Если режиссеров можно было приглашать со стороны, то состав актеров мог пополниться только еврейской молодежью.

В 1929–1930 году была создана еврейская театральная студия на базе Госета.

Летом, когда театр выезжал на гастроли по городам Украины и Белоруссии, в местных газетах печатались объявления о наборе в театральную студию.

Еврейская молодежь из маленьких городов бывшего гетто с нетерпением ожидала приезда труппы Госета, чтобы попробовать свои силы в заманчивой профессии актера. Некоторые из них потом рассказывали, что не подозревали о существовании Еврейского театра, знали только имя Михоэлса.

Приемная комиссия состояла из ведущих актеров, директора студии и музыкального руководителя.

У стола с неизменным графином и зеленым сукном усаживалось жюри и экзамен начинался. Ребята выступали по очереди перед комиссией.

Однажды появилась на экзамене пухлая, вся в завитушках, коротконогая девица.

—Как тебя зовут?

—Хая Паршивая.

В зале смешки. У Михоэлса тоже смешинки в глазах, но он продолжает совершенно серьезно:

—Что ты умеешь делать, Хая Паршивая?

—Делать сцены, — басом отвечает Хая.

—Как… делать сцены?..

—А я покажу!

Хая решительно взбирается на импровизированную эстраду и оттуда картаво и хрипло исполняет к полному изумлению присутствующих» Широка страна моя родная!»

В зале хохот, все глаза обращены к папе, который веселится больше всех.

В Пинске или Житомире приходит экзаменоваться молодой человек артистической наружности.

—Как твое имя?

—Лева.

—Почему, Лева, ты хочешь стать актером?

—Потому что они‑таки поздно встают.

В зале взрыв хохота, но на этот раз чувство юмора почему‑то изменяет Михоэлсу.

—Вон!— кричит он. — Актеры работают, они поздно ложатся, но встают они рано! Актеры никогда не высыпаются! Тебе здесь нечего делать!

И совершенно сбитый с толку Лева быстро ретируется.

Хотя подобные курьезы случались нередко, однако из 150–200 экзаменующихся человек двадцать действительно обладали актерскими данными и всерьез хотели учиться. Все они — первый набор Студии — впоследствии целиком влились в труппу Госета.

С первого же года некоторые из них стали постоянно бывать у нас дома на правах домочадцев.

Так появился милейший человек, тихий и скромный — беженец из Польши (тогда это было еще довольно редким явлением) по фамилии Диамант. Он приходил ежедневно с папой и без него, водил нас гулять, помогал в домашних делах, и был при этом чрезвычайно деликатен и ненавязчив. Большими актерскими способностями Диамант, насколько я помню, не обладал, но был в Москве настолько несчастен и одинок, что папа из сочувствия ввел его в наш беспорядочный и сердечный дом.

Когда мы переехали со Станкевича на Тверской бульвар, отец добился, чтобы одну из наших комнат передали Диаманту, так как тот до сих пор ютился в одной из мужских гримерных театра.

Как‑то осенью славного 1937 года Нина прямо из школы забежала на Станкевича за Диамантом, чтобы вместе идти домой и увидела, как его, с полотенцем в руках — видно, вытащили прямо из ванной, ведут по длинному темному коридору. Она бросилась к Диаманту, но дверь одной из комнат неожиданно отворилась и заботливая рука затащила ее внутрь: одна соседка, видевшая, что пришли забирать Диаманта, испугалась за Нину.

Его сначала отвезли в театр, где я мельком видела, что он поднимается по лестнице, как мне показалось, с заложенными за спину руками. Вероятно, имелось в виду обыскать помещение, где он жил до переезда на Станкевича.

Брали его днем, пренебрегая нашей незыблемой и непонятно на чем основанной вере, что» берут только ночью». Больше мы ничего не слышали об этом беззащитном и грустном человеке, хотя папа много раз обращался с запросами в соответствующие инстанции.

Совсем иным был молодой лихой красавец Миша Ш. — кумир парикмахерш и продавщиц. Примерно в 1931 году Мишу мобилизовали. Он служил где‑то в Средней Азии в пограничных войсках. Однако, довольно скоро он снова появился у нас в форме пограничника, в фуражке с голубым околышком и сказал, что, мол, заболел тяжелой формой малярии, из‑за чего был возвращен в Москву.

Папа был совершенно необъяснимо, как мне тогда казалось, привязан к этому, правда, довольно способному, но безобразно невежественному человеку.

Он добродушно посмеивался над его успехом у женщин, но именно статная фигура Миши и его кинематографически слащавая красота вызывали у папы, как я подозреваю, особую симпатию, и, возможно, тайную зависть. Всю свою молодость Михоэлсу приходилось слышать, что его внешность не соответствует профессии актера, и в Мише он увидел, возможно, воплощение своей мечты.

К собственной внешности отец относился с юмором и любил повторять, что» хотел бы заложить свое лицо в ломбард и потерять квитанцию», но в глубине души он, безусловно, страдал и от небольшого роста и от той некрасивости, которая составляла его очарование.

Не знаю, что думал по этому поводу Миша (да и зачем вообще ему думать?), но он довольно бесцеремонно пользовался папиным расположением, и, нередко загуляв с очередной белошвейкой, подолгу не давал о себе знать. А папа нервничал, и приводил самый убедительный домашний довод: «Ведь он знает, что мы его ждем! Раз он не звонит и не появляется, значит, что‑нибудь случилось!»

А случиться могло все что угодно, и мы всегда были к этому готовы.

