Трубы подняли воинский лагерь на заре. Едва умылись, кто в ручье, кто росой, сотские стали скликать своих. Утро было ясное, бестуманное, отрядами в молчании сходились к середине луга. Пахнуло ладаном — перед войском явились попы с кадильницами, потом показался санный возок с хоругвями, его сопровождали верховые в темных рясах, на иных белые клобуки. Из саней вышел высокий человек в рогатой митре и парчовой ризе. Утренние лучи вспыхнули, заиграли голубыми, синими, малиновыми, белыми искрами в сапфирах, алмазах и яхонтах митрополичьего убранства.

— Гляди-ко, целый клир тут, и сам святитель!

— Удостоил нас, грешных.

— А это кто, важный, рядом с ним?

— Игумен Федор — духовник государя.

— А тот — с богатырским посохом?

— Архимандрит Спасского Симеон…

Громко запела труба, митрополичья стража в черных плащах, черных панцирях и блестящих черненых шишаках поскакала куда-то на крыло войска. По рядам полетели голоса: «К молитве! К молитве!» — и ратники опускались на колени лицом в сторону восхода. Галопом примчались воеводы, спешились рядом со святыми отцами. Два попа развернули большой складень с изображением Великого Спаса, перед владыкой поставили аналой с книгами, сосудами, кропилом. Заутреню служил сам митрополит, и даже в задних рядах стоящего полукольцом войска слышался его сильный певучий голос.

Николка, еще не переживший горькой вести, истово кланялся и повторял молитвы, все время представляя, что отец смотрит на него откуда-то с горних высей. И все же среди воевод он разглядел великого князя, окольничего и Боброка-Волынского. Там же находился и Уда. Его соседа в нарядном, небесного цвета кафтане с золотым шитьем он не знал, но о нем Кряж спросил Варяга, и тот ответил:

— Боярин Морозов, из спальников, но живет своим домом. Говорят, в конюшие выбивается — не дай бог. А вон тот маленький, в рыжем кафтане — заглавный для нас человек, дьяк Внук.

— Почто же заглавный? — удивился Кряж.

— Вот как поистратишься нечаянно аль в кости проиграешься — ему челом стукни. Токо словом не смей заикаться, што прогулялся аль проигрался. А настоящая нужда заест — проси без сумленья: пожурит и выручит.

— Он што, казной заведует?

— Он всем заведует. Дьяк государев. Умен — страсть.

— Молитеся, лешие, неча шептаться, — сердито оглянулся на соседей Додон. — Сам владыко служит!..

Вскоре после заутрени Николку вызвали в палатку начальника сотни. Тупик приветливо кивнул новому ратнику, указал на невысокого человека в рыжем кафтане:

— Вот дьяк по твою душу, Никола.

Парень с удивлением узнал человека из государевой свиты. Сам всемогущий Внук!

— Этот? — Умные глаза дьяка обежали фигуру парня, как бы запоминая. — Ничего, обносится — годится и в дружину, коли в первом бою не струсит.

— Он уже не струсил. Шрам-то на Куликовом поле заработал.

— Тогда и говорить неча. Считать умеешь? Считай. — Он достал из-под полы и протянул Николке холщовый кошель. Тот взял с недоумением: зачем Внуку таким способом проверять грамотность нового дружинника? Не собираются ли его снова отправить в товары? В кошельке было ровно двадцать серебряных денег московской чеканки с изображением петуха на фоне встающего солнца.

— Правильно, — сказал Внук. — Молодец. С первым жалованием государским тебя, ратник.

— Эт мне?.. За што? — Николка растерялся: в руках его было состояние зажиточного крестьянина.

— За службу. — Худое лицо дьяка посерело. — К несчастью нашему, вести, тобой привезенные, подтвердили сакмагоны. Хан уже на Оке. Но ты дал нам целый день — для смотра… Ну, так служи, ратник, государю не хуже прежнего. Ты же, Василий Андреич, объяви всей сотне о сем пожаловании.

— А Кряж? — вырвалось у Николки.

— Ватажник-то? Ему награда — прощение.

Отделив половину серебра, Николка отыскал Кряжа, Тот лишь покачал головой, усмехаясь в дремучую бороду:

— Тебе б, Микола, в князья надо — то-то щедрый государь будет у нас. Однако, ты покуда не князь, даже не атаман, а я не от всякого пожалование примаю.

— Ты што! Вместе заслужили.

— Заслужили мы разное, Микола. Я государю не ослушник. Коли не жалко, две деньги возьму в долг — с добычи верну.

— С добычи?

— А ты как думал? Войско — не монастырь. Да и монахи свою добычу ловят. Пойдем-ка в товары. Велено брони получить, а то разберут — достанется ржа.

К смотру построились перед полуднем. Не было на поле воина в пеньковом тигиляе или простом зипуне: кольчуги, панцири, дощатые доспехи — сплошная сталь. Даже на ополченцах. Копейщики через одного вооружены новыми алебардами, соединяющими секиру и пику, стрелки в большинстве заменили простые луки сильными самострелами со стальной пружиной. Димитрий приказал выдавать лучшее из своих запасов, беречь оружие не имело смысла — враг мог нагрянуть уже завтра. В повозках нашлось бы снаряжения еще на десятитысячную рать, но ставить в строй некого, даже из московских волостей не все служилые люди явились. Где-то в пути Дмитрий Ольгердович с переславцами, дружины дмитровцев, суздальцев, юрьевцев и владимирцев. Ждали также ратников из Можайска. Успеют ли?

В молчании, сопровождаемый боярами, Димитрий объехал шеститысячный сводный полк. Нигде не задержался, никого не спрашивал — это войско не нуждалось в строгом досмотре и зажигательных речах. Его можно сейчас же вести в бой.

