Не знал Олекса, что его стычка со стражниками подольет масла в огонь, который начал разгораться еще с утра, когда пошли разговоры о том, что бояре и богатые гости, оставленные начальствовать, тайно покидают Москву. Возможно, толки эти послужили бы сигналом общего бегства, но куда податься бедному посадскому, у которого ни лошади, ни полушки за душой и целая куча ребятни? А таких в Москве — полный Великий Посад да Заречье с Загорьем.

К старшине Кузнецкой слободки Савелию Клещу с заутрени нагрянули ополченцы, сдавшие ночную стражу.

— Ты, старшина, квасы попиваешь, а лучшие-то люди бегут вон из города. Я чаю, за одну ночь Кремль уполовинился народишком, ежли вовсе не опустел. Кто станет боронить Москву без бояр-то?

— Пропадать нам тут всем в безначалии! Князь бросил, теперича и бояре бросают.

— Што им наши головушки? Пожитки бы спасти, а черных людей оне себе завсегда сыщут.

Костистое, жесткое лицо Клеща помрачнело.

— Вы, православные, чем буянить зря, ступайте за посадскими старшинами. Пущай сходятся на подворье Адама-суконника.

К подворью Адама уже привалила целая толпа. Многие ополченцы в бронях и с оружием. Адам пригласил выборных в дом. Кроме него и Клеща были здесь старшины от бронников, от оружейной сотни, от плотницкой и гончарной улиц, от кричников и красильщиков. Кожевенную слободку представлял Каримка. Минувшей весной бывший дружинник повздорил на Арбате с важным казанским гостем, который постоянно торговал в Москве. Когда тот обозвал Каримку неверным выродком, разъяренный богатырь учинил обидчику целую осаду в его доме, разогнав челядинов, а потом снял обитые узорной медью ворота, отнес их на постоялый двор и там пропил с какими-то гуляками. Купеческий Арбат потешался над казанцем, но тот нажаловался окольничему, и Каримку удалили из дружины, велев заплатить стоимость ворот. Кожевники, обрадованные возвращением старого товарища в их сотню, тут же избрали его своим старшиной.

Людям неродовитым, хотя бы и облеченным выборной властью, не с руки встревать в боярские дела. Думали. Наконец Клещ угрюмо обронил:

— В Кремль идти надобно. Всем выборным. Спросим бояр, кто там остался, чего они мыслят. Ежели правда съехал Морозов, пущай нового воеводу ставят.

— Кто поставит? — спросил бронник Рублев. — Я сам слыхал разговор боярина Олексы Дмитрича со стражей — там безначалие полное. Морозовский стремянный Баклан хозяйничает.

— Тот же Олекса — он сотский великого князя.

— Ускакал уж, поди-ка.

— А в Кремль идти надо, — веско сказал Адам.

— Веди, бачка-калга! — Каримка нетерпеливо вскочил с места.

От Адамова подворья за старшинами двинулись сотни людей, жаждущих какого-то сильного слова, чьей-то воли, которая немедленно направила бы их на общее грозное дело, способное отвести подступающую беду. В исходе широкой Нагорной улицы, что вела от неглинского подола к Фроловской площади, дорогу шествию преградил конный обоз из Кремля. Передом ехал легкий крытый возок, запряженный парой чалых, на правой лошади сидел громадный бородач в короткополом зипуне с тяжелым ременным бичом в руке и обнаженной секирой за кушаком. Нагруженные телеги сопровождались вооруженными слугами.

— Дорогу, православные, дорогу! — покрикивал детинушка, направляя возок в середину толпы. Она подавалась в стороны, пока не раздался чей-то злой выкрик:

— Ишшо один вор в Тверь побежал!

— Али в Торжок — мошну набивать!

Толпа стала смыкаться, несколько рук вцепилось в поводья, лошади, храпя, попятились.

— Эй, не балуйтя, православные! — закричал возница. — Боярин Томила строг.

— Июда твой боярин — государев изменник!

— Слазь, душа холопска, аль поворачивай — воевода рассудит.

— Очумели, дурачье? Прочь с дороги! — Возница свистнул свинцованным бичом, один удар которого насмерть зашибает волка и перебивает хребет оленю, но толпа не шатнулась.

— Ну-ка, тронь, морда холопска!

Откинулась кожаная заслонка возка, явилась бобровая шапка, потом — острое злое лицо с закрученными усами и клиновидной бородкой. Резанул визгливый крик:

— С дороги, пиянь, гуляй нечистые! Чего глаза пучишь? — накинулся боярин на возницу. — Бей!

Длинный бич, свистя, стал описывать круг за кругом, разметывая толпу.

— Бунтовщики! Тати! — орал боярин. — Бей их!

Слуги на телегах стали обнажать оружие, как вдруг с пронзительным визгом из толпы метнулся Каримка, и громадный наездник, уронив секиру, вверх тормашками полетел с коня. Вопли боярина заглушил рев многорукого чудовища — взбешенной толпы:

— Бе-ей!.. Круши боярских собак!