Однако, в первые же дни после папиного убийства, когда случайные знакомые становились близкими и нужными, Миша навсегда исчез из нашего дома. Поначалу мы даже не обратили на это внимания — не до этого было, а когда заметили, не сразу поняли причину. Лишь спустя несколько лет мы узнали, что демобилизованный в 1932 году из войск НКВД Миша был приставлен к отцу и на протяжении всего этого времени был осведомителем и исправно сообщал куда следует, что делается у нас в доме, и что говорит и делает Михоэлс.

Конечно, он был не единственный, но о других мы можем только догадываться.

Наборы в студию проходили ежегодно. Из каждого выпуска несколько человек принимали в наш театр, а остальных распределяли по другим еврейским театрам — в Одессу, Киев, Минск и т.д. Биробиджанский еврейский театр был создан на основе второго выпуска еврейской театральной студии.

От поступающих требовалось, в первую очередь, умение двигаться, чувство ритма и богатое воображение.

—Вот ты сейчас услышишь музыку, — не унимался Михозлс, отсидев уже восемь часов подряд на приемных экзаменах,— постарайся пластически передать ассоциации, которые она у тебя вызывает.

Под звуки медленной плавной музыки студенты собирали цветы, безутешно рыдали, задумчиво смотрели в окно, или просто танцевали. Внезапно музыка меняла ритм, переходя в бравурный марш — требовалось тут же перестроиться: рыдающие принимались бурно веселиться, собирающие цветы отправлялись в бой, каждый старался как мог.

В студии, как и в театре, царила теплая домашняя атмосфера. В кабинете бессменного секретаря Фани Ефимовны постоянно толпился народ. На стене напротив стола висело огромное зеркало и Фифиха — так мы ее звали — постоянно работала над своей внешностью, то поправляя волосы, иногда рыжие, иногда черные, то подкрашивая глаза, то замазывая помадой и без того огромный рот, что придавало ей сходство с веселой жабой.

На рабочем столе стоял телефон и, все так же не отрываясь от зеркала, она беседовала с педагогами, составляла расписание и договаривалась со своей мамашей, чтобы та прислала ей любимые еврейские кушанья отца. По традиции, секратарша обожала патрона, изводя, заодно, и нас всех своим назойливым вниманием. Все знали о страсти Фифихи, и это, конечно, служило поводом для бесконечных шуток, а бедный папа порой оказывался в весьма щекотливых ситуациях.

Однажды папа был нездоров, и у нас собралась масса народу. Среди гостей сверкала обаянием и умом Ася Потоцкая — будущая папина жена. Вскоре появилась Фаня Ефимовна. Она не ждала приглашения и предпочитала приходить» запросто», как бы на правах» своего человека». Я носилась по квартире, накрывая на стол, таская тарелки, подавая кофе и совершенно не заметила, что Фифиха куда‑то исчезла. Забежав за чем‑то в тетину комнату, куда посторонним вход был воспрещен, я буквально оцепенела от изумления и неожиданности: на подоконнике распахнутого настежь окна стояла исчезнувшая Фифиха с детским воздушным шариком в руках. Стояла она так, вероятно, довольно давно, инсценируя эту водевильную попытку самоубийства, и была явно разочарована, увидев на пороге меня, а не папу. Измазав меня краской от ресниц и помадой, Фифиха с горькими рыданиями сообщила, что поскольку здесь находится Ася, то ничего другого ей не остается, как покончить с собой. Я принялась ее уговаривать отказаться от этой идеи, но она упиралась и, пообещав напоследок обязательно покончить с собой, оделась и ушла.

Должна сразу сказать, что никогда никаких надежд папа Фане Ефимовне не подавал, а пишу я о ней, как о наиболее яркой фигуре в кругу бесконечных папиных поклонниц. Как‑то раз, в дождливый осенний вечер, раздался звонок в дверь и на пороге возникла, конечно же, Фифиха, в измазанном уличной грязью пальто. Задыхаясь от рыданий, бедняжка объяснила, что она долго пролежала на рельсах, но трамвай так и не пришел, а теперь она просто не в состоянии ехать домой одна. Папа страшно растерялся, но вышел из положения, отправив ее на такси с Диамантом. Суматоха была ужасная, и заспанная Нинка, которая выползла из детской, посмотреть что происходит, сурово резюмировала: «Фифиха нарочно вымазала пальто, и ни на каких рельсах она не валялась».

Эксцентричные выходки Фани Ефимовны дорого стоили папе, он вечно чувствовал себя обязанным и виноватым за навязанные ею услуги в виде фаршированной рыбы или раздобытых по знакомству ботинок, но расхлебывать все эти истории он, естественно, предоставлял мне. Фаня Ефимовна же предпочитала, что тоже естественно, ни при каких условиях не обижаться. Она стойко» прощала» нас до конца своей жизни и умерла где‑то в середине 70–х годов.

Папа принял горячее участие в судьбе ее сестры, вышедшей замуж за одного из адъютантов Тухачевского. В 1937 году он был арестован вместе с Тухачевским, и вскоре за ним последовала Мура, кокетливая пухлая блондинка, совсем не похожая на свою весьма непривлекательную сестру. Адъютант Гордон был одним из немногих, которых Берия выпустил в самом начале своей кровавой карьеры. Однако, Мура осталась сидеть. Папа объездил все доступные ему инстанции, написал пачки писем, но ответа ниоткуда не получил. Он мрачнел, свирепел, обращался вновь и вновь, но все безрезультатно. Незадолго до войны пришел, наконец, ответ, что» дело пересматривается», но война помешала» пересмотреть» его до конца. Сам же Гордон, развлекаясь в ожидании жены, погиб в автомобильной катастрофе, после сильной попойки. Мура оставалась в лагере все военные годы, а Фаня отправляла ей посылки на папины продуктовые карточки. Сразу после окончания войны, папа снова обратился с просьбой освободить несчастную женщину. Его просьба была удовлетворена, и Муре» повезло» — она вышла из лагеря в конце 1945 года.