— Худо, — сказал Боброку-Волынскому, закончив объезд. — Худо. С десятью такими тысячами я бы встретил хана в поле, но с шестью выходить нельзя.

— У Дмитрия Ольгердовича со всеми-то наберется тысячи три-четыре.

— Ему держать Акхозю, а у того — тумен.

Еще накануне, подсчитывая вероятное число своих ратников, Боброк пришел к единственному решению, но сейчас боялся сказать его. Сказал Донской:

— Надо собрать двадцать тысяч, а это — месяц. Да, месяц Москве быть в осаде.

— Тогда я высылаю гонца к Дмитрию Ольгердовичу — штоб не спешил в Москву?

— И не мешкая! Оставь Уду командовать лагерем. Завтра утром выступаем на Переславль. От ополченцев послать конных в помощь пастухам — для отгона скота за войском…

На памяти москвитян, кажется, то был первый будний день, когда молчали молотки медников, кузнецов и серебряников, топоры плотников, пилы и тесла столяров и бочаров, не стучали ткацкие станки и не жужжали гончарные круги. Князь со стражей, возвращаясь в Кремль, повстречал в посаде первые возки беженцев, потревоженных ночным пожаром и дымами в небе. Люди расступались перед государем, истово кланялись, провожая его взорами надежды. Димитрий скакал в середине отряда, низко надвинув на глаза горностаевую шапку. Что скажут, что подумают эти люди, узнав об его уходе с дружиной? Только он, великий князь Димитрий Донской, может собрать большое войско в столь тяжелое время, остановить хана, свалившегося как снег на голову. А в Москве собирать поздно…

Перед самым закатом начался последний совет в Кремле. Решение Димитрия уйти для сбора ратей в Переславль, может быть и дальше, посеяло мертвую тишину в думной. Каждый гадал, кого великий князь оставит воеводой в столице, и одни лелеяли честолюбивую надежду, других мучил страх. Противиться воле Донского было опасно.

Тяжелую тишину в думной взорвало появление князя Владимира. С его дорожным корзно, казалось, в душную залу залетел ветер, пахнущий дымом и кровью.

— Прости, государь, я прямо с седла. — Возбужденное лицо Серпуховского и голос казались веселыми, никто бы не сказал, что больше суток он не слезал с коня.

— Мы все тут с седла. — Голос Димитрия невольно выдал его радость. Оживленный говорок прошел среди бояр. До этой минуты у многих было ощущение, будто от Москвы оторвана с кровью какая-то очень важная часть. И чего ведь не передумали про себя! Может, Храбрый пленен или убит ордынцами? Или напуган ханом и почел за благо укрыться в дальних волостях, а то и в Литве, куда загодя отправил жену с сыном? А может, как иные, лелеет тайную мысль воцариться на великокняжеском столе после того, как хан уничтожит Донского?

— Садись рядом, княже, да рассказывай!

— Государь! Вчера утром ханское войско было в сорока верстах от Серпухова, нынче, наверное, стоит на пепелище. Я поднял народ, велел уходить на Можай и Волок. Город и деревни — сжечь. Небось видели зарево?

— Прости, господи, неразумие рабов твоих, в лютости и гордыне не ведающих, чего творят.

Владимир повернулся к Киприану, голос скорготнул железом:

— Ты, отче, хотел, штоб я на постой позвал врага?

— Сядь же, Володимер, не ссориться созвал я вас — думать, как удержать Орду.

— Уж хватит думать, государь! Мы все думаем и думаем, а хан идет. Немедля надо выступать навстречу. Я дорогой поле приглядел, не хуже Куликова!

— С кем выступать? Против тридцати ханских тысяч у нас и семи нет. А с восхода идет Акхозя с туменом. Уж решено: Москва сядет в осаду, притянет ханское войско. Я же в ночь ухожу в Переславль. Там соберем силы и ударим хана.

Владимир растерянно оглянулся, встретил взгляд Боброка-Волынского, глухо сказал:

— Оставь меня в Москве, государь.

— Нет, князь Храбрый, иное тебе предстоит. С закатной стороны в Переславль идти далеко. Нужно второе место сбора. В Можайске и Волоке-Ламском немалые запасы оружия и кормов — выбирай любой город.

— Волок.

— Добро. И ко мне поближе. А в Москве я оставлю боярина Морозова, он в сидениях человек опытный. Помощников из бояр будет у него довольно. И надеюсь я, — Димитрий поднял голос, — владыка тоже останется в стольной, примером и словом укрепит дух сидельцев. Будет дух крепок — Орде никогда не взять Москвы. Градоимец Ольгерд расшибал свой лоб об ее стены, а уж хан и подавно расшибет. — Снова заговорил тихо: — Княгиню с малыми детьми вручаю вам, бояре. С подмогой не задержусь.

То, что князь оставляет жену, никого не удивило. Сегодня утром, когда смотрели войско, Евдокия родила сына.

— Много ли дружины даешь нам, государь? — спросил Морозов, до сих пор не проронивший ни слова.

— Не рассчитывай на дружинников, Иван Семеныч, они в поле нужнее. На стенах же ополченцы дерутся не хуже. Я вот подумал и решил из первой ополченческой тысячи вернуть в Москву самые крепкие сотни: бронников, суконников, кузнецов, кожевников и гончаров. Это — твоя дружина, поставь ее разумно — и будешь великим воеводой.

— Над зипунами-то?

Димитрий нахмурился, с упреком сказал:

— Вот это оставь, Иван Семеныч, здесь оставь и никуда не выноси. Ты ж умный человек, а закоснел в своей спеси, што в коросте. Русь крепка, пока на трех китах стоит: один — это мы, служилые, другой — отцы святые, а третий — те самые зипуны. Разве Куликово поле не доказало? Честь великую тебе оказываем не по чину твоему, а по разуму. Живи разумом, но не спесью, Иван Семеныч.