Засвистели каменья и дреколье, в руках ополченцев взметнулись булавы и мечи, боярские слуги, бросая оружие, сами посыпались под телеги. Каримка сидел верхом на вознице, молотя его кулаком, возок опрокинулся, бились лошади в постромках, десятки рук, мешая друг другу, пытались вытащить боярина на свет, дорваться до его одежды, волос и горла. Он яростно отбивался, сдавленно хрипел:

— Тати!.. Я — государю… В батоги!

Наконец его выдернули из повозки, простоволосого, в растерзанном кафтане; тараща глаза от страха и злости, он судорожно пытался оторвать от себя цепкие чужие руки.

— Братья! Православные братья! — Адам, стоя на телеге, старался перекричать толпу. — Остановитесь, братья, ради Христа-спасителя остановитесь!

На Адама стали оборачиваться, рев затихал, смолкали глухие кулачные удары. Адам смотрел сверху в бородатые и безусые лица, в озлобленные глаза, черные, как пучина в ненастье, и сжимало ему горло от переполнявшего душу гнева, жалости, любви, от невыразимого желания вразумить, удержать этих людей от того, в чем они сами станут раскаиваться.

— Што творите вы, братья? Кого радуете, избивая друг друга? Только хана ордынского, только врагов, желающих нам погибели, обрадуете вы этим смертоубийством…

Толпа дышала в лицо Адаму, жгла сотнями глаз, словно вопрошала: кто ты таков, человек, осмелившийся прервать справедливый суд? Каримка и возница поднялись с земли, бородач в сердцах хватил татарина по шее, Каримка только кагакнул и нагнулся за шапкой. В толпе напряженно засмеялись. Побитый Томила, кажется, лишь теперь начал понимать, какую грозу навлек на себя, дрожащими руками оглаживал растрепанную бородку, ощупывал грудь, бока, уверяясь, что цел; лицо его при этом морщилось и дрожало — какая иная обида может быть горше: чернью побит, вывалян в пыли и конском навозе, словно проворовавшийся гуляй!

— Боярин Томила! — Адам овладел своим голосом. — Прости ты нас — ведь сам же вызвал эту бучу! Народ — не водовозная кляча, его бичом не устрашишь и не погонишь!

— Верно, Адамушка!

— Хорошо говоришь, старшина!

— И вы, мужики, простите боярина Томилу. Он тож человек смертный, вон и руда красная на усах, и шишка на лбу вскочила, как у меня самого случается в потасовках. Да и у вас, мужики, поди-ка, не голубые сопли текут от кулачной потехи?

Смех заходил по толпе, боярин кривился, отирая полой окровавленное лицо.

— Понять нам тебя, боярин, просто. Человек ты родовитый, гневливый, да и удалой — вон гривна серебряная на шее, ее небось не каждому вешают. И не первый ты побежал из Кремля. Душой, поди-ка, извелся, на трусов глядючи. И выехал ты не в себе нынче, узнав, што пропал воевода, дрожал от гнева, а тут тебе дорогу заступили — вот и потерял разум, с бичом на народ попер. Оставайся ты лучше в Москве, боярин, начальствуй над нами — тысяцким поставим тебя.

— Я от государя сотским поставлен, и довольно того с меня! — зло, с хрипом крикнул Томила.

— Будь сотским, нам все едино — только начальствуй.

— Хто вы такие? — боярина снова затрясло. — Вам ли, бунтовщикам, ставить начальных бояр? Князья ушли, воевода скрылся, лучшие люди разбежались, а вы хотите город спасти? Не воеводу вам — атамана выбрать надо, опустошить город да и разбежаться!

— А и выберем атамана! — раздалось из толпы.

— Не все вам, родовитым, жировать.

— Эх, боярин! — горько ответил Адам. — Это тебе везде хорошо, именитому да с казной. А им-то разбегаться куда — безродным, безлошадным, безденежным? Государь, уходя, вам, боярам, вручил нас — так приказывайте: горы своротим. А побегут все — этак до моря студеного можно докатиться, у кого сил хватит. И што тогда? В море топиться?

— Все одно — не начальник я вам. Сначала избили, опозорили мои седины, теперича воеводой зовете? Этак, может, у ватажников заведено, мне же не приходилось ватаги водить, и даст бог — не придется!

Снова зло загудела толпа:

— Чего ты с ним кисельничаешь, Адам? Пусть проваливает к черту и больше не попадается!

— Верна! Свово воеводу ставить — посадского!

— Долой бояр-дармоедов!

— Каменьем побить остатних!

— Он те, князь-то, побьет!

— Спасибо скажет!

— Свово воеводу надо! На вече выберем!

— На вече!.. На вече!..

