекциями от печени и не ест ничего, кроме гамбургеров, сердца, языка, потрохов и тому подобного.

Марджори разразилась смехом, когда это услышала.

— Это правда?

— Вовсе нет, сейчас уже нет, — сказала мать, улыбаясь. — Она ест, как лев в зоопарке.

Мистер Моргенштерн проворчал:

— А когда диктовать письма? Это меньше труда, чем прогулка на машине за сорок миль. Первый раз в жизни Мардж хочет поработать для меня, а ты…

— Никакой работы по воскресеньям, вот и все! — отрезала мать.

— Папа, сколько ты будешь платить мне? — поинтересовалась Марджори.

Мистер Моргенштерн сморщил губы, пытаясь выглядеть по-деловому, но его глаза, сияя, излучали теплоту.

— Ладно, в настоящее время девушки начинают с семнадцати в неделю. Но ты не можешь получать оклад ни на два цента меньше, чем двадцать. Ты довольна?

— Я думаю, это неплохо для меня.

— Хорошо, я назначу тебе двадцать. Если ты будешь плохо работать, я уволю тебя. Я не хочу бесполезных родственников, околачивающихся вокруг офиса.

— Достаточно ясно.

Миссис Моргенштерн сказала:

— Не говорите мне, что мы действительно будем получать другие заработки в этом доме. Это слишком хорошо, чтобы быть правдой.

— Да, это правда, — улыбнулась девушка.

— Я поверю в это, когда ты проработаешь три недели, — сказала миссис Моргенштерн. — Больше сил тебе, дорогая, но работа в этом офисе очень тяжелая и очень скучная.

— Я знаю.

— Может ли быть, что она стала взрослой? — спросила мать отца.

Этот утренний разговор был результатом бессонной ночи, когда Марджори приняла несколько тяжелых решений. Последнее замечание матери задело ее. Она сказала:

— Мама, сколько мы платим здесь за аренду? Восемьдесят в месяц, да?

— Восемьдесят два, а что?

— Я хочу платить свою долю. Если я сохраню эту работу, я буду платить двадцать долларов в месяц. Хорошо?

Миссис Моргенштерн уставилась на дочь, и поначалу заинтересованный ее взгляд смягчился.

— Ты так считаешь?

— Да. Это запоздало, и слишком, я знаю. Я полагаю, ты думаешь так же.

— Марджори, насколько я уловила, суть в том, что ты это хочешь делать. Я очень рада от тебя слышать такие вещи. Но мы не нуждаемся в деньгах, слава Богу, и…

— Мы определенно не нуждаемся, — вмешался отец. — Если придет когда-нибудь время, что я не смогу дать крышу над головой своему ребенку…

— Решено, — заявила Марджори. — Я плачу свою долю ренты, начиная со следующей недели. Пять долларов в неделю, двадцать в месяц. Если я сохраню работу.

— У нее душевный кризис, вот что, — сказал Сет.

— Это глупо, — произнес отец. — Что ты делаешь, Мардж, готовишься выезжать?

— Мне двадцать два, папа, вот и все.

— Пока ты незамужем, ты останешься здесь.

— Я хочу остаться.

— Хорошо. Пока все понятно.

Мать сказала:

— Мардж, это все очень хорошо, ты можешь делать это, конечно, если тебе так нравится. Но ты непрактична. Ты пользуешься только одной комнатой и ванной. Двенадцать в месяц более чем достаточно.

— Хорошо, — проговорила Марджори быстро. — Тогда я буду платить двенадцать.

Мать улыбнулась:

— Хорошо, молодец! Всегда пытайся сторговаться.

— Я думаю, что мы сторговались. Но ты называла цену, — сказала Марджори. — Я рада иметь лишние восемь долларов, поверь мне.

— Марджори, что все это значит? Почему ты выходишь на работу? — спросил отец.

— Она заново рождается, — сказал Сет. — Это феномен превращения. Мы проходили по физиологии. Результат шока от потери роли в пьесе. Нужен шок, чтобы выйти из прежнего состояния, а иначе потребуется много времени…

Марджори сморщила на него нос и сказала отцу:

— Не пора ли мне сделать что-нибудь полезное на свете? В любом случае, я хочу сохранить сколько-нибудь денег.

— Для чего? — спросила мать.

— Понятия не имею.

— На подарок Ноэлю?

— Нет. Не на подарок Ноэлю.

— На норковое пальто? — предположил Сет.

— Точно. На норковое пальто.

— Нет, не на это, — понял папа.

Миссис Моргенштерн спросила:

— Что думает Ноэль обо всем этом?

— Я не знаю.

— Она не знает, — засмеялась миссис Моргенштерн.

— Не знаю.

— Где Ноэль? Он не звонил всю неделю.

— В Париже.

После легкой всеобщей паузы Сет сказал:

— Ты обманываешь.

— Нет, не обманываю. Он в Париже. Или будет там через день-два. Он отплыл на «Мавритании» на прошлой неделе.

Миссис Моргенштерн осторожно спросила:

— Ты провожала его?

— Да.

— Почему он уехал?

— Он так захотел.

— Что он собирается делать?

— Учиться.

— Учиться? Мужчина тридцати двух лет?

— Да, учиться.

— Учиться чему?

— Философии.

Миссис Моргенштерн открыла рот, потом закрыла его, не сказав больше ни слова, переводя глаза с потолка на мужа.

Отец спросил очень мягко:

— Марджори, сколько времени он хотел пробыть там?

— Я не знаю. Несколько лет, может быть. Он собирался еще в Оксфорд.

Миссис Моргенштерн сказала:

— Марджори, пожалуйста, извини меня, но я думаю, что Ноэль Эрман немножко сумасшедший.

— Вполне может быть, что он сумасшедший, — ответила Марджори. — Не знаю. Я знакома с ним только три года. Я не имею представления о нем.

— Ты противилась? — спросил отец.

— Нет, он просто уехал, — это совершенно правильно, тебе не нужно так беспокоиться, папа. Я совершенно довольна. Я ручаюсь.

— Это другой феномен превращения, — сказал Сет. — Запоздавший. Тот большой флоп, который он написал, вызвал шок — и затем…

— Ой, замолчи, — поморщилась миссис Моргенштерн. — Я жалею, что мы вообще отправили тебя в колледж. Вздор, вздор, все или кризис, или феномен. Ты все еще нелеп до ушей. Иди поговори часик по телефону с Натали Файн.

— Кто такая Натали Файн? — спросила Марджори. — Я теряю нить.

Сет встал.

— Спасибо за напоминание, я иду звонить ей. Мардж, мама завидует. Поверь мне, Натали замечательная. Это мечта. Она напоминает мне тебя.

— Бог в помощь ей, — сказала Марджори.

— Это правда, — кивнул Сет. — Правда, она даже собирается стать актрисой, как ты. Она очень серьезно к этому относится. Она была звездой в «Переднике» в своем колледже в прошлом месяце, — показывала мне статью в школьной газете. Потрясающе.

Марджори тяжело вздохнула, взявшись за голову:

— Не «Передник», Сет. «Микадо».

— Нет, «Передник», — сказал Сет. — Не думаешь ли ты, что я не знаю разницы? Что вообще с тобой?

Намерение Марджори поступить на работу к отцу было достаточно прозаическим. Она предполагала как можно скорее скопить денег, сесть на корабль до Парижа и сразу же вернуть Ноэля обратно, чтобы он женился на ней.

Жестокое и уничтожающее, несмотря на его объем, письмо было, и это не казалось ей (у нее уже было несколько дней, чтобы обдумать все снова), — так окончательно, как он это решил. Слабость таилась в его излишней законченности. Если он так абсолютно порывал с ней, беспокоился бы он, посылая двадцать отпечатанных страниц, чтобы сказать об этом? Мужчина, который пересекал океан, чтобы освободиться от девушки, был далеко не свободен от нее — о чем бы он ни говорил в письме. Так представляла себе Марджори.

Она страшно нуждалась в друге или советчике по некоторым вопросам; она даже думала обсудить свою проблему с матерью. Время от времени миссис Моргенштерн доказывала правоту своих суждений в спорах с дочерью. Но она сделала невозможным для Марджори принимать ее советы, хотя они могли принести некоторую пользу. Девушка была уверена, что она в состоянии теперь игнорировать манеры своей матери и извлекать выгоду из ее здравого смысла. Дважды она попробовала в виде эксперимента начать разговор с ней, но потом замыкалась и замолкала. Голодная страсть, с которой мать реагировала и начинала допытываться, активизировала все старые защитные средства Марджори. Было абсолютно невозможно после этого открыть ей, что она спала с Ноэлем. Марджори знала, что мать и отец подозревают правду. Ее оправдания поздних приездов домой были малоубедительными. Но она решила позволить родителям продолжать сомневаться. Ей было легче терпеть душевное одиночество, чем дать матери услышать свою исповедь.

Что касается отца, то она чувствовала: для нее было бы легче зарезать его кухонным ножом, чем сказать ему правду.

Она рассчитывала открыться Маше Михельсон и пошла с ней вместе на ленч. Но они поели как-то быстро, разговор был беспредметным, и они провели день, вместе делая покупки.

Маша стала теперь какой-то далекой и неотзывчивой. Она болтала без умолку, как всегда, но не было и следа от прежних интимных разговоров. Как будто Марджори сказала или сделала что-то, чего Маша не могла простить ей. Она говорила только о пьесах, кино и домашней обстановке. После шестимесячного свадебного путешествия за границей и четырех месяцев во Флориде Михельсоны купили большой старый дом в Нью-Рошелл. Маша замучила Марджори болтовней об эпохальной обстановке, модернизированной кухне, изменениях планировки дома и нашествиях кроликов и кротов на цветочные грядки. Она считала предместья совершенно здоровыми, такими отвратительно здоровыми, какими всегда их описывал Ноэль. Маша стала худой, но и диета испортила, а не улучшила ее облик: кадык теперь был слишком заметен на ее горле, карие глаза выглядели запавшими, почти как у мумии, и губы казались нарисованными над зубами, словно оскаленными.

Письмо от Ноэля пришло, когда Марджори уже проработала у своего отца почти месяц. Проштампованное во Флоренции, напечатанное на желтой бумаге, оно не имело обратного адреса. «Я не хочу получить известия от тебя, дорогая, — начиналось оно. — Я просто подумал, возможно, ты хочешь узнать, что я не бросился с «Мавритании» посреди океана от страшной тоски по тебе или чего-то другого. Мне в самом деле хорошо, я коричневый, как поденщик, и не грущу, если что-то спутывает планы». Он намеревался зарегистрироваться в Сорбонне, как только прибудет (так он писал), но Париж выглядел слишком чудесно, когда он добрался туда, и он решил отложить свою учебу до осени. Он уже побывал в Швейцарии, Голландии и Норвегии, во Франции и Италии. В письме много говорилось о женщине по имени Милдред и паре Боб и Элен. Ноэль встретил их всех на корабле. Милдред возглавляла группу и, кажется, оплачивала некоторые или все их расходы. Было справедливо предположить, думала Марджори горько, что Милдред была той женщиной в красном. Мардж сначала рассердилась. Потом ей внезапно стало противно на день или два, когда она думала, что освободилась наконец от своего увлечения Ноэлем. Потом это настроение прошло, и она почувствовала себя совершенно как прежде, только более озабоченной и раздраженной.

Марджори плохо удавалось проявлять интерес к другим мужчинам. Она пыталась. Она ходила по пятам за родителями на церковные церемонии, на свадьбы, даже поехала в горный отель. Наконец наступило следующее лето. Было унизительно торговать повсюду незамужней дочерью, но во всяком случае Марджори была самой симпатичной девушкой везде, где бы ни появлялась. Ни она, ни ее мать не завидовали женщинам, которые вынуждены были сдерживать своих мужей, когда Марджори оказывалась рядом, и часто даже не могли отпустить локоть мужа ни на минуту.

В своих объездах «брачного рынка» Марджори столкнулась со многими приятными молодыми мужчинами и с парой экстраординарных интересных личностей. Но при самом большом желании она не могла проявлять к ним сердечность, не могла быть с ними оживленной, веселой и бодрой. Обычная сексуальная реакция, казалось, истощилась в ней. В Марджори появилось что-то настолько холодное, что большинство мужчин не пытались поцеловать ее. Тем, кто пытался, она уступала с покорной вялостью, и обычно все на этом заканчивалось.

Это не значило, что Марджори хранила верность или преданность Ноэлю. Она не в силах была ничего с собой поделать. Она могла бы иметь что-то наподобие любви с другим мужчиной, как ей казалось. И она уделяла время любому приемлемому парню, который этого хотел. Однако все мужчины не выдерживали сравнения с Ноэлем. Хотя ни один из них не имел своего особенного живого обаяния, у них были грустные добрые глаза или какие-то другие привлекательные черты. Но это ее не трогало — ее сознание и сердце были закрыты, запечатаны. Она была женой. Марджори давно уже не смотрела на Ноэля как на эталон мужчины. Она знала все его слабости слишком хорошо. К несчастью, она доверила ему душу и тело, и теперь он владел ею, был у нее в крови — женатый на ней или не женатый.

Как Маша убеждала ее переспать с Ноэлем, думала Марджори, как убеждала и как ошибалась! Все это было почерпнуто из книг и пьес, и только. Марджори поражалась, что в жизненном опыте Маши было такого, что могло бы заставить ее столь сильно заблуждаться насчет секса. Очень просто нести чепуху о любовнике и возможности им насладиться, чтобы потом иметь сладкие воспоминания, согревающие старые кости. Но грубая реальность показала, что связь с мужчиной ввергает тебя в шокирующее необратимое изменение, подобное ампутации. Это вовсе не погружение в бассейн, из которого человек выходит и вытирает то же самое тело теми же самыми руками. И сверхназойливые воспоминания отнюдь не грели Марджори. Они были непрекращающимися муками, которые она с удовольствием выжгла бы из мозговых извилин. Секс в лучшие моменты был потрясающим, прелестным, но даже в эти лучшие моменты он омрачался страхом и непобедимым притворством. Кроме того, этому сексу, хорошему или не такому хорошему, Марджори заплатила непомерную цену. Она чувствовала, что ее собственная индивидуальность была украдена. И это сделал Ноэль. Он был теперь ее другой большой личностью, а она лишь пустой раковиной. Инстинкт самосохранения, желание сберечь себя верно служили Ноэлю Эрману и направляли его поступки. Сейчас она поняла это. И еще. Прекращение сексуальных отношений — не конец дела вообще. Это только начало опыта сердца, который углубляется страданиями и депрессией. Этой осенью Марджори обнаружила первые седые волосы на висках — просто серебряная нить или две. Они были преждевременны; ей только двадцать три, но ее отец поседел рано, и, очевидно, она пошла в него. Открытие страшно угнетало ее и в то же время принесло ей какое-то извращенное удовольствие.

Марджори не думала о том, что может произойти с ней, если она попытается вернуть Ноэля. Паника обрушилась на нее, когда она реально представила себе, что он ни разу больше не прикоснется к ней, никогда не женится на ней. Никогда! Это было невозможно. Что же могла она принести другому мужчине, кроме ограбленного тела и пустого сердца? Ее единственной надеждой в жизни было вернуть Ноэля. Так же окончательно, как он избавился от нее, она решила его настигнуть.

И она верила, что рано или поздно придет к победе. Сила и решительность Ноэля были поверхностны; она знала теперь, что в душе он был гораздо слабее. Когда его сильно прижимало, он бежал. Мужчину, который бежит, можно поймать.

Ноэль, как все еще казалось ей, имел задатки хорошего мужа, даже если он и перестал быть для нее белокурым богом «Южного ветра» и блестящим героем генеральной репетиции «Принцессы Джонс». Она не знала в точности, сколькими творческими талантами он действительно обладал. Она вовсе не хотела обманывать себя, потому что это делало ее чувство похожим на идиотизм, после того как она в слепом девичьем поклонении восхваляла каждое написанное им слово. Пришло время стать лицом к фактам. Реклама, вероятно, могла бы стать его полем деятельности, как он сам сказал; и он слишком хорош для такой работы, чтобы влачить убогое существование вечно. В рекламном агентстве его работа шла великолепно, — так говорили ей его начальники, — пока он не прогулял день без предупреждения. Он, несомненно, владел пером. Его излияния в длинном письме были яркими и живыми. Фраза типа «Твоя левая шпора — это американская идея успеха, а твоя правая шпора — еврейская идея респектабельности» не была написана ординарной личностью. Ей пришло в голову, что Ноэль действительно мог бы стать юристом. Его обаяние, его убедительность и речистость, его способность к строгому анализу должны были продвинуть его далеко, — возможно, на пост судьи, как и его отца! Но для этого было слишком поздно теперь, конечно; вопрос был, как лучше спасти его дарования, с учетом его дикого темперамента и запутанной биографии.

Марджори надеялась, что этот побег в Париж — последний рывок старого Ноэля, последняя попытка добиться «респектабельности». Ноэль слишком любил хорошую жизнь, чтобы стать учителем философии; тем не менее Марджори была совершенно готова довольствоваться академическим окладом, если это было то, чего он хотел. Еще она мечтала, чтобы он стал ее мужем, мужчиной, чьей постели она принадлежит. Она не торопилась следовать за ним в Европу; этот порыв угас. Инстинкт говорил ей, что он хочет ее, в сущности, больше, чем кто-либо еще на свете. Он скучал о ней сейчас, скучал все больше и больше.

Она чувствовала потягивания ниточек, которые связывали его с ней через открытый океан, в его редких веселых письмах, всегда без обратного адреса, обычно со штемпелем Парижа, один раз Каннов и один раз Лондона. Во время оптимистических подъемов ее эмоционального состояния ей казалось, что он может вообще не возвращаться к ней от своей сегодняшней гармонии, он может быть очень рад увидеть ее, пришедшую за ним, он может убрать закопченные ширмы циничных слов, маскирующие его капитуляцию, — от времени и судьбы, так же, как от нее, — но он может капитулировать с облегчением.

Это было основанием для ее утешения в течение этого черного, черного года. Это утешение приходило и уходило с переменой настроений; оно было тихим, не оформившимся полностью, не рассмотренным как следует с чьей-нибудь помощью; оно вплеталось в ее мысли и покидало их; утешение это было в целом приятно спокойным. Оно чередовалось с состояниями отчаяния и ужасной боли, боли настолько сильной, что страдания в кресле дантиста, когда она ходила к нему, были по сравнению с ней развлечением и облегчением. Она часто проклинала тот день, когда встретила Ноэля, и свое фатальное поклонение герою, которое дало ему возможность поглотить три года ее жизни, три лучших ее года, тех самых, когда большинство девушек выходят замуж. Сколько шансов счастливого брака прошло мимо нее, пока она тряслась и тряслась и тряслась над Ноэлем? Теперь нельзя было исправить это; исправить мог только Ноэль, или жизнь остановится.

Она просыпалась, думая о нем, засыпала, думая о нем, и думала о нем весь день и всю ночь — когда не работала, или не читала, или беспокойно спала. Она читала за завтраком и за ленчем, в тоннеле по дороге на работу и с работы, даже в машине отца, когда ехала в офис вместе с ним. В свободные минуты в офисе она могла открыто читать свои романы. За неимением денег она посещала публичные библиотеки. Ее зрение ухудшилось, и она стала читать в очках, но продолжала читать и читать.

Она перенесла тяжелое время в эту черную зиму, когда у нее не было ни простуды, ни кашля, ни жара, но целую неделю ее мучила парализующая головная боль. Потом появилась таинственная сыпь, которая то исчезала, то возвращалась. У Марджори не было аппетита месяц за месяцем. Она заставляла себя есть, чтобы избежать озабоченных вопросов матери и болезненных взглядов отца. Еда по вкусу напоминала ей солому. Марджори увядала так очевидно, что родители уговорили ее показаться доктору. После долгого медицинского осмотра он спросил о ее эмоциональном состоянии, глядя на нее иронически мудро, и дал ей множество пилюль, капсул и микстур. Лекарства немного помогли ей, но всю зиму она была слаба и раздражительна.

И всю зиму ее банковский счет увеличивался. Цель, к которой она стремилась, стоила семьсот долларов.

Марджори поняла, что сможет поехать в Европу третьим классом, пробыть там три недели и вернуться. Но она еще не накопила достаточно. Эта забота все больше мучила ее. В лучшем случае она могла откладывать в неделю по десять — двенадцать долларов. Она вернула отцу деньги, потраченные на театр «Рип Ван Винкль», хотя он и не пытался получить их. Это успокоило ее, но отложило отъезд в Париж на пару месяцев. Последнее письмо Ноэля пришло в феврале. Из-за того, что он молчал весь январь, она крайне волновалась. Она часто думала о том, чтобы занять денег у родителей. У нее уже было пятьсот долларов, и еще пара сотен помогла бы ей решить проблему. Но она не могла этого сделать.

Однажды вечером, покупая билет на французскую пьесу, Марджори узнала в кассирше хорошую актрису — умницу с красивыми рыжими волосами, — сейчас она, правда, выглядела несколько потрепанной. Марджори немного поболтала с ней. Девушка по-прежнему билась головой о все стены Бродвея и за последнее время успела дважды побывать замужем и развестись с красивыми безработными актерами. Сейчас она жила с третьим возлюбленным безработным. Она сообщила Марджори, что место театральной кассирши хорошенькая девушка может получить легко. Кассирши быстро менялись из-за распространенной практики продажи в киосках фальшивых билетов и присваивания чуть ли не трети выручки. Марджори пришло в голову, что она сможет удвоить свой заработок, подрабатывая по вечерам в театральных кассах, — честно, конечно. С помощью рыжей актрисы она действительно получила работу двумя днями позже. Ее родители, естественно, возражали. Они утверждали, что она слишком устает от ночной работы. Миссис Моргенштерн в отчаянии заметила, что Марджори, видимо, обречена кидаться из одной глупости в другую. Отец повысил Марджори оклад, надеясь сделать ночную работу дочери ненужной. Она приняла прибавку, считая, что заслужила ее, усердно трудясь в офисе, но не оставила работу в театре.

Работа была легкая, но нездоровая: система отопления в кассе действовала плохо, и часто Марджори либо замерзала, либо чуть не варилась заживо. Через три недели жестокий грипп прервал ее труды. Она, кашляя, поднялась с постели через десять дней, еще совсем ослабевшая. Ее охватывала паника оттого, что за все это время она не заработала ни цента. Отец попытался отослать ее из офиса домой, но она отказалась. Резко кашляя, она села печатать и работала весь день, игнорируя отцовские встревоженные взгляды. Вечером после ужина, когда она заявила, что отправляется в театр, родители пришли в ужас. Но она все равно пошла на работу, хотя у нее подгибались ноги.

Она дрожала и покрывалась испариной все три часа, проведенные в душном киоске, опасаясь свалиться с пневмонией. Когда наконец зал опустел, она не могла и подумать об обратной дороге и потратила все заработанные за вечер деньги на такси. Замерзшая, она вернулась домой, прошла прямо на кухню и, взяв бутылку бренди, сделала большой глоток. Потом она бросилась на кровать не раздеваясь и, дрожа, натянула на себя плед.

— Как насчет горячего чая? — Отец стоял на пороге в пижаме и старом сером купальном халате. Его седые волосы были всклокочены. В одной руке он держал стакан молока, в другой — чашку с чаем.

— Спасибо, папа, с удовольствием. — Она села, бренди уняло озноб.

Мистер Моргенштерн уселся на край кровати и потягивал молоко, смущенно глядя на нее. С тех пор, как она стала работать в театре, она натыкалась на этот взгляд — пристальный, сосредоточенный и довольно сердитый. Помолчав, он сказал:

— Марджори, довольно. Ты что же, хочешь угробить себя? Зачем все это? — Марджори не ответила. — Послушай, — продолжал отец. — Мы не нищие. Сейчас дела идут неплохо. Чего ты хочешь? Шубу? Тряпки? Путешествие? Я пока еще твой отец. — Она молчала. — Мама говорит, что ты хочешь в Париж. За ним. Вернуть его.

Марджори рассмеялась, презирая себя. Рассмеялась в знак согласия. Отец покачал головой, отхлебнул молока и уставился на дочь.

— Помнишь время, проведенное в «Южном ветре»? Кажется, что это было так давно. Мы беседовали на озере, а лодка — помнишь, ты сказала? Как ты это представила? Тебе тогда только начинало нравиться его общество и приятное времяпрепровождение — ведь это Соединенные Штаты. Ты тогда и не помышляла о замужестве.

— Я… Папа, я была еще так мала, понимаешь…

— Это не объяснение, Марджори. Даже в Америке. И, в любом случае, не для меня. — Отец запустил пальцы себе в волосы, взъерошив их еще больше. Долго молчали. Он сказал: — Скажи, он действительно много для тебя значит? Даже через год? На свете столько мужчин. Это обязательно должен быть он? — Что-то высокопарное в его голосе и взгляде заставило ее почувствовать сухость в гортани.

— Папа, — произнесла она, — я девушка, ты понимаешь? Я ничего не могу поделать.

Он поднялся, взял ее за подбородок и повернул к себе.

— Послушай, у него много достоинств. Будь что будет. Он станет нашим сыном… Ты выезжаешь через неделю. Хорошо?

— Нет, папа, нет. Это не то…

— Почему нет? Ты хочешь ехать или не хочешь?

— Я… У меня достаточно денег на билет третьего класса. Все равно спасибо.

— Третий класс? Это твоя первая поездка в Европу. Ты поедешь первым классом.

— Нет, я не могу.

— Мама говорит, что мы должны послать тебя туда, и кончено. Довольно этих глупостей: ночной работы, болезней, истощения… Она права. Она всегда права, правда?

— Папа, послушай…

— Ты поедешь первым классом, и точка. Я пока еще твой отец. — Он принял деловой вид. — Решено. Ты уезжаешь на следующей неделе. А раз ты теперь такая независимая девушка, ты можешь занять у меня денег. Иди спать, ради Бога. Ты выглядишь ужасно. — Он быстро поцеловал ее и поспешно вышел из комнаты.

Родители, брат, кузины, тетушки и дядюшки Марджори и несколько служащих ее отца толпились вокруг нее в тамбуре «Куин Мэри» и заглядывали в каюту, восхищаясь роскошью убранства. По просторной комнате были расставлены цветы и корзины с фруктами, на столе в серебряном ведерке стояло шампанское и на всех столах — тарелки с бутербродами. Ошеломленная Марджори показала стюарду, куда положить ее чемоданы, пока мать, быстро осмотрев карточки на букетах, спрашивала:

— Откуда взялось шампанское? Кто заказал? Ты, Арнольд? Ты, Сет? Что это? Праздничный подарок?

Родственники один за другим отрицали покупку ими вина, как вдруг из угла переполненной каюты послышался приглушенный голос:

— Вам привет от старого друга, мисс Моргенштерн.

Толпа тетушек и дядюшек расступилась, как хор в опере, чтобы открыть взорам сидящего в одном из кресел молодого человека с крупным носом, одетого в изящный костюм из серого твида. Его умные глаза поблескивали за стеклами больших очков. По рядам родственников пролетел слух, что это, наверное, ухажер Марджори, короче, они заинтересовались. Марджори с некоторым смущением представила Уолли своей семье, а Уолли, вовсе не смущенный, поднялся с кресел и сорвал аплодисменты, с шумом откупорив шампанское. Стюард обнес всех бокалами. Вино играло и пенилось. Уолли удостоился еще больших оваций, предложив тост в честь Марджори. Гости накинулись на еду, и торжество значительно оживилось. Марджори досталось множество объятий и поцелуев от молодых незамужних кузин. Невиль Саперстин, который к восьми годам превратился в толстого бледного мальчика, крайне тихого и робкого, запил несколькими бокалами шампанского целое блюдо бутербродов и уже через несколько минут страдал в ванной. Потом он лежал на кровати и стонал, а его мать гладила мальчика по голове. Это стало единственным печальным моментом в веселом семейном торжестве. Отец Невиля изумил всех, вскарабкавшись на стол с бокалом шампанского в руках и исполнив несколько арий из опер Верди, содержавших партию колоратурного сопрано, несмотря на несчастье сына и возмущенные восклицания жены.

Марджори была удивлена и растрогана, найдя среди подарков огромный букет роз от Сета. Прикинув, сколько брат должен был сэкономить, чтобы купить этот букет, она отозвала его в сторонку и поцеловала. Он покраснел и пробормотал нечто невразумительное. Уолли подошел к ней с бутылкой в руке, когда она рассматривала подарки.

— Еще шампанского?

Она взяла бокал.

— Это очень мило с твоей стороны, Уолли. Я никогда этого не забуду.

— Уделишь мне две минутки?

— Три.

— Допивай и пойдем.

Они покинули торжество, которое продолжалось в каюте и за ее пределами, и уселись в углу странно тихого и безлюдного салона среди пустых стульев и кушеток.

— Ты сегодня хороша, как никогда, — сказал он. И его голос ослаб и затих в просторной комнате.

— Да, ты должен был так подумать. Все равно спасибо, Уолли.

— Я только хотел сказать тебе, что продал свою пьесу, Мардж.

— Черт побери! Продал пьесу! Никто с тобой не сравнится, так? — Глядя на Уолли, она думала, что у него вид победителя: никаких явных знаков триумфа, но выдают уверенный взгляд, доверительная улыбка, по-новому расправленные плечи и добродушная подчеркнутая учтивость. Ноэль никогда не напускал на себя такой вид, никогда, даже на генеральной репетиции «Принцессы Джонс». Он всегда был ироничен, напряжен и нетерпелив. — Какую пьесу, Уолли?

— Новую. Я, по-моему, тебе о ней рассказывал. Фарс для радио.

— Ты уже отделался от поденщины?

— Черт побери, нет. Пьеса же будет идти, пока вконец не провалится. Как ты думаешь, она будет популярна? Мне нравится, когда платят каждую неделю.

— Кто ее ставит? — Он назвал одно из самых известных имен. Она сказала: — Я думаю, что ты, Уолли, преуспеешь.

— Одна постановка еще не карьера.

— Тебя ничто не остановит. Я горжусь знакомством с тобой. Я восхищаюсь тобой со стороны.

— Со стороны? Что случилось с Марджори Морнингстар?

— Она не преуспела. Я знала, что так и будет. Миллионы таких, как я, а ты единственный и неповторимый. Так и должно быть. Как там в этой пьесе, в «Гондольерах»: «Когда все становятся чем-то, кто-то уже ничем».

— Ладно, тогда как насчет Марджори Ронкен? — Он произнес это небрежно, но так серьезно, что смутил ее.

— Почему бы и нет, дорогой? Ты сразил меня. Пойдем попросим капитана поженить нас, пока ты не передумал.

Его глаза за стеклами очков даже не сморгнули.

— Ты, конечно, считаешь меня дураком.

— Когда я тебя видела в последний раз, Уолли? Шесть — восемь месяцев назад? Тогда ты просто проел мне плешь, но я зла не помню. Ты всегда твердил мне о своей гениальности, видимо, ты прав. Приношу свои извинения, что так долго тебя не понимала. О'кей?

— Я годами охотился на этого зверя, чтобы бросить его к вашим стопам. А вы не хотите взглянуть на добычу. Я оскорблен.

Марджори быстро взглянула ему в глаза.

— Тебе действительно так нравится меня мучить, или как? Ты выкидываешь такие штуки, что я была бы идиоткой, прими я тебя всерьез. Согласись я на твое предложение и скажи: «Хорошо. Я твоя!» — ты удрал бы отсюда, как заяц.

Он обиженно взглянул на нее и выдавил из себя смешок.

— Ну конечно, все, что бы я ни сделал, достойно недоверия!

— Вот именно. Тебе по каким-то своим причинам нравится насмехаться надо мной. Зная, что это безопасно, ты позволяешь себе все, что угодно. Ты вел себя со мной так с восемнадцати лет, Марчбэнкс, и сейчас продолжаешь свои штучки. Смотри, я убита. Я раздавлена. Я трепещу. Нравится? Само собой, я должна была влюбиться в тебя. Ты гигант мысли и неописуемо обаятелен. Я влюбилась в другого. Застрели меня.

— Не важно, сколько месяцев я тебя не видел, — сказал он. — Мне знакомы несколько сотен девушек. Ты самая замечательная. Ты не красивее всех. Но ты единственная, Марджори. Пора наконец сказать правду.

Марджори осмотрела пустой салон, встала, взяла его за руку.

— Я забыла про полную комнату родственников, маму и папу, — пробормотала она. — Давай вернемся к ним.

— С Ноэлем не все ладно, Мардж. Ты, наверное, найдешь, что он изменился.

Она направлялась к двери, но остановилась. Холодная дрожь пробежала по ней.

— Изменился? Ноэль? Как?

— Он… ну… изменился. Он подхватил какую-то лихорадку, разъезжая по Северной Африке.

— Как ты узнал?

— Он написал мне.

— Какой у него парижский адрес?

— Не знаю. Он писал не из Парижа.

— Правда?

— Конечно, правда.

— Мне действительно нужен его адрес, Уолли.

— Боже мой, я бы сказал тебе его адрес, Марджори, если бы знал его.

Они молча вернулись в ее каюту.

 

17. Человек на палубе

«Куин Мэри» отошла от пристани под вой гудка и гром духового оркестра. Последними, кого Марджори могла различить в толпе на расплывающейся вдали пристани, были Сет и Уолли Ронкен, которые, стоя плечом к плечу, махали ей шляпами. Казалось, все произошло слишком быстро. Скоро огромный корабль уже плыл по реке и она не могла различить пристань в черном дыму труб буксиров, толкавших корабль, пронзительно крича. Она была на пути к Ноэлю. Корабль начал двигаться самостоятельно без помощи буксира. Марджори прогуливалась по палубе. Ни сырой ветер, теребивший ее одежду, ни тревожные звуки гудка, раздававшиеся с высоты огромной красно-черной трубы, ни легкая неустойчивость выскобленной добела деревянной палубы под ногами не могли сообщить ей чувства пребывания на корабле, настоящего пребывания. Они оставили позади Эмпайр-Билдинг, и Марджори казалось, что она находится там, провожая глазами уходящий корабль, а не наоборот. За всю свою жизнь она никогда не чувствовала себя такой ошарашенной, а происходящее таким нереальным. Она думала, что испытает сильные чувства, когда они будут проплывать мимо статуи Свободы. Но статуя уже осталась позади, огромная зеленая статуя, как на почтовой открытке, и пока все на палубе кричали, указывая на нее, и болтали, Марджори уже успела забыть о ней, наблюдая за чайкой, кружившей не далее чем в десяти футах от ее лица и печально кричавшей.

Там, где Лауэр Бэй расширялся, пейзаж стал плоским и скучным. Над тяжелой серой водой моря нависали серые тучи. Тихо движущийся корабль стало качать сильней. Ветер посвежел, и стало холодней. Пассажиры отошли от борта. Марджори заметила, что стоит примерно в шести футах от стройного человека среднего роста с довольно молодым лицом и аккуратно подстриженными седыми волосами. Он оперся на перила и курил длинную сигару. Сложенный плащ свисал с его руки. Когда вокруг никого не осталось, он взглянул на нее с легкой добродушной усмешкой. Она ответила ему полуулыбкой и продолжала смотреть на море.

Она заметила этого человека еще на сходнях. Он предъявлял билет прямо перед ней. Внимание Марджори привлекли его уверенное обращение с путевыми документами, прямая осанка, опрятный серый плащ и серая гамбургская шляпа и пересекающий лоб голубой шрам. Она определила его в соответствии с ходом своих мыслей как дипломата или какого-то известного драматурга, или журналиста. Тогда же она мысленно сравнила его с Ноэлем — она всегда так делала, увидев интересного мужчину. Худой, с загорелым костлявым лицом, он был совсем непохож на Ноэля. Он казался ниже ростом и более хрупким, чем тот. Он был и вполовину не так красив, как Ноэль, но у него был такой вид, что, посмотрев на него снова, она перестала размышлять о Ноэле. Возможно, дело было в том, что этот человек не еврей, а он явно им не был.

В Ноэле всегда было что-то экзотическое. Курчавые тонкие светлые волосы, большие синие глаза, высокий рост и энергичная жестикуляция придавали ему экстравагантный вид. Этот человек выглядел суховатым, скромным, очень веселым. Он не мог оставаться незамеченным в толпе. Контраст между седыми волосами и молодым лицом, шрам и странная жесткость в лице выделяли его.

Он взглянул на нее снова, улыбнулся, поймав ее взгляд, и произнес:

— Мы, видимо, здесь самые храбрые. Вам не холодно?

— Здесь все для меня в новинку. Не хочу спускаться вниз и потерять хоть минуту.

— Ваше первое путешествие?

— Да.

— Погода должна улучшиться. Город выглядит величественней в солнечном свете. А так это довольно печальное плавание.

Он прошел вдоль борта и встал рядом с ней. Шрам притягивал ее взгляд: бледно-голубой, со следами швов, косо сбегавший из-под волос к левому глазу. Почему-то он казался не уродством, но приметой, особенностью, принадлежавшей его лицу. Она сказала:

— Да, это так. Я не чувствую особой радости. Я никогда не говорила столько раз «до свидания». Это угнетает.

Он с удивлением смотрел на книгу у нее в руках. Она захватила ее с собой, думая, что сможет посидеть на палубе и немного почитать.

— Вы учительница английского языка?

— Нет, я не учительница. С чего бы?

— Трудно представить себе, что вы читали бы «Тома Джонса» для развлечения.

— Я пробежала его глазами. Совсем неплохо. Во всяком случае, он длинный. Я думаю, у меня довольно времени для чтения.

Он улыбнулся, посмотрев вниз на палубу второго класса, на которой, болтая и смеясь, толпилась молодежь, радуясь первым моментам знакомства.

— Боюсь, что да. В первом классе.

— О? Мне нужно было ехать вторым?

— Конечно, нет. Первый класс выглядит снизу таким заманчивым и недостижимым. Лучше с первого раза узнать, как тут на самом деле, чтобы потом никогда не чувствовать себя обделенным.

— Звучит не слишком многообещающе.