— Благодарствую, государь. — Одутловатое лицо боярина побагровело.

— И то ладно. Беглых-то не всех бери в детинец, кормить будет накладно. Определится твое войско — направляй остальных в Волок и Переславль.

Владимир спросил, посланы ли гонцы в Новгород Великий и северные города. О великих же князьях молчали. То, что Олег Рязанский и Дмитрий Суздальский принесли покорность хану, знали все.

— Ты бы слово молвил, владыка, — обратился Донской к митрополиту, завершая думу. Киприан встал, сжимая в руке кипарисовый крест.

— Вспомнили и нас, убогих. Не поздно ли? Што слово святительское, когда уж кровавая распря взошла из семени, брошенного неразумной рукой на ниву гордыни! Голос бранных мечей сильнее слабого языка человеческого. Без нас доныне решал ты свои дела, государь, со своими присными — с ними и пожинай драконово поле. Еще весной помог бы я тебе отвести грозу от православных, смирить гневливое сердце хана, но ты не хотел того, и случилось, чего сам добивался — гордыня встает на гордыню, злоба — на злобу. Я останусь в Москве, коли ты хочешь, буду денно и нощно молиться о спасении христианства, стану беречь святую голубицу нашу, великую княгиню с малыми чадами ее, может, и помилует нас божья матерь. На нее да на Спасителя уповаем ныне, ибо другой защиты нам не остается.

Донской особенно не рассчитывал на помощь Киприана, но и такого не ждал. Огромным усилием воли подавил вспышку гнева.

— Не так говоришь, владыка. Два года назад ни мечи, ни стрелы, ни угрозы из стана Мамая не заглушили слова Сергия. Оно всколыхнуло Русь, помогло нам поднять народную силу. С его благословением сокрушили мы степные полчища, какие и не снились Тохтамышу. Почто же ныне голос церкви ослаб?.. В Москве остаешься — низкий тебе поклон, но мало теперь молиться о спасении. К топору и мечу надо звать русских людей — вот какого слова ждем от тебя! Нас ты упрекаешь в гордыне и злобе по какому праву? Разве преступили мы чужие пределы? Разве мы требуем от Орды непосильных даней и рабской покорности?

— В одиночку Москве с Ордой не управиться — нет силы у нас противиться ханской воле! — почти выкрикнул Киприан. — Когда разбойник приставит нож к горлу, разумный не жалеет кошеля свово. Глупый же сгубит себя и свое семейство. Не захотел ты по чести принять Акхозю-царевича с семьюстами воинами — он идет бесчестно с целым туменом. И еще тридцать тысяч ведет его отец — сам ордынский царь. Вот чего добился ты своим упрямством, государь.

Димитрий встал, поднял над головой свиток, увешанный цветными печатями.

— Врешь, монах! Врешь! — Поплыли перед глазами испуганные лица бояр, бледный Киприан отпрянул с зажатым в руке большим крестом — как будто защищался. — Есть сила на Руси сокрушить и трех тохтамышей. Вместе со всеми великими князьями писали мы в этой грамоте — стоять заедино против разбойной Орды. Где лучшие бояре мои — Тетюшков, Свибл, Кошка? Они уехали напомнить князьям о сем договоре. Кабы ныне поднялись полки Рязани, Твери, Новгорода, Нижнего, Тохтамыш и сунуться не посмел бы к нашему порубежью. Да только не слышим мы добрых вестей от послов наших, иные вести идут к нам из стана вражьего: предали нас великие князья, преступили свои клятвы. Есть на сем пергаменте и твоя печать, отче Киприан. Почто же церковь заробела и не призовет к ответу рушителей крестного целования? С каких это пор клятвопреступление пред святым распятием стало неподсудно церковному клиру? Уж не сам ли ордынский хан освободил вас от подобного суда?

— Княже, Димитрий Иванович! — крикнул Федор Симоновский.

— Молчи, игумен, я говорю с владыкой как на исповеди! Коли грешны мои мысли — пусть знает господь: я не таю их. Сдается мне, отче Киприан, не в добрый час приехал ты к нам. Без пользы для Москвы прошли труды твои в эти два года. Церковь тобой словно повязана, но власть государскую ты не повяжешь. Не было и не будет на Руси своего папы! Не церковью ставились предки мои на княжество, но сами ставили святителей, и то не противно воле всевышнего. К небесной жизни человек готовится на земле, и пока он по земле ходит, одна власть может быть над ним — земная, государская, княжеская, ибо душа его в смертном теле держится. А тело кормить надо, одевать, согревать, защищать от убийц и насильников. То дело — государское. Хочешь помогать нам, спасая души людей, будь первым боярином в государстве нашем. Дело же боярина — исполнять волю князя лучшим образом. Помоги ныне поднять людей, укрепить их силы, собрать новые тысячи ратников под святое наше знамя — Русь не забудет твоего подвига, как не забудет подвига Сергия Радонежского. Разве заслужить благодарность народа — не путь истинной святости!

Трясущийся митрополит порывался что-то отвечать, но вскочил воевода Боброк-Волынский:

— Отче, удержи слово! Одна страшная правда теперь важнее всякой иной: враг у ворот Москвы! Враг, коего можно остановить лишь общей нашей силой. На государя да на тебя уповаем в сей тяжкий час. Будьте заедино — и все мы с радостью положим головы за русскую землю, за святые церкви, за Москву.

— Прости, господи, грехи мои невольные. — Митрополит перекрестился и сел, сгорбясь. Лица бояр были угрюмы. В такое время ссора между государем и владыкой церкви не сулила ничего хорошего. Страшные слова произнес Киприан: кроме бога, Москве надеяться не на кого…

— Все, бояре! — Димитрий словно отмел только что происшедшее. — Кто в войско поставлен — быть в войске не мешкая. Кто остается — вооружайте слуг, холопов и смердов, исполняйте всякую волю воеводы Морозова. Верю: вы, бояре, подадите черным людям пример мужества и порядка.