Магическое слово, будто пламенем, зажгло толпу. Уж и не помнили москвитяне, когда последний раз собирал их вечевой колокол — думал за них великий князь с боярами и столпами церкви, — но в час безначалия и неотвратимой беды мысль о вече пришла им как спасение. Вече не ошибается. Мгновенно забыв о Томиле, толпа устремилась к площади перед главными воротами Московского Кремля.

Адам задержался возле расстроенного обоза, поглядывая на боярина, сплевывающего кровь и прикладывающего медяки к шишкам на лице. О Томиле он был наслышан, ибо часто бывал в детинце, поставляя сукна для войска. Ходил боярин и на ордынцев, и на литовцев, и на Тверь, бился с ливонцами, сиживал в осадах — бесценен такой воин теперь в Москве. Конечно, велика обида его, но умный, поостыв, не растравляет обиды — свою вину ищет, а уж Томила-то оскорбил толпу — дальше некуда.

— Че смотришь, атаман? Жалеешь небось, што без пользы старался и не дал прирезать старого боярина?

— Зря коришь, Томила Григорич. Не о том и не так бы нам разговаривать. Не атаман я и посадские наши — не ватага. Народ они, коему государь на поле Куликовом в ножки падал.

— Народ не избивает людей служилых. Я всю жизню с седла не сходил аль со стен крепостных. А нажил-то… Думаешь, бархаты тамо, шелка, сосуды серебряные в тех возках? Иди, иди — глянь! — Отстраняя жестом с пути слуг, боярин подошел к возкам, нервно дергая пряжки, стал отстегивать кожаные занавеси. На Адама глянули испуганные лица детей, подростков и женщин.

— Ну, видал? Двое сынов моих легли в Куликовской сече, трое меньших ушли теперича с князем Храбрым. Две невестки померли у меня и бабка преставилась — я им, оставшимся, последняя защита. И не токмо своих — жен и чад ратников моих служилых увожу от погибели и неволи. Для того и вооружил холопов. А «народ» — вот он!..

— Ладно, Томила Григорич, — сурово сказал Адам. — Виноваты. Да и ты, слышь, не ангел. Скажи мне: служилому-то боярину позволено избивать вольных посадских людей? Они ж не холопы твои. Да и на холопах умный не станет зло срывать. Народ только лошадей твоих под уздцы взял, а ты — стегать его!

— Не хватай чужого!

— Удержать лишь хотели. Народ — он ребенок, он же и отец. И прибить может, и заласкать может, и на щите поднимет, и тут же тумака даст, коли перед ним занесешься. Одного никогда не простит — измены.

— Сначала убьет, после прославит — так, што ли?

— И так бывает. Но лишь с теми, кто чванится.

— Не уговаривай, суконник. Не в чужбину иду с сиротами, но к своему государю. Эй, там! — Боярин вдруг вызверился на холопов, похаживающих вокруг возков. — Ча уши распустили? Трогай!

— Што ж, боярин, добрый путь. Но поспешай — ты, видно, последний, кого из Москвы выпустили.

— Стой, суконник, я добра так не оставляю. Ермилка, подай сюды ларец!

— Нет нужды, боярин. Серебра я б те и сам отвалил — не серебро нынче дорого, а люди.

Томила озадаченно смотрел вслед посадскому старшине, прижимая к скуле медный пул.

Как проран мгновенно втягивает в себя толчею водоворотов переполненного весеннего пруда, так набатный рев колокола направил народные толпы на главную площадь Великого Посада перед Кремлем. Перепуганная стража, решив, что начались погромы, заперла кремлевские ворота. Пока Адам уговаривал Томилу, толпа у Фроловской церкви вытолкнула из себя и подняла на сдвинутые телеги других старшин. Неискушенный в речах Клещ поставил впереди выборных Данилу Рублева, тот поднял руку и, когда стихло, стал говорить. Сильный голос его разносился над площадью, эхом возвращался от белокаменной стены детинца. Бронник рассказал об отъезде воеводы Морозова, о бегстве бояр и богатых гостей кремлевских.

— Вот и выходит: не на кого нам больше надеяться — своим разумом, своими руками должны мы спасать Москву и себя самих.

Умолк бронник, толпа зароптала, послышались выкрики:

— Говори, Данило, што делать-то?

— Выборные-то чего надумали?

Рублев оборотился к товарищам, рослый Клещ вышагнул вперед, сказал своим тяжелым, глухим басом:

— Коли собрались мы на вече, первое народ сам должон решить: становиться на стены — защищать стольную али послать к хану покорных гонцов, молить о милости и отворить ворота.

Вспыхнули, столкнулись накаленные голоса:

— Знаем ханскую милость — лучше головой в воду!

— Боронить Москву!

— Храбер бобер, пока волк не пришел.

— Хан не тронул Рязани и нас помилует! Он лишь на князя злобится за сына свово.

— Заткнись, ордынский подголосок, — глотку забью!