— О нет! Я говорю так, потому что этот день такой серый. Я уверен, вам понравится путешествие.

С нижней палубы донесся взрыв смеха. Смеялась группа девушек, окруженных молодыми людьми. Один из них, в форме американской армии, произнес что-то насмешливым баритоном, и девушки вновь прыснули.

— Я не могу присоединиться, — сказала Марджори, — я что-то недослышала.

— Шутка могла вас и не рассмешить. Они похожи на школьниц.

— Иногда приятно посмеяться за компанию, — улыбнулась Марджори, — не важно, смешно или нет.

— Я думаю, вам лучше отправиться в каюту с Филдингом.

— Он давно умер, — сказала Марджори. — Вы не учитель, не так ли?

— Нет, я просто бизнесмен. Химикаты — моя специализация… Я ошибаюсь или вы неприятно удивлены?

— Почему, совсем нет. Почему это должно быть так?

— Потому, что бизнесмены глупы.

— Необязательно.

— Ну, нет, может быть, обязательно, потому что делать деньги — это глупое занятие. Это причина, почему пассажиры первого класса имеют обыкновение быть глупыми. — Он докурил сигару и бросил ее через перила.

— Это против правил. Удостоверьтесь, что ветер дует вам в спину, когда вы это делаете; иначе или окурок полетит в иллюминатор, или вам в лицо, а это может быть очень неприятно.

— Я постараюсь запомнить.

Минуту спустя, положив свои локти на перила, он сказал:

— Меня зовут Майкл Иден.

— А меня Марджори Моргенштерн.

Она посмотрела, какой будет реакция на ее еврейскую фамилию, но реакции не последовало. Он кивнул, его глаза обратились к горизонту, где земля сокращалась до тонкой линии цвета свинца. Она сказала:

— Мне становится холодно, особенно ногам. Это леденящий ветер, но так чудесно пахнет, так чисто и свежо.

— У вас будет целых пять дней. Вы можете пойти вниз и согреться, как все другие чувствительные люди. Я люблю наблюдать за землей, пока она не исчезнет.

— Вы много путешествовали, я полагаю, — сказала Марджори.

— Да, а вы нет?

— Я не была нигде западнее Гудзона и восточнее Джонз-Бич. Очевидно, наблюдать, как исчезает земля, — занятие для таких новичков, как я.

— Совсем нет. Для меня это второй прекрасный момент в путешествии. Лучший момент для меня наступает тогда, когда я вижу что-то опять, например, добрую старую Америку, на том же самом месте, сующую свой большой нос за горизонт.

Он улыбнулся ей. Это была особенная слабая, холодная улыбка.

— Видите ли, я сейчас как мальчик из клуба «Киванис». Проще всего было бы держать меня на ферме. Я видел Парэ, и вы можете этим воспользоваться.

— Мальчики из клуба «Киванис» обычно не знают, что они таковыми являются, — сказала Марджори.

На миг проницательный одобрительный взгляд мелькнул в его глазах.

— Ну, время от времени я читаю. Невозможно все время играть в карты. Хотя я, конечно, пытаюсь.

Кутаясь в пальто, она сказала:

— Попрощайтесь за меня с доброй старой Америкой, хорошо? Я сдаюсь.

Она обнаружила, что стюард, любезный белоголовый мужчина с очаровательным британским акцентом, привел комнату в идеальный порядок. Он предложил ей попить чаю. Она согласилась, ожидая, что он принесет заварной чайник и немного печенья, но он принес ей множество бутербродов и изысканные пирожные.

Ее большой двухместный спальный номер находился на палубе «А». В нем были настоящие кровати, стены, обшитые панелями, модные строгие портьеры и мебель. Все — в богатых оттенках коричневого и серого. Был не сезон, поэтому Марджори путешествовала в фантастической уединенности и роскоши. Она сняла костюм, надела новый шелковый пеньюар и легла на кровать с «Томом Джонсом». Кровать медленно покачивалась; это создавало легкость и было самым приятным ощущением в мире. Ей казалось, что со времен ее девичества, до того, как она мельком увидела Ноэля в «Южном ветре», никогда она не чувствовала себя так спокойно, расслабленно и хорошо. Находясь на корабле, она ощутила удивительную свободу.

Она пыталась читать, но не могла; ее глаза останавливались неподвижно на странице, а мозг продолжал беседовать с мужчиной со шлюпочной палубы. Сколько ему лет? Едва ли сорок, несмотря на седые волосы; ему, должно быть, не больше тридцати пяти.

— Майк Иден, — сказала она громко, без всякой причины. Звук собственного голоса испугал ее; она удобно устроилась в подушках и заставила себя сосредоточиться на «Томе Джонсе».

«Влюбиться в любовь — это заставить поверить. Влюбиться в любовь — это дурачить…»

В первую же ночь, когда их пути пересеклись, Марджори стало ясно, что эта песня будет долго напоминать ей о Майкле Идене. Это была любимая песня корабельных музыкантов. Их группа из четырех человек играла квартеты Бетховена в полдень в одном из небольших салонов, мелодии Виктора Герберта за обедом и умеренно взволнованную джазовую музыку после десяти вечера в корабельном ночном клубе: очаровательной маленькой овальной комнате под названием «Веранда-гриль» на верхней палубе. Большие окна ночного клуба смотрели на темный океан и нежно покачивающуюся луну и звезды.

Музыканты играли «Влюбиться в любовь», когда она вошла в ночной клуб с Иденом в первый раз, незадолго до полуночи. Они сыграли эту песню еще дважды в тот вечер и исполняли ее по нескольку раз во все последующие вечера. Иногда они играли ее за обедом и в концертах во время чая. Руководитель ансамбля написал для себя цветистый пассаж в середине вальса. Он выступал вперед, исполняя свое соло, и артистично покачивался, закрывая глаза от удовольствия. Заканчивая соло, он с петушиной гордостью щурился и ухмылялся женщинам.

В первый вечер Марджори и Майкл были в ночном клубе. Майкл уставился на скрипача такими широко открытыми глазами, что Марджори спросила его, что случилось. Иден посмотрел вокруг нее, затем посмотрел через окно на море, на низкую желтую луну, и снова — на музыканта.

— Разве он не очаровывает тебя?

— Почему? Он всего лишь самонадеянный музыкант. Я видела таких сотни. Он даже не очень хороший.

— Это так. Вот он стоит в полном разгаре исполнения — посреди черного моря черной ночью, поигрывая песенкой, которая составляет его гордость и радость, — и так доволен собой, что мог бы лопнуть. Разве он не обыватель?

Марджори с любопытством посмотрела на Майкла, в то время как он закурил еще одну длинную тонкую сигару. Он курил их почти постоянно; они были странного шоколадно-коричневого цвета, без ободка, и их аромат был чрезвычайно насыщенный и приятный. Она видела, как Майкл после обеда часами играл в карты в одном из салонов с тремя пожилыми англичанами, и он редко был без сигары.

— Много ли говорят об обывателях в вашем клубе «Киванис»? — спросила она.

Быстро взглянув, он ответил:

— У нас лекции о них каждый понедельник и четверг. Вы бы хотели потанцевать?

Сначала Иден танцевал старомодно, чопорно и казался довольно утомленным. Но затем он заинтересовался этим, и Марджори обнаружила, что получает удовольствие от того, как он танцует. Она также получала удовольствие от бесед с ним. Пока они потягивали свои напитки, он задал несколько точных вопросов о «Томе Джонсе», зная, казалось, книгу наизусть. Он сказал, что единственные писатели, которые пишут подобно Филдингу в наши дни, — это авторы детективных романов.

— Ну, благодарение Богу, кто-то еще отзывается добрым словом об авторах детективных романов, — сказала она. — Мой… парень, с которым я дружу, годами пилил меня за то, что я читала детективы.

— Он сноб, — сказал Иден. — Если нет тайны, я не буду читать. Я думаю, что вслед за докторами, главными благодетелями человечества, идут авторы детективных рассказов.

— Он сноб, — подтвердила Марджори, — он наихудший интеллектуальный сноб, которого я когда-либо встречала. Но по крайней мере он признает это.

— Где он сейчас?

— В Париже. Я собираюсь туда, чтобы вернуть его на землю и заставить на мне жениться. Если я сумею.

Иден обычно сдерживал и тщательно подавлял в себе улыбку, его глаза оставались мрачными, но теперь абсолютно другой взгляд озарил его лицо, прелестный отблеск теплого понимания и удовольствия. Подобно солнечному просвету в облаках в серый день его улыбка появлялась и исчезала.

— И вы действительно поэтому собираетесь в Европу?

— Да.

— Ну, держу пари, вы преуспеете.

— Я тоже надеюсь. Я гоняюсь за ним четыре года.

Марджори наклонила голову по направлению к столу на другой стороне танцплощадки.

— Та блондинка, вон там, продолжает смотреть на вас. На случай, если вы заинтересуетесь.

— Неужели! — Иден мельком взглянул в сторону блондинки, которая сидела с коренастым мужчиной, тоже блондином.

На этом расстоянии она выглядела необыкновенно очаровательной. Марджори не замечала ее раньше на корабле. Она улыбнулась Идену, взмахнув пальцами в коротком жесте приветствия. Он сделал маленький поклон, затем отвернулся, наморщив лоб; шрам стал еще глубже. Когда лицо разгладилось, Марджори едва его заметила.

— Вы знаете ее? — спросила она.

— Слегка. Я встречал ее на Шамплейн несколько месяцев тому назад, по пути домой.

— Она сногсшибательна.

— Она манекенщица — немка.

— Вы часто ездите в Германию?

— Главный мой бизнес там.

— Тогда вы не еврей.

С холодной улыбкой он покачал головой.

— Я полагаю, мне было бы не очень приятно, если бы я им был.

— Как сейчас в Германии? — спросила Марджори, помолчав.

— Неважно.

— Вы когда-нибудь видели… ну, что-нибудь из того, о чем читали?

— Я никогда не был в концентрационном лагере, если вы это имеете в виду. Я видел, как штурмовики крушат ресторан. Они похожи на футболистов, грубо развлекающихся после игры. В самом деле, если понаблюдать, в этом есть что-то комичное. Они смеются и шутят. Когда видишь, как полицейский проходит мимо, глядя при этом в другую сторону, то тебя слегка бросает в дрожь, только и всего, начинаешь думать, будто это сон.

— Вы думаете, будет война?

Иден закурил, недолго помолчал и посмотрел ей в лицо.

— Ну, я скажу вам, Марджори. Они построили длинные шестиполосные шоссе повсюду в Германии, эти широкие белые реки бетона, тянущиеся за горизонт, абсолютно пустые, нет ни одной машины на них. Дороги не идут в какое-нибудь место, не идут вокруг городов, они идут прямо к границам, как широтные параллели, и останавливаются. Для чего такие дороги?

Марджори было очень жаль, что она затронула эту тему. Ей было весьма неловко под прямым взглядом Идена.

На протяжении последних лет она боялась даже подумать о Германии. Иногда, во время беспокойных ночей, ее мучили кошмары, будто ее преследуют через весь Берлин штурмовики. Часто она не могла поверить в реальность того, что где-нибудь на зеленом лике земли люди будут делать с другими людьми то, что, как рассказывали газеты, нацисты делали с евреями. Она надеялась, что в конце концов эти зверства окажутся главным образом газетной болтовней, подобно рассказам времен мировой войны о том, как немцы ели бельгийских детей. Ее мучила совесть из-за того, что она должна отдавать часть своих сбережений организациям беженцев. Более того, ее мозг не воспринимал нацистов.

Она выговорила с тревогой:

— Вы знаете, я стыжусь самой себя. Вы вселяете в меня ужас, и все, что я хочу сделать, — это сменить тему разговора.

— Так делают все, Марджори.

— Я еврейка. Меня это беспокоит чуть больше.

— Евреи — всего лишь люди.

Выждав момент, чтобы рассмотреть его спокойное лицо, она сказала:

— Это самый лучший комплимент, который нам можно сделать, во всяком случае, произнесенный таким тоном.

— Я не настолько уверен. Сейчас я не очень-то в восторге от людей. Я считаю, предоставьте мне выбор — и я буду лучше кошкой или медведем.

— Своими суждениями вы мне во многом напоминаете человека, которого я знаю.

— В самом деле? Хорошего или плохого?

— Ну, некоторые считают, что он монстр. Он — тот самый, из-за кого я пересекаю океан.

— Возможно, было бы лучше, если б вы не нашли его?

— О, разве ваша жена совершенно несчастная женщина?

— Я не женат. Я был женатым. — Он закурил сигару. — Моя жена умерла.

— Извините меня.

— Это случилось несколько лет тому назад. Автомобильная катастрофа. Это тогда я получил свой шрам. Я вылетел через ветровое стекло. А жена погибла. — Он говорил быстро и сухо, чтобы не допустить дальнейшего обсуждения; он осушил бокал и подал знак, чтобы принесли еще выпивки.

— Между прочим, вам не нужно поспевать за мной, у меня необычайная выносливость к выпивке… Это не Джеки Мэй танцует?

Марджори посмотрела на танцплощадку.

— Так и есть, черт возьми. Честное слово, знаменитость после всего.

Джеки Мэй был любимым радиокомиком нации, когда Марджори было еще пятнадцать лет, и он оставался до сих пор популярным. Это был коротенький и толстый мужчина, абсолютно лысый, с подвижными бровями и повисшими руками. Он танцевал с очаровательной молодой брюнеткой приблизительно одного возраста с Марджори; она была на полголовы выше его.

— Я полагаю, это его новая жена, — сказал Иден. — Это их медовый месяц или что-то в этом роде, кажется, я вспоминаю, что читал об этом в «Винчел».

— Как?! Он выглядит на все шестьдесят, — удивилась Марджори. — Он в самом деле женился на этой девочке? Возмутительно.

— Существует несколько теорий относительно того, почему пожилые мужчины женятся на молодых очаровательных девушках, — сказал Иден. — Регрессивные тенденции или послеюношеская эмоциональная фиксация, что-то в этом роде. Девушка — это суррогат, символ, а не реальное лицо для мужчины, так говорят все книги. Хотя у меня своя собственная теория на этот счет. Если бы у меня были время и талант, я бы написал книгу. Уверен, что я прав.

— А какая у вас теория?

— Ну, я бы сказал, что пожилые мужчины женятся на очаровательных девушках, чтобы спать с ними.

Он сказал это с беспристрастным строгим лицом, глядя прямо на танцплощадку.

Марджори проговорила немного погодя:

— Вы слушаете лекции каждый понедельник и четверг в клубе «Киванис» на тему регрессий и фиксаций?

— Я преподавал психологию, — сказал Иден, с таким же открытым лицом.

— Понимаю. А теперь вы заняты химическим бизнесом?

— Верно.

— И если по правде, не находите ли вы какое-то странное удовольствие в том, что рассказываете мне эти истории?

— Это верно. Я бросил преподавание после катастрофы. У меня это не очень хорошо получалось впоследствии.

Марджори заговорила не таким ироническим тоном.

— Мне вы кажетесь очень странным. Я не особенно тупая, не так ли?

— Вы совсем не тупая, Марджори, но полагаю, что тупой я, мне очень жаль. — Он отпил виски. — Я нахожу какое-то детское удовольствие в том, что ввожу вас в заблуждение. Не могу сказать почему. Может быть, выпивка, хотя я так не думаю. У меня сегодня было что-то вроде шока, ничего серьезного, но мои нервы последнее время не в очень хорошем состоянии. Все, что я сказал вам, — правда, мне все равно, но это правда более или менее. Вы когда-нибудь говорили абсолютную правду в своей жизни? Это чрезвычайно трудная вещь. Любая энциклопедия заполнена ложью.

Он посмотрел на нее, и в его глазах, казалось, возник слабый оттенок призыва, искусно сконцентрированный на сухом тоне и насмешливых словах.

— Я испугал вас или вы бы хотели потанцевать еще?

— Конечно, я потанцую, если вы хотите, — ответила Марджори. — Но думаю, что вам, возможно, утомительно поддерживать беседу со мной. Я бы совсем не была против, если бы вы пошли к себе в каюту и почитали или поспали.

— Боже праведный, нет, — сказал Иден.

— Давайте потанцуем во что бы то ни стало. Давайте танцевать до тех пор, пока скрипка обывателя не выпадет у него из рук. Я чудесно провожу время. Надеюсь, вы тоже.

 

18. Игра в пинг-понг

Когда Марджори на следующее утро открыла глаза, белый солнечный свет струился косым снопом через иллюминатор. Секунда или две ушли у нее на то, чтобы вспомнить, где она находится. Корабль качало намного сильнее, чем вчера; через иллюминатор она увидела ясное голубое небо, затем несущуюся мимо бурлящую фиолетовую воду, потом снова голубое небо. Луч солнца на стене переползал то вверх, то вниз. Она лежала на подушке, щурясь от яркого света и думая о Майкле Идене. Она праздно провела несколько минут, вспоминая некоторые странные вещи, которые он говорил; потом ей показалось удивительным, что она думает о нем, а не о Ноэле. Мысли о Ноэле Эрмане во время пробуждения были ее хроническим недугом, наподобие болей в горле по утрам у некоторых людей. Было приятно освободиться от этого даже на день.

Она позвонила, чтобы принесли кофе. Стюард принес его с номером корабельной газеты и сказал ей, что часы показывают около часа дня; значит, скоро ленч. Можно было еще часок предаваться лени. Она свалила в кучу подушки и села пить кофе и читать газету. Зевая, она читала новости — Гитлер оккупировал Чехословакию, не оказавшую сопротивления. Марджори обратилась к календарю корабельных событий. Днем должен состояться турнир по настольному теннису, вечером кинофильм «Братья Маркс» и танцы в главном зале. В тот вечер она решила надеть свое лучшее вечернее платье из очаровательной черной тафты от Бергдорфа, а не беречь его к обеду в каюте капитана.

Немного спустя она почувствовала легкое головокружение и неудобство от корабельной качки. Марджори искупалась, держась мыльной рукой за перила над ванной и похихикивая в густом пару. Она поспешно оделась, напевая про себя «Влюбиться в любовь», и вышла на палубу.

Яркий солнечный свет ударил в глаза, и Марджори надела темные очки. Изумляясь снова огромным размерам корабля, она совершила утреннюю прогулку по палубе, глотая сладкий прохладный воздух. Она обогнула дальние каюты левого борта и наткнулась на Идена у теннисного стола. Майкл небрежно щелкал шариком, скачущим взад и вперед, играя с полным решимости мальчиком.

— Привет, спортсмен, — сказала она.

Он помахал ей ракеткой.

— Привет. Ленч?

— С удовольствием.

Он казался очень воодушевленным; сказал, что находится здесь с восьми — гуляет по палубам. Они прошли к его столику в большой, богато украшенной столовой. Майк огорчил стюарда тем, что отложил в сторону длинное меню и заказал салат и сандвич с томатом. Когда Марджори попросила бекон с яичницей, Иден пошутил:

— Я больше еврей, чем вы. Вы из тех, кто ест бекон.

Она засмеялась и рассказала ему, сколько времени у нее ушло на то, чтобы к этому привыкнуть. Он кивнул, его лицо было серьезным.

— Должно быть, это мощный механизм. Удивляешься, что у вас было плохо со здоровьем.

— Ну, это не слишком трудно, если однажды вы понимаете, что это всего лишь старомодный предрассудок.

— Но здесь вы не правы. Диета — это часть любой большой религии. Психологически она почти оправдана и чрезвычайно практична. Позвольте мне спросить вас, разве вы не чувствовали себя более… я не знаю… скажем, удобно, спокойно, тепло, безопасно, хорошо, когда вы следовали своим законам?

— Ну да, но меня на самом деле еще не бросало в холодный, жестокий мир, вот и все. Я вела достаточно обеспеченную жизнь.

— Религиозная дисциплина — это ничто иное, как постоянное физическое прикрытие. Вы остаетесь внутри него — и вы менее уязвимы, какие бы ужасы ни случались в вашей жизни.

— Но если вы не верите в это, как это может укрыть вас?

— Откуда вы знаете, во что верите? Девушки не думают об этом.

— Благодарю.

— Не стоит. Вот идут наши счастливые молодожены.

Джеки Мэй и его невеста сели за стол рядом с ними. У девушки было дурное настроение, а ее грим казался слишком толстым. Комик, бледный и улыбающийся, старался вовсю, чтобы позабавить ее. Иден закурил сигару и начал говорить о фрейдистской теории юмора. Он сказал, что это могло бы объяснить намеренно ребяческие ужимки комедиантов: притворно высокие голоса, похихикивания, глупые лица и тому подобное. Упоминание запретных тем комично и простительно детям, но одиозно у взрослых.

— Чистое ребячество очаровательно и забавно, — сказал Иден. — Взрослое — шокирует и оскорбляет. Комедиант символически становится ребенком, и так он обретает свободу шута.

Наблюдая за тем, как Джеки Мэй тщетно поводит бровями и отпускает шутки недовольной жене, Марджори была поражена.

— Я никогда не думала об этом, но это абсолютная правда, — сказала она.

Иден возразил:

— Ну, я не настолько уверен. Общая теория комедианта была бы намного сложнее. Фред Аллен, например, чересчур взрослый, если так, и он лучший из многих. Это похоже на остального Фрейда. Изумительные доводы проницательности, но когда вы пытаетесь сделать их всеобщей правдой, вы упираетесь в бесполезную догму.

— Не говорите мне, что вы еще один, кто попался на удочку. Это так банально в наши дни.

— Я не против Фрейда. Я не антифрейдист. Фрейд сам однажды сказал, что он не фрейдист, и наверняка, черт возьми, он таким не был. — Необычайный свет теплоты, который Марджори видела всего лишь раз или два, струился из его глаз.

— Я провел два года в институте в Вене. Я знал его.

— Вы знали Фрейда? — Она уставилась на Майкла.

— Ну, очень мало. Мне нужно было с ним познакомиться пятнадцать лет тому назад, когда я писал работу по философии; это было необходимо, если вы хотели написать что-нибудь в области анализа. Я видел его на двух семинарах… Что же в этом такого забавного? У вас такой вид, как будто вы не поверили ни одному слову.

— Я не знаю. Это похоже на то, как если бы вы сказали, что водили дружбу с Дарвином или Коперником.

Иден улыбнулся.

— Он был гений, верно. Но он не был Дарвином или Коперником, здесь вы не правы. Никто не может на самом деле полагаться на него. И это то, что делает ученого настоящей вехой. Наверняка у него есть последователи, так же, как у Сведенборга и Генри Джорджа. Секта энтузиастов. Фактически Фрейд был великим писателем, блестящим полемистом, скажем, как Ницше или Вольтер. Его труды будут жить и проливать свет вечно, подобно трудам других великих философов, но…

— Блондинка снова смотрит на вас, — сказала Марджори, наклонив голову. — Она заставляет меня стесняться.

— Я бы хотел, чтобы она свалилась за борт, — пробормотал Иден.

— Абсурд.

Иден с силой смял сигару в пепельнице.

— Вы видели сегодняшнюю газету? Чехословакия захвачена. Мне кажется, если бы я была немкой, мне бы доставило величайшее удовольствие перерезать себе горло… Очень жаль, что вы рассказали о Хильде. Я чувствую, как ее взгляд скользит по моей шее подобно пауку. Давайте, к черту, уйдем отсюда.

Они пошли назад к прогулочной палубе на теннисный турнир, в котором Майкл участвовал. Из мужчин было только шесть претендентов на кубок.

— Это закончится приблизительно через час, — сказал Иден. — Побудьте здесь и поболейте за меня.

Он легко победил своего первого противника, уверенно играя в обороне. Затем он встал рядом с Марджори и наблюдал следующий матч, который выиграл молодой немец по имени Тейлер, в зеленом клетчатом жакете; Марджори узнала в нем мужчину, который сидел в ночном клубе с молоденькой блондинкой Хильдой. В последний Момент немец повернулся к Майклу, отсалютовал своей ракеткой и поклонился.

— Господин Иден, к вашим услугам.

У него были длинные прямые светлые волосы и очень широкие плечи. Иден встал и снял пальто и галстук, немец усмехнулся.

— Необязательно, господин Иден. Вы одолеете меня без труда.

Иден проиграл первый гейм, нанося необдуманные удары и совершая ошибки, держась очень прямо и отклоняясь от мяча при сильных резких ударах. Немец, пользуясь его ошибками, холодно и методично накапливал очки. Пришла Хильда и присоединилась к перилам рядом с Марджори. Она аплодировала всем хорошим ударам Идена и, когда он проиграл, сказала Марджори:

— Он выиграл кубок на Шамплейне. Он скоро воодушевится.

Марджори не ответила.

Во втором гейме немец нанес Идену сильный удар слева, источник всех его грубых ошибок; но короткий плоский удар Идена слева попал в цель. Это был очень быстрый удар, и Тейлеру пришлось глупо усмехнуться пару раз, поскольку он проскочил мимо. Хильда крикнула:

— Это так же, как на Шамплейне, Майкл!

Марджори доставляло удовольствие рассматривать, какие короткие лодыжки были у немецкой девушки; прогулочные туфли, надетые на ней, уродовали их.

Хильда сказала Марджори:

— Он играет хорошо, да? Танцует, общается, играет в пинг-понг — как все американские мальчики, нет? Вы старые друзья?

Марджори слабо кивнула. Она почувствовала неловкость, скованность и была неспособна разговаривать с немецкой девушкой.

— Так он мне говорил. Хорошо встретиться со старым другом на корабле. Вам везет. Он приятный мужчина. Очень культурный. О, мы отлично провели время на Шамплейне!

Марджори почувствовала боль в виске — теннисный мячик отскочил от ее лица.

— Извините, Мардж! — воскликнул Иден. — Я не хотел сделать вас слепой.

Хильда засмеялась.

— Успокойся, Майк, ты проигрываешь кубок.

Быстрыми подачами Иден выиграл ряд очков. Зрители, которых было человек двадцать, столпились вокруг стола и аплодировали. Немец поднял вверх свою ракетку, улыбаясь Майклу.

— Вы воодушевляете меня.

Он снял свой ярко-зеленый жакет и развязал галстук. Зрители рассмеялись, а Иден холодно улыбнулся.

Блондинка сказала:

— О, он очарователен. Для меня, так он типичный англичанин. Я прожила в Лондоне три года, и если бы увидела его на Пиккадилли, я бы никогда не предположила, что он американец; евреев оставим в покое. Метко, Майк!

Ее замечание заставило Марджори сжаться. Она выдержала паузу и произнесла:

— Прошу прощения?

— Хм? — не поняла молоденькая блондинка.

— Вы хотели сказать, что Майк Иден — еврей?

Блондинка благосклонно улыбнулась.

— Вы его старая подруга? Вы наверняка знаете это. Пожалуйста, не думайте, будто меня это интересует, потому что я — немка. Мы не все такие, как вы себе представляете.

У Марджори возник странный непреодолимый импульс, и она сказала, тряхнув головой:

— Ну, мне интересно знать, как у вас возникло это впечатление. Мне известно, что он не еврей. Мы жили по соседству несколько лет назад. Я жила через улицу от церкви, в которую ходила его семья.

— В церковь? Его семья ходила в церковь, вы сказали?

Последовал взрыв аплодисментов, который обе девушки проигнорировали. Они смотрели друг другу прямо в лицо. Теннисный мячик щелкал и щелкал, глаза блондинки дрогнули.

— Вы не ошибаетесь?

Марджори тряхнула головой. Блондинка сверкнула глазами на Идена, а затем на Марджори.

— Я почувствовала себя смешной. Он никогда не говорил этого, я только предполагала — он страшно симпатичный. У моего отца были тяжелые времена при нацистах, и я ставлю себя иногда в глупое положение… А, посмотрите на этот удар!

Иден заманил Тейлера на одну сторону стола и ударил по мячу в другой угол. Все зааплодировали, и немец стукнул по столу ракеткой.

— Хорошо, хорошо.

Он улыбнулся Идену; его глаза покраснели, взгляд был полон решимости. Он выиграл второй гейм с близким счетом. Иден выиграл третий гейм.

Состязание продолжалось. Оба игрока вспотели, их рубашки покрылись темными пятнами. Лицо Идена стало мертвенно-серым, а его шрам — фиолетово-красным. Зрители больше не аплодировали и смотрели в молчании. Восьмым очком следующего гейма был сильный прием мяча на лету, продолжавшийся две минуты, и Иден выиграл его наконец сокрушительным боковым ударом. Немец после этого стал делать ошибки. Иден перешел к мягкому стилю игры, заманил немца на одну сторону, затем послал дразнящий крученый удар на противоположную сторону стола. Тейлер бросился туда, споткнулся о ножку стола и упал лицом вниз. Взрыв смеха со всех сторон не снизил напряжения. Тейлер встал на ноги, тоже смеясь, его лицо было темно-красным. Иден выиграл гейм, показав сумасшедшую силу.

Последний гейм был разгромным. Немец перестал стараться, стукал по мячу, отпускал шутки об отваге Идена. Иден с невозмутимым лицом забивал с треском мячи. При счете 17:3 немец сказал:

— Думаю, я уступлю господину Бейб Рут.

Иден покачал головой и отправил со свистом мяч мимо Тейлера, который сделал комическое движение ракеткой. Когда все было закончено, аплодисментов не последовало. Немец надел свое пальто, кивнул головой, улыбнулся Идену и вышел. Финальный поединок Иден вел с тринадцатилетним мальчиком, который встречался с ним утром. Мальчик был превосходным игроком и победил Майкла во всех геймах. Хильда ушла с середины матча, так же как и большинство зрителей.

Марджори взяла Идена под руку, когда они спускались на нижнюю палубу. Его рубашка намокла, и он дрожал.

— Вам бы хорошо принять душ.

Иден кивнул головой. Она прошла с ним в каюту. Он все время молчал. Когда они вошли, он бросил пальто в сторону и плюхнулся в кресло.

— Меня тошнит от самого себя. Фашистов победили, Америка ликует, цивилизация спасена! И это все на теннисном столе.

— Не надо так себя взвинчивать, ради Бога, Майк, — успокаивала его Марджори. — Вы извратили тему.

— Я совсем не извратил ее. Я схожу от нее с ума! — резко сказал Иден, рывком вынимая сигару из коробки и со стуком закрывая ее. Он закурил сигару дрожащими пальцами.

Марджори рассказала ему про беседу с блондинкой. Его лицо вытянулось, он уставился на нее, продолжая курить.

— Что бы ни владело вами, — сказал он, — зачем говорить такую смехотворную ложь?

— Я даже не могу себе представить, — ответила Марджори. — Я не знала, как поступить. Мне захотелось смутить ее, насколько это было возможно. Она, не стесняясь, выспрашивала у меня о вас.

— Ну, это ничего не значит, им это свойственно. Они спросят вас о чем угодно, включая состояние вашего кишечника.

— Мне очень жаль, если я сделала что-то не так. Это, конечно, была наиглупейшая ложь.

Он встал со стула и подошел к ней. Она не знала, что он собирается делать. Он наклонился и легонько поцеловал ее в рот. От него пахло потом.

— У вас все неплохо получилось. — Он подошел к полке, взял снизу бутылочку с белыми капсулами, налил воды из кувшинчика и проглотил две капсулы. — Химический бизнес — одна из привилегий бытия, — сказал он, ставя на место бутылочку. — Лекарства — это часть игры. Все они — таблетки счастья, которые вы используете. Дайте мне знать, если вы нервничаете или подавлены чем-то. Я — старый Доктор Счастье. — Он начал снимать рубашку. — Не беспокойтесь о Хильде. Выкиньте ее из головы.

— О чем это вы, Майк?

— Что? Ни о чем. Она всего лишь назойливая тевтонка, и таких восемь миллионов, мне печально говорить об этом. Ступайте. Я собираюсь принять душ и вздремнуть. Прошлой ночью я мало спал. Увидимся за обедом.

Первое подозрение, что корабль попадет в шторм, появилось у Марджори за обедом, когда с охающим скрипом огромный ресторан наклонился набок. Зазвенела и задребезжала посуда, раздались крик и смех испуганных пассажиров. Весь суп аккуратно вылился из тарелки, оставляя на скатерти широкое коричневое пятно, и Марджори вцепилась в подлокотник сиденья, чувствуя, что почти падает.

— Боже, что это такое?

— Будет еще хуже, — сказал Иден. — Прогноз погоды неважный. Позвольте узнать, что вас беспокоит. У меня есть таблетки.

— Я чудесно себя чувствую, — ответила Марджори. — Голодна, как волк, на самом деле. Мне кажется, я прирожденный моряк. Сейчас закажу блюда, которые не прольются. — И она съела полный обед, в то время как салон качало, бросало и кренило с низкими длинными стонами, а многие пассажиры в спешке ушли.

После этого Марджори и Майкл пошли в кино. Фильм «Братья Маркс» позабавил Марджори, несмотря на то что сиденье под ней странно подпрыгивало. Вскоре она начала чувствовать, что ей не надо было так много есть. Она ощущала тяжесть в желудке, и у нее кружилась голова, когда она смотрела на экран. Сиденье как будто вращалось. С неохотой, после попытки побороть слабость, она положила ладонь на руку Идена и прошептала:

— Мне кажется, я попробую ваши таблетки.

Они пошли, пошатываясь и смеясь, по проходу.

— А вас не беспокоит? — спросила она.

— Я принял таблетку. Я всемирный чемпион по глотанию пилюль. Я верю в них. Человек должен верить в собственную продукцию.

Он взял одну из бутылочек с пилюлями, которые дребезжали на полке в его комнате, и вытряхнул красную капсулу в ладонь.

— Вот. Возьмите воды.

— Как вы принимаете их все? Это, должно быть, наркотик. — Она проглотила капсулу и уставилась на него. — Сколько надо ждать?

— Дайте возможность желатину раствориться. Это самый быстродействующий препарат. Немецкий, признаюсь. У нас нет ничего подобного.

— Что мне делать до того, как он станет действовать, Майкл? Я несчастная девушка.

— Ну, вы готовы пойти на палубу? Мы побудем где-нибудь в укрытии. Нет ничего лучше, чем холодный воздух. — Она поспешила в каюту и надела пальто из верблюжьей шерсти поверх вечернего платья. Они поднялись по чрезвычайно неустойчивым ступенькам и вышли в сырую морозную ночь, полную ужасного шума.

Странно, в том месте, где они остановились, было достаточно спокойно, хотя вокруг и над ними ветер свистел и завывал, бросая густой черный дым, напоминающий поток чернил, вниз из труб в серо-черное море. Волны разбивались, грохотали, бросая огромные сверкающие гребешки на палубу, на которой они стояли; и еще выше, когда корабль накренялся. Черные потоки дождя, брызгая и шипя, перекатывались по палубе на расстоянии фута или двух от их укрытия, но только несколько капель попало им в лицо.

— Восхитительно, не так ли? — Он прижал ее к себе, обхватив одной рукой за плечи, другой вися на металлической скобе в дверном проеме.

— Восхитительно! Это ураган?

— Глупости. Это шторм, и ничего больше. Это большое корыто даже не знает, что у нас плохая погода.

— Зато я знаю. Боже, Майк, посмотри, как мы вертимся! Можно поклясться, что мы идем ко дну.

— Здесь даже не отменят танцы по этому случаю.

— Ну, я не собираюсь танцевать, это наверняка. Я едва могу стоять. — Они несколько минут покачивались, слушая завывания ветра и безумный грохот моря.

— Боже праведный, как жутко, Майк, не так ли? Ты выходишь из ресторана «Уолдорф», и вдруг весь мир становится черным, беспорядочно мечется и летит к черту перед тобой. Интересно, как было, когда «Титаник» пошел ко дну? — Она говорила высоким напряженным голосом, перекрывавшим шторм.

— «Уолдорф» только обманывает тебя, потому что тротуар вокруг него не прогибается, — ответил Иден. — Хотя он так же плохо скроен, как и «Титаник».

— Хорошо, замолчи, — сказала она. — Мне и так страшно. Пойдем отсюда.

— Тебе получше?

— Да, все прошло. Пойдем.

Держась за поручни, они отправились в ее каюту по уходящим из-под ног ступеням и качающимся коридорам.

В каюте Марджори предложила Майклу бренди, а сама закурила. Она чувствовала себя значительно лучше, очевидно, лекарство уже подействовало.

Марджори захотелось рассказать Идену о Ноэле. Почему бы нет, подумала она. Немного поколебавшись, она предложила ему прочесть письмо на двадцати страницах, чтобы как-то забыть о шторме. Майк удивился, но взял потертые на сгибах листки, сел в кресло и стал внимательно читать. Марджори пошла в ванную, привела в порядок волосы и, вернувшись, поудобнее уселась на кровати. Вдруг Майкл, прочитав всего три-четыре страницы, поднял голову и удивленно посмотрел на нее.

— Твоего знакомого зовут Ноэль Эрман?

— Да.

— Он высокий худощавый блондин? — Она кивнула. — Я знаком с ним. Это к нему ты плывешь через океан?

— К нему. Где же ты с ним познакомился?

— В прошлом году во Флоренции.

— Невероятно! Вы стали друзьями?

— Настолько, что он занял у меня сотню долларов. — Марджори смущенно потупила взгляд. — Мы хорошо проводили время в Итальянских Альпах… Где же он сейчас?

— Точно не знаю.

— Ну, это более невероятно, чем мое знакомство с ним. Я попробую помочь тебе разыскать его, если хочешь.

— Спасибо, это очень мило с твоей стороны.

Когда Иден дочитал письмо, Марджори спросила его, что он думает о Ноэле.

— Это письмо напоминает диагноз психоаналитика. Эрман очень похож на моих друзей психологов. Но я расстался и с психологией, и с этими людьми.

— Почему?