Князья остались одни в большой зале. Вечерний луч красным углем горел на гладкой деревянной стене.

— Вот как вышло, брат, и поговорить недосуг. Усыпил нас Тохтамыш безмолвием. Тихим змеем к самому гнезду приполз, изготовиться не дал.

— Сколько в моем полку стояло на смотре?

— Тысяча.

— По пути я собрал три сотни. Сотен пять приведет Новосилец. Успеют ли к нему тарусские? В Любутск, Вязьму и Боровск я послал. С можайскими и ламскими чрез неделю соберу, глядишь, тысяч шесть. А мужик пойдет — все пятнадцать поставлю в полк. Не ходи дальше Переславля, Митя…

— Постараюсь. Двинет Тохтамыш всей силой на тебя — не ввязывайся в битву, отходи ко мне, сколько бы ни собрал войска. Боброк считает: хан не ищет большого сражения, потому идет по-воровски. Он может рассеять орду для разграбления княжества, и тут двойная беда — дороги сбора будут перехвачены.

— И я мыслю — на долгую осаду не решится Тохтамыш. Он не хуже нас понимает, чем это грозит ему. Обложив Москву, он станет зорить ближние земли — вот тут придется потрудиться моим конникам.

— Так. Но весь полк не давай втягивать в сечи: подстережет и уничтожит.

— Пусть! Ты получишь время и соберешь рати.

— Не смей говорить этого, Володимер! Слышишь? Тебя жалею и себя жалею, а более того — Москву. Представь, што будет, ежели твою или мою голову они покажут на пике осажденным!

— Не бывать тому!

— А я чего хочу? Отдал бы тебе Боброка, да сам понимаешь — главный воевода нужнее при главном войске.

— Отдай хоть Ваську Тупика на время.

Димитрий улыбнулся:

— И Ваську жалко. А для дела, видно, придется. Олексу я снова отослал к Оке. Ежели на тебя выйдет — прими по чести. Неслух он — на час, а витязь — на всю жизнь. Когда выступишь?

— К полудню завтра, пожалуй, соберусь. Новосильца подожду. Чего еще спросить хочу: зачем княгиню оставляешь в осаде?

— Спросил бы полегче. Лекаря говорят: нельзя ее теперь с места трогать — тяжело рожала нынче. Да и понятно — слухи-то к ней доходят. Коли поправится до того, как хан Москву обложит, увезут ее. А Ваську с Юркой беру с собой. Пора им обвыкаться в походах: одному уж двенадцатый, другому — девятый. Я девятилетним на Суздальца ходил. Твоя-то Олена где ныне?

— Кабы знать. — Владимир печально вздохнул. — По сынишке я весь истосковался — прямо и не ведал, што такое бывает с человеком. Дослал людей в Можайск и далее — по смоленской дороге, авось встретят.

Помолчали. Димитрий первым встал, обнял Владимира:

— Прощай, брат. Верю в тебя, князь Храбрый.

Постояв еще в раздумье — не забыл ли чего важного? — Димитрий покинул сумеречную думную, узкими переходами направился в светлицу, где измученная Евдокия ждала мужа. Как сказать жене об отъезде? Как оставлять в городе, которому угрожает военная осада и, может быть, гибель в беспощадном штурме? Если Евдокия с младшими детьми попадет в руки хана, он получит сильнейшее оружие против Москвы. Это, конечно, знают и бояре. Боясь, как бы вопреки его воле не сорвали княгиню с постели больной и не погубили, он разрешил вывезти ее сразу, как встанет на ноги. Но нет худа без добра — при оставшейся княгине его отъезд из стольной меньше встревожит народ. Пусть знают люди, что князь верит в крепость московских стен, что не бросает город в пасть Орды, как откупную дань.

При виде великого князя от дверей светлицы порхнули сенные девушки, пожилая нянька растворила покой.

— Пожалуй, государь-батюшка, полюбуйся на сынка да на голубицу свою, уж извелась бедная, глазки на дверь проглядела, тебя ожидаючи.

Димитрий вошел в освещенный покой, на большой розовой подушке увидел разметавшиеся золотистые волосы, бледное лицо и сияющие огромные глаза жены. На той же подушке в голубом свертке виднелось сморщенное личико спящего младенца. Руки Евдокии на розовом одеяле шевельнулись.

— Митенька… Пришел-таки… Дождалась.

Князь опустился на колени возле высокой кровати, взял слабые руки жены и прижал к губам. Евдокия тихо заплакала: никогда он прежде не целовал ее рук.

В доме Владимира — столпотворение. Дворский боярин кинулся навстречу, князь, не слушая его вопросов, распорядился:

— Казну, оружие, справу, какая нужна в походе, — погружай сколько можно. С заутрени сам поведешь обоз на Волок-Ламский, догоню тебя с полком. Всех слуг вооружить. Ключи от терема, амбаров и погребов отдай боярину Морозову.

— Как можно, государь? Растащут, пограбют, винные погреба опустошат…

— Ты слыхал, што сказано? А погреба — разбить, вина и меды выпустить до капли.

— Баб-то и ребятишек куды?

— Кто хочет — в обоз. От них тут мало будет проку.

Проходя через гостевую залу, Владимир в изумлении остановился перед картиной на свежеокрашенной бледно-золотистой стене: всадник, одетый в чешуйчатую броню, вздыбил крылатого коня, поражая копьем царственного дракона, скалящего зубастую пасть. Ниже, под облаками, вздымались каменные башни крепости, напоминающие Московский Кремль. Из отверстых ворот текли конные рати, сливаясь в одно бесконечное тело, только ряды островерхих шлемов и копий обозначали витязей. Отчетливо выделялись на картине двое в княжеском облачении. При трепетном свете свечей казалось — ряды всадников шевелятся, устремляясь к дальним лесам и холмам. Картина была набросана тонкими темными линиями, она представлялась началом какого-то громадного полотна. Ей пока не хватало красок, но живыми глазами смотрел на князя крылатый всадник, поражающий змея, и в фигурах предводителей войска чудилось странно знакомое.

