Самым одаренным и ярким в Московской группе был совсем еще молодой Вениамин Зускин, который пришел в студию из Горного института. Они прошли с отцом всю их театральную жизнь, а наша домашняя жизнь тесно переплеталась с жизнью Зускина и его семьи.

Зускин приехал в Москву с Урала, чтобы продолжать учебу в Горном институте, которую начал, непонятно по какому недоразумению, еще на Урале.

Видимо, этот случайный эпизод с Горным институтом оставил неизгладимый след в его сознании, потому что я не помню, чтобы он хоть раз упустил возможность поговорить об этом. Как часто мы не проезжали бы по Большой Калужской, он прерывал любой разговор словами: «Вот, Соломон Михайлович, в этом здании помещается Горный институт, где я начинал свое образование, помните, я как‑то вам рассказывал?«Папа неизменно с большим интересом переспрашивал, поддерживал игру, и только после этого традиционного диалога, они возвращались к прерванному разговору. Эта игра повторялась неоднократно и никогда им не надоедала, как, впрочем и все изобретательные и смешные игры, в которые они играли всю жизнь. В своих воспоминаниях» Наш Михоэлс» Зускин, или Зуса, как все его звали, пишет:«… И вот начинается спектакль для самих себя. Я »играю» своих дедушку и бабушку, рассказываю о всевозможных событиях их жизни. Михозлс подхватывает. Теперь он — дед, а я бабушка. Мы импровизируем и не можем остановиться. Затем Михоэлс мастерски перевоплощается в своего дядю Шимона.

Эта импровизированная игра — незабываема. Эта игра блистала находками и детской непосредственностью, и была для С. Михоэлса, а для меня тем более, сплошным удовольствием и даже необходимостью. Из таких шуток получались интересные вещи. Например, репетируя» Путешествие Вениамина III», сцену, в которой Вениамин и Сендрл, усталые и голодные ложатся спать на твердых скамьях и охают при этом, мы вспоминали, как мы однажды вместе изображали моих деда и бабушку, как они ложились спать на скрипучих кроватях…»

Я так и вижу, как они беседуют в ночной тишине на зускинской кухне, и, как самые настоящие дети, забывают, что уже поздно, что завтра рано вставать, что оба провели длинный, тяжелый день… Как мне жаль, что я почти никогда не присутствовала на этих импровизированных ночных представлениях! Правда, в дальнейшем, мне посчастливилось неоднократно наблюдать их» игры». Я попытаюсь рассказать пару таких сценок, но вряд ли мне это удастся — «пересказывать» игру актеров — так же невозможно, как» пересказывать» живопись или музыку. И то, и другое увы, не поддается словесному описанию.

Когда я только родилась, нашу семью охватила паника — где брать пеленки, кроватки и прочие необходимые детские вещи. Заранее готовиться к появлению младенца, как известно, строго запрещается, а в последний момент в России никогда ничего не достанешь. Мама еще была в больнице, а папа носился по Москве, главным образом в поисках продуктов для мамы. Накануне ее возвращения домой, папа, так ничего и не закупив, примчался к безмятежно спящему Зускину, вытащил из‑под него простыни и, со словами» ничего, поспишь и так!», побежал к себе. Простыня была разорвана мне на пеленки.

Оба они, впоследствии, любили вспоминать этот эпизод, снабжая его все новыми подробностями. Как‑то я пообещала Зусе, что когда вырасту большая, обязательно верну ему свой долг. И вот, году в сорок шестом, я подарила ему на день рождения роскошную льняную простыню. Вечером, когда собрались гости, состоялся показ подарков. Папа, увидев мой подарок, страшно оживился, потребовал, чтобы погасили электричество и зажгли свечи. Задрапировавшись в простыню, он принялся читать» Сумасшедшего» Апухтина, с завыванием и закатыванием глаз на манер чтецов — декламаторов десятых годов. По окончании этого неожиданного выступления, которое гости приняли с восторгом, Зускин заботливо помог Михозлсу снять» тогу», затем, не произнося ни слова, взял со стола тарелку и положил ее себе на голову. Папа, внимательно следивший за его действиями, немедленно проделал то же самое и они дружно исполнили, с тарелками на голове, дуэт узбекского фольклора.

Зускин покорял каждого своим обаянием. Костюм на нем выглядел всегда элегантно (чем он весьма отличался от Михоэлса, на котором вещи сразу теряли свою новизну, брюки пузырились на коленях, а пиджак выглядел как с чужого плеча). Он был намного выше отца и на девять лет его моложе. Но совершенно независимо от разницы в возрасте их отношения складывались как отношения старшего к младшему, учителя — к ученику. Это сказывалось даже в обращении: Зускин папе — «Соломон Михайлович» и»Вы», а папа ему — «Зуса» и»ты».

Они были разными по темпераменту, юмору, отношению к людям и подходу к роли. Михоэлс исходил из философской концепции образа, изнутри анализируя причины поступков своего будущего героя. Зускин же отталкивался прежде всего от внешних деталей, именно они подсказывали ему характер и поведение образов, которые предстояло сыграть. Но эти различия в подходе не только не мешали их совместной работе, а скорее помогали и дополняли друг друга.

Отец сказал как‑то, что» каждый человек, как цветок для пчелы, заключает в себе капельку особого меда для зускинского улья».

Зускин отбирал в человеке трогательное и смешное. Глаза его жадно впивались в собеседника, и как только он подмечал смешную, комичную черточку, в них вспыхивали насмешливые огоньки.