— Тебе это интересно? Ну что ж, пожалуйста. В двадцать три года, когда я только начинал преподавать психологию, я встретил необыкновенно красивую девушку и через две недели женился на ней. Эмили оказалась насквозь фальшивой, от нее нельзя было услышать ни слова правды. Фальшивая и бездушная кукла. Я понял, что совершил ошибку, но мне не удалось развестись с женой: дважды Эмили уходила и дважды возвращалась, умоляя меня не прогонять ее. В последний раз она уехала в Рено, чтобы оформить наш развод без лишних хлопот, но, вернувшись через три месяца и истратив все до последнего цента, она заявила, что мы все еще женаты. Она не отпустила меня, даже когда я полюбил очень хорошую девушку, свою студентку. Та потом вышла замуж.

Однажды после очередного семейного скандала мы ехали по автостраде, и я заснул за рулем. Машина врезалась в железнодорожную эстакаду. Жена погибла на месте катастрофы, я с травмой черепа попал в больницу. Когда я начал поправляться, меня стала преследовать мысль: я убил свою жену, она давно мне мешала, я заснул не случайно. Депрессия была тяжелой. Мои друзья психоаналитики успокаивали меня тем, что причина моего психоза кроется не в случившейся трагедии, а в моем детстве: меня якобы рано оторвали от груди, или что-то в этом роде. Все по Фрейду. Пятнадцать лет Фрейд был моей страстью, а тут я ощутил вакуум. Фрейдисты только оценивают поведение человека, но не делают конкретных выводов, которые могли бы как-то помочь в трудной ситуации. Я сам в течение семи лет учил других этой красивой, стройной, но неприменимой на практике теории. Теперь я бизнесмен и вполне доволен своим делом. Не могу проповедовать то, во что не верю сам.

— Ты знаешь, Ноэль одно время хотел быть раввином, — сказала Марджори.

— Вероятно, он мог бы стать им. Он обладает явными ораторскими и психоаналитическими способностями. Кстати, это видно из его письма, да и почерк это подтверждает, — заметил Майкл.

— Ты умеешь исследовать почерк?

— Немного. Но все же хорошо, что Ноэль не стал раввином. Особенно для мужей тех хорошеньких женщин, которые оказались бы в его приходе.

Майкл улыбнулся, подошел к кровати и остановился возле Марджори.

— Послушай, мне тридцать девять лет, а сколько тебе?

— Двадцать три… двадцать четыре будет в ноя-б-ре, — проговорила она, смущенно поднимая на него глаза. — А что?

— Я закончил колледж, когда тебе было пять лет.

— Наверное, это так, — сказала Марджори. — Я не думала об этом.

— Разумеется, не думала. Я ошеломил тебя. — Он взял ее за руку. — Но, возможно, я кое-что перед тобой открыл, что может пригодиться со временем. Ноэль Эрман — не единственный в мире, кто может ораторствовать. На деле-то, Мардж, все это ничего не стоит. — Он перегнул ее тело назад и поцеловал в губы по-настоящему.

Удивленная, она оказалась в его руках, без сопротивления. Пожалуй, скорее податливая, чем нет.

Слабым голосом она произнесла:

— Вот как? Что это значит?

Взгляд Майкла Идена был нежный, внимательный и выразительно меланхоличный.

— Думаю, яснее ясного. Я всегда любил голубоглазых шатенок, да еще таких стройных, как ты. Спокойной ночи, Мардж.

И он вышел, оставив ее ошеломленной.

 

19. Предчувствие

— Дай мне сигарету, дорогой. — Марджори сказала это непроизвольно, но ласковое слово — она спохватилась — странным образом прозвучало в ее ушах. Закутанные в одеяла, они читали в шезлонгах на утреннем солнышке.

Шел четвертый день плавания.

Он передал ей с колена сигареты и спички, не поднимая глаз от книги «Личные записки Генри Райкрофта». Марджори взглянула на книгу и решила, что она должна быть весьма скучной, но Майкл был поглощен ею. Он мог впадать в настоящий транс при виде печатных строк. Читал он быстро, и вкус у него был странный: в первый же день он проглотил толстый том «Теории денег и кредита», затем пробежал глазами парочку детективов, дешевое издание длинного романа на французском и книжечку Уодхауза, над которой он смеялся, как идиот.

Она взглянула на его лицо. Казалось, его брови, линии рта, даже шрам сошлись к середине лба. Такая сосредоточенность буквально восхитила ее.

Она разглядывала его, куря сигарету и удивляясь, как это слово «дорогой» сорвалось с ее языка. В последние дни Марджори много думала о Майкле Идене. Она была уверена, что никакой любви между ними нет. Его случайные поцелуи были приятны; ей нравилось танцевать с ним, чувствовать его руку на талии. Зато милое легкое смущение, которое она испытывала, танцуя с ним, сюда не вписывалось. Правда, однажды, придя в дансинг, она увидела его в танце с другой, и острое чувство ревности охватило ее. В его присутствии она ощущала комфорт, который, пожалуй, теряла без него. Сейчас, уединившись с ним и отдыхая на шезлонгах, она ощущала покой и превосходное самочувствие, что случалось с ней довольно редко в последние годы. Она, конечно, понимала, что все это никак не сочеталось с безумной любовью, которую она должна была бы испытывать к Ноэлю Эрману, пересекая Атлантику ради него. Ей ведь приходилось довольно много и читать, и слышать о романах на борту судов, чтобы воспринимать происходящее с большой долей недоверия. Относительно ее нынешней умиротворенности существовала весьма смутная мысль о каких-то фантастических «пилюлях счастья», даваемых ей Иденом, и она сильно подозревала, что, как только ее нога ступит на твердую почву, снова старая боль по Ноэлю поразит все ее существо, а Иден — Иден померкнет в море забвения.

Тем не менее безоблачный мир морского путешествия, хотя и нереальный, был ей приятен, и она искренне ему радовалась.

— Вот идет гестапо, — прошептала она. Он взглянул на Хильду, прогуливающуюся под руку с мужчиной в зеленом пиджаке. Двое немцев не замечали Идена и Марджори последние пару дней. Марджори произнесла: — Думаю, было неизбежно — то, что они спелись друг с другом.

— Голос крови, — произнес Иден с гримасой, возвращаясь к своей книге.

— У нее довольно некрасивые лодыжки.

— М-м, — промычал Иден.

— Мои не такие.

Иден неохотно оторвал глаза от книги и воззрился на аккуратные формы Марджори, закутанные в одеяло.

— Ты очаровательна — пальчики оближешь. Не могу передать, как я завидую Ноэлю Эрману. Особенно потому, что он за тысячу миль отсюда и может спокойно читать, сколько захочет. — Он вынул сигару из коробки в кармане.

— На самом деле ты ему не завидуешь. Ты просто думаешь, что он ничтожный червяк и я зря трачу на него время. — Аромат сигарного дыма достиг ее носа. — Знаешь, мне будет жаль, когда путешествие закончится.

— Почему же? Ты ведь через несколько часов после высадки на берег попадешь в руки Ноэля, и сразу же жизнь ярко заблестит.

— Не умничай. Я хорошо понимаю, что Ноэль будет стараться, как он это делает всегда, или даже лучше. Но здесь я чувствую себя удивительно свободной от всех забот, даже от Ноэля. Такой передышки у меня не было уже несколько лет. На мои нервы она действует очень хорошо. Мне бы хотелось прокатиться раза три-четыре туда и обратно на «Куин Мэри», прежде чем связываться с Ноэлем.

— Не думаю, что это тебе нужно. — Он снова уткнулся в книгу, безмятежно посасывая сигару.

Марджори уже надоело одно из самых запутанных мест в «Томе Джонсе». У нее было мало охоты продолжать чтение, зато ей очень хотелось поговорить. Она схватила листок бумаги из пачки и набросала на нем свое имя.

— Что ты скажешь про мой почерк?

Зевнув, он положил книгу рядом с собой, заложив страницу полой куртки.

— Давать почерк на анализ графологу так же плохо, как и выходить замуж. Ты уверена, что хочешь, чтобы в твою душу заглянули? Напиши несколько строчек. Подпись мало что дает.

Она написала одно высказывание из «Пигмалиона».

— Довольно невыразительный почерк, — сказала она. — Теперь я это вижу.

Он внимательно посмотрел на листок, надув щеки:

— Он довольно сильно изменен.

— Откуда ты это знаешь? — вспыхнула она. — Что, Ноэль показывал тебе мои письма?

— Нет. Просто это как раз тот почерк, который подвергся изменениям.

— Боже, сверхъестественно!

В действительности, в последние год-два ее почерк потерял многое из той элегантности, которой он обладал когда-то: греческое написание «е», длинные и полновесные вертикальные линии, выразительные начальные буквы.

С десяток минут он молчал, уставясь на листок, временами кивая головой. Она почувствовала себя смущенной:

— Ну, скажи же что-нибудь.

Смяв листок, он швырнул его на палубу, и ветер унес его в море.

— Извините, я ничего не понял. Можете получить ваши деньги обратно в кассе.

— Ты дрейфишь, ты бы этим не ограничился.

Он взглянул на нее с необычной теплотой, слабая улыбка проскользнула в уголках его губ.

— Я назову тебе две вещи, которые я заметил. Затем отправлюсь заказать кофе. Боюсь, Ноэль довольно-таки подлый сукин сын, в конце концов. Вторая вещь — твой почерк почти полностью сходен с почерком Анитры.

— Анитры?

— Да, девушки, на которой я так и не женился.

Он скудно пообедал овощным салатом и заел его мороженым, и она полюбопытствовала:

— Ты что, вегетарианец или, может, еще кто-нибудь? Я что-то не помню, чтобы видела, как ты ел мясо на пароходе.

— Во мне семьдесят два килограмма. До этого года я никогда не весил больше шестидесяти четырех. Я попытаюсь в среднем возрасте не раздуваться в шар.

— Смотри-ка, уж кто-кто, а ты, должно быть, тщеславен.

— Ты абсолютно права, — ответил он добро-душ-но, — с такой щекастой физией, как у меня, это выглядит глупо, но я всегда не любил жирных людей.

— Дорогой (она опять так назвала его), я не это имела в виду. Просто ты так незаземленно подходишь ко всему, и я не думала, что это тебя так заботит.

— Человек, Марджори, живущий одиноко, постоянно занят собой. Ему же не о чем больше волноваться.

— Ты предполагаешь снова жениться?

— Нет.

— Точно и определенно!

— Пожалуй, именно так стоит пережить свой закат.

— Уж точно, закат! В тридцать-то девять…

— Я пережил Китса, Моцарта, Марлоу, Александра Македонского, Иисуса Христа. Я удовлетворен.

Он говорил так и раньше. И больше всего беспокоило Марджори буквально прекрасное настроение его при этом. Иногда он говорил с видом неизлечимо больного человека, одержимого идеей. Она смотрела на Идена, пока он ел мороженое. Это был здоровый, сильный мужчина с карими глазами и с молодой загорелой кожей. Только напряженность в движениях, грубоватая манера держаться, привычка постукивать пальцами выглядели несколько необычными, выдавая присутствие в нем слегка повышенной возбудимости. Седые волосы также отнюдь не подчеркивали его бодрость. Она спросила:

— Почему ты так говоришь? Ты считаешь свой образ действий смешным или остроумным? Я не считаю. Все это очень расстраивает. И расстраивало бы еще сильнее, если бы я знала тебя больше времени. Откровенно говоря, это приводит меня в дрожь.

— Сожалею. Когда я так говорю, я не задумываюсь, это для меня естественно. Возможно, картина при этом получается малопривлекательной, но надеюсь, что это не так. Впрочем, я не озабочен выставлением себя на рынке симпатий.

— Но как же ты тогда ощущаешь себя на закате жизни? Не думаешь ли ты, что в твоем возрасте это выглядит весьма странно?

— Довольно трудно описать то, что я чувствую. Думаю, это слегка похоже на то, когда приближаешься к концу большой книги. Фабула ее сильно усложнена, все характеры перемешаны, но ты видишь, что осталось не более пятидесяти страниц, и тебе известно — финиш не за горами. Теоретически могло бы быть еще страниц пятьсот, но ты знаешь, что их не будет. Ну, разумеется, у меня не было в руках всей книги в целом, либо я мог прочитать лишь совсем небольшую часть. Я прямо-таки все это ощущаю. Вообще-то, понимаешь, это не такая уж необычная штука — ощущение неизбежного конца. Налицо классический симптом неврастении. Определенно, я излишне обеспокоен; назовем это симптомом и выбросим из головы мысли о нем. С такими симптомами люди доживают до девяноста лет.

— Ну, в таком случае ты должен был смеяться над собой.

— К сожалению, Марджори, мне кажется, выражения типа «невротическое беспокойство» — лишь выдумки ученых. Кто на самом деле знает, что такое несчастье, откуда оно приходит, что означает? Это — как рак. Его можно описать и лечить опытным путем, как Бог на душу положит. И все. Кто-то это преодолевает. Кто-то с этим живет, как говорится, до зрелого мнительного возраста. Кто-то умирает молодым, как и подозревал ранее. Я не имею в виду самоубийства. Пролистывают пятьдесят страниц, и книга кончается. Каким-то образом они это знают.

— Это типичный мистицизм.

— Ну, я и есть более или менее мистик.

Она засмеялась, но он хранил серьезность.

— Надо же, я никогда не встречала мистиков и не думаю, что ты один из них. Где твоя накидка, сандалии и длинные волосы? Ты слишком чувствительный.

— В литературе, — ответил он, — есть много о предчувствиях. Я допускаю, что, когда вы вовлечены в опасное или глупое дело и не хотите этого замечать, подсознание цепляется за любой мрачный факт, такой, как разбитое зеркало, или зловещая обмолвка, или черная кошка на дороге, или попытка в страхе спасти себя. Это объясняет часть случаев. Но дело в том, что мы ничего не знаем о природе времени и чертовски мало о разуме. Мне кажется, некоторые предчувствия реальны. Не могу объяснить, почему. Собственно говоря, не могу объяснить, почему у эмбриона вырастают пять пальцев.

— Как можно сравнивать эти две вещи? То, как у эмбриона вырастают пальцы, является научным фактом. Это контролируется хромосомами.

Его мрачное лицо зажглось улыбкой.

— Какой же я глупый! Забыл о хромосомах. Ну, положим, мое предчувствие — часть невротического беспокойства, не так ли? Я не спешу в могилу, нет. Я нахожу чертовски интересным то, чем занимаюсь.

— Химией?

— Не говори с таким презрением. Это романтическое занятие. — Он взглянул на часы. — Время для бриджа. Надеюсь, ты не передумаешь и пойдешь со мной?

— Того раза было достаточно. Я не буду играть с такой акулой, как ты, я кажусь просто идиоткой. К тому же я никогда особо не любила карты. Иди сам и развлекайся.

Никогда еще «Том Джонс» не казался таким скучным, как в тот день. Она снова и снова перечитывала несколько страниц, сидя в шезлонге, который протестующе колыхался. Небо заволокло тучами, а затем его не стало видно, когда корабль вошел в плывущий серый туман. Море, неразличимое в нескольких футах от леера, билось о корабль с угрожающим рокотом. Марджори не помешали бы сейчас таблетки от морской болезни, но она не хотела отрывать Идена от карт. Когда он играл, то становился совсем другим человеком: неприветливым, резким, отрешенным. Она закрыла книгу, откинулась назад и задремала.

— Чаю?

Над ней склонился Иден, в полупальто и сером шарфе. Рядом с ним стоял стюард с тележкой, на которой был чай. По стеклам ползли дождевые капли, и было почти темно, хотя часы над головой показывали только без четверти пять. Она протерла глаза и села.

— Ну конечно, я буду чай.

Когда стюард ушел, Иден спросил:

— Хочешь одну?

Она с благодарностью взяла из его руки красную капсулу и запила ее чаем.

— Погода опять портится, — сказала она.

Он кивнул. Прошло около минуты.

— Прости, Марджори.

— Простить за что?

— Я должен был давно бросить эту затею с почерками. У меня всегда получается что-нибудь глупое. И мне не следовало называть Ноэля сукиным сыном.

Она снисходительно улыбнулась ему.

— Ну, он такой и есть. Плохо то, что мне всегда в нем это нравилось, так же как и все остальное. И если ты теперь напряжешь свои грандиозные мозги и напишешь книгу, объясняющую, почему девушек тянет к сукиным сынам, ты сослужишь хорошую службу гуманности. Ты станешь еще одним Фрейдом.

Он засмеялся, однако наморщил лоб, собрав морщины к центру.

— Хороший вопрос. К примеру, герои в романтических книгах все оказываются сукиными детьми, не правда ли? От Хитклифа и до Ретта Батлера… Конечно, мои друзья-аналитики скажут, что все женщины в сердце мазохистки или ищут в причиняющем боль мужчине отца, и все такое. Но отставим в сторону подобные заклинания… Одно очевидно. У сукиного сына, как у типа, есть жизненность. Он легкомыслен, неотразим, мобилен. В сукином сыне есть что-то обещающее. Когда вы собираетесь купить щенка, вы ведь не выберете того пупсика, что лижет вашу руку. Вы выберете самого неугомонного негодника из помета, того, который рычит, портит мебель, гадит на середине ковра и задает трепку остальным щенкам. Из него получится лучшая собака. Женщина, ищущая мужа, как будто выбирает домашнее животное, и поэтому… — Марджори разразилась хохотом. Иден произнес: — Я вполне серьезен. Она тоскует по мужчине, который уже приручен. Инстинкт подсказывает ей, что сукин сын превратится в стоящего человека, муженька с небольшим огоньком и необходимой энергией, чтобы нести свой груз на длинном пути. И она не ошибется. Но ей надо быть уверенной, что она не покупает врожденного и неизменного сукиного сына. Вот большой знак вопроса. То ли этот щенок демонстрирует юношеский задор, то ли он всегда кусается и гадит?

— Интересно, будешь ли ты в свое время сукиным сыном? — сказала Марджори. — Я склонна думать, что будешь.

— В мое время? Я врожденный сукин сын.

— Нет, ты не такой.

— Пусть тебя не обманывает мое поведение в обществе, Марджори. Конечно, это не моя «вина», как мы говорим в Психологии I. Я начинал с довольно плохими нервами, а сейчас они еще хуже. Однако, учитывая «пилюли счастья», общий успокоительный эффект корабля и твое целебное влияние, думаю, что я до сих пор был не так уж плох. Если повезет, я останусь таким, пока мы не сойдем с корабля, и тогда ты всегда будешь вспоминать обо мне с теплотой. А для этого стоит потрудиться.

— Почему?

Она заглядывала ему в лицо, но полумрак с трудом позволял разглядеть его черты.

— Ну, мне бы хотелось верить, — сказал он, — что есть кто-то, кто думает обо мне хорошо.

Вот и все. В этот момент наверху блеснула линия желтых огней и прорезала темноту. Они были одни на холодной застекленной палубе, не считая седой леди, заснувшей в шезлонге. Профиль Идена казался странно знакомым Марджори, как будто она видела его в детстве в Бронксе.

Поколебавшись несколько секунд, она спросила:

— Майк, ты еврей, не так ли?

Он медленно повернул голову, и ее испугало мрачное каменное выражение его лица. Затем, как по мановению руки, лицо вновь засияло светом и теплом.

— Когда ты пришла к такому выводу?

— Не знаю. Может быть, во время пинг-понга. Я скорее чувствовала это, чем поняла, в течение нескольких дней.

— Что ж, не возражаю, чтобы ты так думала. Только не рассказывай об этом вокруг, пожалуйста. Это может оказаться для меня чертовски утомительным.

— Не буду. А ты действительно занят в химии?

— Марджори, знакомства на корабле всегда предполагают чуть-чуть скрывать правду по той или иной причине. А теперь давай начнем вечер с того, что перепробуем большое количество мартини, ладно? — Он отбросил одеяло и резко встал со своего шезлонга, протягивая ей руку.

В этот вечер он играл в карты, а Марджори смотрела кино. Затем она танцевала с застенчивым юношей лет двадцати, путешествующим с матерью, который всю дорогу взирал на нее с обожанием, но не осмеливался приблизиться. Ей подумалось, что в возрасте этого паренька Джордж Дробес казался ей ужасно взрослым. А сейчас мужчина в двадцать лет был для нее неуклюжим подростком.

В полночь Иден увел ее, и они пошли на гриль-веранду. Он был в отличном настроении: они танцевали, затем гуляли по палубам и разговаривали до трех часов. На следующее утро он разбудил ее в восемь, позвонив в ее каюту по телефону.

— Сегодня наш последний день вместе. Не хочешь провести его с толком и красиво? Вытряхни свои кости из сена.

— Боже мой, — зевнула она, заметив, что снова была хорошая погода и корабль шел очень ровно, — не говори мне, будто ты настроен романтично и легкомысленно, когда мы уже практически в Европе. Ты должен был влюбиться в меня раньше. Ты мне надоел. Я хочу спать.

— Вылезай из постели.

— И не подумаю. Кофе в постель на корабле — самая замечательная в мире вещь. Увидимся примерно через час. Свинство с твоей стороны мешать мне спать только потому, что у тебя бессонница.

Повесив трубку, она позвонила стюарду и пошла умыться и причесаться, напевая «Влюбившись в любовь». Открыв дверь при выходе из ванной, она услышала голос Идена: «В комнате мужчина». Она была одета в самый облегающий пеньюар из шелка и шифона цвета ржавчины. Взглянув в зеркало и задержав дыхание, она выплыла из ванной, приглаживая волосы и говоря с возмущением:

— Ты чересчур общительный, понятно? Убирайся отсюда, пока я не вызвала стюарда.

На бюро стоял кофейный прибор на двоих с фруктами, булочками и живописно выглядящими пирожными. Майк сидел в кресле в лучах солнечного света, спокойно попивая кофе и жуя плюшку с черникой. Глаза его выглядели усталыми. На нем был костюм, который она никогда не видела до этого: хорошо скроенный, темно-синий в полоску, а на коленях лежала новая книга. Он опять выглядит, как дипломат, подумала она, или она влюбилась и видит его в розовом свете. В этом уродливом лице со шрамом была особенность, сильно ее привлекающая. Эта особенность называлась — какое глупое слово — доброта.

— Ты действительно хочешь меня выгнать? Это выльется в чертовский скандал, — заметил он. — Понадобятся два стюарда, и я буду лягаться и вопить. Этот кофе отличный, гораздо лучше того, что нам дают в столовой. Попробуй.

— Ну, кажется, на корабле всякое может происходить, — прорычала она. — Я никогда не завтракала с мужчиной, не надев халата. Но когда-то надо начинать. — Она залезла в постель. — А тебе придется меня обслуживать. Откуда это все? Я заказала только кофе.

— Стюард — человек понимающий. Он также и мой стюард. Держи. — Он подал ей кофе и пирожное.

Они молча ели, и она поймала себя на мысли, что хочет, чтобы этот момент продолжался неделю или больше. Поборовшись с предостерегающим побуждением, она сказала ему об этом. Он кивнул.

— Что говорить — я и сам так хочу. Не потому, что ты очень хорошенькая — хотя это тоже играет роль, конечно. Каким-то образом ты заставляешь меня чувствовать себя уютно. Ты стоишь множества бутылочек с «пилюлями счастья».

— Странно, что ты говоришь об уюте, — сказала она. — Это же слово приходило на ум и мне. И все же, кроме тебя, я не знала человека, который бы постоянно заставлял меня чувствовать себя так неуютно.

Он нахмурился.

— Ну, по правде говоря, я явился сюда без приглашения, чтобы поговорить с тобой, что я всегда откладывал. Но к черту все это. Я слишком не в настроении. В другой раз. Лучше я прочитаю тебе что-нибудь из Терберга; я наткнулся на это прошлой ночью, очень уморительно.

Он читал очень хорошо, и вещь была действительно необыкновенно уморительной. Они оба хохотали до изнеможения. Она произнесла:

— Боже, как прекрасно вот так, смеясь, начинать день, не правда ли? Это лучше холодного душа. Пойдем на палубу. Мне надо одеться. Увидимся через несколько минут.

— Ладно.

Он встал с кресла, а она выпрыгнула из постели; они задели друг друга, и прикосновение было им приятно. «Что такое с тобой происходит, детка?» — спросила она у своего отражения в зеркале, которое смеялось и сияло ей в ответ.

Весь этот день, их последний день на «Куин Мэри», был окрашен золотой краской. Море было темно-синим, солнце делало тени на палубах более четкими, дул юго-западный ветер, пахнущий цветами, и птицы с суши кричали и кружились вокруг корабля. Широкий длинный след от «Куин Мэри» простирался назад к горизонту, он был, как гладкая голубая полоса на неровной голубизне волн, как видимая лента уходящего времени. Весь день вокруг корабля кувыркались дельфины, блестя мокрыми спинами. Все, что Мардж и Майк делали в этот день, было веселым и приятным: палубный теннис, беседы с капитаном (потрепанный плохой погодой бог, одетый в золотое и синее, спустился с мостика и болтал с ними десять минут на солнечной палубе, говоря красиво, как Джордж Арлисс, и от души смеясь шуткам Майка), ленч-пикник в лучах солнца на шлюпочной палубе, купание в прекрасном закрытом бассейне, выложенном кафелем, слушание Моцарта в исполнении квартета, играющего в салоне во время чая. Этот день казался бесконечным — яркий, чистый и неторопливый. Во время коктейля, когда бар начал заполняться, они устроились за столиком с Джеки Мэем и его женой. Комедиант, под влиянием хорошенького лица Марджори, отпускал неимоверное количество шуток, по-настоящему смешных, и они с Майком через полчаса совсем обессилили от смеха. В этот день все казались Марджори приятными; она даже улыбнулась Хильде и получила в ответ удивленную любезную улыбку. Когда наконец солнце погрузилось в багровые тучи, окрасив красным золотом морской горизонт, Марджори, стоя у леера рядом с Иденом, почувствовала близость слез — не потому, что день заканчивался, но потому, что последние минуты были такими же прекрасными, как и все предыдущие. Она оглядела большой корабль, громоздкие красные и черные трубы, ряд спасательных шлюпок, тонущий в пурпурной тени, и казалось, что глаза ее надолго запечатлели эту сцену в мозгу. После того как они в течение четверти часа молчали, а красное небо потускнело до фиолетового, она спросила Идена:

— Почему так не может быть всегда? Для каждого?

Он обнял ее за плечи.

— Хороший закат, но не поддавайся настроению. Весь мир не может постоянно плавать на «Куин Мэри».

Спустя мгновение она сказала:

— Возможно, это всего-навсего корабельное знакомство, но мне кажется, ты будешь по мне скучать какое-то время. Не может все быть так односторонне.

— Марджори, — ответил он, — ты понятия не имеешь, как нелепо и непривлекательно могут выглядеть корабельные знакомые после возвращения на землю. Это невероятно. Одежда кажется на них не по размеру. Они выглядят толще, а манеры их становятся фальшивыми и претенциозными. Раздражает их смех. Если ты демократ, они республиканцы, и наоборот. Может, ты и знала об этом на корабле, но тогда это не имело значения. На земле это имеет значение. Им нравятся не те фильмы. Они настаивают на том, чтобы сводить тебя в прекрасный ресторан, а еда оказывается мерзкой, официант — грубым, вино — чистым уксусом, а хлеб — черствым. Ты никак не можешь придумать тему для разговора, вечер кажется самым долгим и ужасным из всех, и это конец.

Марджори спросила, сочувственно улыбаясь:

— И так всегда? Кажется невероятным.

— Именно так. Такова природа.

— Ну что ж, — проговорила Марджори, — тогда я тебе скажу, что, если это и произойдет, ты был очень славной иллюзией на «Куин Мэри».

— Мне следовало говорить тебе приятные вещи, — ответил Иден, — чтобы наконец заставить тебя сделать то же самое.

— Не беспокойся, — произнесла Марджори. — Хотя, видит Бог, ты мне кажешься волком, и казался им с первой минуты — серым волком, самым ужасным. Если все это было лишь игрой, надеюсь, ты делал записи. Следующие двадцать лет ты сможешь губить девушек таким же способом. Становится зябко, правда?

— Я буду очень скучать по тебе, — ответил Иден. — Мы больше никогда не увидимся, так что это я могу тебе сказать. Я бы не захотел встретиться с тобой на берегу и за миллион долларов. Не знаю, что в тебе такого — ты не такая, как Анитра. Она — ученый. А ты…

— Никто, — сказала Марджори.

Иден улыбнулся и убрал руку с ее плеча.

— Ты права. Чертовски зябко. Все хорошее кончается, особенно закаты. Пора ужинать.

За капитанским ужином всем предложили праздничное меню, написанное золотыми буквами, а на столах были свежие цветы. Иден заказал овощной салат, хотя стюард пытался соблазнить его чем-нибудь более существенным. Это был невысокий приветливый кокни, который обращался с Марджори и Майком с пониманием и теплотой, предполагая, что у них роман.

— Пожалуйста, повлияйте на него, мисс Моргенштерн, — попросил он. — Пусть он попробует хоть кусочек ростбифа, ладно? Только кусочек.

— Я буду ростбиф, — сказала Марджори. — А он безнадежен. — Когда стюард ушел, она добавила: — Думаю, ты унесешь в своей душе с корабля еще один секрет. Ты, наверное, тайный последователь Ганди.

— Ну и пусть, — ответил Иден. — Мы, вегетарианцы, унаследуем землю. Как мы можем проиграть, будучи между Гитлером и Ганди? Мы завоюем гуманизм.

Пока он ковырялся с салатом, она съела солидный обед.

— Ты заставляешь меня чувствовать себя кровожадной, — заявила она. — Я бы хотела, чтобы ты сдался и съел что-нибудь существенное — яйцо или еще что-то. — Он лишь рассмеялся.

Позднее в баре она сказала:

— Что ж, думаю, ты восполнишь это выпивкой. — Он приканчивал четвертую порцию двойного бренди, и, как всегда, это на нем не отражалось, за исключением того, что он говорил чуть более тепло. — Я не встречала большего пьяницы, чем ты. Ноэль в лучшие свои дни, то есть в худшие, никогда не достигал твоего уровня, даже в моменты кризиса. Бернард Шоу не пил, правда? Где-то в его книгах я читала, что он считал алкоголь ядом. Ты непоследователен.

— Ну, разумеется, — ответил Иден. — А кто говорит, что надо быть последовательным? Среди лучших творений Бога — алкоголь. Он гордится этим. В Библии полно деликатных намеков на выпивку.

Она выпила довольно прилично, и танцы не отразились в ее воспоминаниях, но осталось ощущение, что это было божественно. Около часа ночи они оказались на шлюпочной палубе под голубовато-белой луной, которая медленно двигалась от одной стороны колоссальных труб к другой. Цветочный запах холодного бриза усилился. Там и тут были видны тени парочек, откровенно обнимающихся.

— Посмотри на тех лизунчиков, — сказала Марджори. — Мы с тобой — пара старых консерваторов.

— Не знаю. Думаю, что в этих парочках есть что-то ужасно комичное, — возразил Иден. — Пустозвон за пустозвоном. Каждая парочка пустозвонов уверена, что все эти движения в темноте — умная ночная работа, что они делают то, что действительно хотят делать. Тогда как это химические элементы их тел толкают их к бездумным механическим процессам, как спарившихся лягушек. Ты не считаешь, что это смешно?

— Ничуть, — ответила Марджори. — На самом деле, ты сейчас говоришь, как второкурсник на вечеринке, оставшийся без пары.

Иден разразился таким хохотом, что некоторые из парочек разъединились и выпрямились.

— Если бы я был на десять лет моложе и в своем уме, — сказал он, — я бы заставил Ноэля Эрмана поволноваться. Давай останемся до рассвета и будем красноглазые, бледные и пьяные, а?

— Разумеется, — ответила Марджори. — А разве все бары не закрылись?

— Иди за мной.

Когда спустились, они увидели блондинку Хильду и Тейлера, поднимающихся на шлюпочную палубу. Иден отступил в сторону, и двое немцев прошли мимо в молчании. Это был неудобный момент. У дверей своей каюты Иден поколебался, роясь в кармане в поисках ключа, и задумался.

— У меня внезапно появилась уверенность, что я не запирал эту дверь. — Он повернул ручку, и дверь открылась. Взгляд, брошенный на нее, был острым и встревоженным. — Я всегда был убийственно рассеянным. Без сомнения, все драгоценности из короны украдены. Что ж, входи.

Он беспокойно оглядел комнату, но все было в порядке: кровать приготовлена, рядом с ней зажжен розовый ночник.

— Как насчет бренди с водой из-под крана?

— Мой любимый напиток.

Он включил свой портативный коротковолновый радиоприемник. После минутного бормотания приемник разразился пронзительным истерическим криком по-немецки. Майкл убавил звук. Лающий и визжащий голос прерывался пугающим ревом толпы. Марджори спросила:

— Что это?

— А ты как думаешь?

— Гитлер?

— Гитлер.

— В два часа ночи?

— Это запись.

Марджори слушала голос, глядя на радио круглыми глазами. Она не могла поверить тому, что слышала.

— Выключи.

— С радостью.

Смешивая напитки, он продолжал оглядывать комнату. Он подошел к книжной полке над столом и уставился на нее; по одному открыл ящики стола и переворошил бумаги и папки. Линии его лица стали резче и глубже.

— Марджори, в конце концов, я очень устал. Все-таки сейчас ночь, не так ли?

— Выгоняешь меня? Можно хоть допить бренди?

— Забери с собой. Возьми всю бутылку.

— Представь меня разгуливающую по кораблю с бутылкой бренди! Нет, спасибо…

Он так резко захлопнул ящик стола, что со стола на пол свалилась стопка книг, рассыпая изнутри маленькие бумажки. Они покатились по полу, завиваясь, как стружки. Непристойная брань сорвалась с его губ, и он, упав на колени, принялся обеими руками рыться в книгах и бумажках. Марджори поставила свой стакан и стояла, глядя на него, шокированная и испуганная. Через несколько минут он снова сел на стул, держа на коленях груду книг и бумаг, и посмотрел ей в глаза. Его лицо приняло зеленый оттенок, глаза были обведены белыми кругами, а шрам выглядел, как свежая багровая рана. Она нерешительно приблизилась к нему и коснулась лица.

— Майк, что случилось?

Он встал и одну за одной запустил книги через комнату к двери. Затем бросился на кровать лицом вниз и зарылся в подушки. Марджори с изумлением услышала, что он глухо стонет. Ноги его дергались, а тело извивалось. Она с трудом подавила импульс рассмеяться; зрелище было одновременно нелепым и ужасным. Она подумала о том, чтобы удрать, но не смогла. Волосы у нее встали дыбом, во рту пересохло, она содрогнулась, но осталась стоять на месте. «Майк!» Он не отвечал, но через минуту затих. Потом перевернулся и сел, глаза его были, как стеклянные. Он поплелся к ванной, и она увидела, что он достал из черной коробки иглу для подкожных впрыскиваний, потом рывком закрыл дверь.

Она вылила бренди с водой в пустой кувшин, налила чистого бренди и залпом выпила. Упав в кресло, она закурила сигарету и стала ждать, время от времени содрогаясь.

Прошло довольно много времени, прежде чем он вышел, хотя сигарету она выкурила лишь наполовину. Он выглядел лучше, но был еще очень бледен. Майкл был без пиджака, галстука и твердого воротничка, так что казался полураздетым. Он кивнул ей и жалко улыбнулся. Потом взял с полки с лекарствами возле кровати бутылочку с темно-коричневыми капсулами. Держа бутылочку в дрожащей руке, он несколько секунд вглядывался в лицо Марджори.

— Что ж, я все собирался с тобой поговорить. — Он принял две капсулы, влез в темно-бордовый халат, лежавший на кровати, закурил сигару, налил себе бренди и устроился в кресле напротив нее. За это короткое время он поразительно быстро пришел в себя. Лицо вновь приобрело прежний цвет, рука твердо держала сигару, а пальцы другой руки мирно покоились на подлокотнике, не барабаня, и совсем не дрожали. Он произнес: — Я, должно быть, испугал тебя на целый год вперед, — и тон его был дружелюбным и ровным.

— Я немного беспокоюсь о тебе, — ответила Марджори. — Боюсь, что ничего не смогу с собой поделать…

— Я не наркоман, Марджори. Я просто привык жить с очень нестабильной нервной системой. — Он взглянул на нее и рассмеялся. — Ты скептик. Я тебя не виню. Мы, американцы, всегда неодобрительно относимся к любому, что облегчает жизнь, — от обезболивания при родах до выпивки. Мы переняли это у пуритан. Не могу понять, как мы могли примириться с сигаретами. Думаю, помогла реклама. Мы не курим табак, мы курим хорошеньких девушек с рекламы. Знаешь, чувственный китаец выкуривает двадцать трубок опиума в день, и мы считаем его восточным дегенератом, но, поверь мне, он проживет дольше и будет счастливее, чем житель Штатов, выкуривающий две пачки в день.

Иден зевнул, улыбнулся в извинение и принялся рассуждать о традиционных наркотических травах и их свойствах, а также о синтетических наркотиках, получаемых из холодной смолы. Его знания были обширными, и на время это заинтересовало Марджори. Конечно, она ждала объяснения его ужасному приступу паники, думая, что этот разговор — только отсрочка, пока он не соберется с духом.

Но он продолжал разговор в том же духе, спокойно и многословно, и ей слегка захотелось спать. Он достал с прикроватного столика объемистый том «Анатомии и меланхолии» и стал читать вслух длинный отрывок на староанглийском языке о наркотических растениях. Что было дальше, она и сама не знала. Открыв глаза, Марджори увидела, что сквозь иллюминатор шел голубовато-серый свет, а она лежала на кровати, все еще в вечернем платье, прикрытая своим пальто из верблюжьей шерсти и легким одеялом. Иден сидел в кресле рядом с ней и читал при свете лампы; он был свежевыбрит и одет в серый твидовый костюм, в котором был в первый день путешествия. Воскликнув: «Боже мой!» — она села. Иден рассказал ей, что она поплелась к кровати на середине чтения «Анатомии», бормоча, что ей удобнее будет лечь, и заснула через тридцать секунд.

— У меня не хватило духа разбудить тебя, все равно до рассвета оставалось только два часа. Сейчас мы должны увидеть землю. Как насчет того, чтобы подняться наверх?