— Грек рисует, — пояснил дворский. — Задумал он изобразить поход на Дон и победу нашу над Мамаем.

— Где он? — спросил Владимир.

— В тереме, тебя все поджидал.

— Позови его ко мне в столовую палату.

Скинув броню и наскоро умывшись, Владимир прошел в столовую, жадно осушил ковш белого пенистого кваса, пододвинул к себе блюдо жаркого. Тихо появился невысокий человек в монашеской рясе и темном клобуке. Лицо его обрамляла кудрявая бородка с серебряной прядкой посередине. Темные глаза смотрели спокойно и внимательно. Поклонясь, стал у двери. Владимир по-гречески пригласил:

— Проходи, отче Феофаний, садись со мной. — Указал глазами место напротив. — Принимаешь ли ты скоромное?

Грек улыбнулся, ответил по-русски:

— Богомазам, государь, как и попам, сие дозволено, ибо среди мирских людей вращаемся. Но я поужинал, слава богу.

— Тогда испей со мной — тут квас, тут — меды, тут — вино. Бери кувшин, наливай сам, чего пожелаешь. Я, когда один, стольников и кравчих не держу в трапезной. Уж не обессудь.

Грек снова улыбнулся, налил себе в кружку мед.

— Видал я твою работу, отче Феофаний. Изрядно.

— То лишь проба, государь, одна из многих. — Феофан перешел на греческий, догадавшись, что князю доставляет удовольствие поговорить на его языке.

— Жалко, но работу придется тебе отложить. Москва садится в осаду. Государь уходит нынче в ночь, я — завтра. Тебе негоже оставаться здесь. Вот соберем войско, выбьем Тохтамыша в степь, тогда и распишешь терем. Пока в Новгород, что ли, возвращайся, а хочешь — ступай со мной в Волок-Ламский.

— Долго ли Москве быть в осаде, государь?

— Кто знает? Да и в недобрый час попадешь под стрелу или под камень катапульты. Уходи завтра же, отче.

— Пойду я в Троицу, к Сергию. Давно уж собирался. Говорят, татары святых обителей не трогают?

— Не трогали. До Куликовской сечи.

Грек помолчал, осторожно заговорил:

— Поиздержался я, Владимир Андреевич. Деньги есть у меня в Новгороде, у Святой Софии на сохранении. Да время такое — не скоро до них доберешься.

— Вот забота! Я позвал тебя, я и содержать обязан.

Владимир вышел, скоро вернулся, неся окованный ларец, отпер ключом, высыпал на стол пригоршню серебра.

— Здесь талеры, денги, наши полушки. — Он показал новые блестящие монеты с изображением петуха и встающего солнца. — Двух рублей хватит?

— Премного благодарен, столько не заслужил.

— Заслужишь, как Орду вышибем.

— Еще просьбу имею, государь: отпусти со мной отрока Андрея, коего приставил пособником. Великий дар вложил в него господь — всех нас превзойдет он искусством живописи.

— Ишь ты! — Владимир от удивления перешел на русский. — Так бери его, рази я запрещаю?

— Не хочет уходить, брат у него здесь и сестры.

— А ты скажи: князь, мол, велит ему следовать за тобой неотступно, хотя бы в Царьград али Ерусалим. Да со всем прилежанием учиться твому искусству, не помышляя о прочем.

— Спаси тя бог, Владимир Андреич, — растроганно сказал Феофан, вставая и кланяясь.

— Прощай, отче. Кончим войну — жду тебя снова. Да помни: где бы ни стоял князь Храбрый, ты у него найдешь защиту.

Грек удалился. Доведется ли снова увидеться со знаменитым живописцем, порасспросить его об увиденном в долгих странствиях, о вечном и бессмертном, чему служит этот грек? Снова опасны русские дороги, даже охранная грамота самого константинопольского патриарха не спасет от стрелы ордынского разъезда. Но как принуждать художника идти с войском, а не в одиночку, странствующим чернецом? Такие люди вольны в своем выборе, принуждать их к чему-либо даже ради их же блага — не есть ли богохульство? Великих людей, должно быть, ведет судьба, и, только следуя ей, они остаются великими.

Владимир вернулся в залу, постоял перед незаконченной картиной. С тех пор как набрала силу Москва, в князьях и боярах словно бы проснулась особенная тяга к прошлым временам, желание понять своих предков, оживить их дела и по себе оставить долгую память. Многое доступно сильным мира, но заставить говорить время, служить себе прошлое им не дано. Это умеют летописцы, сказители, лирники, в чьи уста небо вложило дар слагать потрясающие душу песни о героях. Да такие вот живописцы, как этот грек, умеющие остановить миг быстротекущей жизни, запечатлев его на простой деревянной доске, на стене терема или храма. Выходит, что князья вершат дела земные, а судят их безродные люди, одаренные божественным вдохновением.