В двадцать втором году состоялась премьера» Колдуньи» по Гольдфадену. По традиции Гольдфаденовско театра роль Бобе — Яхне была поручена мужчине. Зускин играл Колдунью. Его Бобе — Яхне была старой страшной каргой, высохшей от жадности и злости. Чем бесноватее она становилась, тем сильнее причмокивала, притоптывала, пришептывала.

В еврейском местечке Поневеже, где он вырос, как видно попадались такие старухи и Зускин сумел вложить в зту первую роль весь свой талант, наблюдательность и обаяние. Он наделил Колдунью жутким крючковатым носом, густыми нависшими седыми бровями. А рот — тонкой щелью прорезал от уха до уха. Зуса сам мне рассказывал, что однажды меня, совсем еще маленькую, привели к нему за кулисы поздороваться, а я разревелась и потребовала, чтобы меня немедленно увели домой.

Эта роль, сыгранная Зускиным в возрасте двадцати трех лет, сразу принесла ему широкую известность и любовь зрителя. Однако, большому успеху Зускина в» Колдунье» предшествовал тяжелый и мучительный труд. Вот что он сам пишет об этом периоде в тех же воспоминаниях: «Вспоминаю зиму двадцать второго года. Я уже полгода на сцене! На сердце у меня нелегко. В еврейскую театральную школу в Москве я приехал учиться с далекого Урала. В студии я учился всего несколько месяцев, меня сразу же приняли в театр и дали роль в спектакле Шолом — Алейхема. Я все думал о том, что от меня требовал режиссер, день и ночь репетировал. Режиссер велел мне кричать — я кричал до хрипоты. Требовал разных движений — я с утра до ночи занимался физическими упражнениями. Но внутренне я оставался холоден, я ничего не понимал, я не понимал как актер подходит к роли. Я решил, что актер из меня не получится, и я должен уйти из театра. С такими мрачными мыслями я носился долгое время. Однажды после спектакля я забрался в уголок фойе. Долго я так сидел, углубившись в свои мысли. Вдруг кто‑то положил руку мне на голову. Я поднял глаза — передо мной стоял Михозлс.

«Давно я слежу за тобой, — обратился он ко мне. — Скажи, что с тобой происходит? Расскажи, что тебя волнует?..» Я излил перед ним всю горечь, накопившуюся на душе.

Михоэлс очень внимательно меня выслушал, взял за руки, посадил возле себя, и мы долго беседовали. За эту ночь прошел университет актерского мастерства. На конкретных примерах моей работы Соломон Михайлович показал мне мои ошибки, объяснил, как их избежать, разъяснил общие принципы актерского мастерства, обещал взять надо мной опеку. С этого момента началась моя актерская жизнь».

Зускин рассказывает здесь о поре своей актерской юности. Мне же помнятся, естественно, гораздо более поздние времена, когда он, уже зрелый и знаменитый, все так же мучался сомнениями, не верил в собственные силы, искал единственное верное решение образа и, найдя его, радовался каждому штриху.

Но, когда он появлялся на сцене, зрителей сразу же очаровывала зускинская легкость, четкость его пластики, простота и выразительность, мелодика речи, которые отличали его работу. Никто не мог догадаться сколько мучительного труда вложено в эту роль.

Увидеть смешное и довести это смешное до гротеска — в этом заключалась природа его, зускинского юмора.

У папы же юмор являлся скорее мировоззрением, жизненной позицией. Смешное он видел в несообразности ситуации. А юмор, по его мнению, это уже оценка этой ситуации, вернее, этой несообразности. В жизни он улавливал комичное в самой драматической ситуации. Обращая юмор в первую очередь на себя, он мог одним словом или даже интонацией, разрядить самую напряженную обстановку.

Почти в каждом образе, за исключением, пожалуй, Лира, трагическую ситуацию он решал комическими средствами, снимая, таким образом, излишний драматизм и сентиментальность. По его собственному признанию жанр трагикомедии был ему ближе всего.

Как‑то, году в сороковом, отца пригласили в ВТО прочитать лекцию о» природе смешного». Он отказывался, просил меня объяснить, насколько он занят, «придумать что‑нибудь». Но ничего не помогло и, набросав на клочке бумаги, по своему обыкновению, несколько общих соображений, он отправился выступать.

Я почему‑то на вечер опоздала и, войдя в зал, услышала как папа говорит, что» человек, обладающий юмором, увидит смешное там, где другой останется глубокомысленным и серьезным. Я лично больше всего ценю юмор, обращенный на себя, хотя по опыту знаю, как это порой бывает трудно».

В это время я обратила внимание на какого‑то юношу, который, слегка согнувшись, чтобы не мешать, пробирался по залу к эстраде. Сзади на его брюках аккуратно примостился кусочек торта с кремом. Мне это показалось смешно, я громко хихикнула, и тут же услышала сердитый голос отца: «Кому неинтересно, может выйти из зала!«Конечно, весь мой смех моментально испарился. После выступления я зашла за кулисы. Отец был окружен толпой. Заметив меня, он бросил строгий взгляд в мою сторону, и я осталась стоять в дверях. Наконец, мы отправились домой. В лифте папа сердито сопел, не глядя на меня. Тогда я рассказала как в зале наглядно продемонстрировалась его теория, и он расхохотался гораздо громче, чем это сделала я в зале.

Несмотря на разный подход к роли, разное понимание юмора, Зускин и Михоэлс были непревзойденными, неповторимыми партнерами.

Им обоим чрезвычайно посчастливилось. Зускин встретил партнера, для которого чувство второго человека было врожденным, а Михозлс нашел в Зускине продолжение своего брата, которого надо защищать, ограждать от грубого вмешательства жизни. И смерть их, как и жизнь, была подтверждением их судьбы» близнецов».