— Забей и сам подыхай! Кинули нас хану, как кость собаке — авось отстанет!

— Князь сулил скоро вернуться! Княгиню оставил!

— В осаду! В осаду!

Рублев снова поднял руку.

— Там, на стене, уж неделю стоят пушкари. Они люди сведущие. Пронька с Афонькой в Коломне и Щурове держали осаду, на тверские стены ходили. Они говорят: при трех тысячах ратников никакая сила не возьмет Кремля на щит.

— На щит не возьмут — измором задушат.

— Пушкари сказали: у них довольно и зелья, и ядер, и жеребьев. Ополченцы наши, почитай, все оружны, да в подвалах кремлевских должна еще остаться справа. Надо лишь пополнить съестной припас, штоб хватило на месяц, а там и князь подойдет.

— В осаду!.. В осаду!..

Еще чьи-то злые голоса пытались сеять сомнения, но тысячи глоток подхватили: «В осаду! В осаду!» — и кричать против стало опасно. Рослый человек в темной рясе, с тяжелым посохом в руке с паперти Фроловской церкви размашисто крестил толпу.

— Народ московский! Ты сказал свою волю! — крикнул Рублев. — Теперь выбирай себе воеводу и иных начальных. Наше дело кончено. — Он пошел было на край помоста, за ним тронулись другие, но их остановили голоса:

— Стой, Данило! Веди наше вече и дальше — любо нам, как говоришь ты с народом!

— Все оставайтеся — все выборные!

Прежде чем кричать воеводу, Рублев предложил послать в детинец за оставшимися боярами и детьми боярскими. Может быть, среди них найдется достойный человек, искусный в осадных делах? Отрядили Адама-суконника, носившего, как и некоторые другие старшины, чин сотского ополчения. Сопровождаемый целой толпой, Адам направился к Фроловской башне и лишь на крепостном мосту обнаружил, что железный затвор ворот опущен. Заметив бородатые лица среди каменных зубцов башенного прясла, он зычно потребовал начальника.

— Ча горланитя под стеной? — Желтый кафтан Баклана явился между зубцами. — Аль чево забыли в детинце?

За рвом притихла толпа, слушая переговоры.

— Я — сотский ополчения, послан от московского веча. Велено всех бояр, оставшихся в городе, призвать на вече.

— Велено — надо ж! Ты што, в Новагороде аль во Пскове? Да и тамо, чай, не всякого в княжеской детинец пустют. Вы небось хотите дома боярски да купецки пограбить, медов да вин попить из княжьих подвалов? Проваливайте поздорову!

— Ты, Баклан, не узнаешь меня?

— Вас, гуляев, рази всех упомнишь?

Адама охватил гнев.

— Ты што, вор, хошь целеньким выдать Кремль со княгиней и княжатами в ханские руки? И тем шкуру свою спасти? Волей московского народа велю: немедля отвори ворота!

— А этого хошь? — Баклан показал кукиш. — Может, на щит нас возьмешь со своими грабежниками? Не советую! Пополудни, как съедут все лучшие люди, заходите и грабьте, а теперь убирайтеся!

— Зря ты с ним лаешься, Адам, он и боярина Олексу нынче впускать не хотел. Лестницы надобно.

— Поди-ка, сами там доворовывают чужое добро, шкуродеры морозовские!

— Живоглоты!

— Ча выпятился, хомяк мордатый?

Баклан завизжал. Посадский угодил в больное место: стремянный беглого воеводы не выносил своего второго прозвища Хомяк, данного ему за необычайную жадность и склонность к обжорству — свойства, редко соединяющиеся в одном человеке. Адам тоже подозревал, что Баклан никого не пускает в детинец, чтобы не помешали его молодцам прибирать к рукам самое ценное в опустевших домах бояр и гостей.

— Тащите лестницы!

— Погоди, Адам! — На прясле появился пушкарь Вавила. — Ворота сейчас отопрут.

— Я те отопру! — накинулся Баклан на пушкаря. — Я те живо кишки-то выпущу, смердячья харя.

Но уже сдвинулся громадный кованый клин в проеме башни, поскрипывая, медленно пополз вверх. Толпа ринулась в образовавшийся просвет, ворвалась в башню. Ополченцы кинулись в отворенную боковую дверь стрельны, к лестнице, ведущей на стену, чтобы посчитаться с Бакланом. Посадский люд повалил в крепость…

Шестьдесят добрых мечей разгонят и тысячу сброда, но все же в груди Олексы захолонуло: в подваливающей толпе блистали панцири и кольчуги. Неужто гуляям и лесным ватажникам, набившимся в город за последние дни, удалось вовлечь и ополченцев в грабежное дело? Оставив Красного с дружинниками, он решительно кинулся к знакомому детинушке.

— Адам! Ты на кого это исполчился, Адам?