Владимир давно уж собирал и привечал на своем дворе разных искусников, грамотеев, звездочетов, давал всяческие привилегии мастерам по металлу, камню и дереву, следуя в этом старшему брату, завел даже своего летописца и тайно посылал в Рязань за неким монахом, который будто бы сложил песнь о Донском походе, но пока не получил от него вестей. Не одно тут честолюбие — о величии Москвы радел князь Храбрый, видя в бессмертии Москвы и свое человеческое бессмертие. Знал он, как один взгляд множества людей на чудесный образ во главе крестного хода, проникновенное слово, обращенное к войску, песнь о славной старине заставляют одинаково сильно биться сердце и высокородного князя, и «черного» смерда или посадского ремесленника, соединяя их всех в несокрушимую силу. Надо будет непременно сыскать и того рязанца, и этого отрока Андрея, взять под защиту и покровительство, пока мал, несмышлен и не узнал своей судьбы. Такой мастер, как Феофан, зря не станет хвалить посадского мальчишку. А пока знаменитый грек будет ему лучшей опорой…

Владимир вдруг вспомнил о книге, оставшейся в его серпуховском тереме, и пожалел, что забыл о ней в торопливых сборах. До книг ли, когда идет речь о спасении жизней? Сколько погибло бесценных пергаментов в огне ордынских пожогов! Сгорает человеческая память в военных пожарах, и удлиняется путь к истине…

Утром Москву взбудоражила весть об уходе великого князя с дружиной, но в это самое время в ворота вошло семьсот конных ратников во главе с Новосильцем, и народ успокоился. К тому же стало известно: великая княгиня Евдокия с детьми находится в Кремле, — значит, Донской не бросает стольную на произвол судьбы.

В полдень Владимир велел разыскать Морозова. Глядя в тяжелое, одутловатое лицо боярина, зло выговаривал:

— Теряешь золотое время, Иван Семеныч. Уж полдня ты — главный воевода, а дел твоих не слышно. Где начальники ополчения и слободские старшины? Где твои бирючи с приказами? Через два часа я ухожу, в Кремле останется лишь полусотня дружинников. Твои люди должны занять стены и башни, устрой караулы, расставь пушкарей и самострельщиков как должно — всякий обязан знать своих начальников, свое место, сменщиков, время стражи и время отдыха. В Кремле мало съестных припасов — тряхни лабазников, заставь пришлых мужиков и посадских свозить корма для лошадей и скота. Тебя ли учить мне осадным делам, боярин?

— Успеется, князь. — На сердитом лице Морозова не проходило выражение обиды. — Приказы мои дьяк уж пишет, а черных людей рано пускать в детинец. Может, хан и не дойдет до нас, а от них терема и храмы просмердят. Довольно пока моей дружины да пушкарей на стенах — сторожу нести. Мало их окажется — дак велел я отобрать отряд почище, из купцов. А явятся татары близко — весь город разом в Кремль забьется со всяким припасом — чего заране-то набивать амбары, кормить крыс?

Не по душе Владимиру речь боярина, но понимал он, как непросто новому воеводе сразу овладеть всеми делами — лучших-то людей Димитрий взял с собой. Остерег:

— Не шути с Ордой, Иван Семеныч, не шути! А коли духа простолюдинов не выносишь, зачем не отказался от воеводства?

— Попробуй откажись! Ох, князь, знал бы ты, как постыла мне эта честь! Да и нездоровится чегой-то. Пошто Вельяминова, окольника, не определил он на воеводство? — тому ж нет милее, как над мужичьем верховодить.

— Вельяминов тож командует ополчением, он в поле проверен, ты же — сиделец. — Владимир колюче усмехнулся. — Тебе мой дворский отдал ключи?

— Нет еще.

— Сейчас же возьми. И посели в моем тереме ополченцев сколько вместится.

В ту первую ночь, когда Москва осталась без князей, в южной стороне явилось сразу несколько зарев. Поднятый с постели Морозов взошел на средний ярус Фроловской башни. Здесь, на широкой площадке, возле длинноствольной пушки, глядящей через бойницу в темноту посада, толпились стражники и несколько пушкарей. Накрапывал дождь, а навесов над ближней стеной не было, и люди искали убежища в башне. Боярин сердито потянул носом:

— Эко, вонища у вас — и сквозняком-то не продувает.

— То от пушки горелым зельем несет. — Бородатый пушкарь словно оправдывался. — Проверяли ее недавно.

— Развели нечистый серный дух. Кажите, чего тут у вас?

— Горит в той стороне, боярин…

Через боковую стрельницу Морозов и сам уже видел красные сполохи на тучах, было их три. Горело теперь много ближе.

— Четвертое путухло, видно, дождем примочило, — сказал тот же пушкарь.

— «Примочило». Долго ль деревню сжечь? Ты кто будешь?

— Вавилой кличут, оружейной сотни мы.

— Твоя работа? — Боярин пнул тяжелый ствол.

— Моя. Этакие пищалки у всех ворот. Там сотоварищи мои — Пронька с Афонькой. А со мной тут Беско-пушкарь да приемыш мой старший и один посадский, воеводой приставленный пособлять.

— Было б толку от вас! Вот отсыреет ваше чертово зелье, и сбрасывай тогда со стены пукалки эти. Токо железо перевели.

— Как можно, боярин! Зелье мы в башнях держим — в мешки кожаные ссыпано, в крепкие лари уложено.

Морозов потоптался, молча пошел к лестнице.

— Заборола бы надо на стены, боярин, — заговорил пушкарь. — Мы-то в башне, а прочим худо придется под татарскими стрелами.

— Днем неча вам делать — вот и ладили бы заборола-то.

— Плахи нужны, боярин, гвозди — тож.

— Ладно. Завтра все пришлю…

До утра скрипели ворота детинца во Фроловской и Никольской башнях: по опущенным мостам выезжали в темный посад крытые возки, большие телеги, набитые поклажей, рысили верховые. На загороженных рогатками улицах несли ночную стражу вооруженные ополченцы. Едущих окликали, и всякий раз в ответ называлось нужное слово. Сердито ворча, стражники отпирали рогатки, потом, махнув рукой, разгородили улицы. Видно, припозднившиеся дружинники и иные служилые догоняют с припасами свои полки.