Моргая и зевая, она угрюмо ответила:

— Не знаю, что больше загублено — мое платье или моя репутация. Как ты мог оставить меня здесь? Ты скотина, вот ты кто.

Но она приняла от него новую зубную щетку, умылась и привела себя в порядок. Они поднялись на шлюпочную палубу, и она с облегчением заметила, что тут и там по кораблю бродили усталые парочки все еще в вечерних нарядах.

— Еще нет и шести, — сказал Иден. — Прошлой ночью много чего случилось. Не выгляди виноватой, вот и все. Мы, возможно, самая невинная пара на корабле.

Марджори была усталой и сонной, но появление туманного зеленоватого полукруга на горизонте наполнило ее восторгом и удивлением. Она схватила Идена за руки.

— Это он?

— Да, — ответил Майкл, — Старый Свет. Перед тобой Франция. Там, за горизонтом, Париж, Эйфелева башня и, конечно, Ноэль Эрман.

 

20. В поисках Ноэля

Спустя два дня, все еще обескураженная неожиданными изменениями ее планов, ясным чистым днем Марджори летела самолетом компании «Эр-Франс» из Парижа в Цюрих вместе с Иденом. С помощью Майкла она узнала, что Ноэль отдыхает в Швейцарии, и она надеялась найти его там.

Строгая прелесть ландшафта, медленно открывающегося ее взору под крылом, почти повергла ее в транс приятного возбуждения. Она не могла понять, почему в книгах по достоинству не оценена красота природы в Европе. Континент казался ей одним зеленым парком удовольствий, расцвеченным городами, как на картинках, приглаженных и ухоженных в течение веков людьми, жившими и умиравшими тут, до состояния полотен великих мастеров. То, что в этих прекрасных местах, согласно историческим книгам, происходила резня, и то, что в настоящее время там обосновались нацисты, ускользало от ее понимания. Зубчатые цепи Альп, пламенеющие и белеющие на фоне лазурного неба, зажгли в ней восторг.

Шасси самолета заскользили по посадочной полосе; после этого была суматоха на таможне, многолюдный жужжащий аэропорт, объявления на четырех языках и люди вокруг, болтающие на семидесяти; затем она и Майкл взяли такси и поехали в лиловых сумерках по залитому огнями городу, напоминающему отчасти средневековый гобелен, отчасти футуристский фильм. Все это время она оставалась в состоянии ошеломления.

Потом Марджори увидела свастику.

Она бросилась ей в глаза — огромная, позолоченная, — когда такси замедлило ход, подъезжая к отелю. Она тронула Идена за руку.

— Что это за здание?

— А ты как думаешь? Немецкое консульство. — Он был раздражен и угрюм; в это время суток он всегда был таким, даже без утомительного путешествия.

Посыльный внес их чемоданы в отель. Она не двинулась с тротуара.

— Майк…

— Да?

— Это очень глупо с моей стороны? Я хочу пойти посмотреть это консульство.

— Пойдем зарегистрируемся и умоемся, в конце концов. Потом можешь весь вечер наслаждаться видами. На меня это не действует. Я уже видел свастику.

— Ну только на минутку.

На его изможденном лице медленно появилась усталая улыбка.

— Птица и змея. Разумеется, иди, услаждай свой взор.

Они прошли по тротуару к немецкому консульству. Она уставилась на позолоченного орла и свастику на огромном медальоне над дверьми. Через некоторое время она сказала:

— Они реальные, правда? Они действительно существуют.

— О да! — ответил Иден. — Они существуют.

В ту ночь она легла спать, но мурашки бегали по спине, несмотря на снотворное, позаимствованное у Майкла Идена. За ужином не упоминали о нацистах. Он говорил о Франции, Италии, об уме и обаянии Ноэля Эрмана. Но она знала, что он заметил ее шокированное состояние, в которое ее привела позолоченная свастика. Марджори и раньше видела свастики в кинохронике и журналах; но это была первая, которую она увидела в реальной жизни.

Долгое время снотворное не действовало. Оно расслабило и согрело ее члены и успокоило нервы, но разум оставался напряженным и обостренным в темноте; в конце концов она села, зажгла ночник и закурила, перебирая в уме поразительные явления двух последних дней. И поразительнее всего было не то, что Майкл Иден как ни в чем не бывало пригласил ее лететь с ним в Цюрих, а то, что она с готовностью приняла это приглашение. Но с того момента, как она впервые увидела этого странного беспокойного человека на мостике «Куин Мэри», — по крайней мере с того момента, как она впервые заговорила с ним возле поручней, когда корабль шел вниз по Малым Морям, — Марджори стало казаться, что она навсегда распрощалась со всем знакомым и прочным в своей жизни, включая свои взгляды на приличия.

Когда-то ей казалось, что Ноэль Эрман открыл для нее новый мир — мир, в котором поведение и ценности соответствовали написанному в романах; но сейчас его развязные манеры и шокирующая речь стали казаться ей негативным отпечатком ее собственного мира. Ноэль придумал называть все черное на Вест-Энд-авеню белым, и наоборот. За пределами этого ограниченного мирка, этого постоянного перетягивания каната с Ноэлем, за пределами ее девичьей мечты стать Марджори Морнингстар находился и был там всегда шумный большой мир, где сновали мужчины типа Майкла Идена; и совсем случайно, преследуя Ноэля, она вошла в этот большой мир, и он пугал и волновал ее.

Как только была протянута телефонная линия из дока на корабль, Иден позвонил из Шербура в Париж, и в кратчайший срок — он не сказал, как этого добился, — принес ей адрес Ноэля.

Ноэль отсутствовал, он катался в Альпах, добавил он, и его не ждали раньше, чем через десять дней. Затем он предложил сопровождать ее в Париж и помочь устроиться в разумно дешевом отеле, прежде чем он продолжит путь в Германию; и он оказался очень ловок и проворен в прохождении через таможню, добывании французских денег, общении с носильщиками и переправлении багажа с корабля на парижский поезд. Когда они ближе к вечеру прибыли в Париж, шел дождь, и она побывала только в одном тихом ресторанчике, где прекрасно пообедала (в то время как Иден удовольствовался миской салата и целой буханкой хлеба), и в безвкусно обставленном «Моцарт-отеле», куда он ее поместил.

Перед тем как попрощаться с ней на ночь, стоя в фойе в ожидании скрипучего лифта, Иден сказал отрывисто:

— В твоем распоряжении десять дней. К чему в одиночку слоняться по Парижу? Это время года здесь самое ужасное. Мне придется провести около недели в Цюрихе, прежде чем ехать в Германию. Поехали вместе. Я довезу тебя до Альп. Возможно, мы нападем на след Ноэля. Там не так уж много мест, где он может быть. Вероятно, это твой единственный шанс увидеть Альпы. На них стоит посмотреть.

Лучшее, что она смогла придумать в ответ, стараясь перевести дыхание, было:

— Не думаю, что это приличное предложение.

— Ну конечно, приличное, — возразил Иден без улыбки, — и ты в этом ничуть не сомневаешься.

— Мне казалось, корабельные знакомства на земле неизменно превращаются в скуку.

— Полагаю, все правила имеют исключения. Ты держишься отлично. По-моему, Альпы тебе понравятся. Ну как, поедешь?

За секунду до ответа Марджори подумала о многих вещах: о напряженном одиночестве десятидневного пребывания в чужом большом городе в ожидании Ноэля, о коротком, но сильном припадке Идена на корабле и его поразительно быстром выздоровлении, о ее растущем подозрении, что он вовлечен в тайные или нелегальные дела в Германии, о том, что скажет ее мать, узнав, что она путешествует по Европе с мужчиной, таким, как Иден, если она когда-либо это узнает. Поколебавшись, она посмотрела ему в лицо, спокойное и приветливое, хотя и не изменившее своей отчужденности. Она вовсе не была влюблена в него. Когда она увидела его со шприцем в руке, подобные мысли, находившиеся в самом дальнем углу ее сознания, быстро исчезли, возможно, к лучшему; но она ощущала привязанность, жалость и участие к нему. Несмотря на свои эксцентричные черты, он был прекрасным спутником (в хорошем настроении), и если кого-то можно назвать порядочным, он был именно таким.

Она спросила:

— Интересно, как ты будешь шокирован, если я скажу «да»?

— Шокирован? — Его улыбка была приятной и легкой. — Я буду очень рад. Мне хорошо, когда ты рядом, вот и все.

— Ну, — сказала она, — у меня больше не осталось достоинства, это точно. Раз уж я последовала за Ноэлем так далеко, я могу преследовать его и в Альпах, распевая йодли, правда? — Она довольно уныло рассмеялась. — Думаю, что я согласна, Майк. Спасибо за приглашение. Похоже, будет весело.

— Отлично! Это действительно будет весело, обещаю тебе.

— Если бы моя мама узнала, что я собираюсь делать, она бы убила меня. Но двум смертям не бывать, а одной не миновать. Не думаю, будто хоть одна живая душа поверит, что у нас не роман. Мне наплевать.

— А теперь представь, — произнес Иден и довольно кисло усмехнулся, — я не могу не упомянуть об этом — представь, что мы все же найдем Ноэля, путешествуя вместе? Все может быть.

— А, Ноэль… Представляю, как это поднимет мой престиж в его глазах. Возможно, именно такая встряска ему и нужна.

Сидя на кровати в Цюрихе, докуривая сигарету, Марджори улыбнулась и зевнула. Хотя она полностью зависела от Майкла, она чувствовала острое наслаждение от своей дерзости, от того, что она была в Швейцарии с Иденом. Что бы ни случилось в последующие десять дней, скучными они не будут. По крайней мере, завтра в это же время она, может быть, будет ужинать с Ноэлем или с ним и с Иденом вместе — стимулирующая перспектива.

Снотворное начало действовать. Она заснула и проспала двенадцать часов без сновидений.

Утром под ее дверью оказался запечатанный конверт с почерком Идена, внутри него были швейцарские деньги и записка:

«Прости, вынужден был рано уехать по делу. Обзвонил несколько лыжных баз. Пока Ноэля нигде нет. Вернусь к коктейлю и ужину, позвоню тебе в номер примерно в пять. По этому городу ты можешь передвигаться, используя английский и школьный французский. Не покупай слишком много часов с кукушкой. Ты мне должна 50 долларов, я давал сдачу за тебя.

Майкл».

Она уже разбиралась в почерках и стала изучать почерк Идена. Он был вертикальный, четкий, разочаровывающе простой; от человека, изучающего почерки, она ожидала утонченной элегантности. Она припомнила, что у Ноэля почерк был гораздо более выразительный — буквы изящно изогнуты, «t» перечеркнуты с сильным наклоном вверх, заглавные буквы красиво выделяются. Марджори ничего не могла сказать о почерке Идена, кроме того, что его очень легко было прочесть.

Она вышла и стала бродить по Цюриху, чувствуя себя одиноко и неловко. Это был аккуратный, респектабельно выглядевший город, но он перестал волновать ее, как только она привыкла к многоязычным вывескам, к иному виду машин и полисменов, к свежему чистому воздуху, который в ее сознании не увязывался с улицами города. Чтобы занять утро, она купила наручные часы для Сета и перекусила в придорожном ресторане, где подавали прекрасный кофе с шоколадным печеньем.

В половине четвертого она вернулась в отель и вздремнула; проснувшись после пяти, она позвонила Идену в номер. Ответа не было. Она приняла ванну и оделась, затем в половине шестого снова позвонила — и опять без ответа. Одетая к ужину вплоть до шляпы, голодная, она уселась читать «Тома Джонса» и нервно курила до половины восьмого. Она перечитала записку Идена, чтобы убедиться в том, что она правильно поняла ее; снова позвонила ему, затем, борясь с беспокойством, позвонила администратору и спросила, не выписался ли мистер Иден из гостиницы. Нет, последовал вежливый ответ, он все еще был зарегистрирован; нет, он не оставлял для нее весточки.

В восемь она пошла в бар, быстро выпила коктейль и вернулась в комнату. В половине десятого она заказала себе ужин в номер и без удовольствия съела его. В полночь он все еще не звонил. Она сидела до половины второго и перечитывала «Нью-Йорк таймс» недельной давности, купленную в фойе. Она прочитала объявления о требуемых услугах, корабельные новости, финансовый раздел, чувствуя нарастающую ностальгию по Нью-Йорку, по мере того как ее беспокойство об Идене усиливалось. Наконец она выключила свет и дремала до семи, пока не взошло солнце, и затем спала пару часов. Проснувшись, она первым делом потянулась к телефону. Номер Идена не отвечал.

Она потратила утро на осмотр достопримечательностей, а днем в кино посмотрела два очень старых американских фильма. С полдюжины раз она заходила в телефонную будку женского туалета в кинотеатре и вызывала отель, но для нее не было никаких новостей. Марджори разрывалась между страхом за безопасность Идена и здравомыслящим удивлением над своим мелодраматическим беспокойством. Один из фильмов оказался историей про шпионов, и все эти атрибуты — загадочные блондинки, бумаги, спрятанные в тюбиках с пастой, внезапные исчезновения, такие знакомые и преувеличенные на экране, заставляли ее чувствовать себя невероятно глупой каждый раз, когда она возвращалась к сухой реальности и шла звонить в отель. В то, что Иден был похищен нацистами, — а именно это она и подозревала, если ее смутные страхи вообще имели какое-то основание, — было слишком сложно поверить. Более вероятно, что он был именно тем, за кого себя выдавал, — бизнесменом в области наркотиков и химии; и его скрытность и нервозность, вероятно, имели отношение к валютным махинациям или нюансам закона о торговле наркотиками, то есть это были обычные уловки и хитрости бизнесмена, плутующего ради денег. За год, проведенный в отцовской конторе по импорту, она много узнала об этом привычном аспекте международной коммерции. Все занимались этим в большей или меньшей степени.

Она также знала, что Иден был поразительно рассеян и вполне мог забыть об ужине и о ней на пару дней. На корабле несколько раз он не встретил ее в назначенном месте и в назначенное время, будучи поглощен картами; а однажды он целый день совсем не обращал на нее внимания, увлеченный покером, который продолжался с предыдущей ночи. Она была уверена, что он и сейчас где-то занят картами, но разум рисовал ей зловещие картины цепей и пыток.

С такими размышлениями она отказалась от прогулки в этот день. Это было унизительно, но после ужина Марджори решила подробно поговорить с администратором. Он был спокоен, приветлив и снисходителен; он сказал, что мистер Иден часто останавливался у них и исчезал на пару дней без выписки из номера; мисс Моргенштерн не стоит беспокоиться, он непременно вернется через день-два. С пылающим лицом она вернулась в свой номер и провела еще одну беспокойную ночь.

Следующий день проходил в беспокойстве, бесцельном шатании и ненужных покупках. К ее величайшему облегчению, Иден позвонил-таки ей из своего номера вскоре после того, как она вернулась в отель после полудня. Он был очень возбужден и настаивал на немедленной встрече с ней, хотя она возражала, поскольку устала и ей необходимо было помыться. Они встретились в баре. Он выглядел усталым и бледным, но настроение у него было прекрасным, как никогда. Он сообщил, что уже нанял машину и они могут начать недельную поездку по Альпам прямо утром. Он говорил очень быстро, глаза, обведенные темными кругами, искрились весельем.

— Откровенно говоря, Мардж, я могу вести нечестную игру и сделать все, чтобы мы не встретили Ноэля. Какого черта, он будет с тобой до конца своей жизни, не так ли?

Он даже не объяснил свое отсутствие в течение трех дней; он спокойно разговаривал, как будто не произошло ничего необычного, что следовало объяснить или хотя бы признать. Марджори нашла это увертливое молчание на редкость нелепым. Она хотела задать вопрос, но, очевидно, это не имело смысла. В энергичном обсуждении Иденом путешествия не было ничего случайного, как и в том, что он притворялся, будто события прошедших трех дней не были достойны упоминания. Он дал ей понять, что, вторгнувшись в эту область, она наткнется на холодную резкость и, возможно, их разговор тут же закончится. Волей-неволей она приняла его игривый тон и держалась так весь вечер.

На следующий день они отправились в горы на малолитражном французском автомобиле, нанятом им заранее; в течение недели они кочевали от одного альпийского курорта к другому, останавливаясь в отелях на день, а иногда и на два. Администраторы слегка подмигивали, когда Иден просил два отдельных номера, но были услужливы. Конечно, он тогда пошутил насчет того, чтобы не встретиться с Ноэлем. Он сделал множество запросов. Однажды им показалось, что они его настигли, но по прибытии в отель обнаружилось, что там был человек по фамилии Эрдман.

Марджори была разочарована, но продолжала получать удовольствие. Путешествие было незабываемым, от первого дня до последнего. Легкий автомобильчик взбирался почти на вертикальные склоны, петляя с усилием взад и вперед среди крутых поворотов, лавируя среди коз, собак, крестьян и редких огромных лимузинов. После полудня первого дня Марджори поймала себя на том, что смотрит на ущелье глубиной в тысячи футов, а на противоположной стороне его, на скалистом зеленом откосе, отражающем от снежных подушек слепящие солнечные лучи, девочка пасет коз. Марджори могла слышать блеяние коз, различать все цвета на красочном костюме девочки; и все же она подсчитала, что меньше времени потребуется, чтобы вернуться в Париж, чем добраться до этой девочки к ее пастбищу на вершине горы. И все впечатления были в том же духе. Они проезжали деревни из маленьких бревенчатых коттеджей, сгрудившихся вдоль заснеженных булыжных мостовых, и это напоминало скорее оперную бутафорию, нежели человеческие жилища. В отелях было мало туристов и почти не было американцев. Она стала привыкать к тому, что ела за одним столом с итальянцами, французами, немцами. Однажды вечером в маленьком отеле группа веселых подвыпивших немцев втянула их в хоровое пение, уверяя, что Германия и Америка всегда будут друзьями и что Гитлер не так уж плох, как пишут газеты. В другом отеле они попали в компанию пожилых французских пар, которые уговорили их отправиться на пикник, где мужчины изобразили на заснеженной траве танец, имитируя Муссолини и Гитлера, к неописуемому восторгу своих жен. Куда бы они ни направлялись, все принимали их за молодоженов — все, кроме изумленных клерков, знающих об их приготовлениях ко сну.

В течение дня они путешествовали из мягкой весны в свистящую белую зиму, из садов с лилиями на дороги со снежными заносами, из теплых солнечных городов с большими универмагами и позвякивающими вагончиками трамваев к черным голым утесам в вихрях падающего снега. Они ели бутерброды и пили вино рядом с разрушенными белыми крепостными решетками, а вокруг были ледяные Альпы, простирающиеся небольшими фиолетовыми хребтами, насколько видел глаз. Марджори никогда не приходилось так остро ощущать пространство и покой.

Однажды она сказала Идену:

— Я вынуждена постоянно напоминать себе, что мы находимся на той же планете, где расположен Бронкс. Кажется, будто мы на Венере или Луне.

Иден был необычайно остроумен в течение всего путешествия, несмотря на тенденцию к нервному раздражению, особенно при виде медлительных официантов и носильщиков. Позднее днем он обычно впадал в черную депрессию, но еда с большим количеством вина обычно помогала ему выйти из этого состояния.

Хотя их отношения были почти комически целомудренными и это служило поводом для большинства шуток Идена, Марджори ощущала под ними басовые ноты секса. Она и Майкл очень много веселились, и легкий поцелуй в конце вечера (редко больше одного) был весьма приятен. Она часто задумывалась, что бы стала делать, если бы Майкл начал проявлять к ней внимание.

Если бы в начале путешествия по Европе кто-нибудь сказал ей, что скоро она начнет болтаться по Швейцарии с сорокалетним вдовцом, она бы оскорбилась. Сорок лет — для нее этот возраст всегда означал, что мужчина начинает стареть и ему пора собираться на пенсию. И все же Иден обращался с ней, как с ровесницей. Она начинала понимать, что девушка старше двадцати четырех лет — не больше и не меньше, чем стареющая женщина. Это была довольно неожиданная мысль. Первые седые волосы, которые она выдергивала у висков, казались ей чересчур преждевременными; танцы в Колумбии присутствовали в ее мозгу, как события, случившиеся лишь вчера.

Они прибыли в Люцерну, город зеленых холмов, покрытых цветами, и прелестных средневековых домов на берегу озера в оправе гигантских гор. Позднее днем, когда город окутали тени, а солнце зарозовело на снежных пиках, Майкл нанял быстроходный катер, и они помчались по неподвижной глади голубого озера. Он казался погруженным в свои мрачные мысли; он не разговаривал и даже не смотрел на нее. Марджори сама очень устала, и путешествие начинало действовать ей на нервы. Езда на катере ей не нравилась; она бы с удовольствием вздремнула. Она подумала, что уже устала от этой странной поездки с этим очень странным человеком, и не могла удержаться от любопытства, насколько он действительно хочет найти Ноэля.

Майкл включил мотор, и красный продолговатый катер тихо закачался на воде. Иден закурил сигару.

— Ну, вот. Конец пути. Солнце зашло для всесильного Пилата, и мы прощаемся с Майком и Марджори, нашими веселыми туристами, и с живописной Швейцарией, страной озер, гор и вечных снегов.

— Мне казалось, у нас еще есть время до пятницы, — сказала Марджори.

— Видишь ли, недавно я сделал один телефонный звонок. Утром мне придется ехать в Цюрих.

— А дальше?

— А дальше? Живописная Германия, страна гостеприимства, кожаных фартуков, пива, песен и веселого смеха.

Прохладный ветерок всколыхнул воду, и о борт заплескалась волны. На озере было очень пустынно и тихо. В Люцерне уже замерцали вереницы уличных огней.

Некоторое время они молча курили и смотрели на красный закат, изогнувшийся на куполе неба, а затем Иден произнес:

— Ноэль вернулся в Париж.

— Вот как?

— Я звонил каждый день. Он появился лишь сегодня днем. Кажется, он изменил планы и был в Венеции. Не могу сказать, что я ему не признателен. Непредсказуемый парень.

Стыдясь своих подозрений, Марджори сказала:

— Спасибо, Майк. Ты говорил с ним?

— С Ноэлем? Нет… он выходил в то время. Я говорил с его квартирной хозяйкой. Женщина с сильным немецким акцентом. Ее трудно понять по телефону.

Он вновь замолчал. Он казался угрюмым и то и дело кидал на Марджори мрачные взгляды. Закат быстро угасал, и с каждой минутой становилось холоднее. Наконец, когда Марджори уже собиралась предложить вернуться, он произнес:

— Прости за те три дня в Цюрихе. Надеюсь, ты не испугалась и не взволновалась.

Напуганная резким переходом к запретной теме, Марджори осторожно сказала:

— Ну да, я беспокоилась. Чертовски беспокоилась, особенно в последний день.

— Могу себе представить. Прости, я не мог позвонить.

— Что ж, ты в порядке, какая теперь разница?

— Марджори, как я тебе говорил на корабле, я собираюсь в Германию по делу, но я также занимаюсь нелегальной спасательной работой. Мне не следует это тебе говорить, но я хочу. Надеюсь, ты не будешь слишком волноваться и не впадешь в истерику. — Казалось слова льются из него бурным потоком. Она уставилась на него. После долгой паузы он продолжал более медленно. — Ну, вот. Я знаю, я могу рассчитывать на то, что ты не будешь об этом вспоминать, обсуждать или еще что-либо, а просто забудешь, когда мы вернемся на берег. Здесь замешаны человеческие жизни.

— Ну… разумеется. А это… это очень опасно? — Она не знала, что сказать. Ее больше удивила не сама информация, а то, что он ей все рассказал.

— Нет, не очень. Я хочу сказать, все относительно. Это не так безопасно, как изучать семитские языки в Оксфорде, скажем так.

Хотя Марджори была в смятении, она улыбнулась. Иден тоже улыбнулся и горячо произнес, сверкая глазами:

— Вот что я скажу тебе, Мардж, — в спасательной работе чертовски много веселья, хотя это и не вполне подходящее слово. Я занимаюсь этим около двух лет. Находиться вне закона — это стимулирует. Это обостряет чувства, упрощает повседневную работу. К тому же это делает каждый час, когда тебя не поймали, весьма приятным. А что до депрессии и беспокойства, они просто исчезают. Дело в том, как я это вижу, что, когда я возвращаюсь в США, я возвращаюсь в черно-белое кино. Как только я пересекаю германскую границу, я снова в цветном фильме. Конечно, такое ощущение неестественно, и я не говорю о том, что там я постоянно испытываю страх, но тем не менее это все так. — Он заглянул ей в лицо и рассмеялся. — Я тебя шокирую?

— Что бы ты ни сказал, не сможет меня шокировать. Ты марсианин. Когда ты возвращаешься в Германию?

— Завтра вечерним поездом в Штутгарт.

— Разве в поездах не проверяют всех и вся?

— В том-то и фокус. Я все делаю легально и очевидно, как любой американский бизнесмен.

— Тебе не страшно?

— Мне всегда страшно. В этот раз, пожалуй, чуть больше, чем обычно. Они проверили Хильду. В конце концов, я, кажется, не вел себя с ней, как истеричная старуха.

Марджори выпрямилась, глядя на его мрачное лицо.

— Что? При чем тут она?

Она увидела, как он сглотнул.

— Ничего, что повлияло бы на планы. Можно сказать, никто не видел ее поедающей еврейского младенца на завтрак, но по крайней мере никто не скажет, что я продолжаю искать взломщиков под кроватью. Странно, но это приносит мне удовлетворение. Сначала они просто вынудили меня закатываться от хохота.

Марджори содрогнулась. Катер закачался в волне от другого катера, идущего на повышенной скорости. На кубрике весело махали руками парень и девушка. Промчавшись мимо, они крикнули что-то по-немецки. Приглушенное эхо с полминуты звучало над темной водой и наконец затихло. Марджори спросила:

— Майк, кто это «они»? Или ты не можешь об этом говорить?

Он поколебался.

— Черт возьми, а почему бы и нет? Я уверен, ты читала об этом в газетах. Это не секрет. Я работаю в группе, в организации… Помнишь нелегальную дорогу во время американской Гражданской войны? Это что-то похожее. Вместо рабов политические беженцы и евреи. Здесь понемногу людей из этих фракций, и…

— Ты работаешь с коммунистами?

Иден поморщился.

— Что? Что заставляет тебя думать, что я работаю с ними? Глупые ублюдки! Хотели всучить марксистскую смесь «пилюль счастья» немцам, а те прельстились Гитлером и его суперменскими идеями истребления евреев. Нет, люди этой организации безобидны. Куча болванов-идеалистов, думающих, что однажды Германия станет маленькой Америкой. Они считают, что борются с Гитлером. Какой смех! В сущности, это просто сверхманьяки чистой воды, только правильные. Их дело безнадежно. Они хотят сдержать прибой с помощью чайной ложки. Но для моей работы они полезны.

Последние красные отблески исчезли с заснеженных вершин, и сгустились сумерки. Ближайшие горы казались почти черными. Несмотря на новый синий замшевый жакет, Марджори почувствовала озноб; она обхватила себя руками и скорчилась на кожаном сиденье дрейфующего катера.

— Ты говоришь, они стараются удержать океан с помощью чайной ложки. А что, по-твоему, делаешь ты? Может, ты еще больший болван.

— Нет, я вовсе не болван. У меня небольшая, вполне достижимая цель, и более того, кажется, я уже достиг ее или чертовски близок к этому…

— Майк, что они выяснили о Хильде? Как ты можешь возвращаться, если…

— Не старайся всесторонне представить себе это дело. Они сказали, все в порядке. Материал на Хильду еще неопределенный, запомни. Но они никогда еще не давали мне ошибочных наводок… Но, Боже мой, Мардж, не пугайся так. Можешь себе представить, как беспорядочно налажена наша связь? Если мы прекратим действовать, мы ничего не достигнем. Будем говорить прямо: такие, как я, в Германии нежелательны, и я не обольщаюсь на этот счет. Но я езжу туда-сюда уже три года. Я проворачиваю много легальных дел. Администраторы дюжины гостиниц знают меня в лицо. Я даже знаю многих кондукторов в поездах. Трудно описать, что это такое, но могу лишь сказать тебе, это — как катание на лыжах, или служба на подлодке, или вроде того. Приходится быть бдительным и постоянно чувствовать опасность, но, с другой стороны, существует множество стандартных приспособлений и процедур, и тысячи, буквально тысячи людей занимаются этим. Многие из них ненамного умнее меня, и ничего, выживают. Более того, у меня есть дополнительная подстраховка. Мои коммерческие связи, мой американский паспорт… Боже всемогущий, почему я должен перед тобой оправдываться? — Он выбросил вперед руку и включил зажигание, но мотор не заработал.

Она наклонилась и накрыла его руку своей, мешая ему снова включить мотор.

— Ты сказал, у тебя есть маленькая цель. Ты говорил, что уже достиг ее…

— Думаю, что да. Не могу сказать уверенно. В любом случае… — Он наклонился вперед и посмотрел на нее. В угасающем свете прозрачного неба, где бледно мерцало несколько звезд, его шрам был почти невидим, и лицо выглядело молодым. Марджори представила его двадцатипятилетним, и ей показалось, что она могла влюбиться в этого уродливого молодого человека. Он произнес: — Ну, ты, несомненно, принимаешь меня за сумасшедшего. Какая разница? Прежде всего пойми, что я не имею ничего общего с этой группой, я не разделяю их политические и иные взгляды. Это всего лишь практическая сделка. Я сошелся с ними случайно. Когда в тридцать пятом году я впервые попал в Германию, путешествуя по делам химической фирмы, я все еще страдал от суицидальной депрессии. В Берлине жил психоаналитик, которого я знал раньше в Вене, доктор Блюм, считавшийся одним из лучших специалистов в мире, и я пошел к нему на прием. Как выяснилось, не он помог мне, а я ему. Он пытался выбраться из Германии. В те дни это было легко. Проблема была в том, чтобы вывезти также свои деньги. Теперь проблема в том, чтобы выбраться целым и невредимым. Во внутреннем кармане пальто я вывез пять тысяч американских долларов для доктора Блюма. Это был пустяк, нацисты не обыскивали американцев, особенно ублюдка с такой нордической внешностью, как у герра Идена, с его гейдельбергским шрамом.

Не могу передать тебе, Мардж, как этот маленький заговор изменил мое существование. Начать с того, что он спас мне жизнь. В тот момент мне было все равно, выживу я или нет. Я бы даже предпочел умереть — вот почему я пошел на прием к Блюму. И заметь, я не особо заботился о том, чтобы вывезти Блюма — эгоистичный козел, он рисковал жизнью своей семьи ради вшивых пяти тысяч долларов, — но у Блюма было трое прелестных внуков, беленький мальчик пяти лет и девочки-близняшки, настоящие ангелочки. Когда я встретил Блюма и его семью в поезде в Париж и благополучно проводил этих троих детей на французскую землю, ко мне вернулась жизнь и то, что было мертво со дня аварии… Тебе холодно? Может, вернемся? Мы можем поговорить об этом где-нибудь в теплом ресторане.

Марджори взглянула на мерцающие огни Люцерны.

— Ты не будешь рассказывать в людном месте. Я не замерзла, Майк.

— Итак, у Блюма были друзья в таком же положении, и мне пришлось пару раз повторить свои действия. Теперь я понимаю, как глупо это выглядело: турист, пусть даже и бизнесмен, скачущий туда-сюда через границу. Еще несколько поездок, и меня бы задержали. Но одна из этих пташек знала кого-то из группы, и меня с ними познакомили.

Понимаешь, эта группа не очень заинтересована в вывозе евреев из Германии, равно как и своих людей, хотя они иногда этим и занимаются. У них безумные, грандиозные планы восстания против Гитлера. Они суетятся и шныряют вокруг, тщательно продумывают планы, строят арсеналы, по ночам работают на минеографах, пересылают деньги за границу, и все это — патетическая чепуха, на мой взгляд. Но их аппарат функционирует, и у них есть влиятельные друзья в Англии и Америке. Я выполняю для них небольшие поручения, которые маленький бизнесмен может выполнять с минимальным риском, а в ответ, в качестве компенсации, они помогают провезти моих глупых евреев, потому что я больше ни в чем не заинтересован. — Марджори накрыла его руку своей. Он замолчал, подозрительно взглянув на нее. — В чем дело?

— Говоришь, маленькие поручения?

— Именно так.

— А если тебя на них застукают — что тогда?

— Тогда меня тут же выдворят из Германии навсегда.

— И только?

Он убрал руку и раздраженно бросил.

— К чему ты клонишь? Что будучи учителем психологии я бы меньше рисковал? Я знаю, но, если бы я оставался учителем психологии, меня могло бы уже не быть в живых. Вряд ли гестапо будет со мной жестоко. В душе они мясники, конечно, но при виде американского паспорта расцветают улыбками и обливаются потом. Послушай, Марджори, я достаточно напуган, и нет нужды напоминать мне, что это не игра в теннис в Центральном парке. Я и так это знаю.

— Я только говорю, может быть, тебе стоит подождать, прежде чем возвращаться?

— Мне надоест ждать.

— Это неразумный ответ.

— А кто говорит, что я разумный человек? — Он холодно рассмеялся. — Ты догадалась, что я еврей. Я даже не знаю, права ты или нет. Мой прадед был немецким евреем. Когда он приехал в Америку, то переменил фамилию на Иден и порвал все связи с евреями. Наша фамилия — клянусь, я не шучу — была Эйнштейн. Не родственная тому Эйнштейну, но это забавно, не так ли? Единственная фамилия, достойная выжить в следующие двадцать столетий, оказалась неподходящей для моей семьи.

Но думаю, что моя еврейская кровь, или что там еще, выжила. Потому что я нашел причину жить, удовлетворение, которое не могу описать, в том, что вывожу евреев из Германии. Я еду за теми, кого не смогли или не захотели спасти большие организации. Их огромное количество, Марджори, десятки тысяч евреев, сидящих в этой огненной печи и ждущих, пока она остынет. Это их дом, и они не уходят. Они не могут сами уйти из дома. Они не могут оставить могилы. Они по-детски цепляются за соломинку оптимизма. Я говорю с ними, дергаю их, достаю для них драгоценности и деньги — все, что может сдвинуть их с места. Они обычно раздражаются и не испытывают чувства благодарности, но мне удается их вытащить. У большинства из тех, за которыми я еду, есть маленькие дети. Я очень рад, когда мне удается вывезти ребенка. Кто знает, из кого из этих детей вырастет Гейне, или Дизраэли, или Эйнштейн, или Фрейд? Или кто-то более великий, чем все они вместе? — Иден сидел очень прямо и молчал, искоса поглядывая на Марджори. Когда он снова заговорил, в его голосе появилась натянутость. — Если тебя гложут сомнения, то позволь спросить: не будет ли Мессия евреем? Даже христиане ждут второго пришествия Спасителя. В первый раз Он пришел к ним как еврей. Почему же Ему не быть таким и во второй раз? Думаю, Он не будет стесняться еврейского имени, как мой прадед. Не правда ли, времена полны знамений о наступающей новой эре?

Иден закурил новую сигару, и желтое пламя спички проложило тени на его лице. В напряженной тишине Марджори глядела на него с чувством, близким к ужасу, и ей пришла в голову мысль, что он на самом деле более чем слегка сумасшедший.

Она вздрогнула, когда он сказал:

— Нет, я вполне в своем уме, и если хочешь доказательств, я скажу тебе еще кое-что. В течение трех лет у меня было твердое убеждение, будто мое предназначение в жизни — спасти одного ребенка или его предка, я не уверен, кого именно, от истребления Гитлером. Смерть Эмили и все, что случилось со мной, было частью процесса, необходимого, чтобы выковать странный инструмент для этой странной работы. Не надо мне говорить, что это систематические фантазии, я сам могу прекрасно написать свою историю. Однако жил-был один арабский грузчик, у которого была систематическая фантазия, будто он должен создать великую религию, и сейчас солидная часть человечества верит в Мухаммеда. Временами такие систематические фантазии превращаются в дела и меняют представления о реальном и нереальном.

Но посмотри на дело с наихудшей стороны. Представь, что я безумен, как мартовский заяц, что предназначение — это примитивная иллюзия, что существует лишь шанс. Все равно, не кажется ли тебе, будто у меня кое-что получается, пусть и по-сумасшедшему? Гитлер в течение года занимается производством скелетов. Еврейских. Его никто не остановит. Но я пытаюсь по крайней мере сократить количество скелетов, особенно детских. С маленькими мягкими косточками. И чисто случайно ведь может оказаться, что я спасу какого-нибудь великого благодетеля человечества? У еврейских детей есть подобные гены, не правда ли? А если я не вытащу их оттуда вместе с оцепеневшими родителями, им останется только удобрить немецкую землю.

Он близко наклонился к Марджори. Сигара вспыхнула ярко-красным светом. Девушка видела блеск его глаз и сморщенный рубец шрама.

— А теперь я скажу тебе еще что-то. У меня ощущение, будто я уже сделал это, спас его. Это самая странная часть дела. Это чувство становилось все сильнее последние шесть месяцев. Оно приходит, уходит и опять приходит с новой силой. Я чувствую, что уже вывез этого человека. Я не знаю, кто он, не знаю, когда я это сделал, но у меня твердое ощущение выполненной миссии. Я не могу обращать на это внимание, потому что боюсь, что этот поганый бизнес превратится в инструмент, который освободит меня от необходимости возвращаться в Германию. Это как истерическое безрассудство у солдата. Все равно, именно это я имел в виду, когда на борту «Куин Мэри» говорил тебе, что подхожу к концу романа.

Я никогда никому этого не говорил, Марджори, и не знаю, почему рассказал тебе. Если бы я рассказал это тем людям, с которыми работаю, они бы давно прекратили меня использовать. Ты, надеюсь, сейчас думаешь, как бы потихоньку засадить меня в сумасшедший дом? Ну? Что скажешь? Хочешь выпрыгнуть и поплыть к берегу? Не надо, я вполне безобиден.

Марджори молча смотрела на Идена, грудь ее вздымалась, в мозгу было смятение. Ей так много хотелось сказать, но слова не складывались. Она чувствовала себя беспомощной, тривиальной, взволнованной и в то же время ужасно напуганной.