— Олекса Дмитрия! — Суконник остановился, раскинул руки, как будто хотел заключить воина в объятия. — Слава Спасителю — уж и не чаял тебе застать. Не тати мы, Олексаша, отец ты мой: народным вече посланы звать бояр остатних на Фроловскую площадь. Прости за шум — стража не пускала.

— Фу, дьяволы! — Олекса снял шлем, вытер потный лоб, оглядел сгрудившуюся толпу. — Опять этот пузатый хомяк намутил. Вече, говоришь? И слава богу, што догадались.

— Народ сказал свою волю: Москву не отдавать хану, стоять на стенах до последнего. Да нет у нас воеводы. Может, ты возьмешь булаву али боярин Володимир?

— Вот те раз — из грязи да в князи! Так, брат, большое дело не делается. Послали тебя звать бояр — так и зови, кого найдешь. Это ж надо — вече на Москве!

Ополченцы рассыпались по Кремлю. Нашли неполный десяток людей боярского звания и детей боярских, но все народишко мелкий, малоименитый, воинской славой не меченный. Да и то ладно — будет с кем думу держать новому воеводе. Богатых гостей и вовсе ни одного: торговый человек — оборотистый, подлый, чутьистый. Он первым бежит от беды, молчком, тайком.

Торжественным конвоем вели хмурых людей через толпу к помосту. Седобородый худой мужичонка громко дивился:

— От люди! Их в начальные зовут, они же будто во полон плетутся. Кабы меня эдак — под белы руки да в воеводы!

— Ты их заимей, белы-то руки!

— Руки ладно. В голове твоей свистит, Сверчок.

— На полатях научись ишшо воеводствовать. И как тя баба на вече-то пустила?

— Баба, она — сила! Вон Боброк, нашто молодец, а говорят, у нево дома свой воевода в юбке.

— Говорят — кур доят. Да и женка у Боброка небось иным не чета — сестра государева.

— Вон бы кого в воеводы — Олексу Дмитрича!

Олекса во главе своих разведчиков пробирался верхом через прибывающую толпу, заполонившую уже всю площадь. У стремени его шел Адам, о чем-то рассказывая.

— Верно: кричим Олексу!

— Олексу — воеводой!..

Несколько грубых пропитых голосов грянули хором в середине толпы:

— Жирошку — воеводой!

— Жирошку! Жирошку! — долетело в ответ от церковной паперти. — Всех удалея — Жирошка!

— В чужих лабазах он удалец! Олексу-у!..

Бронник Рублев, поднявшись на помост вместе с приведенными, хотел говорить, но ему не дали.

— Олексу — воеводой! — уже многие десятки голосов кричали возле помоста имя молодого сотского, и это имя стала подхватывать толпа: — Олексу! Олексу!..

— Жирошку, сына боярского! — снова пронзительно закричали разом хриплые голоса.

— К черту вора! Он детинец разворует и пропьет! Олексу!..

— Олексу! Олексу воеводой!..

Сидящий верхом Олекса наклонился к Адаму:

— Твои кричат? Ты постарался?

— Помилуй бог, Олекса Дмитрич! — Адам улыбался. — Я лишь угадал, кто нужен нам.

Олекса приподнялся на стременах, снял шлем, стал кланяться на четыре стороны. Площадь затихла.

— Благодарю вас, люди московские, за честь неслыханную. Надо бы теперь спешить к государю, но, видно, сам бог судил мне завернуть в Москву — так и быть: остаюсь с вами! — Крики одобрения оглушили площадь, глаза Олексы схватило слезой. — Останусь с вами, но чести великой не приму. Хотел бы, а не могу, православные. Дайте мне сотню ратников, две сотни, три, даже пять — управлюсь. Честью воинской и богом клянусь: где бы ни поставили меня на стене — там ни один ворог на нее не ступит. А найдутся охотники из ворот выйти да трепануть Орду нечаянным налетом — с радостью поведу их. И ей-же-ей! — волком завоет у меня ханская свора!

— У Олексы завоет, ребята!

— Вот это — боярин, не те курицы! И чего упирается?

— Сотским, как есть, останусь с вами, люди московские, а на воеводство хватки нет у меня. Воеводе осадному не рубиться надо, ему думать — как оборужить войско и крепость, устроить, накормить, обогреть тысячи сидельцев, да не одних ратников — и женок, и стариков, и ребят малых тоже. Воевода — всему хозяйству голова. Бояре тут есть, выборные тоже — они помогут ему управляться. Я же готов воинские заботы взять на себя.

— Кого сам-то хочешь?

— Кто люб тебе — укажи!

Отошедшие от испуга люди на помосте, захваченные настроением толпы, стали подбочениваться, выпячивать груди, каждый норовил выступить вперед, но помост был маловат, кого-то столкнули. Толпа закачалась от хохота. Олекса выждал тишину.

— Я одного человека среди вас знаю. Мог бы он, как иные богатенькие, давно уйти из Москвы. Ан нет, даже семьи не отослал — остался судьбу делить со всеми.

