Но я забежала вперед на двадцать лет. Правда в 1929 году уже намечался спад русского театра — начиналась коллективизация, и лозунг, провозглашенный Сталиным» об обострении классовой борьбы», сказался весьма отрицательно на всех видах искусства, но надзор за культурой еще не принял того размаха, которого он достиг через двадцать лет.

Однако вопрос о советизации репертуара обострился, и к Михоэлсу — новому художественному руководителю Госета, наперебой ринулись драматурги со своими пьесами.

Как‑то раз я проснулась от непривычно громких голосов, доносящихся из маминой комнаты. Тихонечко приоткрыв дверь, я увидела Маркиша. Он стоял, закинув назад свою ослепительной красоты голову, поставив одну ногу на стул — казалось, вот — вот взберется на него, и что‑то читал, жестикулируя в такт каждому слову. Детская память сделала моментальную фотографию и неправдоподобно красивый Маркиш так навсегда и запомнился мне живой скульптурой, взбирающейся на стул — пьедестал.

Рядом, на маленьком диване, сидел папа с папиросой в руках и внимательно, с чуть заметной довольной улыбкой слушал его чтение. Комната утопала в голубоватом табачном дыму. Кажется, Маркиш читал тогда пьесу» Земля» или на идише» Нит гедайгет». Ставить должны были ее отец вместе с режиссером С. Радловым.

Работа над спектаклем протекала очень бурно. Маркиш, как всякий автор, категорически возражал против любых сокращений текста, а пьеса, как всякая пьеса, страдала избытком слов, и для успеха спектакля нуждалась в сокращениях. Я спектакля так и не видела и критика на него не сохранилась, поэтому ничего, кроме громких споров, мне не запомнилось.

Их споры были неистовые, как и их темперамент. Маркиш кипел, рычал, убеждал, отвоевывая любое слово. Иногда, скрежеща зубами, соглашался с каким‑нибудь сокращением, иногда, рассвирепев, убегал, захватив с собой рукопись.

Папа тоже свирепел, стучал кулаками, метался по крохотной комнате, рассыпая пепел, где попало, а затем бросался к телефону, с тем чтобы снова встретиться и снова спорить…

Но их споры, вернее сражения, — ибо они были, конечно, дуэлянтами, а не спорщиками, по какому бы поводу эти споры ни происходили, всегда были проникнуты чувством глубокого взаимного уважения.

С той же страстностью, с которой Маркиш отстаивал слово в своих пьесах, он отстаивает право Михоэлса на борьбу со словом в своей статье» Ощущение писателя». «Не будет парадоксом, если мы скажем, что артистическая» война» Михоэлса со словом была высшим выражением его любви и благоволения к нему.

… Как же Михоэлс» боролся» со словом?

Всем своим арсеналом пластических выразительных средств: поразительно тихим взрывающим беспокойством, когда из каждой поры пышет бурный темперамент, когда каждая черточка лица, оставаясь на месте, пробегает колоссальные расстояния; тем, что называется мимикой, своей необычайной экспрессивностью и тончайшим графическим рисунком движения и голоса — всем богатством этих средств он окружил слово, как питательной воздушной средой».

Папа часто говорил, что у людей мироощущение восприятие — первично, а мировоззрение — осмысление — вторично. Именно мироощущение объединяло Михоэлса и Маркиша. Оно не было, разумеется, тождественным, ибо каждый являлся слишком яркой индивидуальностью, но образное и масштабное восприятие действительности было свойственно им обоим в равной степени.

Однако, главное, что объединяло их безоговорочно — это любовь к своему народу, глубокая, страстная, гордая, а в последние годы их жизни окрашенная горечью и болью.

* * *

Приняв на себя художественное руководством театром, Михоэлс поначалу приглашал режиссеров со стороны. Сам он к самостоятельной постановке еще не считал себя готовым. Но труппа Госета вечно упрекала его в том, что он» не думает о режиссерских кадрах», видимо считая, что в ее недрах зарыты гиганты режиссерской мысли. Дальнейшее показало, что никто из актеров с режиссерской работой справиться не мог.

Вообще, надо заметить, что актеры при жизни Михоэлса, недооценивали его личность, были к нему в вечной претензии, давали свои, отнюдь не беспристрастные советы, надолго обижались, что он их не слушает.

Когда я вспоминаю, как папа возвращался домой расстроенный и порой обескураженный незаслуженными обвинениями в свой адрес, приходит на память известное изречение: «Нет пророков в своем отечестве». Особенно у евреев. Не случайно Саша Тышлер писал в своих воспоминаниях: «Врагов, по моим наблюдениям, у Михоэлса было гораздо больше среди евреев».

Зато актеры и режиссеры других театров писали и говорили о Михоэлсе, как о самом» беспокойном и мыслящем актере современности» и с радостью шли к нему работать.

Первым спектаклем после возвращения из‑за границы был» Глухой» Давида Мендельсона, с которым папу связывала давняя и глубокая дружба.

Михоэлс считал Мендельсона лучшим из современных еврейских писателей — прозаиков, и часто говорил, что ставит его на четвертое место после классиков — Менделе — Мойхер Сфориму, И.— Л. Переца и Шолом — Алейхема.

16 января 1948 года, стоя над гробом отца в крематории, Бергельсон произнес: «Ты называл меня четвертым классиком, но поистине им являешься ты…» По общему мнению, Михоэлс был наравне с драматургом, автором своего образа.

«Глухой» довольно долго продержался в репертуаре театра, и я не пропустила ни одного спектакля. Мне кажется, что это одна из лучших работ отца.

В 1946 году в помещении нашего театра состоялся творческий вечер Бергельсона. После вступительных слов, выступлений писателей, приветствий и чтения отрывков из произведений, папа и Зускин сыграли отрывок из» Глухого». Последние слова напоминали рычание затравленного зверя — в роли» Глухого» было лишь тридцать слов. Замерший зал разразился громом рукоплесканий.

Я сидела не в состоянии пошевелиться.

Бывают в жизни минуты прозрения, когда перед нами с беспощадной ясностью на мгновение открывается будущее. Глядя, как папа в роли Глухого, как бы мучительно вслушивается в себя, а его рука с короткими выразительными пальцами словно извлекает из уха звук — я вдруг ощутила, что больше никогда этого не увижу. Я почувствовала, что папы скоро не станет. Меня охватила дрожь. Вокруг неистовствовал зал, а я продолжала сидеть в оцепенении. Когда мы, наконец, зашли за кулисы, мой муж, не понимая причины моего состояния, сказал: «Я себе желаю, Соломон Михайлович, чтобы моя дочь любила меня так же, как ваша любит вас».

Ставить» Глухого» Михоэлс пригласил С. Радлова.