Она взяла себя в руки. Быстрым движением она придвинулась к нему, обвила руками и поцеловала. Этим она пыталась сказать Майклу, что ему не нужно ехать в Штутгарт на следующий день и что, если она сможет его удержать, она это сделает.

В поцелуе Идена был намек на ответ, затем он усилился, потом совсем исчез. Нежно обнимая ее, прижимаясь щекой к ее щеке, он тихо произнес:

— Полно, Марджори, полно.

— Майк… Майк, ты нездоров, разве сам не видишь? Ты должен это понять. Не уезжай. Только не завтра. Подожди немного, пусть тебе полегчает. Я останусь с тобой в Цюрихе, если это что-то для тебя значит.

Он выпрямился, взял ее руку и прижал к лицу. Затем отодвинулся от нее и облокотился на спинку сиденья.

— Кое-что я должен сделать немедленно. Это неопасно, но сделать это должен только я. Снова нужен свободный и непринужденный американец. Запомни, мои нервы в порядке, как никогда. Это правда, Мардж. Ты видела меня таким, каким я был много лет, и вовсе не в худшем виде. Я такой, каким был на корабле, вот и все. Знаешь, многие меня не терпят, я пьющий, паникующий, надменный сукин сын с мерзким характером. И все же я тебе нравлюсь. Я знаю об этом, и это повышает количество моих красных кровяных телец. Но не пытайся приблизиться ко мне, дорогая Марджори, я уже совсем конченый человек, годный для моей работы и не годный для всего остального…

— Майк, послушай…

— Именно так. Я делаю свое дело не потому, что я герой, и не старайся его из меня сделать. Для этого дела приходится быть бродячим невротиком, блуждающим призраком без корней в реальном мире.

— Миллионы невротиков не делают ничего подобного, Майк.

— Я знаю. Но для меня лечение должно иметь форму очень напряженной деятельности, это уже проверено, и это делает меня полезным. Если я найду достаточно таких диких нелепых дел, как это, я могу прожить до девяноста семи лет, и надеюсь, к этому времени мы будем дряхлыми добрыми друзьями, но если я действительно подхожу к концу романа, Мардж, то ничего, что я или ты могли бы сделать, не добавит к нему и страницы. Завтра в Цюрихе меня может переехать трамвай, если же что-нибудь еще…

— Ради Бога, не говори так больше, Майк, я заплачу! Эти предчувствия — такая чертовски ужасная чепуха.

— Пожалуй. Не плачь, дорогая Марджори, что бы то ни было. — Он взял ее руку, быстро прижал к своей щеке и отпустил. — С Ноэлем все в порядке. Я уверен, ты его скоро найдешь. Я правда уверен.

— Хорошо.

— Я разыщу тебя, когда в следующий раз приеду в Штаты. Надеюсь, мне придется купить тебе свадебный подарок.

— Спасибо, Майк. — Она с трудом смогла это произнести, потому что у нее стоял комок в горле.

Иден легко положил руки ей на плечи и взглянул прямо в лицо.

— Из всех печальных слов, произнесенных или написанных, самые печальные вот эти: «Могло бы быть…» До сих пор я не замечал силы этой старой заезженной фразы. Ты маленькая прелесть, Мод Мюллер, просто прелесть. Я никогда не видел более красивых голубых глаз или более мягких каштановых волос. Твоя улыбка, если Ноэль этого тебе не говорил, источает тепло. Просто у меня назначена встреча завтра в Штутгарте, вот и все. Тебе придется извинить меня, Марджори… Можешь еще раз поцеловать меня на счастье, а затем нам надо идти, чтобы доставить тебя к Ноэлю.

Спустя одну или две минуты катер набрал полную скорость и понесся по темному озеру к залитому огнями берегу.

 

21. Ноэль найден

Прибыв в Париж, Марджори подумала, а светит ли когда-нибудь солнце в этом превозносимом городе. Был холодный день, моросил дождь, и Париж казался промозглым дождливым местом, бесконечным и серым, полным промокших статуй. Марджори не почувствовала никакого трепета, проезжая в такси мимо Триумфальной арки и Эйфелевой башни, окутанных голубым туманом, но такси повергло ее в трепет. Водитель, грузный старик лет восьмидесяти семи, с обвислыми желтыми усами, четырьмя или пятью желтыми зубами и слезящимися желтыми глазами, одетый в грязное черное пальто и еще более грязную черную шапку, вез ее через плотный поток гудящих машин с лихостью подвыпившего герцога. У него была нервирующая привычка, когда такси неминуемо приближалось к аварии, сползать на пол и резко поворачивать руль, а затем выглядывать и смотреть, где он и что он делает. Таким манером он несколько раз заезжал на тротуар. Марджори с радостью бы вылезла из такси, но, парализованная ужасом, она совсем забыла французский, в том числе и слово «стоп». Она прибыла в «Моцарт-отель» вся в поту, ненавидя Париж. Администратор, толстяк с заплывшими глазами, поздравил ее с возвращением и угодливо спросил по-английски, нужна ли ей двуспальная кровать. Было очевидно, что он принимал ее за путешествующую американскую шлюху и прикидывал, хватит ли ему денег на то, чтобы провести с ней ночь. В предоставленном ей номере была потрескавшаяся желтая ванная, в которой горячая вода текла лишь тонкой струйкой, но мебель, особенно кровать на медном основании, выглядела настолько средневековой, что ванная по контрасту казалась последним писком моды.

Марджори с трудом вымылась, долго набирая лужицу коричневатой горячей воды. Было приятно выбирать новые наряды из своего пароходного кофра; ей очень надоели вещи, которые она носила в Швейцарии. Но необходимо было погладить черный шерстяной костюм, специально купленный в "Хэтти Карнеги" за сто десять драгоценных долларов для ее первой встречи с Ноэлем. Поколебавшись, она позвонила горничной и была поражена скоростью, с которой появилась улыбающаяся девушка в сером халате. Обрадованная тем, что девушка быстро поняла проблему, схватив костюм и изобразив процесс глажения на пальцах, очарованная тем, что через полчаса горничная появилась с полностью выглаженным костюмом да еще принесла по своему почину чашку горячего шоколада с маленькими слоеными булочками и маслом, Марджори начала лучше относиться к Парижу. Пару раз она пыталась дозвониться Ноэлю, но только разозлилась на болванов-телефонистов. Она тщательно оделась в черный костюм и серовато-розовую блузку, белые перчатки, черную соломенную шляпу с розовой розой и черной вуалеткой. После хладнокровного изучения себя в зеркале Марджори осталась довольной и отправилась искать Ноэля.

Вскоре она отыскала Рю де Сент-Пер, кривую узкую улочку в неряшливом квартале по соседству, которая петляла между нависающими домами. Мардж ходила от двери к двери, разыскивая номер, данный ей Майклом, когда увидела Ноэля.

Без шляпы, одетый в свое старое коричневое пальто, неся в каждой руке по увесистому пакету из коричневой бумаги, он шел по тротуару, склонив голову набок по своей привычке и насвистывая. Он шел прямо на нее; из одного пакета высовывались черешки сельдерея и цыплячьи ножки, связанные веревкой, из другого торчало горлышко винной бутылки. Пройдя мимо нее несколько шагов, он остановился и обернулся, с изумлением вглядываясь. Повинуясь озорству, она подняла вуаль.

— Привет, Ноэль!

— Боже мой, неужели это ты?

— Разве я так изменилась? Да, это я.

Он шагнул к ней.

— Господи, и у меня заняты руки! Что ж, тогда тебе придется меня обнять и поцеловать самой, выхода нет. Давай, обними крепче. — Он наклонился, и она обняла его за шею и поцеловала в щеку. — Ну, для улицы этого вполне достаточно. Но, Боже мой, дай мне на тебя посмотреть. Ты знаешь, это судьба. Пусть из этой сточной трубы вылезет дьявол и утащит меня в ад, если я не думал о тебе в ту минуту, когда тебя увидел. Надо же, ты стала в два раза красивее, чем была, ты это знаешь? Ты — женщина, вот что. Кстати, а что, черт возьми, ты делаешь в Париже, прямо рядом с моим домом? Клянусь, в этом есть что-то нереальное. А ты сама реальна? Может, ты просто масса очаровательной эктоплазмы?

Марджори рассмеялась.

— Разве я действительно рядом с твоим домом? В Париже так нумеруют дома, что я удивляюсь, как люди находят друг друга.

— Как, черт возьми, ты узнала, где я живу? Я всячески скрывал это от тебя. Все равно, спасибо, что нашла. Марджори, моя дорогая, ты не можешь, не можешь представить, как я рад тебя видеть. Я никогда до этой минуты не понимал, как буду рад, но… Но, черт возьми, давай не будем трепаться на улице, пойдем наверх, заколем тельца, откроем бочку меда. — Говоря это, он подвел ее к следующему дому и спиной открыл дверь. — Заходи. Два этажа вверх. Лифта нет, ты в Париже.

Марджори стояла в дверях, разглядывая фотографии в застекленной витрине, выходящей на улицу.

— Это не Андре Жид?

— Да, моя хозяйка — фотограф. У нее студия на первом этаже. Она сфотографировала всех интеллигентов города, ты в любое время сможешь посмотреть этот полицейский архив преступников. — Он поставил один из пакетов на пол, выудил из кармана ключ и открыл внутреннюю дверь. Она с радостью отметила, что у него все же остались волосы. Они сильно поредели, но они были. Иногда в ночных кошмарах он являлся ей лысым, как яйцо. Он сказал:

— Следуй за мной, это проще всего. Не сверни шею на этой лестнице. Этот сумрак типично парижский. Приходится развивать совиное зрение, чтобы ориентироваться во французских коридорах. А также ноги и легкие, как у альпиниста. Ты когда-нибудь видела такие крутые ступени? Если бы здесь было двое перил, а не одни, это можно было бы назвать винтовой лестницей.

На первой площадке Марджори остановилась, чтобы перевести дыхание. Весь лестничный пролет был облезлым, в воздухе стоял запах пыли, старых ковров и чесночной приправы, а стены были закопченными. На облезлой двери серебряными буквами имя "Герда Оберман" изгибалось над модерновым рисунком фотоаппарата красного цвета. Ноэль крикнул ей йодлем вниз в лестничный пролет:

— Ты что, провалилась в трещину? Может, послать сенбернара?

— Иду, — ответила Марджори.

Дверь на следующем этаже открывалась прямо в гостиную, очень большую и почти квадратную, на темном лакированном полу были разбросаны дешевые коврики, а возле окна стоял блестящий черный рояль, выглядевший несоизмеримо новым и дорогим среди обшарпанной мебели. Из окон шел голубовато-серый свет. Когда Марджори вошла, Ноэль щелкнул выключателем и зажег люстру, висящую посреди потолка: этакое ужасное нагромождение оранжевого и синего стекла.

— Ну вот. Присядь на минуту, я освобожусь от этого добра, и мы выпьем. О'кей? Ты стерпишь скотч с водой без льда? Моя хозяйка не доверяет морозильникам. У нас есть старый добрый кусок льда. Я могу наколоть немного.

— Скотч с водой прекрасно подойдет. Я, кажется, потеряла вкус ко льду.

— Располагайся.

Ноэль помешкал возле створчатой двери, ведущей в столовую. Он сделал комический жест двумя коричневыми пакетами.

— Не могу передать, как ты потрясающе выглядишь. И как я рад тебя видеть. Просто жаль, что ты не приехала неделей позже, ведь ты так долго ждала.

— Почему? Почему неделей позже?

— Ну, поговорим через минуту.

На рояле стояла обрамленная фотография блондинки; Ноэль вошел через минуту и увидел, как Марджори изучала эту фотографию. На нем все еще было пальто, и он нес два коричневых напитка.

— Ну вот. Что ты думаешь о моей хозяйке?

— Это Герда Оберман?

— Да. Герти, как я ее зову, когда хочу подразнить. Типичный бош, не правда ли?

— Думаю, она вполне красива.

— Да, пожалуй. Раньше она была манекенщицей. Это умелый снимок, он уменьшает ее неандертальскую челюсть. Я присоединюсь к тебе через три минуты. Пей, здесь полно скотча. Он свернул направо, в темную прихожую.

— О'кей, — сказал он, возвратившись через несколько минут. На нем были другие пиджак, рубашка и галстук, а волосы он успел причесать. — Прежде всего, проясним кое-какие тайны. Где ты взяла мой адрес? В Штатах его не знает никто, кроме Ферди Платта, и я уверен, что он не мог дать его тебе.

Марджори играла своим стаканом, сидя в углу бугристого черного кожаного дивана.

— Какая разница? Я была полна решимости найти тебя, и я нашла. Вот и все.

— Что ж, ты неплохой сыщик. Наверняка служишь в ФБР. Налить еще?

— Пока не надо. Ты знаешь человека по имени Майкл Иден?

Ноэль сидел, ссутулившись в кресле, но внезапно выпрямился.

— Майк? Разумеется, я знаю Майка. А почему ты о нем спрашиваешь?

— Я встретилась с ним на борту «Куин Мэри», он плыл через океан. Он и дал мне твой адрес.

— Что? Да я не виделся с Майком с прошлого лета! И с тех пор четыре раза переезжал.

— И тем не менее он-то и дал мне твой адрес.

— Будь я проклят!

Она взглянули друг на друга, Марджори мягко улыбалась, Ноэль выглядел слегка озадаченным и настороженным. Теперь она могла разглядеть, что сделала с ним болезнь. Его волосы спереди поредели; может быть, именно поэтому он стал носить очень длинную прическу. Слева, ниже линии волос, был заметен розоватый шрам. Их золотой цвет тоже пропал, сменившись сероватым. Странным образом, все эти изменения только молодили его. Он выглядел теперь, как совсем юный студент-вольнодумец какого-нибудь колледжа. Его одежда — старый коричневый твидовый пиджак и серые фланелевые брюки, белая сорочка с воротником и серый вязаный галстук — довершала его студенческий облик. Ноэль похудел; пиджак и брюки складками болтались на его руках и ногах. Лицо покрывал недавний красно-коричневый загар, кожа туго обтягивала выступающие скулы.

Но больше всего Марджори удивило его неизменившееся тяготение к ней. Она почувствовала это буквально после первого же его взгляда, брошенного на нее на улице, и теперь это ощущение занозой сидело в ней.

— Ноэль, ты не выглядишь так хорошо, как должен бы выглядеть.

— Как я должен бы выглядеть? Дорогая, но на твой взгляд я, вероятно, страшен, как смерть. Хотя я рад, что ты этого зрелища не видела, я не перенес бы твоего взгляда. Ты знаешь, я был на грани смерти.

— Уолли как-то говорил, что ты заболел в Африке…

— Заболел? Да я чуть не сдирал кожу с себя своими же ногтями. Я подхватил какое-то ужасное воспаление в Касабланке. Врачи сказали, что это от укусов каких-то насекомых, но вещь неимоверно противная — чешешься непрерывно. Мне пришлось проваляться две недели в палате католической больницы, по горло в теплой ванне с крахмалом, трясясь от лихорадки…

— Как это ужасно, Ноэль…

— Ладно, не буду тебе этим надоедать, все это уже в прошлом. Теперь я чувствую себя великолепно, особенно прошедшие две недели. Последние месяцы я только и делал, что катался на лыжах, плавал, бродил пешком, чтобы прийти как следует в себя. Теперь силы вернулись ко мне, я сам это с радостью наблюдаю. Единственное, что мне нужно, — нарастить на костях еще фунтов двадцать мяса. Но я справлюсь и с этим. Я даже отрастил большую часть потерянных волос. Мой врач говорит, мне удастся вернуть их все. Боже мой, сколько же я массировал голову и извел лосьонов! Но только так и можно все это восстановить. Мардж, а ты совершенно расцвела. Ты просто картинка. Этот костюм ты купила здесь, в Париже?

— Да я прибыла только несколько часов назад, Ноэль.

— Да, правда, ты несешь на себе печать Нью-Йорка. На парижанку ты совершенно непохожа. У нью-йоркских девушек совсем другой шарм. От них веет свежестью. У меня такое ощущение, что ты только что приняла душ.

Марджори рассмеялась, отстегивая заколку шляпы.

— Я искупалась. Всего в двух дюймах ржавой, чуть тепленькой воды. Я остановилась в отеле «Моцарт».

— Ну да, это просто сундук с клопами. Хотя по его ценам — один из самых лучших. Как ты в нем очутилась? Туристы обычно про него не знают.

— Майк Иден.

Он кивнул, и снова на его лице появилось настороженное выражение.

— Ага. И ты только что появилась здесь, так? Тебе не пришлось очень долго искать меня, я бы сказал.

— Я же за этим сюда и приехала, ты это знаешь.

Ей не хотелось рассказывать о своих поисках в Швейцарии.

— Прежняя добрая Марджори. Прямо сюда. Мне это нравится. И еще больше нравишься ты. — Он привстал в кресле. — Можно поцеловать тебя?

— Разумеется.

Это был вполне дружеский поцелуй. Его тонкие руки слегка обняли ее, напомнив былое.

— М-м… Чудесно!

Он еще раз поцеловал ее, на этот раз чуть более страстно. Зазвонил телефон, его звук резко раздался в комнате. Он стоял на маленьком столике неподалеку от них. Звонки не прекращались. Ноэль сказал:

— Ладно. Напомни мне об этом разговоре, когда мы уйдем отсюда, ладно?

Он пересел в кресло у столика с телефоном.

— Алло. Отлично, где ты сейчас? Как? А что ты собираешься делать потом? Тогда, может быть, пообедаем?

Он еще больше ссутулился в кресле, зажал трубку между щекой и плечом, закурил сигарету и комически закатил глаза, глядя на Марджори. Из трубки послышался быстрый поток французских слов. Он в нетерпении перебил его, заговорив так же быстро. Голос в трубке, высокий и властный, принадлежал женщине. Ноэль взмахивал рукой, пожимал плечами и строил в трубку гримасы, совсем как француз. Голос в трубке стал еще более высоким и что-то приказывал, в ответ Ноэль бросил трубку на рычаг. Он взглянул на Марджори, его раздражение сменилось печальной улыбкой.

— Не обращай на меня внимания. Я старею и становлюсь склочным. Выпьешь еще?

— Попозже. Ты угостил меня чем-то довольно крепким.

— Тогда допивай. Если ты гуляла с Майком Иденом, то должна бы привыкнуть к крепким винам. Он любит хорошую выпивку. Давай переберемся на кухню. Мне там нужно заняться едой.

Ощипанный цыпленок лежал на доске рядом с маленькой чугунной раковиной. Кухня была очень тесной и выглядела убогой. Исцарапанный красный деревянный стол, два красных стула, газовая плита с двумя конфорками, облупившийся деревянный ящик ледника и скрипучий шкафчик для посуды, выкрашенный в неприятный розовый цвет, занимали почти все ее пространство. Деревянный пол не был ничем покрыт. Ноэль добавил содовой в два стакана с виски и произнес:

— Нам надо принять ответственное решение. — Он протянул ей стакан с виски и указал на цыпленка длинным костлявым пальцем. — Похоже, что мне удалось купить неплохую курочку. Мы можем поесть здесь, и тогда я обещаю тебе отличное жаркое, но, с другой стороны, мне кажется, тебе будет очень скучно сидеть здесь и смотреть, как я вожусь с готовкой. Во всяком случае, я уверен, так не полагается принимать гостью, которая только что пересекла океан.

— Послушай, но ты совершенно зря все это затеваешь. Давай просто сходим куда-нибудь пообедать.

— О, здесь есть серьезное препятствие. Я редко бываю на мели, но сейчас именно тот случай. — Он сделал большой глоток из стакана. — Черт возьми, Мардж, ну почему ты не приехала неделей позже?

Марджори произнесла:

— Но у меня куча денег. Так что это не проблема.

Он криво усмехнулся.

— С любой другой женщиной я бы не согласился на такой вариант. Но с тобой… Или ты стала шире смотреть на вещи? Может, это и так, но… Черт бы побрал Герти, я готов задушить ее. Строго говоря, я должен был бы задушить ее еще несколько месяцев назад. — Он снова показал пальцем на цыпленка. — Это в самом деле неплохая птичка. Слушай, Мардж, какого черта, тебе ведь приходилось видеть меня за готовкой и раньше; ты же не будешь против того, чтобы посидеть здесь и поболтать со мной, пока я буду возиться с обедом? Я быстро управлюсь.

Он снял пиджак, аккуратно повесил его на вешалку, а ее — на наружную сторону двери, ведущей в кухню, и снял с крюка серый, покрытый пятнами передник.

— Я надеюсь, это не разрушит мой светлый образ в твоей душе, если от него там хоть что-то осталось. Мне куда больше нравится моя собственная стряпня, чем все эти зажаренные подошвы в окрестных забегаловках. А я надеюсь, что ты не захочешь тратиться на такси и ублажать меня в каком-нибудь изысканном ресторане. Это совершенно лишнее…

— Подожди минутку, — спросила Марджори, — но какова ситуация? Мы будем здесь ужинать только вдвоем? А как насчет твоей… твоей домовладелицы? Весь этот дом ее, или чей?

— Моя домовладелица? Да черт с ней, — сказал Ноэль, яростно разрезая луковицу надвое. — Не беспокойся о моей домовладелице. Я просто спущу ее с лестницы, если она попробует нам помешать. Я так и так уже давно собирался это проделать.

Марджори подошла к нему и взяла у него из рук нож и луковицу, которую он резал.

— Послушай, если нам хоть в малейшей степени могут помешать, то нет абсолютно никакого смысла оставаться здесь. Нет ничего проще — мы куда-нибудь пойдем.

— Не беспокойся, дорогая. Я вовсе не собираюсь давать парижским сплетницам повод для пересудов. Все нормально, она ужинает в другом месте. Это звонила именно она. — Он допил виски и взял у Марджори из рук нож и луковицу. — Я не могу допустить, чтобы эти белые руки, которые я так люблю, пропитались запахом лука. Я просто пришел в ярость оттого, что она сперва хотела привести с собой на ужин гостя, новеллиста, маленького типа из Марселя, который только что выиграл какую-то там премию. Я из-за этого потратил два часа, таскаясь по магазинам, а теперь она хладнокровно заявляет мне, что ужинает с ним вне дома. Она вывела меня из себя не тем, что дала мне отставку, ты же понимаешь. Я просто обижен отношением: она преподнесла такой сюрприз в последний момент. И особенно она! Она никакая не хозяйка — даже не может сделать себе бутерброд. И она прекрасно знала, что я готовлю ужин на троих. Это слишком обидно.

Он проворно разделывал цыпленка, придерживая его своей скрюченной рукой и ловко работая ножом. Марджори произнесла, помолчав:

— Она не только твоя квартирная хозяйка, как я догадываюсь.

Он взглянул на нее и усмехнулся одним уголком рта.

— Я никогда не врал тебе, не правда ли? Именно поэтому я так хотел бы, чтобы ты появилась здесь неделей позже. Я сыт по горло Гердой Оберман, и, если это имеет какое-то значение для тебя, не дотрагивался до нее уже недель шесть или семь. Меня совершенно не трогает, что Герти говорит, думает или делает. Пусть хоть занимается любовью с прокаженным китайцем посреди площади Согласия, я буду только стоять рядом и аплодировать. Через неделю тут и духу моего не было бы. Ей-богу, я и сам подумывал о том, чтобы переехать в отель. Как ты считаешь, дорогая, это будет удобно? Черт возьми, да не смотри ты так осуждающе. Герда просто-напросто помогла мне перекантоваться. Все ведь началось с того, что она сдала мне комнату. Наши отношения были чисто платоническими. Я снял для себя гостиную и спальню. Платил за них, причем довольно приличную сумму. Но она, когда предложила мне снять комнату, имела в виду с самого начала только мое прекрасное белое тело, и вскоре это стало совершенно ясно. А что еще остается делать, если ты инвалид, живешь только на пенсию, а твоя домохозяйка тебя обхаживает? Но поверь мне, Мардж, поначалу я старался не давать ей повода, был совершенно сух, отстранен и холоден, ты не можешь себе представить, как я был холоден. Именно поэтому я занялся готовкой. С моей точки зрения, этим я вносил свою равную долю в ведение хозяйства и мог быть независим от нее. Какая разница, мужчина ли владеет квартирой, а женщина ведет хозяйство, или наоборот? Обо всем можно договориться. Случилось так, что я очень хороший кулинар и люблю этим заниматься, и я считаю — здесь я совершенно независим. С моей готовкой Герти набрала (!) фунтов двадцать. Не могу сказать, будто это ей так уж нужно, она и без этого была «Большой Бертой», но это просто иллюстрация к тому, что она получает вполне честную компенсацию за свои две комнаты, полные крыс. Вряд ли она когда-нибудь в жизни так хорошо питалась. Давай выпьем еще.

— Я не хочу больше, спасибо тебе, — сказала Марджори. — Она немка?

— Герти? Разве это непонятно по моему рассказу?

— И ты не чувствуешь никакого неудобства?

— Из-за чего?

— Что ты живешь с немкой.

Он укладывал куски курицы на сковороду. При этих словах он задумался, теребя в руке куриную ножку, потом взглянул на Марджори.

— А почему я должен чувствовать неловкость?

— Ну, я имею в виду нынешние времена — все эти нацисты и прочее…

— Но Герда совершенно не нацистка. Она просто проворная деловая женщина и даже, насколько я посвящен, уже раздобыла французское гражданство или занимается этим. Она знает, что я еврей. Она не имеет ничего против меня, это совершенно ясно.

— Я только подумала, что ты можешь иметь что-нибудь против нее.

Он испытующе посмотрел на нее.

— Это звучит несколько в духе Майка Идена.

— В самом деле?

— Да, в самом деле. С каких это пор, детка, ты стала так широко мыслить в международном плане? Я в своей личной жизни не решаю проблем цивилизации… Герда просто личность, так же как и я, так что… Ладно, не делай каменного лица. Майку бы ты сейчас понравилась. Видит Бог, дорогая, разве ты не поняла, что Майк Иден совершенно помешан на этой теме? Он просто вывернутый наизнанку доктор Геббельс, ни больше ни меньше. Я совершенно не могу понять этого в нем, он ведь даже не еврей. Я посоветовал ему показаться психиатру. Мне еще не приходилось сталкиваться с такой патологической ненавистью. В нем есть что-то ненатуральное. Он и воспитан, и всегда в форме, но внутри какой-то замороженный, что-то в нем мертвое, не правда ли? Как это тебя угораздило познакомиться с ним?

— Да просто дорожное знакомство на борту корабля.

— А где он теперь? Куда он собирался податься?

— Не знаю. Думаю, в Германии.

— Что ж, я мог бы много тебе порассказать о Майке Идене. С этим парнем я поколесил по всей Европе. Человека узнаешь именно таким образом, а не в роскошных салонах «Куин Мэри». Как бы то ни было… — Он на мгновение прекратил посыпать куски курицы молотыми травами. — Видишь? Это розмарин. Некоторые считают, что готовить курицу с розмарином — совершенное сумасшествие, но у меня свой метод. Секрет Эрмана. Розмарин, как ты знаешь, символ постоянства. Я думаю, он очень подойдет к ужину в честь нашей встречи, как ты считаешь? Не ради меня, а ради тебя. Впрочем, я и так уже наговорил куда больше, чем следовало. Иногда мне хочется, чтобы ты тоже забылась… Я только… А, ладно, к черту. — Он снова стал посыпать готовящееся блюдо приправами: черными, красными, коричневыми. — Похоже, я болтаю об одном и том же, как старый фонограф, а ведь на самом деле мне так хочется услышать все о тебе. За этой болтовней я просто скрываю свое смущение, без сомнения. Я на самом деле так страшно выгляжу, Мардж? Лысый высохший кожаный мешок с костями?

— Ерунда. Ты выглядишь вполне нормально, Ноэль, только… что ж, ясно — ты просто перенес болезнь. Но что тебя занесло в Касабланку?

— О, это длинная история, и довольно скучная притом. Черт с ней. Надо лишь сказать, что мои компаньоны бросили меня умирать, как собаку, как только увидели мою болезнь, иначе она не зашла бы так далеко. Я по горло сыт этими беззаботными типами, очаровательными романтиками а-ля Хемингуэй, колесящими по Европе. Если разобраться, все они просто себялюбивые эгоисты. Вечные дети, для них жизнь — одно лишь наслаждение и вечный праздник, но чуть только сходятся тучи, когда приходится отвечать за что-то, они тут же бесследно исчезают. Куда к черту запропастилась эта медная сковорода? — Он начал рыться в шкафчике для посуды, гремя кастрюлями и сковородками. — Думаю, в свое время и я был таким же, но, поверь мне, это прошло безвозвратно, и слава Богу, что это так. Я изменился, Мардж, ты скоро поймешь, как сильно изменился. В последнее время я чертовски много про тебя думал. То сволочное письмо, которое я написал, когда сбежал, — совершенно ужасное, — но я должен был его написать, моя дорогая. Я не был бы самим собой, если бы поступил по-другому. Я должен был решиться на последний мятеж, должен был сбежать в Париж и наесться здесь до отвала. Теперь я это сделал, все так. Я на самом деле сделал это.

— Это хорошо.

— Я сейчас более чем серьезен, Мардж. Весь этот год был целительным для меня, это совершенно определенно. И я даже не сожалею, по-честному, о моей болезни в Касабланке, хотя, когда в первый раз встал с постели и посмотрел в зеркало, я хотел перерезать себе горло. Но и это было мне необходимо. Поверь, у меня было много времени для раздумий в той ванне с крахмалом между приступами лихорадки — в основном о тебе, Марджори, — и эти раздумья останутся навсегда при мне. — Куски курицы на сковороде покрывались коричневой корочкой. Он переворачивал их с боку на бок. — Пахнет заманчиво, а?

— Просто чудесно.

— Это еще что! Но погоди… Дело в том, что я поселился в этой квартире с наилучшими намерениями. Я хотел переделать кучу вещей. В самом деле хотел. И я на самом деле жалею о том, что Герда Оберман порушила мне все эти планы, да еще таким специфическим образом. Если бы у меня было больше силы воли, я бы немедленно съехал от нее, я уверен, но формирование моральных принципов — процесс медленный, Марджори. Во всяком случае, Герда есть и была так безразлична мне как женщина, что ее едва ли стоит принимать во внимание. И, к несчастью, моральные принципы плохо сочетаются с полным безденежьем, так что…

— А чем ты раньше занимался, Ноэль?

— Нет, нет, мадам. Я больше не скажу ни слова о себе, пока не узнаю как можно более подробно про твои дела. Боже, да ты можешь подумать, что я стал законченным эгоистом, хотя на самом деле все обстоит как раз наоборот… А теперь… — Он снял с огня шипящую сковороду и аккуратно залил куски курицы красным вином. — Теперь вроде бы все в самый раз. Пусть еще немного потушится. Давай пока расположимся в комнате, а то эта чертова телефонная будка меня раздражает. Пожалуйста, выпей еще.

— Хорошо, но только не разбавляй пополам водой. Ты же знаешь, тебе вовсе не надо меня подпаивать.

Он запрокинул голову и захохотал.

— Просто алкоголь великолепно маскирует уродливый внешний вид, только и всего…

— Ноэль, если ты думаешь, будто я ошеломлена или ужасаюсь, то ты серьезно ошибаешься. Для этого я слишком хорошо тебя знаю. И к тому же я сама начинаю стареть…

— Не наговаривай на себя, милая. Ты выглядишь не больше чем на семнадцать лет.

— Да ну? И тем не менее я уже начала выдергивать у себя седые волосы.

— Замолчи! Что ты со мной делаешь? Я готов выпрыгнуть тут же из окна. Давай лучше свой стакан. Но что ты делала весь этот год, кроме того, что выдергивала у себя преждевременно поседевшие волосы? И что случилось с пьесой Гая Фламма? — Он снял фартук и развязал галстук. — Уфф… Ну и жара. Я снова переоденусь к ужину, ладно? Пойдем в гостиную.

Там она рассказала обо всем случившемся за год, искренно поведала обо всех своих горестях, но особо на них не задерживалась. Его позабавило фиаско Фламма, огорчил ее рассказ об ее болезнях и ее долгом отчаянии. Сидя в зеленом кресле, он все больше и больше сутулился. В одном месте ее рассказа он произнес:

— Ты заставляешь меня чувствовать себя отъявленным негодяем. Если тебя это утешит, позволь заверить тебя, что я был жестоко наказан. Очень просто наказан. Никогда в моей жизни не было периода, когда бы я чувствовал себя более мерзким, это был мой Гефсиманский сад.

— Дорогой, я вовсе не стараюсь пристыдить тебя. Ты просил меня рассказать тебе всю правду.

— Это так. Продолжай. Я хочу знать абсолютно все, мне очень важно это.

Когда она замолчала, он какое-то время сидел, ничего не говоря, опустив плечи. В своей рубашке с короткими рукавами Ноэль выглядел еще более худым и хрупким, чем раньше. Потом он вздохнул, поднялся из кресла, подошел к пианино и взял несколько нот.

— Да, мы изрядно потрепали нервы друг другу, не правда ли, Марджори?

— В самом деле, Ноэль.

— И все равно это было отличное время.

— Ты прав.

Он наиграл мелодию, которую ей не приходилось до этого слышать, нежный звенящий мотив.

— Тебе нравится?

— Что-то новое? Приятная вещь.

— Ферди Платт сходит от нее с ума. Я написал это в одну из ночей, думая о тебе, если сказать по правде. Он считает, что она может стать очень известной. Но ему не нравятся мои слова к ней. Сейчас он пишет новые.

— Он здесь?

— Нет, в Голливуде. Я послал ему письмо со всем написанным около месяца назад.

— Именно этим ты здесь и занимался? Я имею в виду, сочинял музыку?

Он удивленно взглянул на нее.

— Вовсе нет. Я таким образом только коротаю время.

Он подошел к Марджори и, опустившись рядом на софу, взял ее руку в свою.

— Ты весь год работала и отказывала себе во всем, экономила, и все это только для того, чтобы разыскать меня и дать мне возможность снова сделать тебя честной женщиной?

— Да, что-то в этом роде.

Он еще помолчал. Потом задумчиво покачал головой.

— Ты просто чудо. Ты — как дуновение свежего ветерка из Соединенных Штатов. И ты снова разбудила во мне тоску по родине.

Они посмотрели друг другу в глаза.

— Ладно, не будем говорить о таких серьезных вещах перед ужином. Какие у тебя планы? И как долго ты думаешь здесь пробыть?

— Еще не знаю.

— Ты когда-нибудь была в Венеции?

— Никогда.

— Не упусти случая побывать. А хочешь, подадимся туда вместе?

— Но разве ты только что не вернулся оттуда?

— Какая разница? Я ее люблю и никогда не устаю от нее. Так ты хочешь?

— Как же ты поедешь в Венецию, если ты на мели, Ноэль?

— Ах, да…

Он подошел к коробке с сигаретами, закурил и снова опустился в зеленое кресло под канделябром.

— Ты должна узнать об этом. Ферди так понравилась эта песня и еще парочка других, что он выслал мне денег, чтобы я вернулся домой. Мы с ним собирались встретиться в Нью-Йорке и поработать недель шесть, а потом я предполагал вернуться в Париж. Такова была задумка, и я уже настроился на это… Но… ничего толком не вышло, и все потому, что две недели тому назад я страшно поругался с Герти, полный разрыв, и все из-за этих проклятых денег, она ведь страшная скряга, ругается с мясником из-за каждого счета и всего прочего… а тут как раз пришли деньги от Ферди, да еще приехали из Флоренции Боб и Элен, это те самые, которые бросили меня в Касабланке, да еще Милдред Уиллс. Я писал тебе о Милдред. Она из Кливленда, разведена, у нее куча денег… Короче, если у меня и есть слабость, то она в том, что я, идиот, все прощаю. Они требовали все позабыть и поехать с ними на несколько дней в Венецию, снова как четверо мушкетеров, и только из-за моей ссоры с Гердой и расшатанных нервов я попался к ним на крючок, как будто я не знаю эту психованную троицу. Это была ошибка, но моя последняя ошибка, уверяю тебя. Она должна стать последней ошибкой. Мы устроили пикник в парке, и Боб застукал Элен в кустах с одним аргентинцем, распакованную, и он врезал тому по голове гипсовым бюстом, а ее избил в кровь, но она тоже не промах и съездила ему по роже туфлей…

— Боже мой! — непроизвольно всплеснула руками Марджори.

— Это еще не все. Да, эти люди — соль земли. Милдред Уиллс собралась и ушла в самом разгаре всего этого, а меня оставила расхлебывать. У Элен и Боба в довершение всего не оказалось ни копейки денег. Похоже, что за них платила Милдред. Так что мне пришлось расплачиваться за весь разгром и платить доктору, прежде чем мы убрались оттуда. Чудесно, не правда ли? Мне это обошлось в двести долларов. Но я, по крайней мере, горжусь тем, что это ничуть не нарушило моих планов, я много работал по вечерам. Тебе все это отвратительно? Надеюсь, что так. Мне тоже. И я рад, когда чувствую твое отвращение ко всему этому.

— Но, Ноэль, ты же знаешь, как я всегда относилась к этим людям… обыкновенным мещанам…

— Да, но надо знать и это, дорогая. Я отнюдь не утверждаю даже сейчас, что единственно достойный образ жизни — это отдых добропорядочных граждан в Центральном парке. Но и эти загулы мне не по душе. Ты совершенно права насчет этих людей и всегда была по-своему права… — Он взглянул на часы. — Проголодалась? Для Парижа еще чертовски рано ужинать, но так как ты с дороги…

— Да я хочу есть с того момента, как ты начал жарить у меня под носом эту курицу.

Он засмеялся и встал.

— Это было час тому назад. Почему ты мне ничего не сказала? Я бы поторопился. Можно попросить тебя приготовить классический салат? А я в это время накрою на стол.