— Да кто ж он, назови?

— Вот он, у мово стремени стоит да помалкивает.

— Адам-суконник! — закричал Рублев, наклоняясь, протягивая Адаму руку. Тот попятился в толпу, но ополченцы подхватили его, поставили на помост. Бояре, будто разом прокиснув, откачнулись, сторонясь Адама.

— Адам — воевода! — загремели голоса.

— Пусти! Расступись! Пусти!.. — К помосту пробивался человек в бобровой шапке, вывалянной в глине, с оторванным воротом, с лицом в набухших синяках. Он ловко взлез на доски, стал рядом со смущенным Адамом.

— Эй, да то ж, никак, боярин Томило!

— Томило-Томило, иде тебя давило?

Послышался смех, но тут же смолк — Томила был известным человеком, да и вид его многих смутил.

— Дурачье! — Боярин яростно топнул, затряс воздетыми руками. — Безумцы окаянные, кого слухаете? Нет князей, нет воеводы, лучшие люди съехали — на кого надеетеся? Нашли себе воеводу — суконника! Ха!

Заволновалась толпа, зароптала, помост качнулся.

— Не стращайте! Уж били меня за правду, а я снова скажу. Жалко мне вас, дураков обманутых. Ваши новые пастыри славы себе ищут, места боярского, готовы они вас в жертву принести аки баранов. Говорю вам: без доброго воеводы, без воев умелых нельзя Кремль боронить. Стены его крепки, да нет таких стен, кои удержали бы Орду. Знаете ли вы, сколько надобно стрел, копий, смолы, ядер да тюфяков и пороков, штобы месяц удерживать этакую крепостищу? А сколько всяких иных припасов? Морозов — вор, он не готовил город к осаде, он пожитки свои тайком отправлял. Вам и дня не выстоять на стенах под стрелами Орды. Побьют вас, порежут, а женок ваших и чад полонят. Этого вы хотите? Да уж лучше растащите остатнее и разбегайтеся по лесам, а кто может — ступайте вослед князьям, станьте в войско. Ты же! — Боярин оборотился к Олексе. — Ты, сотский, известный неслух, за то и бит был, и разжалован. Ныне же, ради славы, пустой надеждой прельщаешь народ, толкаешь на погибель — за то не пред земным, но пред небесным судьей ответишь. — Томила пошел на Адама, тряся растрепанной бородкой. — Прочь, сатана! Прочь все вы, смутьяны, тати нечистые — сгиньте с глаз!

Адам боязливо отступал перед рассвирепевшим боярином, но Олекса уже надвинулся конем на помост, ухватил Томилу за отворот кафтана, повернул к себе и ударом железной перчатки сбросил в толпу — только ахнул боярин.

— Ты чего это, Адам? Тебя народ воеводой крикнул, ты же пятишься перед псом побитым, изменником государевым!

— Да… по привычке, Олекса Дмитрич. — Адам покосился в сторону бояр. — Небось не век воеводой-то хожу.

Громко, облегченно засмеялась толпа. Адам огладил пояс, строго покашлял, заговорил:

— Воеводой крикнули — ладно. Власть давайте. Штоб мог неслухов казнить по воле моей, а усердных — жаловать. Без того не будет воеводства.

— Владей нами, казни и милуй!

— Бронная сотня с тобой, воевода! — Рублев встал рядом с Адамом, и тотчас выборные полезли на помост.

— Кузнецкая с тобой, Адам!

— Оружейная здесь, воевода!

— Гончарная ждет приказаний!

— Бачка-калга, вели кожевникам — башка крутить ворам!

— Так слушай наказ мой, люд московский! Детинец пуст — то дело скверное и опасное: враг у ворот. После веча слободским старшинам Клещу и Рублеву со своими, а также суконной и гончарной сотне войти в Кремль. Воинским начальником крепости назначаю Олексу Дмитрича, он укажет, как расставить людей. Запомните: его власть равна воеводской, он волен в жизни и смерти всякого из вас. Слушаться его беспрекословно.

— Любо, воевода, любо!

— Другим старшинам подойти ко мне после веча. Прибежавшим в Москву мужикам и парням сойтись пополудни здесь, на площади. Дневную стражу в городе на ночь сменят кожевники, а мало их будет, Олекса добавит людей. Так слушайте все, штоб после не сетовать на взыскания. У рогаток стражу держать бессонно, ходить караулами по всем улицам. Без приказа мово либо сотского Олексы ни единого человека ночью не впускать и не выпускать из города. Пьяных шатунов, буянов и прочих охальников нещадно бить палками и, повязав крепко, держать до утра. Утром же судить их принародно. За всякое насилие, грабеж, иную обиду, учиненную жителям, виновных карать смертью на месте.

— Слышим, бачка-калга, — сполним!