Утром зареченские жители торопливо покидали на телеги скарб, привязали коров и коз, целым табором двинулись по мостам на левый берег: конники принесли весть, что разъезды ордынцев в двадцати верстах. Вливаясь в Великий Посад, телеги беженцев запрудили улицы, заполонили площадь у Фроловской церкви, тогда слободские старшины приказали распахнуть все подворья, впускать пришлецов, как своих родичей. Те, кто пробился на площадь, жались к белокаменной стене, словно цыплята к наседке, напуганные тенью коршуна. Воевода молчал, и в Кремль никого не пускали, ворота его лишь исторгали отъезжающих. Из отворенных дверей Фроловской церкви неслось протяжное пение. Женщины становились коленями на сырую землю, усердно крестились на церковь, на купола Успенского и Архангельского соборов. Небо расчищалось, засияло золото храмов, торжественный хорал вливал в душу грустный покой, и потому неправдоподобными казались черные сигнальные дымы, торчащие в синеве за рекой Москвой.

Во главе отряда воинов на крепостной мост въехал железнобронный боярин на рыжем высоком коне. Потные бока лошадей, их забрызганные грязью подбрюшья говорили, что пришел отряд издалека. Останавливались на ходу мужики, женщины прерывали молитвы, следя за всадниками. Стража в воротах скрестила тяжелые алебарды, боярин что-то негромко сказал, в ответ раздалось:

— Вертайтесь обратно! Не то слово. Живо, свободитя дорогу!

— Зови начальника! — потребовал приезжий.

— Нашто те начальник? Слова не знашь — пущать не велено!

— А ну, сытая крыса, зови начальника, не то!.. — Боярин схватился за рукоять меча, но на голос его уже явился в воротах рослый, чреватый стражник в распахнутом полукафтане золотистого цвета, с дорогой саблей на поясе.

— Хто тут буянит? А-а, Олекса Дмитрич. Здорово, сотский.

— Здорово, Баклан. С каких это пор в Кремле у нас с начальником воинского отряда разговаривать не хотят? Где Морозов?

— Дак нет же в Кремле Морозова, Олекса Дмитрич.

— Отъехал, што ли?

— Ишшо ночью. Занемог он — в деревню свезли ево. Пополудни и мы сдадим стражу, поедем за боярином.

— Кто ж воеводой теперь?

— Я почем знаю? Он не сказал. Велел лишь в детинец никого не пущать, кто слова ево не знает. Нам же — до полудни хозяйство вывезти и уходить.

— Кто-то же из бояр остался за него?

— Может, и остался. — Баклан ухмыльнулся. — Ночью многие съехали, да вон и теперь едут. — Он ткнул пальцем за спину: у ворот стояли, ожидая, когда освободится мост, несколько пароконных повозок.

— А владыка?

— Киприан-то? Че ему тут делать, ежели князья и бояре, почитай, до единого разбежались? Телеги нагружает. Догоняй-ка ты, сотский, свово князя, че ты тут забыл?

— Прочь с дороги! — Олекса пришпорил коня, пузатый Баклан едва успел отскочить с пути. Позади, за рвом, в собравшейся толпе, начался ропот, со стены тревожно смотрели пушкари.

— Воры! Иуды! Трусы проклятые! — Олскса с седла плюнул в чью-то знакомую сытую рожу, торчащую в окошечке возка. — Зачем вас кормит государь? Штоб жрали и гадили на его земле?

Галопом промчался он через Соборную площадь до великокняжеского двора. В гриднице навстречу кинулся Владимир Красный.

— Олекса, брате! Ты еще в Москве!

— Што у вас тут творится, боярин? — гневно спросил Олекса.

— Чего творится? — Юное лицо Красного залилось огнем.

— Сидишь посередь Москвы, Москвы же не видишь! В Кремле одни чернецы, бабы да горстка стражи. Ополченцы шатаются по посаду, народ в смуте, воевода Морозов опять занедужил поносом, скрылся неведомо куда, бояре бегут, как крысы из горящего амбара. А враг в двадцати верстах — я сам видал.

— Неужто в двадцати? — Румянец сошел со щек Красного.

— Пошли своих — разрушить мосты или сжечь, это немного задержит Орду. Надо садиться в осаду, часа не теряя.

— Ты хотя, што ли, повоеводствуй, Олекса!

— Нашел воеводу! Языка добыть, ворога потрепать в чистом поле — вот и весь Олекса. Уж лучше ты возьми на себя детинец.

— Не могу. Не могу я нарушить приказ государев, передать охрану княгини другому. Слово дал. И воевода с меня не лучше. Этакую крепость боронить — голова нужна, борода седая.

— Может, владыка чего подскажет, а, Владимир?

— Сходи спроси…

У ворот Чудова монастыря, где жил митрополит, двое чернецов, переругиваясь с ключарем, разворачивали повозку, нагруженную книгами и свитками пергамента.

— Чего не поделили, отцы святые? — спросил Олекса.

— Да как же, боярин! — отозвался согбенный седой монах, помаргивая слезящимися глазами, ослепшими в сумеречной келье за переписыванием пергаментов. — Из Симоновского мы. Владыка наш велел в Чудов перевезти письмена священные, книги старинные, мол, надежнее уберегутся в Кремле-то. А он вот не примает.

— Да што я, на улицу вас гоню? — сердился молодой ключарь. — Уж и ризница, и книгохранилище доверху заложены — со всех ближних церквей и обителей свезли книги. А в келье да подвалах мыши источат пергаменты. В Архангельском вон придел пустой, туда и везите.

— Ага! Придел-от дресвяный, не ровен час загорится. В храм класть не лучше — народ там толкется.