Марджори несколько раз ужинала в квартире Ноэля в Гринвич-Виллидж. В те времена он был довольно небрежным кулинаром, но прилично готовил спагетти и жареных цыплят по старинным рецептам. Однако с тех пор все изменилось. Они ужинали при свечах, в ведерке с колотым льдом охлаждалось вино, горячие блюда стояли на декоративном очаге с электроподогревом; он даже разыскал в спальне Герды цветы и уложил их розеткой в центре стола. Быстро и без тени смущения он подавал и убирал блюда. Но все это производило на Марджори прямо противоположный эффект, она становилась все скованнее и не могла расслабиться, потому что Ноэль являл собой довольно курьезное зрелище, сначала возясь на кухне и подавая еду, а потом разваливаясь в своем кресле с видом пресыщенного жизнью сибарита, ужинающего при свечах. Сначала он подал креветок в густом горчичном соусе, которого ей до этого никогда не приходилось пробовать. Он сказал, что соус приготовлен по его собственному рецепту. Затем последовали горячие рогалики и густой острый суп. Цыпленок в вине оказался великолепным — изысканно вкусным, тающим по рту, мясо и хрустящая корочка отделялись от костей при одном прикосновении вилки, вкус птицы ненавязчиво доминировал над кисловатой терпкостью бургундского — за все свои путешествия ей не приходилось есть ничего более вкусного. К этому моменту Марджори выпила уже довольно много вина и ей приходилось себя сдерживать. Она сказала:

— Не знаю даже, что это на тебя нашло, Ноэль. Могу только сказать — какой-нибудь девице повезет с таким мужем.

Он усмехнулся, его глаза заблестели от удовольствия.

— Нет, в самом деле, удался цыпленок? Выпей еще немного монтраше.

— Благодарю, все изумительно, абсолютно все блюда. Не могу понять, почему ты решил блеснуть, но это мастерское представление. Я никогда не решусь больше что-нибудь приготовить для тебя.

— Что ж, я рад, что тебе понравилось. Должен сказать, кулинария может быть настоящим искусством созидания. Я более или менее серьезно занялся ею лишь в последнее время. После Касабланки. Не могу даже сказать, почему… Ты когда-нибудь читала «Дженнифер Лорн»? Там есть довольно трогательный рассказ о юном принце, который был кулинаром от Бога, и в трудные для него времена он пытается заработать себе на жизнь этим искусством. Я так далеко не захожу, для меня это никогда не было более чем хобби, но, должен сказать, я извлекаю из него огромное удовольствие. Что из того, что твои творения уничтожаются и исчезают в считанные минуты после своего появления на свет? Разве это умаляет их достоинства? Я готов поспорить с любым поэтом, что по-настоящему талантливый кулинар приносит людям куда больше радости, чем вся поэзия.

— Надеюсь, это не относится к твоему творчеству, не так ли, Ноэль?

Он подался вперед, закурил сигарету от огня свечи и откинулся назад, улыбаясь.

— Надеюсь, что нет. Кстати сказать, это американский варварский обычай, от которого я не хочу отвыкать, — курение до окончания ужина. Но, несмотря на все мои прегрешения, я еще и сделал куда больше того, о чем написал тебе в письме, Мардж. Я с головой ушел в философию. И мне кажется, что я смог отыскать жемчужину. Если ты помнишь, я как-то говорил тебе, будто собираюсь заняться экономикой, чтобы поспорить с коммунистами на их собственной почве, — так вот, я это сделал. И пришел к любопытным результатам. Я прочитал всего Маркса и Энгельса, и, конечно, их изучение ни к чему не приводит, а если взять все английские труды Маркса, то ясно только то, что он пытается всех опровергнуть вплоть до старого доброго Адама Смита, но потом приходится прочитать новейших экономистов вплоть до Кейнеса, и даже основные философские работы, потому что экономика не более чем кусочек общей проблемы поведения человека в материальном мире… Тебе неинтересно слушать все это, не так ли?

— Напротив, нет ничего интереснее.

— Ладно, сейчас я подам кофе и коньяк — и кусочек сыру, не правда ли? Острого? Или мягкого?

— Какой у тебя есть.

Сыр оказался мягкой зеленоватой массой, почти жидкой, с резким запахом. Марджори ужаснулась ему. Но Ноэль так страшно им гордился, — очевидно, это был редкий и дорогой французский шедевр, — что она намазала немного этой массы на кусочек бисквита и проглотила его. Коньяк, наоборот, имел странный светлый цвет, слегка маслянистый вид и великолепный вкус. Пока он говорил, она выпила несколько маленьких рюмок. Кофе, приготовленный Ноэлем, оказался чудесен, кофе всегда ему удавался. Он похвастался, что знает несколько мест в Париже, где можно отведать настоящего кофе по-американски.

— Это еще один варваризм, большая чашка, на вид не очень крепкий, но от небольшого глотка этого напитка лягушатники бегают по стенкам… я люблю кофе по-американски и всегда буду любить… Так о чем это я? Относительно дискуссий с коммунистами, получилось так, что это вообще перестало быть проблемой. Маркс довольно убедительно критикует капитализм девятнадцатого века, особенно в его английском варианте. Но уже после, скажем, мировой войны это столь же далекое прошлое, как и времена Птолемея. На самом деле вся теория стоимости стала просто абстракцией, инструментом, кстати, очень специализированным инструментом, работающей абстракцией вроде квадратного корня из минус единицы. Что же до теперешней линии партии, то это просто клубок догматической болтовни, который имеет столько же общего с Марксом, сколько и с Марком Твеном. Это банальный итог всякой теории, которая едва ли стоит беспокойства о ней. Но открытие, которое сделал я, — а я на самом деле думаю, что это только мое открытие, хотя во всей литературе рассыпаны намеки на это, — это нечто другое. Ты знаешь, Маркс заявил, что он поставил Гегеля с ног на голову. Я считаю, что нашел способ поставить на голову Маркса. И если я еще не утомил тебя — я же знаю, что такими вещами ты не интересуешься…

— Нет, я тебя слушаю. И наслаждаюсь этим коньяком, Ноэль.

Марджори пришло в голову, что он становится все более и более привлекательным. Она начала замечать самые незначительные перемены в нем. Она еще решила, не без скрытого удовольствия, что он начинает проявлять тот же мальчишеский энтузиазм, который ей приходилось и раньше в нем наблюдать. Когда он говорил, его глаза сверкали, как и раньше; было приятно узнавать знакомые ей нервные жесты, то, как он запрокидывает голову, как время от времени проводит костяшками пальцев по чисто выбритой верхней губе; все это оживляло старые воспоминания, порой болезненные, порой приятные, но всегда чертовски яркие.

— Как и положено всем основополагающим идеям, — продолжал между тем Ноэль, — эта была явлена миру в восьми толстых томах, но ее суть можно изложить в одной строке. Главной заслугой Маркса и его вкладом в критицизм является то, что он выводит мораль, религию и философию как функции экономических отношений в обществе. Это истина, великолепное наблюдение, в этом нет никакого сомнения. Эффект этого открытия был сокрушительным. Мое же открытие состоит в том, что, если погрузиться в эту теорию достаточно глубоко, то вся картина меняется. Она выворачивается наизнанку — это мой взгляд на ее сущность, И я должен посвятить остаток жизни доказательству этого; но — я в этом уверен — получается, что все экономические отношения в обществе на самом деле определяются религиозными верованиями того же общества — и что вся экономика, все глобальные понятия — деньги, доход, труд, абсолютно все — являются частью прикладной теологии. Вот что я понимаю под словами «поставить Маркса на голову». — Он замолчал и посмотрел на нее, положив обе руки на край стола. — Думаю, что все это для тебя не более чем скучная заумь…

Этот монолог так живо напомнил ей его былые теории, что она, едва удерживаясь от улыбки, произнесла:

— Нет, мне интересно, Ноэль, но, дорогой, ты взял на себя колоссальную задачу.

— Колоссальную? Да это же потрясение основ, — сказал Ноэль, и пламя свечей двумя желтыми точками отразилось в его глазах. — Ну а как тебе коньяк? Великолепен, не правда ли? Выпей еще, ты едва к нему притронулась.

— Что? Да я и так уже хороша, Ноэль… Нет, не так много, пожалуйста, половину рюмки…

— Давай, такого тебе больше не придется пробовать. Лягушатники выходят из себя, если американец покупает бутылку такого коньяка, для них это все равно что продать картину из Лувра. На ней никаких завлекательных этикеток, никакой паутины, ничего, это настоящая конспирация против иностранцев — человек, который мне ее продавал, был бледен и трясся всем телом. Он, должно быть, схлопотал за это лет десять тюрьмы. Бедный парень, я так и вижу его, голыми руками роющего себе подземный ход… — Он изобразил сошедшего с ума заключенного.

Марджори расхохоталась.

— Боже, какой ты фантазер! Это отличный коньяк, но не более того… Ноэль, неужели ты в самом деле все это прочитал? Мне кажется, на это должны уйти годы.

— Это правда. Я всего лишь поскреб верхний слой. На самом деле я, наполовину прочтя «Капитал», едва понял основную мысль. И это так меня заинтересовало, что я пролистал его до конца и пробежался по основным трудам Энгельса… Кстати, он гораздо лучший стилист и куда четче мыслит. Исторический парадокс и даже несправедливость заключаются в том, что все это учение стало известно как марксизм. Я очень верю в театральный эффект исторических событий, как ты знаешь. В это верил и Наполеон, еще один отличный мыслитель… и я убежден, что если бы у Энгельса была такая же длинная и густая борода, как и у Маркса, то учение стало бы известно как энгельсизм… но это всего лишь побочный вывод… что же до…

Марджори зашлась от смеха. Ноэль спросил:

— Что такое? Что с тобой случилось?

— Э… Энгельсизм… Это так смешно звучит! Честное слово, Ноэль. Энгельсизм. Ха-ха-ха!

Ноэль усмехнулся, потом его лицо стало серьезным, это была его обычная реакция, когда его шутка достигала цели.

— Отлично. Ты всегда была моим лучшим слушателем. Но здесь я шучу лишь наполовину. Во всяком случае, здесь можно прийти к серьезным выводам, так что не хихикай. На самом деле я просмотрел целую кучу конспектов, энциклопедий, компиляций и тому подобного, вполне достаточно, чтобы убедить самого себя, что идея в основных чертах абсолютно верна и совершенно оригинальна. Но такой вопрос нельзя разрабатывать поверхностно. Я готов года на четыре зарыться в книги, а потом еще года четыре писать. Считая все задержки, тупики, неудачи и прочие препятствия, все предприятие, по моим прикидкам, займет лет десять. Но это будет работа в охотку. Единственная проблема в том, чем я буду жить все эти десять лет. Заказы на песни выпадают слишком редко, и, если уж говорить совершенно честно, я вкладываю в них слишком много души. Может быть, мой талант измельчал, или изменился я сам… мне ведь все-таки тридцать три… так что я должен решить, как мне прожить от тридцати трех до сорока трех лет. Ну что ж, я решу и это… Если ты больше не будешь, то я выпью еще коньяку. И давай перейдем в гостиную. На этих стульях невозможно долго сидеть.

— Но, может быть, сначала уберем со стола и вымоем посуду?

— Не строй из себя идеальную домохозяйку. Я же говорю с тобой о серьезных вещах.

— Да это минутное дело, а потом — вдруг она появится? Давай рассказывай, и будем убираться.

— Когда я мою посуду, то могу только проклинать тот день, когда я появился на свет, а что до Герти…

Но Марджори уже встала и начала убирать со стола, чувствуя, что коньяк ударил ей одновременно и в ноги, и в голову.

— Помолчи, Ноэль, давай все-таки уберем со стола. Иначе я просто не смогу здесь сидеть…

Бурча себе под нос, он согласился. Но когда посуда была собрана в мойку, он отказался ее мыть.

— Будь я проклят, если и дальше позволю тебе помыкать мною в моем собственном доме. Потерпи до тех пор, когда мы поженимся. А теперь замолчи и пошли отсюда. — Он за руку вытащил ее из кухни. — Давай сюда. Хорошо, что ты захватила коньяк. Я сейчас принесу свечи. Ты не хочешь еще рюмку?

— Ни единой капли, если ты хочешь, чтобы я тебя слушала.

Огоньки двух свечей, внесенных им в гостиную, были маленькими и голубыми. Но, поставленные на пианино, они разгорелись и стали большими и светло-желтыми. Приятный мягкий свет разлился по большой комнате. Ноэль, сев на рояльный вертящийся стул, рассеянно перебирал клавиши, а Марджори склонилась и оперлась на пианино рядом с ним. Огоньки свечей ярко и ровно отражались в черной полированной крышке пианино. Ноэль поднял взгляд на Марджори, его левая рука наиграла несколько тактов вальса «Южного ветра».

— Вспоминаешь былое, а? Ты, я и пианино…

— Да, правда…

— Ладно, не будем становиться сентиментальными. Нам нужно серьезно поговорить. Ты пересекла океан вовсе не для того, чтобы предаваться ностальгии. Я тоже не вижу в этом смысла. К черту былое! — И он с глухим стуком захлопнул крышку клавиатуры. — Ящик Пандоры закрыт.

— Отлично.

— А теперь слушай внимательно, потому что многое будет зависеть от того, как ты это воспримешь.

Он облокотился на крышку пианино, не отрывая от Марджори серьезного взгляда. При свете свечей он куда больше напомнил ей того богоподобного мужчину, которого она впервые увидела в «Южном ветре» так давно.

— Я уже говорил, что много думал о тебе в последнее время. Думаю, я стал лучше понимать тебя. Так помоги мне, потому что после возвращения из Биарритца я почти не могу думать ни о чем другом. В определенном смысле то, что произошло с Бобом и Элен, стало для меня концом всего — концом Парижа, Герды, Европы, бродяжничества, да и даже моего пренебрежения мещанством. Дорогая, на каждое письмо, которое я отправлял тебе, приходится девять написанных и разорванных из-за того, что они вышли сумбурными и глупыми. Думаю, даже сейчас одно такое незаконченное письмо лежит в моей спальне. Но, милая, вот так разговаривать с тобой куда проще и лучше. Я так благодарен тебе за то, что ты нашла меня. Я готов покончить со своей прошлой жизнью, Марджори. Это должно тебя обрадовать. Единственное, чего я теперь хочу, — стать тупым обывателем. Я ясно и четко осознал одно — что бы человек ни делал, он не может оставаться всю жизнь двадцатидвухлетним. И еще мне стало ясно, что двадцать два года, вообще говоря, — довольно утомительный возраст. Быть все время на ногах, спать урывками, постоянно поддавать, постоянно сходить с ума — все это чертовски, чертовски, чертовски надоедает! — Он хлопнул ладонью по пианино. — Даже быть служащим в транспортной конторе, по большому счету, не так надоедает, хотя бы потому, что ты все-таки что-то делаешь. Будучи вечным двадцатидвухлетним — и я честно сознаюсь, что был им чересчур долго, — я не делал абсолютно ничего, только бегал по кругу, как бегает наевшаяся отравы мышь, пока не упадет замертво. Мои планы очень просты. Я хочу уехать домой. Хочу найти какую-нибудь тупую надежную работу в каком-нибудь тупом рекламном агентстве, ходить на нее с девяти до пяти, пять дней в неделю, пятьдесят недель в год, а на две недели августа брать отпуск и постепенно расти по службе до заместителя заместителя вице-президента. Я уже готов принять все это однообразие и скуку. В этой жизни не будет никаких падений, никаких нервных срывов, потому что у меня будут реальные стимулы к жизни, а не просто желание порисоваться, показать миру, чего я стою.

— И какие же это будут стимулы, Ноэль? — мягко и страстно спросила Марджори. Коньяк приятным янтарным туманом заволакивал ей мозг.

— Их два. Прежде всего, это ты. А второе — мое творчество. Я должен написать эту книгу, и я знаю, что никогда не смогу этого сделать, если не уйду в рутину обывательского существования, а ты будешь рядом со мной. Ты единственный человек, который вписывается в эту картину. Вот вкратце и вся история. И я так много думал о тебе, потому что… что ж, потому что я люблю тебя, и еще потому, что ты единственная из всех знакомых мне людей, которая может понять и одобрить это. Если рассказать обо всем этом Герде, или Бобу, или даже Ферди, это будет безнадежно, я знаю.

— Разумеется, — согласилась Марджори.

— Итак, ты одобряешь?

Не зная толком, что ответить на это, и чувствуя, что не вполне сохраняет ясность мысли, Марджори произнесла:

— Я всегда говорила — ты можешь делать все, что считаешь нужным, Ноэль. Если все это так серьезно, почему…

— Я никогда не был более серьезен.

Он взял ее за руку, легко покоившуюся на крышке пианино.

— А ты? Какие планы у тебя?

— Сейчас я еще толком не знаю.

— Если я правильно помню, ты хотела, чтобы из тебя сделали честную женщину. Правильно?

— Что ж, именно это я имела в виду, когда ехала сюда.

— А теперь?

— Друг мой, нынешним вечером я выпила слишком много коньяку, тебе не кажется?

Он усмехнулся.

— Я задам тебе только один вопрос. Ты все еще любишь меня, Марджори? Пережила ли твоя любовь весь тот ад, в который я вверг тебя? От этого зависит все.

— По-моему, здесь есть еще один нюанс, не так ли? Знаешь что, Ноэль? Я хочу, чтобы ты сыграл мне. Думаю, мне надо еще погрузиться в волны ностальгии, как раз сейчас.

Он взглянул ей в лицо. Потом открыл крышку пианино. Одна из свечей притухла и задымила, но потом снова ярко разгорелась. Он сказал:

— Можно мне задать тебе бестактный вопрос?

— Конечно.

— Мне почему-то кажется, что ты влюблена в Майка Идена.

Волна тревоги, чем-то даже приятная, пронеслась в душе Марджори.

— Что заставляет тебя так думать?

— Весь вечер я чувствую в тебе нечто такое… не забывай, дорогая, что я Чародей в Маске. Иногда девушка произносит как-то по-особому имя или особенно выглядит, когда говорит об этом. — Марджори ничего не ответила. Он не отводил он нее взгляда, его пальцы по-прежнему покоились на клавишах. — Но это же совершенно невероятно. Человек, который даже не еврей… — Она по-прежнему молчала, и после паузы Ноэль продолжил. — Дорогая, я могу понять и принять все, и я искренне надеюсь — все, что я скажу тебе, ты примешь без обиды. Если ты не знаешь самое себя, то я знаю тебя и поэтому могу сказать тебе: если ты что-то задумала насчет Майка Идена, то это не более чем пустая мечта, и чем скорее ты откажешься от нее, тем лучше будет. Если ты хочешь забыть меня — прекрасно, это именно то, о чем я все эти годы просил, по правде говоря. Но Майк — это отрезанный ломоть, не говоря уже о том, что он не еврей, это же просто кусок льда, клинический невротик, обуреваемый своими комплексами…

Марджори прервала его:

— Это становится несколько утомительным, ты не находишь? Да и кто тебе сказал, что я влюблена в Майка Идена? Я вовсе не влюблена в него и не хуже тебя знаю, что быть в него влюбленной невозможно. Но это вовсе не значит, что он меня не привлекает. На самом деле я нахожу его очень привлекательным, и если это задевает твое тщеславие, то я ничего не могу с этим поделать, дорогой.

Озабоченное выражение на лице Ноэля сменилось прежней улыбкой, сардонической и довольной. Когда эта улыбка расцвела на его лице, Марджори почувствовала, что ничего не изменилось.

Он медленно провел костяшками пальцев по верхней губе.

— Черт возьми, хорошо сказано! Мне остается только встать и поклониться. Марджори, ты прошла долгий путь. Ты духовно выросла, это совершенно очевидно, а мне предстоят из-за этого большие хлопоты. Но все равно это чудесно. Именно такого вызова я ждал уже долгое время. Позволь только спросить и не бей за такой вопрос канделябром: что, ради всего святого, ты нашла в Майке? Я знаю, он далеко не дурак, но его всегдашняя презрительная усмешка, надменный вид, постоянная озабоченность — и ты, самая добрая и воздушная из всех людей, кого я знавал… Но теперь он даже начинает мне нравиться — потому что он читает книги и всегда может с тобой спорить, пока ты не потеряешь сознание… и в то же время я совершенно уверен, что он никогда не переспорит меня, но…

— Ладно, он для меня только приятный собеседник. И еще мне нравится его чувство юмора.

— Чувство юмора? Милая, да об одном ли человеке мы говорим? За те три недели, что мы провели вместе, Майк не сказал ничего смешного — всегда нервный, злой, как собака… Более того, я никогда не видел, чтобы он обратил внимание на девушку. Уверен, что у него по этой части не все в порядке.

— Ну, здесь ты совершенно не прав.

— Очевидно. — Он посмотрел на нее. — Ты знаешь, чем он занимается, не правда ли?

— Чем-то торгует, полагаю.

— Нет, он покупает. Покупает наркотики. Он живет только на то, что зарабатывает, торгуя с немцами, а теперь этот идиот еще умудрился разозлить их.

— Ноэль, если ты ничего не имеешь против, давай перестанем говорить о Майке Идене.

— Конечно. Хотя каждая девушка, которой он нравится, должна знать о нем много таких вещей… не очень приятных вещей, должен сказать… но, поскольку ты…

— Если ты хочешь сказать, что он употребляет наркотики, то я это знаю.

После долгого молчания Ноэль произнес:

— Ты изменилась, Мардж. И очень здорово.

— Пожалуй, да. Хотя я сама этого и не чувствую. Мне кажется, я двигаюсь к пониманию этого, Ноэль. Сыграй, дорогой, сыграй какую-нибудь из твоих старых песен.

Он заиграл.

 

22. Вальс "Южный ветер": реприза

Лето прошло.

Настала наша последняя ночь,

Слышишь? Это вальс «Южного ветра».

Перед тем, как расстаться,

Наши влюбленные сердца

Соединятся в вальсе «Южного ветра».

Время властно изменить нас, разлучить нас…

Включенная внезапно люстра залила комнату светом, подобно беззвучному взрыву. К этому моменту Ноэль уже играл минут пятнадцать или больше. Марджори, расслабившаяся и довольная, подпевала ему. Никто из них не слышал, как открылась дверь. На мгновение они застыли, плечо к плечу, сидя рядом на рояльном стульчике, в свете сразу же поблекших свечей. Но уже в следующее мгновение они вскочили, ослепленные и ошеломленные неимоверно ярким светом люстры.

У двери стояла Герда Оберман, все еще держа одну руку на выключателе. Рядом с ней стоял полный низенький человек в мятом сером костюме, больше похожий на подростка, но с одутловатым, оплывшим бледным лицом.

— Послушай, Ноэль, это что за явление?

Она подошла к свечам, погасила их одним уверенным движением смоченных слюной пальцев, потом взглянула на крышку пианино и сердито поскребла маленькую каплю застывшего парафина, бросив Ноэлю что-то по-французски. За ее спиной он подмигнул Марджори. Когда Герда на мгновение замолчала, чтобы набрать в грудь воздуха для нового залпа, он коснулся ее плеча, что-то сказав. Она взглянула на него, и он на английском представил ее Марджори.

— Здравствуйте, — сказала Герда.

Внезапно сменив гнев на милость, она пожала руку Марджори, на ее полном лице просияла любезная улыбка. Волосы, заплетенные в косы, венцом лежали на ее голове, на лице выделялись мощные квадратные челюсти. Из-под черного подбитого мехом пальто виднелось сбившееся светло-зеленое шелковое платье.

— Может быть, вы говорите по-французски? А то я говорю по-английски ужасно.

Она представила полного молодого человека, который при этом не произнес ни слова и только криво улыбнулся каждому из них, держа руки за спиной. Она снова обменялась несколькими французскими фразами с Ноэлем, но на этот раз ее тон был более дружествен и даже слегка игрив. Она улыбнулась и кивнула Марджори, а потом увела за собой молодого человека.

Когда Марджори услышала звук захлопнувшейся за ними двери, она сказала:

— Но она вовсе не такой уж дракон.

— Ну, послушай, я же все-таки воспитывал ее несколько месяцев. И она может быть очень любезной, у нее есть отличные немецкие добродетели, а кроме того, как ты могла сама видеть, она вовсе не ревнива… — Он снова опустился на рояльный стульчик. — Но все равно, был довольно неприятный момент, когда она внезапно включила свет. Это так типично для нее — вести себя как слон в посудной лавке: бум, бах, привет, ребята, я здесь…

— Эта люстра, — проговорила Марджори. — Почему у вас в ней такие яркие лампы? Они, наверное, ватт по двести каждая.

— Забавно, правда? — сказал Ноэль. — Видишь ли, она еще и отличный фотограф, в ее фотоработах нежнейшие световые эффекты, но здесь я ничего не могу с ней поделать — она любит ярчайший свет, как в больнице. А эта древняя мебель? Притом у нее куча денег, но она любит ее. Так что… — Он пожал плечами. — Людей надо принимать такими, какие они есть.

Он пробежался пальцами по клавиатуре.

— Итак, на чем мы остановились?

Он наиграл лирическую мелодию из «Принцессы Джонс» и улыбнулся Марджори.

— Помнишь?

Она кивнула.

— Я всегда говорила, что это прекрасная мелодия.

— И я того же мнения. Но ты знаешь, я не могу много играть этой музыки. Хотя теперь это не имеет никакого значения. Но все же на душе остались шрамы.

Он сыграл еще несколько мелодий. Мимо них в кухню прошла Герда Оберман и несколько минут спустя прошествовала обратно, оба раза на ходу улыбнувшись Марджори. Ноэль сбился с ритма и захлопнул крышку пианино.

— Ничего не могу играть, когда Герда здесь шастает… Это все равно что разговаривать, когда в соседней комнате лежит труп. Деньги… черт возьми, если бы только у меня была пара сотен франков… У меня достаточно давно не было настроения таскаться по монмартрским кабакам, но сегодня я определенно этого хочу… Слушай, Марджори, мы же старые друзья, и ты можешь позволить себе выбросить на ветер две сотни франков, не правда ли? Я могу вытянуть из туристов своей игрой в десять раз больше, а ты должна когда-нибудь посмотреть Монмартр. Давай смоемся из этой мышеловки, а?

— Как ты хочешь, Ноэль.

Глядя в зеркало, висящее около двери, она надевала шляпку, когда услышала в спальне перебранку на французском языке. Оттуда появился Ноэль, в своем пальто из верблюжьей шерсти, в сопровождении Герды, они оба разговаривали на повышенных тонах и жестикулировали. Маленький новеллист бочком пробрался в переднюю и встал, привалясь к стене и глупо ухмыляясь. Марджори заметила, как он что-то записал в своем потрепанном блокноте.

Ноэль, бросив напоследок какую-то фразу по-французски, подошел к двери и открыл ее.

— Пойдем, Марджори, она уже не понимает слов.

Герда Оберман возвысила тон, грозя пальцем Ноэлю. Это остудило его, он ответил ей более сдержанно. Она снова почти закричала на него. Он устало пожал плечами, взял Марджори под руку и вышел, захлопнув дверь прямо перед лицом что-то сердито кричавшей ему вслед Герды.

— Что случилось? — спросила Марджори, спускаясь рядом с ним по неосвещенной лестнице.

— А, эта сумасшедшая корова хотела, чтобы я вымыл посуду, прежде чем уйду. Что касается всяких гадостей, Герда просто обожает их делать.

— Но мы должны были бы это сделать. В конце концов, это пара минут…

— Ради Бога, прекрати, Марджори. И ты тоже? — Он махнул рукой, подзывая такси, сказал водителю адрес и забился в угол сиденья, закуривая.

Меньше чем через пять минут они уже были у гостиницы «Моцарт». Марджори поднялась в свой номер, открыла шкатулку, достала стопку французских банкнот и поспешила вниз, к ожидавшему ее такси. Там она протянула Ноэлю пятьсот франков купюрами разного достоинства. Он с готовностью взял их, лукаво усмехнувшись при этом:

— Что ж, дорогая, ты вступила в клуб «Ж.Н.». Поздравляю тебя.

— Ж.Н.?

— Жертв Ноэля. Но это не очень опасно для тебя, я собираюсь отдать тебе долг уже в понедельник. К этому времени мне должен прийти чек от Аскапа.

— Можешь не спешить. Это ведь всего лишь долларов пятнадцать или около того, не правда ли? Не смеши меня. Но хватит ли этого?

— Должно хватить. Если нет, я вытяну из тебя еще, не беспокойся.

Ощутив в своем кармане деньги, он ожил. Поникшая фигура распрямилась, глаза заблестели, на щеках даже появился румянец. Ноэль весело болтал о магазинах и ресторанах, мимо которых они проезжали, отпускал язвительные шуточки по поводу Герды и маленького новеллиста. Но Марджори, впавшую в меланхолию после того, как выветрились пары коньяка, было нелегко развеселить.

— Не беспокойся за нее, Герда не пропадет. Этого малыша она обработает за неделю, и когда его издателю понадобится его портрет для следующей книги, эту фотографию сделает уже Герда. Боже мой, ты только полюбуйся на этот туман! Больше похоже на Лондон, а не на Париж. Мы уже подъезжаем.

Такси медленно пробиралось вверх по склону холма по мощенной камнем темной улочке, на которой двум машинам было уже не разъехаться. В первых этажах домов стали появляться слабо освещенные входы в ночные клубы. Двери большинства из них были открыты, и Марджори могла видеть посетителей (во всех заведениях их было немного), — пьющих, поющих и танцующих.

— В определенном смысле — это лучшая погода для Монмартра, — сказал Ноэль. — Говорят, именно такую любил Тулуз-Лотрек.

«Le Chat Grist», первый кабачок, в который они зашли, представлял собой тесную жаркую комнату с влажными бетонными стенами, заставленную длинными деревянными столами и лавками, на которых сидели давно не стриженные французы в потертой одежде и их аляповато накрашенные подружки. Они пили пиво и громко подпевали певцу с концертино в руках, одетому в рубашку с короткими рукавами и берет. В воздухе стоял запах пива. Накурено в зале было так, что у Марджори защипало в глазах. Несколько посетителей что-то крикнули Ноэлю, приветствуя его, он ответил им, улыбаясь, и помахал рукой.

— Это самое интересное заведение, с него стоит начать, оно недорогое, здесь всегда весело и создается настрой.

Он знал слова всех песен и весело присоединился к поющим. В «Le Chat Gris» они провели около часа.

Потом они побывали еще в нескольких подобных заведениях, в шести или девяти — Марджори под конец сбилась со счета. В каждом из них они задерживались не более чем на полчаса, а в самых унылых — так вообще минут на десять.

— Впечатления от этих заведений накапливаются, так что надо посмотреть их побольше, — просвещал ее Ноэль. — Давай заглянем еще в «Le Diable Boiteux», там временами срываются с цепи все дьяволы ада.

Но в этот вечер дьяволы ада не желали срываться с цепи ни в одном из кабачков Монмартра. В сумрачном свете этих заведений некоторые посетители выглядели и в самом деле вроде бы зловеще — гориллоподобного вида парни с исполосованными шрамами лицами, в кепках и свитерах, наштукатуренные блондинки — явные проститутки, какие-то карлики, горбуны и калеки с изможденными желтыми лицами; но больше всего здесь было неизбежных семейных американских пар, выглядевших вполне безобидно; присутствовали тут и люди искусства, художники и писатели, все как один с нечесаными бородами, в обществе своих нечесаных подружек; все же остальные посетители были явными туристами — толстые лысые мужчины в очках, их жены с судорожно зажатыми в руках сумочками, взирающие на «горилл». На окружающих эти заведения скользких от грязи мощеных улочках прогуливались в основном американцы; в том числе и группки шумливых морячков, предпочитавших, однако, только пялиться на двери кабачков, вместо того чтобы заходить внутрь. Как вскоре обнаружила Марджори, знакомство с Монмартром требовало долгого хождения пешком, причем в основном вверх по склону холма. Она очень устала. Она пыталась найти что-нибудь интересное в малопривлекательном интерьере кабачков, в извилистых темных улочках, в опасных посетителях, в смешанном запахе алкоголя, парафина, косметики, человеческих тел и дождя. Она продолжала внушать себе, что это был мир, воспетый Скоттом Фитцджеральдом и Эрнестом Хемингуэем. Но ей никак не удавалось забыть, что от усталости у нее болят ноги, что дымная атмосфера кабачков вызывает у нее кашель, который только усиливается в пропитанном туманом воздухе ночных улиц. Ее туфли промокли. Поля шляпы набухли влагой и обвисли, завивка волос распустилась.

Свечи, черные коты, танцующие коровы, арлекины, пираты, пальмы, обнаженные белые, черные, коричневые тела, кокосовые орехи, красные фонари, зеленые фонари, синие фонари… все сливалось в одну карусель из питья, курения и пения…

Ноэль становился все оживленнее. Похоже, эффект воздействия на него от хождения по кабачкам на самом деле постепенно возрастал, как бы накапливаясь. Он пил все больше и больше, становился все веселее и веселее; заходя в очередное заведение, он обнимал его владельца, иногда подсаживался к пианино и играл, обнимал официанток, которые называли его только по имени, целовался с певичками и пел с ними дуэтом. Он знал, какой выпивкой славилось каждое заведение. Кивок и перешептывание с официантом — и тут же появлялась особая бутылка с особым напитком: особенно старым вином, невиданным лиловым турецким коньяком или редчайшим ликером из лесной земляники — почему-то с легким грибным ароматом, каким-то неизвестным широкой публике болгарским напитком темно-коричневого цвета, с плававшей внутри бутылки травинкой. Ноэль оказался знатоком из знатоков. Чем ярче разгорались его глаза, чем шире становилась улыбка, чем громче он смеялся — тем сильнее увеличивалась пропасть, незаметно появившаяся между ним и Марджори, хотя он и не осознавал этого.

— Думаю, ты начинаешь понимать, за что я люблю этот скверный древний город. Рассмотри его: это вершина всего того, что может быть в мире, в его обычном гедонистическом оформлении. Даже если нам придется в один несчастный день попрощаться с ним, мы запомним его таким, не правда ли, Мардж?

Шел уже третий час ночи, когда они добрались, наконец, до самого сердца Монмартра — мощенной булыжниками площади, окруженной неуклюжими древними домами; казалось, в каждом из них на первом этаже располагался кабачок. Площадь была забита автомобилями, а на тротуарах было полно прохожих, смеющихся и поющих. Моросящий дождь почти совсем прекратился. Месяц тускло светил сквозь проносящиеся по небу тучи, бросая синие пятна лунного света неправильной формы на булыжники площади. Ноэль стоял, уперев руки в поясницу, и обводил взором площадь. Его волосы растрепались, глаза блестели. Марджори в кабачках едва прикасалась ко всем этим чудесным напиткам, но он выпил довольно много.

— Ну что ж, все теперь зависит от того, сколько сил у тебя еще осталось, — сказал он. — Это может продолжаться всю ночь, да и еще прихватить день. Но я же знаю, что ты неофит, поэтому…

— Здесь можно где-нибудь как следует поесть? — спросила Марджори. — Тогда бы я снова ожила. Я не очень-то привыкла к такой жизни.

— Здесь по крайней мере четыре таких места, одно лучше другого. — Он пристально посмотрел на свою спутницу, усмехнулся и обнял ее рукой за плечи. — Все ясно. Я замучил тебя. Тогда идем в «Les Amants Rieurs» и на этом закончим, а потом домой, в уютную кроватку. Согласна? Сейчас еще нет и трех часов. Для Монмартра самый разгар.

— «Les Amants Rieurs», — повторила Марджори. — «Смеющиеся любовники», да? Звучит хорошо.

— И совершенно во французском духе. «Смеющиеся любовники». Это место для нас, не правда ли?

Он взял ее за руку, и они пошли через площадь. На одном из мокрых камней мостовой Марджори подвернула ногу и едва не упала; он подхватил ее обеими руками, захохотав.

— Эге! Дорогая, неужели ты так набралась? Я даже не мог себе представить.

— Не смейся, это чертовски больно, — сказала Марджори, прихрамывая. — Это та самая нога, которую я здорово ушибла много лет тому назад, упав с лошади. С тех пор она до конца не зажила. Черт возьми, ну и боль!

Он второй рукой подхватил ее под колени и поднял в воздух, сделав с ней на руках несколько шагов.

— Если моя королева хочет, я понесу ее на руках.

— Отпусти меня, идиот! Ты слишком много выпил, чтобы изображать из себя рыцаря… вот так-то лучше…

Задохнувшись, он опустил ее на землю.

— Ты поправилась?

— Да… Но где же «Les Amants Rieurs»?

Она задержалась у двери под резной деревянной вывеской, изображающей два смеющихся лица, девушки и юноши в беретах.

— Слушай, здесь как-то чертовски странно, — сказала она, заглядывая внутрь. — Здесь никого нет.

— Надеюсь, что никого, — произнес Ноэль. — Ни музыки, ни апашей, никаких приманок для непосвященных. Только лучшее вино и жаркое, какое только может быть в мире. Практически никто не знает этого заведения. Если здесь кто-то и сидит в темном уголке, то это вполне может быть Гертруда Стайн, или Марлен Дитрих, или герцог и герцогиня Виндзорские. Хозяин заведения платит за то, чтобы о нем не упоминали в путеводителях. Он великолепный парень. Заходи.

Это было самое скудно освещенное заведение, в котором до сих пришлось побывать Марджори; она едва видела, куда ступает. На черных стенах, укрепленные на уровне глаз, горели с полдюжины свечей, других источников света в помещении не было. По нему тянуло холодным сквозняком, поэтому пламя свечей постоянно колебалось, сами свечи оплыли с одного края. Из темноты возник официант в белом переднике, он был необычайно высок и болезненно худ, с обвисшими седыми усами. — Да это же месье Эрман, — произнес он с грустной улыбкой. — Давненько вы к нам не заглядывали, месье. Месье Бертье будет рад видеть вас, сэр, да.

Он провел их к столику у середины дальней стены и зажег на столе две свечи в закопченных ламповых стеклах.

— Я позову месье Бертье, сэр?

— Хорошо, Марсель, а пока принесите нам немного коньяку, чтобы согреться.