— Уж этот сполнит, не сумлевайсь. — В толпе засмеялись, но тут же раздался злой, визгливый крик:

— Пустили волка в овчарню! Он жа — татарин. И кожевники ево, почитай, татарва!

— Молчи, гуляй, тебе ли хаять куликовского ратника?

— Я те покажу гуляя, огрызок собачий! — Послышались удары, толпа заволновалась.

Олекса привстал на стременах, впился взором в кучку мрачноватых людей неподалеку от помоста. Они кого-то затирали, осаживая кулаками. Он заприметил их еще раньше, когда выкрикивали воеводой сына боярского Жирошку, несколько лет назад удаленного от княжеской службы за разбой. Говорили, будто от виселицы спас его родич, заплативший крупную продажу.

— Эй, там, прекратите драку! — зычно крикнул Адам. — Кто смеет охальничать, когда говорит воевода?

— Воевода — без года! — ответил тот же раздраженный голос. — Прежние-то гирями на шее висели, а этот — жерновом норовит. Видали мы этаких гусей напрудских! Бабу свою стращай, а мы и без тебя город устережем, верно, мужики?

— Верно, Бирюк!

— Славно вмазал суконнику, Гришка!

— Воистину — из грязи да в князи! Казнить, вишь, собрался, огрызок собачий. Мы те руки-то повыдергаем!

— Ну, ча стоишь, разинясь? Слезай — Жирошку воеводой выберем!

— Жирошку! Жирошку!..

Толпа роптала словно в оцепенении. Олекса знал силу напористой наглости — кто в обжорном ряду не отступал перед беззастенчивым торгашом-лотошником, всучившим тебе пирог с тухлятиной да и тебя же за то поносящим? А может, Адам перегнул со строгостью в первом наказе? Но ясно другое: либо в эту минуту власть воеводы станет непререкаемой, либо Адам падет и может воцариться власть воровских ватаг, которых немало набилось в посад с уходом князя.

— Расступись! — Олекса уколол жеребца шпорами, толпа раздалась — воинский конь безбоязненно шел на людей. Среди крикунов произошло короткое смятение, там перестали бить человека, он только стонал и охал; буяны попытались затереться среди народа, но опоздали: толпа вдруг уплотнилась, иные напрасно совались в нее, отыскивая щель. Лишь когда Олекса с двумя дружинниками приблизился, толпа раздалась — как бы оттолкнула от себя кучку людей разного возраста, бородатых и обритых, с неуловимо похожими лицами — из тех, что мелькают на торжищах, в корчмах, у церковных папертей.

— Кто учинил смуту? Ты? — Взгляд Олексы уперся в косоплечего высокого парня с одутловатым лицом и бегающими глазами.

— Какая те разница, боярин? Не люб нам суконник, иного воеводу хотим.

— Да не он начал — тот скрылся! Того Бирюком кличут, этот всего лишь Мизгирь.

— Ты слыхал волю народа, Мизгирь?

— Моя воля — лес да поле. Пропадайте вы тут пропадом!

— Взять его! — Олекса перевел взгляд на испитого мужика с синяком во весь глаз. — Ну, вяжите!

Мужик хихикнул, обернулся на других, косоплечий осклабился:

— Руки у нево коротки, боярин, да и у тебя — тож.

С тонким свистом выплеснулся из ножен бледно-синий клинок, замер у стремени всадника. Несколько окружающих подступили было к косоплечему, тот выдернул из-за пояса окованный длинный кистень.

— Я вам повяжу! Очумели, псы, кого слухаете? Бей ево!

Едва уловимо вспыхнул клинок в быстром уколе, снова замер у стремени, с опущенного острия скатилась в пыль алая брусничина. Мизгирь удивленно всхлипнул, подкосился в ногах, из горла его хлынуло ручьем, окрасив рубаху, и он свалился под ноги коня. Олекса развернулся среди онемелой толпы, направился обратно к помосту. Адам сурово заговорил:

— Прежде — о Кариме-кожевнике и иных татарах в его сотне. Они — москвитяне и то доказали кровью на Куликовом поле. А ворвись Орда в Москву, их ждут муки горше наших.

— Верно, воевода!

— Не Каримка напугал нынче ватажников, набившихся в город, и иных гуляев. Напугал их приказ мой — смертью карать грабежников. На беде народной тати ищут корысти, в смуте и безначалии хотят они насильничать и обирать. Многие дома пусты, и не жаль мне добра тех, кто убежал, но грабеж отвратен. Он растлевает, делает человека подобным зверю, пожирающему труп собрата. Допустим ли мы такое в граде нашем славном?

— Нет, воевода, нет!..

— А сколько честных бояр, княжеских воев, ополченцев из посада ушло с полками, оставив на нас старых отцов и матерей, женок и малых чад! Их ли выдадим в лапы разбойников? Ведь случилось уже страшное, позорное для христиан: прошлой ночью в Загорье зарезали старуху с отроком, надругались над женой ополченца, а после убили… Кто сотворил такое? Не те ли самые тати, што учиняют смуту на нашем вече?..