Олекса, не зная, что присоветовать, поспешил на Владычный двор. Стража узнала его, пропустила без слова. Киприан стоял у крыльца своей палаты, опираясь на самшитовый посох, следил за погрузкой ризницы и своей библиотеки в крытые кожей возки. Он только что вернулся от службы в Архангельском соборе, отпустил бывших при нем игуменов и настоятелей храмов, благословил их разделить испытания, выпавшие прихожанам и духовным братьям, сказав, что обязан последовать за государыней. Он, митрополит, должен иметь влияние на всю Русь, ему сидеть в Москве, отрезанным от паствы, никак невозможно.

Олекса поклонился владыке в пояс.

— Откуда ты, сын мой?

— Из сторожи, святой отче. Враг — в двадцати верстах.

— Помилуй, боже, недостойных рабов твоих, прости окаянство наше, отведи погибель от православных. — Киприан трижды перекрестился.

— Отче, воевода Морозов исчез, бояре бегут, народ в смятении. Што делать, отче?

— Попы и чернецы служат молебны об избавлении от агарян, утешают народ в беде. А воевод ставить — дело княжеское.

— Отче! — вскричал Олекса. — Ты — владыка церкви. Собери остатних бояр, укажи достойного, благослови на воеводство, и народ признает его.

— Не смей учить меня, дерзкий! — Киприан стукнул посохом. — Святительское ли дело заниматься ратным устроением? Ты государя свово спроси: почто бежал он, аки тать, скрываясь в ночи? Где брат его, столь прославленный во бранях? Где иные наперсники, втравившие в эту войну? Почто он воеводы доброго нам не оставил? На кого кинул град стольный — на чернецов, на женок да на простолюдинов? Недорого, знать, он ценит Москву и головы наши!

— Святой владыка! Аль неведомо тебе, зачем ушел Димитрий Иванович? Кабы выдавал он Белокаменную хану, разве оставил бы в ней княгиню с детьми? В Москве — тысячи оружных…

— Вот и сыщите себе воеводу. У меня же не одна Москва на плечах. Я есмь всея Руси митрополит, и неча мне делать там, где светской власти не осталось. Не смерти боюсь, но бесчестья православию. Не хватало еще, чтобы митрополита Киприана татары, как собаку, увели на цепи в Сарай и там приковали да именем бы моим смущали христианство. А княгиню с чадами я вывезу. Не место белой голубице середь воронья.

У Олексы потемнело в глазах. Это что же такое — владыка церкви уже обрек Москву на гибель? И кого он обозвал вороньем — не тех ли простолюдинов, о судьбе которых плакался?

— Беги, отче, беги скорее, да знай: на Руси тот не найдет чести, кто собой дорожит больше, чем родиной!

Олекса круто повернулся, пошел в ворота. Киприана затрясло. Ни один князь не смел бы так надерзить святителю, как этот молодой охальник.

— Еретик! Бес!

— Вели, святой владыка, повяжем его да засадим в подвал, — предложил начальник митрополичьей дружины.

— Бог накажет. — Киприан поспешно перекрестился, вспомнив, что он священник, а не игрок в зернь, сводящий счеты с соперником. — Прости, господи, речи его неразумные.

В городе звонил колокол, но распаленный Олекса не слышал его. Он спешил к терему князя Владимира — вдруг да застанет там кого из бояр? Ворота были заперты, он сунул руку в отверстие, повернул деревянный ключ, вошел на пустое подворье. Терем словно вымер. Стук подкованных каблуков гулко отдался в тишине просторной гостевой залы. Олекса в изумлении остановился перед картиной на стене, озаренной солнцем, льющимся в отворенные окна. Он даже не слышал легких шагов на лестнице, ведущей из залы в верхние покои терема.

— Ой, кто тут у нас?

Воин вздрогнул, оборотился на женский голос. В проеме двери, словно в раме, стояла девушка в полотняной домашней рубахе до пят, перетянутой голубым пояском. Корона косы без всяких украшений обвивала ее голову, большие серые глаза смотрели на гостя с любопытством и легкой тревогой.

— Ты кто? — изумленно спросил Олекса.

— Анюта. — Девица тревожно улыбнулась.

— Что же ты делаешь здесь, Анюта?

— Как что? Я живу здесь. При княгине Олене.

— Разве княгиня дома?

— Кабы так! В отъезде она, ждем — не дождемся. А ты у великого князя служишь? Я видала тебя с издалька.

— Ишь глазастая! Почему ж я тебя не видал досель?

— Мы не боярыни, чего нас разглядывать?

— Так ты што, одна осталась?

— Да нет. Шестеро нас, сенных девушек, оставлено за домом присматривать. Кружева вяжем для госпожи, прядем — делать-то больше неча, все съехали. Лишь три старых дядьки при нас.

«Они кружева вяжут!» — чувство вины захватывало Олексу.

— А татары подступят, осада начнется?

В глазах девицы мелькнул испуг и растаял.

— Пригодимся. Ратников станем кормить, ходить за ранеными. Князь наш обещал скоро вернуться с войском.

— Да ты, милая Анюта, храбрее иных бояр. — Сказав, он подумал, что храбрость ее от неведения близкой беды.

— А ты небось от воеводы за ключами — дак вон они.

На столе посреди залы лежала тяжелая связка ключей, так и не понадобившаяся Морозову.

— Ключи ни к чему мне — я к государю спешу. Может, тебя с собой взять, а? На седле увезу.

— Што ты, боярин, как можно съехать? И подруги мои тут.

Олекса грустно улыбнулся:

— Тогда прощай, храбрая Анюта. — У порога вдруг задержался, обернулся к ней, сказал, сам словам удивляясь: — Жди меня, Анюта. Доложу князю о разведке — ворочусь. Хоть сквозь целую Орду пробьюсь, а тебя сыщу.

Сбегая с крыльца, он продолжал видеть изумление в ее глазах, вспыхнувшие румянцем щеки. Однако тут же забыл о девушке, пораженный грозным гулом человеческих голосов: от Фроловских ворот, захлестывая улицы и площади детинца, валили толпы народа.