— Одну минуту, месье.

Когда глаза Марджори несколько привыкли к темноте, она оглядела расставленные вокруг в беспорядке столы и стулья. По углам сидели, склонившись над свечами, несколько посетителей, она насчитала еще три пары. Ноэль обратил ее внимание на стену, у которой она сидела.

— Ты видишь роспись на ней? Это работа Брийака. Он покончил с собой в девятнадцать лет. Говорят, по таланту он превосходил Пикассо. Но перебрал абсента и покончил с собой после свидания с какой-то потаскухой-официанткой.

В тусклом свете свечей на стенах Марджори едва смогла разглядеть изображенных в кубистической манере двух смеющихся любовников с выпученными зелено-желтыми глазами и зубастыми лиловыми ртами, что-то шепчущих на ухо друг другу.

— Не очень-то впечатляет.

— Совсем не впечатляет. Одним словом, сплошное извращение, — ответил Ноэль. — Разумеется, это нарочито. Талантливейший маленький негодяй, он должен был…

На его плечо опустилась рука.

— Мой друг. Мой дорогой друг.

Ноэль накрыл руку, легшую ему на плечо, своей ладонью и взглянул вверх.

— Бертье! Марджори, это месье Бертье.

Владелец заведения выглядел как обычный француз средних лет, пухлый, проницательный, ироничный, с густыми усами.

— Мадемуазель Марджори, здравствуйте, добро пожаловать. Но где же ваши друзья — мадемуазель Элен? А месье Боб? И мадам Милдред?

Пока официант ходил за коньяком, Ноэль и месье Бертье говорили между собой по-французски. Они оба вздыхали, пожимали плечами и качали головами.

— Отлично, — произнес месье Бертье, когда они выпили коньяк, оказавшийся очень хорошим. — Мадемуазель, как мне сказали, немного проголодалась? В таком случае, бифштекс, месье Ноэль?

— Два бифштекса, не правда ли, Бертье? И порцию салата для мадам, — сказал Ноэль. — И шампанского. Осталась еще хотя бы бутылка «Периньона» одиннадцатого года? Мне кажется, уже нет…

— Не осталось, месье, — ответил Бертье. Его глаза смеялись. — Но для вас, может быть, и найдем. Возможно, какая-нибудь бутылочка закатилась в угол, а мы ее и не заметили, а? — Он снова положил руку на плечо Ноэля и сказал Марджори: — Он один из настоящих людей. Теперь таких осталось не так много.

Вздыхая, он удалился.

Ноэль рассказал ей все о месье Бертье. Во время мировой войны он был летчиком. А еще он был поэтом. В то или иное время его любовницами были несколько великих французских актрис. Он был на короткой ноге с членами кабинета министров и с ведущими современными художниками.

Потом Ноэль перестал говорить и просто смотрел на нее. Смотрел прямо ей в глаза, слегка улыбаясь. Играл ее пальцами. Раскурил от свечи две сигареты и дал одну ей, даже не спросив, хочет ли она курить. И снова продолжал смотреть на нее, как будто хотел убедить себя в том, что напротив него сидит именно она. С его лица не сходила легкая улыбка.

Марджори, озадаченная этим взглядом, почувствовала легкую панику. Она почти не сомневалась в том, что должно было произойти, и не была уверена в самой себе. Спустя пять лет, пройдя долгий-долгий путь, она по-прежнему до конца не понимала Ноэля Эрмана! Напряженная от значительности момента, она почти проснулась; но ее не оставляло чувство, будто она в западне, как это было много лет назад в «Вилла Марлен» с Джорджем Дробесом, в то самое мгновение, когда он достал из кармана два кольца.

Вот и теперь рука Ноэля скользнула в карман! Ужаснувшись, она почему-то ожидала, что ей и на этот раз предстоит увидеть кольцо; но вместо него он достал конверт и протянул ей.

— Думаю, ты должна прочитать это письмо — если только сможешь сделать это при таком освещении.

На конверте был типографски набран обратный адрес компании Уолтера Томсона. Она вынула письмо, поднесла его поближе к падавшему сверху свету и, сощурившись, прочитала его. Письмо оказалось от бывшего начальника Ноэля в рекламном агентстве.

«Дорогой Ноэль.

Если вы на самом деле собираетесь вернуться, то это прекрасная новость. Мы все понимали, что вам было необходимо провести год в Париже перед тем, как надеть ярмо на шею. Если бы не наши жены и дети, то добрая половина из нас проделала бы то же, так что мы вам искренно завидуем.

Дайте мне знать, когда вы вернетесь в Штаты. Разумеется, я не могу говорить от лица фирмы. Но я думаю, что вы вполне можете вернуться к вашей прежней работе в тот самый момент, когда вы будете готовы это сделать. Мы все считаем, что, когда вы работали у нас, вы были на своем месте и отлично справлялись с работой. И если, как вы пишете, стабильное надежное будущее есть именно то, чего вы ищете, то вам здесь найдется место, да и вы просто обязаны сделать это. У вас врожденный дар рекламщика, как я всегда говорил вам, да и важные «шишки» довольны вами, что никогда не вредит. Поэтому я уверен, что мы вскоре будем иметь удовольствие вас видеть».

Она снова положила письмо в конверт и отдала его Ноэлю. Он спросил:

— И что ты обо всем этом думаешь?

— На этот раз все серьезно, не так ли?

— На этот раз серьезно. Определенно так.

Официант принес шампанское и подал его с сумрачной церемонностью. Когда он ушел, Ноэль поднял свой бокал к свету канделябра и легким круговым движением взболтнул вино.

— Что ж, это лучшее шампанское, еще оставшееся в нашей распавшейся цивилизации. Одно-единственное, как мне кажется, достойное того тоста, который я собираюсь произнести. — Он поднял бокал. — Время пришло, дорогая, оно воистину пришло. За мистера и миссис Эрман. Пусть живут долго и счастливо.

Он поднес бокал к губам. Марджори колебалась. Держа свой бокал в руке и нервно улыбаясь, она спросила:

— И кто эта счастливица, Ноэль?

Его улыбка была доверчивой и веселой. Он поставил бокал на стол, протянул руку и коснулся ее руки.

— Сказано прямо. Отлично, ты дала мне урок, что я до сих пор не могу рассчитывать на тебя, будто это само собой разумеющееся дело. Я еще не сделал предложение, не так ли? Что ж, Марджори, женщина, о которой идет речь, — именно та, в компании которой я сейчас нахожусь, единственная девушка, которую я когда-либо любил, единственная, которую я желал, единственная, которая интересна мне — ныне, присно и во веки веков. Марджори, ты выйдешь за меня замуж?

Пять лет она хотела услышать эти слова именно от этого человека. Она мечтала о них, грезила о них, молилась, чтобы услышать их, отчаивалась услышать их. Теперь, наконец, они были произнесены в темном парижском бистро, при свете двух чадящих свечей, со всей искренностью и серьезностью, на которые Ноэль Эрман был способен. Картина была полной. И теперь, ни секундой раньше, к Марджори пришла совершенная уверенность в том, каким будет ответ.

Она немного трусила. Но она мягко убрала свою руку, а необходимые слова ясно и четко пришли к ней.

— Я надеюсь на то, что ты мне поверишь, Ноэль, — я отнюдь не разыгрываю скромность. Даю тебе честное слово, я хотела услышать от тебя эти слова, это истинная правда. Но ответить тебе я могу только отрицательно, Ноэль. Я не хочу выходить за тебя замуж. Это невозможно. Прости меня…

Они возвращались к ее гостинице в такси в полном молчании. Он в расстегнутом пальто забился в угол сиденья, вытянув вперед ноги. Только один раз, с улыбкой, бывшей бледной тенью его обычной насмешливости, Ноэль выпрямился и произнес:

— У меня в голове постоянно крутится одна старая английская поговорка, может, ты ее знаешь?

Он не делал, когда мог,

Когда же сделал, то не смог.

Не зная, что ответить на это, Марджори промолчала.

Из такси он вышел первым, потом помог выбраться ей. Он держал ее за руку, глядя ей в лицо при тусклом свете лампочки над входом в гостиницу.

— Тебе надо было бы приехать неделей позже, Марджори.

— Честное слово, Ноэль, это ничего бы не изменило.

— Что ты собираешься делать завтра?

— Уезжать из Парижа.

— Как? Самолетом, поездом?

— Не знаю.

— И куда?

— Пока не решила.

— Я провожу тебя.

— Нет. Благодарю тебя, не надо.

— Я не сдаюсь, ты же знаешь меня, Марджори. Дома я снова приду к тебе.

— Не надо, Ноэль, не надо. Это все, что я могу сказать. Не надо. Спокойной ночи.

Он склонился, намереваясь поцеловать ее в губы. Она было хотела подставить ему щеку, но тут же передумала и ответила ему поцелуем. Он в упор посмотрел на нее, на его лице была написана злость. Она ответила ему столь же прямым взглядом. Правая рука его поднялась и обхватила искалеченный локоть. Злость на лице пропала. Он печально улыбнулся и кивнул головой.

— Спокойной ночи, Марджори Моргенштерн.

Потом он повернулся и сел в такси. Спокойным, но отнюдь не развязным тоном он назвал шоферу адрес.

Толстый портье дремал в кресле холла под настольной лампой. Марджори поднялась по лестнице в скрипучую клетку своего номера, разделась, забралась в высокую старомодную кровать с латунной отделкой и уснула сном ребенка.

 

23. Человек, который стал ее мужем

Когда Марджори наконец собралась замуж, то это произошло быстро.

И в то время она вовсе не ждала этого, не мечтала об этом. Более того, она тогда переживала новую полосу отчаяния, куда более сильную, чем все, что случалось ей переживать прежде.

И все же она никогда не жалела о том, что отказала Ноэлю. Болевший зуб был удален, и рана быстро зарастала. После своего возвращения из Европы он написал ей много красноречивых писем. Иные из них она прочитала, другие порвала, не читая. Ни на одно письмо она не ответила, и через месяц их поток иссяк.

Во время ее обратного путешествия и долгое время спустя все ее мысли были заполнены только Майклом Иденом. Она лелеяла надежду, что в один прекрасный день он вернется. Она даже пошла работать добровольцем в организацию помощи еврейским беженцам; частично из-за того, о чем Майкл ей рассказал, частично из-за тщетной надежды услышать там какие-нибудь вести о нем. Шли месяцы. Надежда таяла, но Марджори продолжала работать уже по инерции. Она большей частью выполняла просто секретарские обязанности. Порой ей удавалось найти для какой-нибудь семьи жилье или работу для одинокой девушки. И хотя эта деятельность не приносила ей удовлетворения, но, занимаясь ею, она в какой-то мере заполняла пустоту в своем сердце; да и спала она спокойно, чего не случалось долгое время из-за чувства полной бесполезности, когда она металась по Бродвею и сражалась с Ноэлем.

Однажды Марджори купила несколько фармакологических журналов и написала в несколько фирм, опубликовавших там свою рекламу, прося сообщить ей что-нибудь про Майкла Идена. В свое время он был достаточно осторожен и не назвал ей наименование компании, в которой тогда работал. Ответов она не получила и оставила подобные попытки: таких фирм были сотни. Прошло четыре или пять месяцев, Гитлер напал на Польшу, сводки с фронтов заполнили все думы и разговоры, объем работы невероятно увеличился из-за потока беженцев, и ее интерес к Майклу стал бледнеть. Она по-прежнему вспоминала его и беспокоилась о том, жив он или мертв. Но его образ стал для нее скорее образом человека, о котором она слышала или читала, а не знавала лично.

Как-то в ноябре, ранним вечером в пятницу Сет пришел домой из школы в синей с золотом флотской форме учебного корпуса офицеров запаса. И словно этого было мало, чтобы повергнуть в ужас его сестру и родителей, за ужином он еще объявил о своей предполагаемой помолвке с Натали Файн, с которой уже год постоянно встречался. Сету не хватало нескольких недель до девятнадцати лет. Польша уже была разгромлена, в Европе шла какая-то «странная» война, у людей все еще оставалась надежда, что настоящая война так и не разразится. Но несмотря на эту надежду, Марджори было жутко глядеть на своего младшего брата в военной форме, на его пухлое щенячье лицо, выскобленное бритвой, под белой фуражкой с золотой кокардой. Если начнется драка, этому ребенку придется сражаться! Что до его будущей помолвки, то все они только посмеялись бы над ним, а миссис Моргенштерн посоветовала бы ему вначале утереть нос — если бы не его форма. Она придавала ему мужественности; отрицать это было невозможно.

Семейный ужин в пятницу вечером вокруг освещенного огоньками свечей стола отличался от тех трапез накануне праздника Шаббат, за которыми эта маленькая семья встречалась многие годы. Фаршированная рыба была такой же вкусной, куриный бульон с клецками столь же надоедлив, тушеное мясо и картофельный пудинг так же жирны и питательны, как и раньше. Но время уже стучалось в дверь дома Моргенштернов. Отец, с чьего круглого лица после возвращения Марджори из Европы исчезли несколько морщин, смотрел на сына, и горестные морщины снова появлялись у него на лице. Миссис Моргенштерн хранила молчание, слыша бравые шуточки насчет морской болезни и детских браков, весь ужин она называла Сета адмиралом, но ее лицо выражало все чувства, кроме радости. Что до Марджори, то она почти не произнесла за ужином ни слова. Она едва могла есть. Перед ее мысленным взором стояла одна и та же картина: вот тетя Марджори, с поблекшим лицом без капли косметики, с собранными назад в пучок седеющими волосами суетится, укладывая ребенка спать, а Сет и Натали, в вечерних туалетах, отправляются в оперу; вот та же тетя Марджори, ставшая ворчливой толстой старой девой в круглых очках со стальной оправой, читает «Трех поросят» целому выводку пухлых ребятишек в желтых пижамах.

На следующее утро она позвонила Уолли Ронкену. Ей показалось, что он был очень рад поговорить с ней, и он сразу же согласился встретиться с ней на следующий день в половине первого в фойе гостиницы «Сент-Мориц», где он теперь жил, и пообедать вместе в ресторане Рампелмайера.

Марджори пришла за пять минут до назначенного срока, одетая в то же самое платье, в котором она была во время встречи с Ноэлем в Париже. Она немного боялась чего-то и была раздражена этим обстоятельством; но черный с розовым костюм был ее самым эффектным одеянием, а предстать перед Уолли она хотела в лучшем виде. Она сидела в фойе в кресле и курила сигарету, положив ногу на ногу; неспокойная, почти смущенная, более чем стыдящаяся самой себя. Восхищенные взгляды сидящих рядом с ней или проходящих мимо мужчин не доставляли ей удовлетворения. Она уже знала, что достаточно симпатична, а привлечь взоры мужчин не так уж сложно — красиво скрещенных ног в хороших чулках вполне достаточно.

Она чувствовала себя неуверенно потому, что Уолли был чересчур любезен, чересчур мягок, чересчур рад слышать ее голос, чересчур быстро согласился пообедать с ней. Больше всего она боялась услышать в его тоне снисходительные нотки. Разумеется, у него имелись все основания быть снисходительным. Этот молодой человек уже успел вкусить успех, пьеса по его сценарию была поставлена на Бродвее; правда, успех не был шумным фурором и ничто не предвещало литературную карьеру, просто его комедия уже четвертый месяц делала сборы. Уолли прислал ей в свое время два билета на дневной спектакль; она побывала на нем вместе с Сетом. В зале были пустые места, пьеса ей не особенно понравилась, но зрители смеялись и от души аплодировали. Это был фарс о работе на радио, как ей показалось, полный повторов из всех успешных фарсов за последние десять лет. Ее неприятие творчества Уолли осталось тем же самым, что и было в «Южном ветре». Это творчество было неприкрыто ориентировано на коммерческий успех, механистично; для настоящего успеха в нем не было глубины. Но по крайней мере претензии Уолли не превышали степень его дарования. Он поставил себе целью пробиться на Бродвей как автор сценариев и достиг этого, в то время как ее собственные мечты о превращении в Марджори Морнингстар развеялись, как туман. После спектакля она написала ему письмо, в котором тепло его поздравила. Он тоже письмом поблагодарил ее, и на этом их отношения кончились, пока она не проявила инициативу и не позвонила ему.

Стрелка на гостиничных часах перевалила за половину первого. Неуверенность Марджори все усиливалась. Она уже жалела, что поддалась мгновенному порыву и позволила себе позвонить ему; она жалела об этом еще с того самого момента, как повесила трубку, без каких-либо оснований заподозрив его в снисходительности к ней. Да и что на самом деле она сейчас делает? Не пытается ли она на этом свидании изменить отношения, которые сложились между ними, и заполучить его себе в мужья именно теперь, когда он достиг успеха? Но нет, это отнюдь не было так определенно или тупо. Она вовсе не была уверена в том, как поведет себя, увидев его. Куда больше, чем что-либо другое, она хотела убедиться в том, что она еще привлекательна, а Уолли всегда был для нее спасителем в этом отношении в течение мучительных лет, проведенных с Ноэлем.

Ее осознанным намерением было рассказать ему про Сета и поделиться своими собственными страхами насчет попадания в разряд старых дев. Она хотела вместе с ним посмеяться над приснившимся ей кошмаром — она в качестве няньки при детях Сета — и прийти таким образом в хорошее настроение. Но Марджори проделала довольно долгий путь в познании самой себя. И она не могла закрывать глаза на тот факт, что ожидала нечто большего от этого ленча, если и не с Уолли, то с кем-нибудь другим, более удачливым и интересным, с кем-то, кого она могла встретить, бывая на свиданиях с Уолли. Не очень-то приятно было осознавать, что именно этот подсознательный интерес был причиной ее беспокойства, заставляя ее стыд и униженность усиливаться с каждой минутой, отсчитываемой часами после двенадцати тридцати.

Минуты растягивались. Она закурила следующую сигарету, дав себе зарок уйти, когда докурит ее. Бессвязные мрачные мысли одолевали ее. Как перед глазами тонущего человека проходит его жизнь, так и перед ее мысленным взором прошли годы ее жизни. Она видела себя в вестибюлях других отелей, в барах, в гриль-барах, в автомобилях, в ресторанах, в ночных клубах, с мужчинами — Джорджем Дробесом, Сэнди Голдстоуном, Уолли Ронкеном, Ноэлем Эрманом, Моррисом Шапиро, десятками других, которые появлялись и исчезали еще более случайно, чем те. Было что-то достаточно странное в людских обычаях, которые предписывали девушке переживать самые важные события в ее жизни не дома, а в общественных местах, как правило, с коктейлем в руке, будучи немного или очень напряженной.

Пока сигарета с ужасающей скоростью превращалась в серый столбик пепла, Марджори пришла в голову мысль, что ее намерение завоевать Уолли не только глупо, но еще и совершенно безнравственно. Она была любовницей Ноэля. Она знала также, что Уолли, пусть даже привыкший к нравам Бродвея, почему-то убедил самого себя, что это отнюдь не так. По тем вещам, которые он говорил, было совершенно ясно, что он не допускает даже такой мысли в отношении нее. Сначала она не видела смысла опровергать его слова, потом стала ему подыгрывать, лгала якобы случайными оговорками либо умолчанием. Несомненно, он находил нужным или приятным идеализировать ее; она же отнюдь не чувствовала себя обязанной лишать его этих иллюзий своим неуклюжим признанием.

Но как может она выйти за него замуж или даже согласиться встретиться с ним еще, не рассказав ему правды? Какой бы лгуньей она была тогда! И как могла она после всего, что связывало ее с Уолли Ронкеном, рассказать ему о своих истинных отношениях с Ноэлем Эрманом? Как могла бы она пережить мгновение, когда в его душе разлетится вдребезги ее образ — единственной приличной девушки в мире потаскушек? И даже то обстоятельство, что он сам общался с потаскушками, — было совершенно ясно, что общался, — не имело ничего общего с крушением этого идеального образа. Он отнюдь не должен был хранить чистоту, она должна была это делать. Возможно, смысла в таком положении не было никакого, но именно так обстояли дела.

Окурок сигареты в ее пальцах уже давно теплел, теперь же он просто обжигал кожу. Она затушила его в пепельнице и встала, стряхивая пепел со своей черной юбки. Часы показывали без восемнадцати минут час. Она подошла к гостиничному телефону и набрала номер его комнаты. Гудки вызова шли, но трубку никто не брал. Неистовая буря страстей отразилась на ее лице. Ей стало ясно, то он просто был вежлив с ней в телефонном разговоре, а потом начисто забыл про свидание. Он был бродвейским сценаристом, а она перезревшей девицей из его прошлого, пытающейся ухватить кусочек его успеха. Она значила для него не больше, чем какая-нибудь собирательница автографов. Она положила телефонную трубку, вышла из гостиницы и села в такси.

Такси как раз заворачивало за угол, когда Уолли Ронкен, торжественно одетый, с букетом гардений в руке, вошел сквозь вращающиеся двери, оглядывая вестибюль. Он обошел весь холл, обошел заведение Рампельмайера, расспрашивая официантов и посыльных. Потом поднялся в свой номер и позвонил Марджори домой, но ее не было и дома. Он проглотил ленч один, в своей гостиной, выходившей окнами на Центральный парк, деревья которого были расцвечены яркими красками осени.

Он позвонил ей на следующий день, чтобы извиниться, но ее не было дома. Он звонил ей несколько раз на следующей неделе. Когда он наконец застал ее дома, было уже слишком поздно, — если только когда-либо могло быть не слишком поздно. Она разговаривала с ним любезно, но отстраненно. Она уже встретила другого мужчину.

Только через пятнадцать лет Марджори узнала, что задержало его в тот день.

Возможно, была какая-то усмешка судьбы в том, что свела ее с этим человеком Маша Михельсон; та самая Маша, которая временами была ее ближайшей подругой, а временами становилась заклятым врагом; Маша, которая сделала все, чтобы она оказалась в постели Ноэля. Марджори встретилась с ним на ужине в доме Маши в Нью-Рошелл вечером того самого дня, когда она не встретилась с Уолли. Спустя какое-то время она узнала, что Маша пригласила их на этот ужин именно с целью познакомить друг с другом. Он был младшим партнером Михельсона по адвокатской конторе, приятный круглолицый человек, тот самый, который прекратил вой терменвокса во время бракосочетания, вытащив вилку из розетки в стене. Марджи смутно помнила, что он уже почти уговорил ее встретиться с ним накануне той ночи, когда Ноэль вдохновил ее уехать с ним. Усаженные за столом рядом друг с другом, они быстро разговорились, потому что уже встречались раньше; к концу ужина их разговор становился все более доверительным, они уже не замечали никого из других гостей. Она надеялась, что он пригласит ее на свидание. Он пригласил. Он хотел встретиться с ней уже на следующий день. Она понимала, что, согласно общепринятым правилам, должна оттянуть следующую встречу на неделю, но вместо этого она согласилась с прямотой, которая даже заставила ее немного покраснеть.

После второго свидания она уже знала, что хочет выйти за него замуж. Такие стремительные перемены в ее чувствах ужасали ее, но она ничего не могла с собой поделать. Это отнюдь не было слепым желанием просто наконец выйти замуж. После возвращения из Европы она встречалась со множеством достойных людей и вполне могла иметь столько поклонников, сколько сочла бы нужным; но ни один из них не затронул ее чувств. В обществе же этого человека ее сердце мгновенно воспламенилось. Все это было несколько недостойно, несколько по-детски, как подсказывало ее сознание, — то, что она так быстро и так сильно влюбилась в появившегося на горизонте новичка, но, в конце концов, времена Джорджа Дробеса миновали, не так ли? И ее собственные скептицизм и неодобрительное отношение к своему поведению ничего не могли поделать с ее чувствами. Ничто не имело никакого значения по сравнению с тем фактом, что она влюбилась.

Он был далеко не лучшим вариантом. Немного ниже среднего роста, хотя и атлетически сложен, и всего лишь на полголовы выше ее. Он говорил медленно, слегка холодновато и по делу, хотя все же в его речи проскальзывали нотки юмора. Такая манера представляла собой полный контраст как быстрому нервному остроумию и фантастической словоохотливости Ноэля, так и острой проницательности и язвительному красноречию Майкла Идена. Марджори считала, что судьба приготовит ей в мужья какого-нибудь из подобных говорунов, потому что люди такого типа оказались ее слабостью, но и размеренная, тщательно продуманная речь Милтона вполне устраивала ее. Его отношение к политике и религии было довольно старомодным; говоря о таком же человеке, но менее надежном и определенном, она назвала бы их банальными. Так, например, оказалось, что он хотел бы завести традиционно-религиозные порядки у себя в доме, и он был явно рад узнать про историю семьи Марджори. Ее даже забавляло, как мало все это трогало ее самое. Лишь одно она не могла понять и чертовски жалела об этом: почему она не обратила на него внимания, когда впервые встретилась с ним во время свадьбы Маши?

После третьего свидания Марджори не находила себе места, так как была уверена, что она и выглядела недостаточно эффектно, и не могла умно разговаривать, и вообще его интерес к ней из-за этого явно ослабевает. После четвертого (а все свидания состоялись на одной и той же неделе, в понедельник, среду, четверг и субботу) она знала, что он влюбился в нее так же крепко и быстро, как и она в него, и что он намерен сделать ей предложение.

Формального предложения он так никогда и не сделал. Они встретились рано утром в воскресенье после того критического свидания в субботу вечером и провели вместе весь день и весь вечер, отправившись на его новом «бьюике» в Нью-Джерси, по официальной версии — любоваться листопадом. Они колесили по великолепным аллеям, стоящим в пламени и желтизне осенних листьев, но совершенно не замечали их. Позавтракали и пообедали в придорожной таверне, остановились вечером на несколько часов при лунном свете. К тому времени, когда он привез ее домой, а это случилось в половине пятого утра, они уже обсудили дату свадьбы, и где они будут жить, и как они сообщат эту новость своим родителям. И только оставшись одна в спальне и взглянув на свое лицо в зеркале — самое знакомое в мире лицо, со стершейся косметикой, с растрепанными волосами, с окруженными тенью, но сияющими глазами, — лишь тогда она поняла, какой переворот произошел в ее жизни.

Внешне на переворот это не было похоже. Замужество с ним выглядело совершенно естественным и неизбежным, частью обычного хода вещей, подобно тому, как после окончания старшего класса приходит выпускной вечер. Еще в начале недели она пыталась бороться с этим чувством, пыталась найти какие-нибудь причины, по которым она не может выйти замуж за этого незнакомого ей человека, пыталась изображать скромность и сдержанность, которыми она должна была бы обладать. Но в его присутствии все ее благие намерения рассыпались. Еще до того, как неделя закончилась, она чувствовала себя его женой. Это оказалось побочным эффектом желания не ощущать себя таковой. Ее ошеломило признание Милта, когда, ведя машину в Нью-Джерси, он попросил ее не считать его глупцом или наглецом за то, что он не может не думать о ней как о своей жене. Вскоре после этого она сама призналась в чем-то подобном, они остановили машину на усыпанной листьями лужайке и стали с упоением целоваться и говорить о своей свадьбе как о решенном деле.

Они быстро миновали этап обоюдного восторга от того, что каждый из них любим Другим, и обсуждали теперь, сколько детей им хотелось бы иметь, каких религиозных принципов они придерживаются, какими суммами они могут располагать для ведения хозяйства; все это гораздо больше напоминало разговоры супругов со стажем, а не жениха и невесты, которым бы полагалось захлебываться от любовного восторга. С ошеломившей ее быстротой Марджори осознала, что; хотя она и должна испытывать смущение и стыд от его чувственных ласк, но этого не было и в помине. Его прикосновения, его поцелуи, его руки, его голос — все это было знакомо ей, приятно и восхитительно. Он просто был частью ее самой в отличие от Ноэля Эрмана, который, несмотря на его обворожительное очарование, никогда таким не был. Не очень она удивилась и тому, что такой непохожий на Ноэля человек смог расшевелить и усладить ее. История с Майклом Иденом принесла ей лишь капельку знания — чем женщина отличается от девушки. Таких людей, как Майкл, в ее жизни могло быть и два, и три — принципиально это ничего не добавляло к уже познанному; но лишь по Божескому соизволению ей удалось встретить человека, с которым она могла быть счастливой.

Когда под утро она засыпала, мечтая о бриллиантовых кольцах и подвенечных одеждах, небо за окном ее комнаты стало светлеть.

Через пару часов она проснулась, терзаемая внезапно пришедшей в голову мыслью: когда и как она должна рассказать ему о Ноэле?

Она до сих пор не сделала этого. Ничто в мире не могло побудить ее сказать ему об этом, пока она не была уверена в том, что он ее любит и хочет на ней жениться. С ее стороны это выглядело расчетливым и не вполне честным поступком — позволить Милту увлечься ею, не открыв ему всю правду. Ей даже казалось, что такое ее поведение можно было бы назвать бесчестным. Но это ее не волновало. На карту была поставлена ее жизнь. Она знала, что теперь должна все рассказать; и хотя одна только мысль об этом вызывала у нее страх, она была готова сделать это.

Она не знала только, как лучше поступить — сообщить о своем замужестве родителям прямо сейчас, за завтраком, который должен был поспеть минут через десять, или подождать до тех пор, когда Милтону станет известно о Ноэле. Вполне возможно, что после такого признания он даже не захочет знать ее. Он явно считал ее девственницей; ему совершенно не приходило в голову что-то другое. Подобно Уолли Ронкену он делал ту же самую ошибку, принимая ее за богиню и не понимая, что она вполне земная девушка, пытающаяся как можно лучше устроиться в окружающей ее трудной жизни. Предположим, она сейчас сообщит все своим родителям, а через двое суток ей придется сказать им же, что все расстроилось. Как сможет она это перенести?

Марджори подумала и поступила совершенно для себя естественно, хотя, может быть, и трусливо; сделать по-другому она не могла. Она рассказала все родителям до завтрака. Поступить именно так она договорилась с Милтом. Он собирался сообщить своим родителям, а потом вместе с ними прийти вечером в гости к Моргенштернам. Она хотела притормозить эту лавину событий, позвонить ему и попросить его чуть повременить, так как ей сначала надо обсудить с ним одну серьезную проблему. Вполне естественно, что у нее не хватило силы воли сделать это. Поэтому она бросилась вперед, очертя голову и надеясь на лучшее. Окруженная восторженными родителями, — они знали Милтона, про себя благословляли ее выбор и с затаенным дыханием ждали, чем же завершится эта сумасшедшая неделя, — в центре этого тайфуна она тихо сидела, укрывшись в раковине самого черного страха.

Милт пришел вечером, излучая гордость, любовь и мужскую привлекательность, — истинный жених в свой звездный час. Его родители были… просто родителями: полная маленькая седая женщина, худощавый высокий седой мужчина, оба с прекрасным произношением, хорошо одетые, и поначалу напряженные и сдержанные, особенно мать. Моргенштерны, в свою очередь, были очень осторожны, ожидая подвоха, и в то же время откровенно рады за дочь. Хотя сама Марджори тоже была напряжена и испугана, она забавлялась про себя видом двух этих пар, по-собачьи присматривавшихся друг к другу с вздыбившейся на загривках шерстью. Его мать постоянно вставляла в разговор замечания, не соответствовавшие его теме: что Милтон единственный сын, что он обладатель собственного нового «бьюика» с убирающейся крышей, что она не знает ни одного молодого юриста, который бы достиг таких же успехов. Эти замечания, порой звучавшие совершенно не к месту, чуть было не остановили разговор вообще. Напряжение несколько спало, когда миссис Моргенштерн подала чай и великолепный яблочный штрудель, который она в спешке испекла утром. Потом оказалось, что его отец возглавлял свой сионистский кагал, а ее отец — свой, это здорово помогло разговору. Но первая настоящая оттепель наступила тогда, когда выяснилось, что их матери эмигрировали в Америку из соседних провинций Венгрии. Когда же обнаружилось, что оба отца в восторге от президента Рузвельта, а обе матери не выносят жену главы манхэттенского кагала, лед был окончательно растоплен. Было отмечено и признано весьма примечательным, что Марджори похожа на свою мать, а жених — на свою. Его отец после второй порции штруделя оказался большим остроумцем и искусным пускателем табачных колец. Так обе пары родителей постепенно приоткрывались друг другу, напоминая игроков в покер, постепенно показывающих партнерам карты, после чего стало ясно, что они — выходцы из одного и того же социального слоя. Более того, его отец оказался уроженцем США, а не иммигрантом. Его произношение ясно и четко звучало в ушах Марджори. С другой стороны, Марджори скоро поняла, что отец Милта не преуспел в бизнесе. Он свободно рассуждал о фондовом рынке и ценных бумагах, понимающе кивнул, когда мистер Моргенштерн упомянул собственную компанию по импорту, но не выразил желания продолжить тему. Улучив минутку на кухне, миссис Моргенштерн шепнула на ухо Марджори, что сын, она уверена, содержит родителей (как обычно, Марджори рассердило это замечание, в конце концов оказавшееся совершенно справедливым). Еще мать заметила, что их жилье на углу 96-й улицы и 103-го бульвара — не Бог весть что против Вест-Энд-авеню. Тем не менее, быстро прибавила миссис Моргенштерн, увидев опасный блеск в глазах Марджори, они очень милые люди, и она не могла даже рассчитывать на такой вариант.

Весьма вовремя миссис Моргенштерн достала из своих запасов шерри-бренди и виски, и тут беседа пошла куда оживленнее. Родители стали обсуждать вопрос, должна ли эта их встреча завершиться религиозным обрядом, известным под названием «Тнаим». Марджори ни разу до того не слышала о таком обряде. Ее родители были явно настроены на это и единодушно считали, что их сегодняшнее знакомство вполне достойно такого обряда. Его мать возражала, говоря, что сейчас еще чересчур рано для «Тнаим» и что есть много вещей, которые надо проделать до этого, хотя какие именно, она толком назвать не могла. Его отец в дискуссии не участвовал, он лишь выкурил семь сигарет одну за другой да несколько раз пытался как-то пошутить по этому поводу. В конце концов спор решила миссис Моргенштерн свойственным ей образом: она просто пошла в кухню и вернулась оттуда с большой глубокой тарелкой из своего лучшего фарфорового сервиза. Она позвала его родителей и своего супруга в центр комнаты, велела им взять в руки эту тарелку и разбить ее о стол. Так они и сделали, хотя при этом удивленно посмотрели друг на друга. Осколки тарелки разлетелись по всему полу, родители обнялись, поздравили друг друга и прослезились. Это, очевидно, и был «Тнаим».

Радостные родители оживленно обсуждали свадьбу, медовый месяц и счастливое будущее их детей, когда будущий муж заявил, что он увозит Марджори кататься. Это вызвало целый поток соленых шуточек обоих отцов, успевших основательно набраться виски. Шуточки еще продолжались, когда молодые люди направились к выходу. В самый последний момент — жених уже открывал перед Марджори дверь — ее будущая свекровь бросилась к ней, повисла у нее на шее, поцеловала, сказала, что очень ее любит, и расплакалась от избытка чувств. Миссис Моргенштерн твердо оттянула ее от Марджори, и молодые наконец были предоставлены самим себе.

Они снова направились в Нью-Джерси. Он заявил, что то придорожное кафе, где они обедали накануне вечером, обладает лучшей кухне в мире, согласна ли она с ним? Она была согласна. По дороге она почти ничего не говорила. Говорил только он. Он забавно передразнивал обоих ее родителей, но больше всего доставалось матери.

— Она еще доставит мне хлопот, — сказал он, — но в этом вся она.

Он много рассказывал ей о своих родителях, весьма настойчиво просил ее назвать день свадьбы, но она всячески уклонялась от этого. Милт предлагал ей возможные места, куда они поедут на медовый месяц, несмотря на войну: Скалистые горы, Южную Америку, Гаваи, Мехико. Он почему-то считал, что им может быть интересно на Аляске; мечтал забраться как можно дальше от дома; сказал ей, что хотел бы оказаться только с ней где-нибудь на краю земли. И все это время, пока он говорил, она глубже и глубже погружалась в пучину страха и отчаяния, хотя и продолжала улыбаться. Ей представлялось невозможным разрушить его восторг упоминанием о Ноэле. И все же она знала, что должна сделать это сегодня вечером. В час необыкновенно живописного заката они ехали по мосту Джорджа Вашингтона. Он затих и молча правил, лишь иногда касаясь ее лица пальцами. У него был вид человека, находящегося на вершине блаженства.

Во время этой поездки, скрывая свое состояние за улыбкой, она внутренне взбунтовалась. В конце концов, на дворе двадцатое столетие, уверяла она саму себя. А Милтон окончил Гарвард с почетным дипломом, должен же он знать, что такое жизнь! Совершенно ясно, что в тридцать один год он отнюдь не был девственником. Весьма вероятно, он не был им и в ее годы, когда ему было двадцать четыре. И сама она никогда не говорила, будто она девственница. Она внутренне возмущалась чудовищной несправедливости, что о ней судят по меркам давно прошедшей викторианской эпохи. Девственность есть лишь незначительная физиологическая деталь, не имеющая ничего общего с истинной любовью двух людей; об этом знают все, так написано во всех книжках! Ее грех любовного увлечения — просто детские страхи. В наши дни увлечения бывают у всех, мир изменился…

Но при всех этих рассуждениях, тем не менее, Марджори не могла найти для себя хотя бы чуточку надежды. Истина состояла в том, что она была порядочной еврейской девушкой. Двадцатое ли столетие или какое иное стояло на дворе, порядочная еврейская девушка должна была выходить замуж девственницей. Это был именно тот угол, в который она была загнана. Строго говоря, порядочный христианской девушке тоже полагалось быть девственницей в этом случае; именно поэтому невесты одеваются в белое. Она даже не могла винить свое еврейское происхождение за эту ловушку.

Они зашли в кафе. Выпили по одной, затем повторили. Он почти не говорил, только держал ее за руку и смотрел на нее преданным взором, иногда нежно бормоча что-то неразборчивое. У нее была полная возможность начать разговор, но она не могла.

Затем, в самый неподходящий момент, когда перед ними поставили заказанные блюда, она выпалила все залпом, захлебываясь и обжигаясь своими словами.

На этом их вечер закончился. Он остался любезным с ней, но был уничтожен. Ей никогда не приходилось видеть такой перемены на лице человека; за несколько минут выражение счастья сменилось глубокой меланхолией. Ни один из них не мог есть. О ее увлечении Ноэлем он не проронил ни слова. Как будто она ему ничего не рассказывала. Когда тарелки унесли, он корректно и вежливо спросил, не хочет ли она кофе, или коньяку, или чего-нибудь еще. Потом он отвез ее домой, не проронив по дороге ни слова. Это возвращение домой она помнила долгие годы как самые тяжелые минуты в своей жизни. Ей казалось, что ее, истекающую кровью, везут в больницу.

Проведя ужасную ночь, она позвонила ему на следующий день рано утром. Ответила его мать, озабоченная и возбужденная. Его не было ни дома, ни на работе. Он уехал, оставив краткую записку, что очень устал и хочет отдохнуть с неделю где-нибудь в горах. Но он не оставил ни названия отеля, ни даже города, куда уехал. Ради всего святого, спрашивала его мать, что случилось? Они поссорились? Задавая этот вопрос, ее мать не смогла скрыть нотки радости в своем голосе. Марджори ничего толком не ответила и положила трубку.

Прошло три дня. Его мать звонила каждое утро и каждый вечер и спрашивала, не знает ли Марджори что-нибудь о нем. Все это вкупе с траурными лицами ее родителей, с их беспокойством и невысказанными вопросами становилось невыносимым. Однажды Марджори встала рано утром, оставила своим родителям очень похожую записку и уехала в Лэйквуд, курорт в Нью-Джерси, в двух часах езды от города. Для Лэйквуда время было выбрано явно неудачно. В гостинице не было ни одного постояльца; город тоже опустел. Заняться было нечем, как только ходить в кино, читать да бродить по берегу озера. Марджори перечитала все журналы, газеты и книги, которые она смогла найти, не понимая ни единого слова. Она как в бреду провела в гостинице шесть дней. Какое-то время спустя она не могла вспомнить ни малейшей подробности, чем она занималась эти шесть дней, они пропали из ее памяти, словно при амнезии. Марджори приехала домой совершенно простывшая, с высокой температурой. Она почти ничего не ела и потеряла в весе двенадцать фунтов. Марджори вернулась оттого, что ей позвонила ее мать (она оставила свои координаты).

— Он приехал и звонил тебе сегодня утром. Тебе лучше вернуться домой.

— Как он говорил?

— Я не знаю. Возвращайся домой. — Миссис Моргенштерн все это было явно не по нутру.

Когда Марджори приехала домой, она не послушалась мать, настаивавшую, чтобы дочь немедленно легла в постель, а позвонила Милту на работу. Было около четырех часов, стоял сырой снежный день, начинало темнеть. Милтон отрывисто и холодно произнес, что хотел бы встретиться с ней ненадолго и как можно скорее.

Не переодеваясь с дороги, с высокой температурой, она пошла к центру города и встретилась с ним в полутемном баре недалеко от его работы. Естественно, это снова был бар; всегда все самое важное происходило у нее в барах. Он уже сидел за столиком, в дальнем темном углу.

Они поздоровались, заказали коктейли, потом последовало долгое молчание. Она выглядела плохо, он еще хуже. За считанные дни он состарился. Лицо его было бледным, покрылось морщинами, имело какое-то жалкое выражение. Он молча смотрел ей в лицо, а она чувствовала себя, как на эшафоте. Когда он наконец заговорил, то произнес с горечью и угрюмо:

— Я люблю тебя.

Он раскрыл коробочку и поставил ее перед ней. Она ошеломленно смотрела на, как ей показалось, самый большой в мире бриллиант.

Ей повезло, что они сидели в темном углу, потому что она склонилась головой к столу и горько зарыдала. Она плакала долго, изливая со слезами страдания и позор, пока он смущенно не вытер рукой слезы с ее лица.

Никогда после этого он не произнес имени Ноэля, ни разу до конца жизни. Но с этих пор она ни разу не видела на его лице выражения того ничем не омраченного счастья, которое было на нем во время заката на мосту Джорджа Вашингтона. Он любил ее. Он принял ее такой, какая она есть, порочную, закрыв глаза на этот порок. И он, и она были воспитаны так, что в их глазах это был порок; порок, которому уже невозможно помочь; что-то вроде неизлечимой болезни, вроде искалеченной и неразгибающейся руки.

Цели своей возвышенной

Я достигну со временем…

Эта песенка звучала в мозгу Марджори, когда ее мать застегивала на ней подвенечное платье в «Золотой комнате» гостиницы «Пьер», менее чем за час до свадебной церемонии. Она так нервничала, что эта песенка, однажды придя на память, теперь постоянно крутилась у нее в голове. Марджори держала фату высоко, приподняв ее обеими руками, чтобы она не мешала матери застегивать на спине платье; и, стоя так, с поднятыми руками, она стала мурлыкать эту песенку, а потом напевать ее, не отдавая себе отчета в том, что именно она напевает.

Цели своей возвышенной

Я достигну со временем…

Спустя несколько мгновений она услышала саму себя и тихонько рассмеялась. Именно так она держала руки на сцене в Хантер-колледже, пережив свой первый сценический успех в роли Микадо. Нервное напряжение в те уже полузабытые мгновения накрепко связало эти слова и мотив с высоко поднятыми вверх руками. Спустя шесть лет — как теперь казалось Марджори, это были лучшие годы ее жизни — та давняя связка все еще была в ее памяти. Но как же теперь все изменилось!

— Что ты смеешься? Я щекочу тебя? — спросила мать.

— Нет, ничего, мама, просто пришла на память старая шутка… Поспеши, ради Бога, уже давно должен был прийти фотограф.

— Успокойся, дорогая. Времени хватит.

И во время фотографирования, и во время последних напоминаний распорядительницы этой священной церемонии о том, как себя вести и что говорить, во время напутственных объятий ее взволнованной матери и ее улыбающегося отца, удивительным образом помолодевших и похорошевших в своих новых парадных одеждах, ее брата, побледневшего и напряженного в его первом цилиндре, в белом галстуке-бабочке и во фраке, ее всхлипывающей свекрови и непрерывно шутящего и курящего свекра — все это время слова песни звучали в ее памяти… «Цели своей возвышенной я достигну со временем…» Они разом прекратились, когда свадебное шествие тронулось и она услышала орган, далеко внизу, в зале, игравший свадебный марш.

Конечно, во время ее свадьбы играл орган. И было два кантора, красивый юноша и представительный седобородый мужчина, оба в черных шелковых одеяниях и черных шапочках с черными помпонами. Был здесь и хор певчих из пяти сладкоголосых подростков в белых одеждах и в белых шапочках с белыми помпонами. И был широкий ковер из белых лилий, закрывавший помост, декорированный зеленью и белыми розами. Все это было залито морем огней, здесь крутились кинохроникеры и просто фотографы. На помост вела украшенная розами лесенка, по которой Марджори должна была подняться; у входа с лесенки на помост вздымалась совершенно бессмысленная, но вполне импозантная арка, вся украшенная розовыми розами, под которой она должна была пройти на помост. Перед помостом стояли ряды позолоченных кресел, на них сидели пять сотен почетных гостей, а за ними теснились просто любопытные, прочитавшие объявление в «Таймс» и знававшие жениха и невесту. После церемонии их всех ожидало шампанское, кто столько мог выпить, и горячие закуски без ограничений. Затем намечался ужин из десяти блюд, начинающийся с импортной лососины, продолженный редкостной величины и нежности ростбифом и заканчивавшийся мороженым в пылающем шерри-бренди. Не были забыты и оркестр из семи инструментов, море шампанского, поздний ужин в полночь и танцы до утра.

Это была свадьба по первому разряду, организованная компанией Лоуенштайна, лучшая свадьба, которую только можно было организовать. Все это обошлось в шесть с половиной тысяч долларов, включая чаевые. Марджори и ее жених обсуждали накануне вопрос о свадебном подарке от ее отца: он предложил им сделать его деньгами, которые откладывал для этой цели более двадцати лет. Они приняли это предложение, и все четверо родителей остались довольны. Очевидно, именно этого решения от них все ждали.

Марджори стояла перед закрытым пока, украшенным розами выходом к началу лесенки, рядом с ней стояла вспотевшая распорядительница. Марджори слушала музыку, под которую свадебная процессия заполняла зал. Она не могла ничего видеть сквозь источающий густой аромат покров из роз, но она знала, что сейчас происходит. В свадьбе по высшему разряду компании Лоуенштайна — а только в такой свадьбе был предусмотрен украшенный розами вход — сперва все гости заходили и занимали свои места; затем появлялась невеста и в величественном одиночестве спускалась по украшенной цветами лестнице, а ее отец ожидал у подножия. Затем он должен был взять ее под руку и возвести на помост. Марджори несколько раз наблюдала это пышное зрелище на бракосочетаниях других девушек. Накануне, во время репетиции, ее забавляла любительская театральность всего этого. И одновременно втайне ей нравилась идея такого пышного выхода. Она только боялась, что может запутаться в шлейфе свадебного платья и свалиться головой вниз с лестницы. Но распорядительница заверила ее, что каждая из невест боялась того же самого и ни одна из них не запуталась.

Музыка замолчала. Значит, все были на своих местах: четверо родителей, раввин, Сет в качестве шафера и Натали Файн в качестве подружки невесты. До Марджори доносился сдержанный шум разговоров гостей. Она вздохнула, крепко сжала небольшой букет из белых орхидей и лилий и взглянула на распорядительницу.

Невысокая раскрасневшаяся от волнения женщина осмотрела ее с ног до головы, поправила шлейф платья, велела держать букет точно по центру талии, поцеловала ее и кивнула позевывающему служителю. Тот потянул веревку. Половинки выхода раскрылись, и собравшимся предстала Марджори, стоявшая под аркой из светло-розовых роз в ярком круге света.

Из уст гостей вырвался единодушный вздох восхищения. Орган заиграл «Вот грядет невеста». Медленно и размеренно, в темпе музыки Марджори двинулась к подножию лестницы.

Возможно, причиной слез у нее на глазах был луч яркого света, сопровождавший ее в пути, но не исключено, что они появились и от волнения. Она сморгнула их, радуясь тому, что под вуалью они не так видны. Сквозь слезы она смутно видела сидящих в зале перед помостом гостей. Их лица были обращены к ней. Во взгляде каждого было только одно выражение: остолбенелое восхищение.

Марджори была необычайно красивой невестой. Говорят, что невеста всегда красива, и правда, девушка редко выглядит лучше, чем в этот момент своей славы и перехода в новую ипостась, в фате и в белых одеждах; но и даже среди побывавших в этом зале невест Марджори выделялась своей красотой. Многие годы спустя распорядительница церемоний в фирме Лоуенштайна говорила, что самая красивая из всех невест, которых ей приходилось видеть, была Марджори Моргенштерн.

В зале среди гостей она узнала Голдстоунов, сидящих в предпоследнем ряду кресел; и Машу и Лау Михельсонов, и Зеленко, и тетю Двошу, и дядю Шмулку, и Джеффри Куилла, и Морриса Шапиро, и Уолли Ронкена — знакомые лица и множество других, не все из которых она могла различить, заполняли зал. Сделав еще два или три шага, она увидела в одном из последних рядов стоящих мужчин в темных костюмах и празднично одетых женщин высокого блондина в коричневом твидовом пиджаке и серых широких брюках. Он держал переброшенным через руку старое пальто из верблюжьей шерсти. Марджори даже не знала, что Ноэль Эрман был сейчас в Соединенных Штатах; но он приехал, чтобы присутствовать на ее бракосочетании. Она не могла различить выражение его лица, но у нее не было никакого сомнения в том, что это именно Ноэль.

Она не споткнулась и не сбилась с ритма; она продолжала свое размеренное шествие. Но тотчас же после этого, как если бы перед каждым светильником в зале поставили зеленый светофильтр, она увидела все происходящее другим взглядом. Она увидела безвкусную имитацию священных понятий, мещанскую пышность обстановки, сдобренную вульгарной еврейской сентиментальностью. Украшенная розами арка у нее за спиной была смешна, засыпанный цветами помост впереди — абсурдным, жужжание кинокамеры раздражало, а суетящиеся и щелкающие своими аппаратами фотографы казались цирковыми клоунами. Громадный бриллиант на правой руке кричал всем и каждому о своей вульгарности; она ощутила это всем существом и постаралась прикрыть его пальцем. Ожидающий ее у помоста жених был не преуспевающим врачом, но преуспевающим юристом; как и напророчил Ноэль, у него были усики; с дьявольской проницательностью Ноэль даже угадал начальные буквы его имени и фамилии. А что до нее — она была Ширли, принимающая судьбу Ширли и идущая сейчас в ореоле безвкусной дорогостоящей славы.

Все это пронеслось в ее сознании за время, необходимое, чтобы сделать два шага. Потом ее взор упал на порозовевшее от счастливого волнения лицо отца, смотрящего на нее от подножия помоста. Зеленый оттенок исчез, и она снова увидела свое бракосочетание в свете огней этого зала. Если все это, с точки зрения Ноэля, просто смешно, подумала она, то он может сколько угодно насмехаться над этим. Она же есть то, что она есть, Марджори Моргенштерн с Вест-Энд-авеню, и сейчас она выходит замуж за человека, за которого она хочет выйти замуж, и так, как она хочет это сделать. Это была прекрасная свадьба, и Мардж знала, что она очень красивая невеста.

Она подошла к подножию лестницы. Ее отец встал рядом с ней. Беря его под руку, она повернулась немного и взглянула в зал, ожидая увидеть там усмешку Ноэля, которого отделяло от нее не более десяти футов. Но, к ее удивлению, он не улыбался. Он выглядел куда лучше, чем в Париже: не таким худым, не таким бледным, похоже было, что к нему вернулась и вся его шевелюра. На его лице было почти отсутствующее, слегка озадаченное выражение. Его рот был приоткрыт, на глазах поблескивали слезы.

Орган загремел во всю свою божественную мощь. Марджори так же ровно прошествовала навстречу своей судьбе и стала миссис Милтон Шварц.

 

24. Дневник Уолли Ронкена

5 июля 1954 года

Сел за стол в 9.40. Был в прекрасном самочувствии и надеялся переделать кучу дел. Но нечасто случается, что в твою жизнь вторгаются призраки прошлого, и об этом следует сказать, прежде чем я перейду к сути дела.

Вчера я встретил Марджори Моргенштерн — собственно говоря, она теперь миссис Марджори Шварц — в первый раз спустя пятнадцать лет. Она живет в Мамаронеке, в большом старом белом доме на берегу залива, окруженном лужайками и большими старыми деревьями, с видом на море, примерно в часе езды от города.

Я узнал об этом совершенно случайно. Мне пришлось как-то побывать в Нью-Рошелл для беседы с одним из спонсоров нашего обозрения, торговцем недвижимостью по имени Михельсон, желавшим уточнить несколько деталей в связи с моим вознаграждением, предусмотренным нашим контрактом. Это человек былых времен, ему уже за семьдесят, я бы сказал, он более чем преуспевает и балуется на досуге театральными делами. Он сразу же понял все налоговые аспекты моего контракта и дал пару советов, которые я вполне могу использовать. Вся деловая часть визита прошла успешно.

Он оказался женат на Маше Зеленко, той самой девушке, которая целую вечность тому назад привела Марджори в общий зал «Южного ветра». Маша, которую я помнил как полную медлительную девушку, сохранив свой слегка сонный вид, превратилась в крупную женщину, яркую крашеную блондинку, одетую совершенно ужасно для загородного дома: ее дорогие наряды смотрятся абсолютно не к месту среди травы и деревьев, ее громкий трескучий голос напоминает мне пародии на манхэттенские разговоры на бегу. А венчают все это вытянутое изможденное темное лицо и большой растянутый в улыбке рот, полный зубов, которые постоянно у вас перед глазами. «Выпейте этого виски, у него двадцать четыре года выдержки. Вы пишете от руки или на машинке?» И множество вопросов о личной жизни звезд Голливуда, знакомых мне. Такие вот дела. Бездетная. Вместе с ними живут ее родители и прислуга.

Она едва могла дождаться момента, чтобы выложить мне, что Марджори живет в Мамаронеке, только в пяти милях от их дома. Когда я изобразил слабый интерес, она буквально приволокла меня к телефону, зажав борцовским захватом, накрутила номер, протянула мне трубку и ушла, закрыв за собой дверь в библиотеку под колоссальной аркой и оделив на прощание каннибальски-зубастой улыбкой.

Трубку взял мальчик. Судя по голосу, ему было лет десять.

— Да. Алло?

Я попросил его позвать к телефону его мать. Он положил трубку и пробурчал:

— Ma, какой-то мужчина просит тебя.

Теперь трубку взяла она.

— Алло?

— Марджори?

— Да. А кто говорит?

Ее голос звучал совершенно как прежде: мягко и слегка хрипловато. Я немного забыл этот низкий тембр. По телефону голос Марджори отдавал в контральто, хотя, разговаривая «вживую», это не замечалось. И еще в ее голосе было легкое сомнение — кто же с ней на самом деле говорит? Эта слегка старомодная манера разговаривать была для меня олицетворением женственности, и она ее сохранила.

Когда я назвал ей свое имя и место, откуда я звоню, пауза слегка затянулась. Затем я услышал:

— Привет, Уолли. Как чудесно услышать тебя.

Никакого взрыва восторга, ни даже некоторого удивления, теплый и мягкий ответ. Разумеется, сказала она, я должен приехать к ней как можно скорее, она ждет меня с нетерпением. Ее дочь тоже будет в восторге от сценариста, поскольку обожает театр.

Меня отвезла к ней Маша в желтом «кадиллаке» длиной с целый дом. Мы свернули с шоссе на дорожку к красивому старому белому дому с табличкой у ограды, на ней стеклянными буками было набрано: Шварц. На террасе в кресле сидела седоволосая женщина — я решил было, что это пришла с воскресным визитом одна из бабушек. Мы вышли из машины и подошли к террасе, и я едва пришел в себя от удивления и даже шока, когда эта седая леди оказалась Марджори. Сказать по правде, она куда больше была похожа на миссис Шварц, чем на Марджори Моргенштерн, которую я в последний раз видел на шикарной свадьбе полтора десятка лет назад.

Несмотря на седину (явно преждевременную, ей нет и сорока лет), она все еще привлекательна, стройна, с приятным лицом и мягкой манерой поведения, и в ней остается нечто неуловимое от Марджори прошлых лет. У нее есть дочь четырнадцати лет Дебора. Она куда больше похожа на девушку, которую я знал, чем сама миссис Шварц. Этого и следовало ожидать, я думаю. Все равно несколько не по себе, когда твоя первая любовь оказывается седоволосой матерью четырех детей. У меня не выходила из головы мысль, насколько Марджори была мудра, когда отказала мне в те давние дни. Мужчина тридцати девяти лет не слишком хорошо подходит сорокалетней женщине. Пройдя несколько романов и разводов, я все еще чувствовал себя относительно молодым человеком, лишь собирающимся остепениться. Она пошутила насчет своих седых волос, но в этой шутке не было горечи, а лишь легкая умиротворенная печаль сожаления, если это имеет какой-либо смысл.

Она совершенно явно была умиротворенной. Я не мог иначе понять ее взгляд, которым она оделила своего мужа, вернувшегося с двумя сыновьями: в старом тренировочном костюме он гонял с ними мяч; Мардж поцеловала его, потного и грязного, и даже не поцеловала, а просто коснулась лицом его плеча. Он — добродушный мужчина под пятьдесят, широкоплечий, немного располневший, с зачесанными на макушку седеющими волосами. Он повел себя очень тактично в этой ситуации, если можно назвать ситуацией то, что он обнаружил свою жену в компании Маши и меня. Он был любезен, даже обаятелен; ни намека на оскорбленное самолюбие, никаких язвительных вопросов; наоборот, искренняя приветливость, приглашение заходить на коктейль, перемежающиеся комплиментами моим пьесам. Я пребывал в его обществе не слишком долго, поскольку он ушел мыться, переодеваться, а потом ребята утащили его с собой на берег моря смотреть на фейерверк. Ребята выглядели совершенно обычными детьми лет одиннадцати и девяти, если я не ошибаюсь. Пока они не ушли на берег, Марджори суетилась вокруг них, как это делает каждая мать. Ей пришлось остаться дома, поскольку их прислуга ушла, а у нее дочь-подросток. Так получилось, что у меня оказалась возможность поговорить с ней. Несколько раз я порывался уйти (миссис Михельсон уехала несколько раньше, к моему облегчению, потому что к ней должны были прийти гости на коктейль), но Марджори настояла, чтобы я остался. Позднее мне стало ясно, что заставило ее это сделать. А тогда я мог только догадываться. Но я трясся от волнения, как последний идиот, и я остался.

Мы с ней выпили несколько коктейлей. Возможно, иначе она не могла бы говорить. Поначалу она чувствовала себя в моем присутствии неловко, даже немного боялась, хотя и была любезна. Все это становилось довольно любопытным. Она немного повоевала с дочерью, настаивая, чтобы та перед фейерверком сначала позанималась на пианино, и выиграла этот бой. Девочка что-то пробурчала про себя и ушла в дом. Я тут же вспомнил, как мать Марджори в былые времена умела настоять на своем; сама Марджори унаследовала от нее такую же сдобренную юмором твердость.

Мы расположились на поляне перед домом в креслах, попивая коктейли и глядя на закат. Она расспрашивала меня о Бродвее и Голливуде. Но я должен сказать, ее вопросы отличались от почти религиозного отношения к таким вещам миссис Михельсон. Я чувствовал, что ей интересно все обо мне, и откровенно отвечал на ее вопросы. Ее ответные реплики звучали разумно и по существу, какими они были всегда. Она по достоинству оценивала мои пьесы, особенно порадовало меня то, что больше всего ей понравилась «Мягкая лужайка». Мне кажется, автор всегда испытывает слабость к своим провалившимся вещам, но совершенно верно и то, как заметила она, что в этой пьесе я в первый раз вышел за рамки чисто механического фарса и чего-то достиг.

Чтобы уйти от этой темы, я рассказал о своей случайной встрече в Голливуде с Ноэлем Эрманом. Она заинтересовалась этим, но как-то отстраненно, ничто не шевельнулось в ней. Ее позабавило, и только, когда я упомянул, что он был женат на толстой немке-фотохудожнице, которая прибилась к какой-то из съемочных групп. Она сказала, что встречалась с миссис Эрман в Париже. На мои слова о том, что Ноэль закончил карьеру как третьеразрядный автор сереньких телевизионных пьес, живущий в основном на деньги своей жены, она кивнула головой.

— Ноэль никогда не был настоящим писателем, и ты это знаешь, — сказала она. — Я думаю, ему следовало стать учителем или юристом. У него ясный ум и живое воображение. Но, я думаю, для академической карьеры у него чересчур неровный характер.

Я не смог заставить себя не произнести — и, сознаюсь, это была моя слабость — пришедшие мне в голову слова:

— Было время, когда ты считала Ноэля выдающимся писателем, Мардж.

К моему удивлению, она стала отрицать это. Она сказала, будто с самого начала, с «Южного ветра», ей было совершенно ясно, что во мне есть задатки профессионала, а Ноэль не более чем дилетант. По ее словам выходило так, будто именно она подвигла меня стать писателем, чуть ли не открыла меня миру. Когда я попытался мягко возразить, она даже пришла в волнение. Не было никакого сомнения в том, что она верит каждому произнесенному ею слову. В своем воображении она переписала все прошлое, и теперь получалось так, словно она была единственным человеком, который знал, какой талант скрывается в Уолтере Ронкене. Стоило ли мне говорить о том, что меня всегда выводили из себя ее советы тщательно изучать великолепные творения Ноэля, чтобы улучшить мой собственный писательский дар? Даже сейчас, двадцать лет спустя, воспоминание об этом кольнуло меня. Но для нее этого уже не существовало, как не существовало и ни для кого больше в этом Божьем мире, кроме меня — и только для меня, поскольку на мне висит проклятие писательской памяти.

Я рассказал ей о своем браке и разводе. Она читала или слышала о нашем разрыве с Джулией и мягко мне посочувствовала. Может, это так подействовали на меня коктейли или закат, окрасивший облака во все оттенки золотого и красного цветов, но я впал в меланхолию и философию и стал рассуждать, как трудно быть женатым на актрисе. Говоря об этом, я произнес такие слова:

— Ты можешь быть более чем уверена в том, что ты намного счастливее, чем могла бы стать Марджори Морнингстар.

Она повернулась ко мне и пристально поглядела на меня, и тут мы с ней снова начали по-прежнему понимать друг друга. И тотчас же в голубых глазах миссис Шварц появилась прежняя Мардж. И эта Мардж произнесла:

— Боже мой, неужели ты помнишь это еще? Ты можешь. У нас с тобой великолепная память. А я теперь не могу даже представить, что я грезила об этом имени с десяток лет… Марджори… Морнингстар…

Было что-то очень щемящее в том, как она произносила звуки этого имени, улыбаясь. Это была ее прежняя теплая улыбка. Она нисколько не изменилась.

Она продолжала наполнять наши бокалы. Ее устойчивость к алкоголю поразила меня; было похоже на то, что он не действует на нее вообще, разве только ее речь становилась все свободнее. Мне пришлось отказаться от пары порций, поскольку голова у меня начинала уже кружиться. Ее дочь в доме заиграла, не очень уверенно, романс «Любите любовь». И тут она единственный раз повела себя странно — встала из кресла с бокалом в руках и начала вальсировать. Было что-то причудливое в этой седоголовой женщине в развевающемся платье, вальсирующей сама с собой на фоне заката, в ее долгой тени, скользящей за ней по лужайке. Она сказала, что этот романс напомнил ей одного человека, которого она повстречала в Европе и который занимался какими-то деликатными делами вроде спасения евреев от нацистов. Что-то произошло с ней, когда она заговорила о нем. Ее голос стал куда более похож на тот голос, который я помнил (темнело, и, быть может, повлияло еще и это). Из него пропала ровность, эти авторитарные родительские нотки. Вскоре из дома появилась ее дочь, попросила и получила разрешение пойти смотреть фейерверк, и Мардж, похоже, обрадовалась ее уходу. Она еще какое-то время говорила про этого человека. Я подумал, что он много значил для нее, хотя бы просто как память. Это само по себе было любопытно. Мне всегда казалось, что именно Ноэль был самой большой любовью ее жизни, и я был уверен, что знал все о Марджори Моргенштерн вплоть до дня ее замужества (за исключением того, было ли у нее на самом деле что-нибудь с Ноэлем — в это я просто не мог поверить, хотя и полагал, что что-то было). Но этот человек на пароходе явно был важным отсутствующим звеном, возможно, даже ключевым.

Потом она рассказала мне о своем брате Сете, погибшем при Окинаве, где он служил пилотом палубной авиации; о своем втором ребенке, умершем прямо в колыбельке двух месяцев от роду от удушья (доктора не могли понять, почему). О своем отце, обанкротившемся и получившем в результате этого инфаркт, и как ее муж, заплатив колоссальные деньги лучшим докторам, вернул его к жизни; о том, как ее свекровь, четыре года прикованная к постели, медленно умирала в своем доме от болезни крови. Она говорила об этом вполне отстраненно, хотя по ее тону нельзя было сказать, что она не жалеет самое себя, даже когда она сказала:

— Именно тогда я и поседела, честное слово.

Мне кажется, все это было несколько мелодраматично и немного отдавало мыльной оперой. Теперь я понимаю, почему эти программы так популярны. Бездетные люди, люди без семьи вроде меня, ничего не знают обо всех этих вещах, но средняя домохозяйка видит представленной на экране свою собственную жизнь. Я начал стыдиться самого себя за то, что с первого взгляда счел нынешнюю Марджори скучной и неинтересной. Хотя она и на самом деле скучна так, как только может быть скучен человек, с любой точки зрения. Ее нельзя было бы изобразить в пьесе, потому что такая пьеса не выдержала бы на сцене и недели, а книга, в которой она была бы героиней, не разошлась бы и в тысяче экземпляров. В ней не было изюминки.

Закончив говорить о ее бедах, мы каким-то образом перешли к ее отношению к религии. Она регулярно ходит в синагогу и активно участвует в деятельности еврейской общины города; все это занимает большую часть ее времени. Ее муж тоже активист общины. Похоже было, что они строго соблюдают предписания иудаизма; у Марджори на кухне я увидел раздельную посуду для молочных и мясных блюд, и все прочее. Я попытался выяснить, во что она верит на самом деле (к этому времени мы уже выпили вполне достаточно для того, чтобы подобный вопрос не выглядел нескромным). Она всячески уклонялась от ответа на него. Она сказала, будто исследователи религии напоминают ей любопытных детей с часами. Они могут разобрать религию на части, чтобы посмотреть, что же там внутри тикает, но не способны собрать все части вместе. Я мягко предположил, что, возможно, прошло то время, когда религия значила что-нибудь даже для любого образованного человека. Это несколько вывело ее из себя, и она сказала, что до сих пор религия очень много значит для большого числа людей; и что ее родители вряд ли смогли бы перенести смерть Сета, если бы не их опора на религию; и что она не уверена, смогли бы они с Милтоном сохранить семью, если бы не их религия. В этот момент я постарался, может быть, чересчур жестко, прояснить все моменты. Я сказал:

— Ну что ж, Мардж, может, это лишь доказывает силу мечты.

Вспыхнув, она ответила — и голос ее звучал, как в былые дни, живо и трепещуще:

— Но кто из нас не мечтает, Уолли? Может, ты?

В это время на берегу начался фейерверк, над заливом стали вспыхивать зеленые, золотые и красные огни. Мы на какое-то время замолчали и только смотрели на это зрелище. А зрелище было великолепное, вечер стоял ясный, с луной на небе, а для празднования Дня независимости, было похоже, не скупились на расходы. В небо взлетали ракеты, «римские свечи», «бураки»; они взрывались там, окрашивая мир во все цвета радуги и оглушая своими разрывами каждую секунду, а на прощание последняя ракета залила небеса ослепительно белым и превратила ночь в день. Потом снова вернулась темнота, в которой я стоял рядом со своей первой любовью, а ее семья возвращалась домой. Поэтому я вошел в дом и вызвал по телефону такси.

Когда мы сидели на террасе, поджидая такси, я, поняв, что другого момента больше не будет, спросил:

— Ладно, думаю, вместе с седыми волосами к тебе пришла и терпимость. Пятнадцать лет назад ты ушла со свидания только потому, что я опоздал на двенадцать минут. Я думаю, ты должна объяснить мне это и извиниться. Как ты знаешь, я еще не получил ни того, ни другого.

Как я и ожидал, она непонимающе посмотрела на меня. Я напомнил ей, что она позвонила мне тогда по телефону и предложила встретиться в холле гостиницы «Сент-Мориц», чтобы потом пообедать у Рампельмайера.

Ее лицо прояснилось, она вспомнила и с кокетливой усмешкой, довольно курьезно смотрящейся в обрамлении седых волос, но до сих пор не лишенной притягательности, сказала:

— Боже мой, ну и память у тебя, Уолли. Это же случилось целое столетие назад. Насколько помню, я подумала, что ты просто забыл про наше свидание, вот и все. Кажется, я просто пошла и пообедала в одиночку.

Я рассказал ей, как ждал этого свидания, как, готовясь к этому свиданию из всех свиданий, четыре раза менял галстук и в конце концов выскочил на минутку в магазин, чтобы купить новый, так как все старые мне не нравились. Ее глаза расширились и округлились, а на устах появилась какая-то очень странная улыбка.

— Боже мой, так вот почему ты тогда опоздал? Потому что покупал новый галстук?

— Чтобы произвести впечатление на мою прекрасную леди, — сказал я, — я вышел купить новый галстук, Марджори. Но почему ты позвонила мне? Почему ты хотела пообедать со мной?

Она как-то странно засмеялась, медленно обвела взглядом дом, деревья, поляну, залив, как будто выходя из транса.

— Кто знает, Уолли? Это же было пятнадцать лет назад! Возможно, я хотела попросить у тебя контрамарку для моих родных или что-то еще.

Я закурил и оперся на перила. Она поднялась из кресла, подошла ко мне и бесстрастно поцеловала в губы.

— Это за то, что ты пошел покупать новый галстук, просто чтобы понравиться мне. Извини, что я тебя не дождалась тогда. Не помню уже почему, но думаю, это было очень глупо с моей стороны.

Голос ее был голосом прежней Марджори Моргенштерн, а ее поцелуй почему-то даже испугал меня, но не взволновал.

Вот так и закончилась наша историческая встреча. Через пару секунд с шоссе послышался гудок такси. И только теперь она перешла к тому, ради чего так долго занимала меня, потчуя коктейлями. Она оказалась председательницей женской секции при местном муниципалитете. Так вот, не могу ли я прийти и выступить на их ежегодном торжественном ужине? Ее девочки уже сколько времени теребят ее, чтобы она написала мне и пригласила, но она никак не могла набраться смелости сделать это. А теперь она выпила уже вполне достаточно, чтобы решиться просить меня. Итак, что я скажу на это? Разумеется, я согласился. Честно говоря, я и на самом деле был не против. Через месяц или около того должен был открыться театральный сезон, и было бы очень неплохо, если бы ее девицы начали судачить обо мне в таком престижном пригороде Нью-Йорка, как Мамаронек. Такого рода публика раскупает большую часть билетов на дневные представления. Хотя я и прикинулся, что соглашаюсь только ради Марджори, имело это смысл или нет. Такие вот дела. Круг замкнулся. Хотя замкнулся ли он на самом деле? Загадка разрешена. Но существовала ли эта загадка? Когда я пишу эти строки, я чувствую себя несколько не по себе. Я думал, что мне хватит страницы, чтобы рассказать всю эту историю.

И я совершенно недоволен собой. Мне не удалось выразить все, что я хотел, и даже не удалось показать, что значила для меня эта встреча.

А дело вот в чем. Тот триумф, который я обещал самому себе пятнадцать лет назад, все-таки состоялся. Я так явственно вспоминаю, как грезил наяву о том, что представлюсь Марджори в качестве удачливого драматурга, а она будет тогда просто одной из многих зажиточных домохозяек в богатом пригороде. Так оно и случилось, и это отнюдь не оказалось триумфом. Именно это я и пытался объяснить. Женщина, над которой я хотел восторжествовать, исчезла, вот в чем загвоздка. Я не могу перенести мой успех на пятнадцать лет назад и швырнуть его в лицо Марджори Моргенштерн, красивой и ускользавшей от меня девушки, по которой я так сходил с ума. И какое удовлетворение от превосходства над добродушной и безмятежно спокойной седой матроной, в которую она превратилась? Да и то сказать, такой успех чересчур мелок даже для того бедного начинающего писателя с претензиями, кто двадцать лет назад был маленьким Уолли в кабаре «Южный ветер». Все слишком поздно. Он уже тоже не существует.

Но почему я должен заботиться обо всем этом? Это довольно странно. Ведь все прошло и быльем поросло. Марджори не преследовала меня, я тоже не слишком часто вспоминал о ней, а если все же и вспоминал за эти двенадцать лет, то случайно и без всяких эмоций. Повидав ее теперь, я могу лишь сказать спасибо, что она не откликнулась на мой страстный щенячий призыв. В миссис Шварц примечательно только то, что она когда-то мечтала быть примечательной, мечтала быть Марджори Морнингстар. Но ей не дано быть чем-либо большим, чем заурядной женой и матерью.

Полагаю, на самом деле меня тревожит только то яркое видение, которое теперь поблекло. Для меня она всегда была Марджори Морнингстар. Я не знаю, была ли она талантлива. Мне нет дела до этого.

Она всегда была для меня олицетворением всего самого доброго, лучистого, чистого и прекрасного, что только есть в мире. Теперь я знаю, что она была вполне заурядной девушкой, что тот ее образ существовал только в моем собственном воображении, что исходящий от нее свет был только порождением моего юношеского обожания, отраженного ею. И до сих пор я вижу тот образ и люблю его. Марджори Моргенштерн… Какой мелодией звучало для меня это имя! Сейчас, когда я пишу это имя, я все еще слышу его нежное эхо, нежное, как дальний голос флейты, играющей мелодию Моцарта. Мир полон девятнадцатилетних юнцов, для которых имена вроде Бетти Джонс, Хазель Кляйн или Сью Вильсон звучат той же божественной мелодией. Однако я ее больше не слышу.

Но пусть она не была нежным ангелом, как я считал, пусть она была просто очаровательной девушкой; так где же теперь эта девушка? Даже она не помнит себя такой, какой была. Я единственный человек в этом Божьем мире, который хранит ее образ в самом дальнем уголке своей памяти. И когда я умру, то наступит конец и для Марджори Морнингстар, на веки вечные.

Но как же хороша она была! Когда я пишу, она встает передо мной — в голубом платье, в черном плаще, с мокрым от дождя лицом, в моих объятиях, и все равно до сумасшествия недоступная, моя прекрасная юношеская любовь, однажды в дождь поцеловавшая меня под кустом сирени. В этой жизни я познал довольно много из тех приятных вещей, на которые мог претендовать. Я не так уж известен или благополучен, но я никогда и не рассчитывал на это; уже достаточно давно мне стали ясны размеры моего дарования. Я добился того успеха, который наметил для себя. Я буду работать дальше и уверен, что добьюсь еще какой-то толики успеха. Меня любили красивые женщины. Если мне немного повезет, то в один из дней у меня будет то, что уже есть у миссис Милтон Шварц и в чем пока отказано мне: любовь, дети и счастливый теплый дом. И совершенно точно я знаю еще одно — у меня никогда не будет триумфа, которого я хотел больше всего в жизни, о котором мечтал несчастным подростком и который проскользнул у меня меж пальцев вчера, раз и навсегда. И никогда больше Марджори не поцелует меня под кустом сирени.

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.