Сорвалось у Адама нечаянно или был умысел в его вопросе, но площадь отозвалась криком бешеной ярости. Только что иные готовы были счесть Олексу жестоким убийцей, страшным орудием власти, которой сами же его облекли, как вдруг слова народного воеводы словно бы молнией озарили смысл происшедшего.

— Смерть насильникам! Смерть!..

Напрасно Олекса размахивал руками и рвал глотку, пытаясь удержать толпу от расправы. Напрасно священник с церковной паперти протягивал руку с крестом, увещевая людей смирить гнев, разобраться, отделить преступников от невиновных — булавы и мечи ополченцев уже крестили ватажников. Пытающихся уползти в толпу по земле топтали ногами и прикалывали кинжалами, гуляев хватали и в других местах площади, где они своей грубой наглостью успели восстановить против себя народ. Скоро лишь прорехи в толпе — там, где лежали побитые, — напоминали о происшедшем.

— Што вы наделали, православные? — крикнул Олекса, едва унялась общая ярость. — Как можно без суда?

— А ты мог?

— Тот за кистень схватился. И мне вы дали власть…

— Мы дали! Стало — мы и есть главный суд. Не жалей, боярин. Волков жалеть — овец не стричь.

Олекса обернулся к Адаму и поразился: тот стоял на помосте спокойный, сложив на груди мощные руки. И заговорил он уверенно, властно, словно уже привык воеводствовать:

— Теперь ступайте по домам, готовьтесь: завтра начнем переселяться в детинец. Все — конец вечу!

Ведя коня в поводу за Адамом и боярами к воротам Кремля, Олекса хмурился, пряча за напускной суровостью душевную смуту. Не сам ли он подал народу пример к жестокой расправе, в которой, возможно, погибли люди пусть и не ангельского образа жизни, однако и не заслужившие подобной казни? Иные могли бы еще послужить Москве, очиститься перед богом, как очищались многие на Куликовом поле. Ведь вот что вышло — главный-то смутьян, тайный атаман бродяг и татей Жирошка, и тот, с волчьим именем, что вызвал смертоубийство на площади, где-то скрылись, а их злосчастные подручники побиты. Тревожно и другое: не попытаются ли Жирошка и этот Бирюк отомстить нынешней ночью, подговорив оставшихся татей? Погода сухая — запалят посад с разных концов да и начнут резать людей в суматохе — тут и кожевникам с кузнецами не уследить. Он вспомнил о семьях товарищей, живущих в посаде. Если уж сам великий князь оставил жену в Москве, едва ли кто-то из кметов сумел вывезти своих. Увиделась вдруг крошечная дочурка Васьки Тупика, даже ощутил ее цепкую ручонку — за палец его держалась, когда погружали в купель, — он, Олекса, стал ее крестным отцом. Улыбнулся и вздрогнул, представив, что с нею и с Дарьей могло случиться то страшное, что случилось минувшей ночью в Загорье. Увиделась и Анюта, девушка, до изумления похожая на цветок незабудку, посреди пустой гостевой залы княжеского терема. Он решил семьи ушедших воинов переселить в Кремль сегодня же.

К вечеру вся зареченская сторона перешла на левый берег, и дружинники Владимира Красного запалили деревянные мосты. Расставляя ополченческие сотни и определяя порядок стражи, Олекса новыми глазами приглядывался к белокаменной крепости. Москва и Неглинка охватывали ее с юга, запада и северо-запада; они, конечно, не остановят врага, но лишат его свободного передвижения под кремлевской стеной. Орде придется штурмовать высокую северную и восточную стену — это великая помога защитникам крепости. Опять же хану надо переправлять войско на левый берег — за то время москвитяне привыкнут к виду неприятеля, сочтут его силы. Враг особенно страшен, когда наваливается внезапно. Надо будет только выжечь дотла и Заречье, и Великий Досад, и Загорье, чтобы усложнить хану строительство переправы, лишить его возможности быстро соорудить приметы к стене. Закончив дела с начальниками сотен, Олекса направился в посад. У Никольских ворот — крики, свалка, забористая брань. Ополченцы со стены метали камни в каких-то разбегающихся людей, оглушенная лошадь билась в упряжи перед самыми воротами.

— Што у вас творится?

— Да вот, боярин, — отвечали со стены, — вишь дело какое: черные-то люди в детинец норовят до времени, а бояре — из детинца. Мы и осаживаем.

Олекса не стал вмешиваться, зная приказ нового воеводы: до его особого слова никого больше не выпускать из Кремля. Сам Олекса не видел проку в тех, кто упорно стремился вон из стольной, Адаму же страшновато терять последних «лучших людей».

В посаде после веча удивительно тихо. Всюду встречались вооруженные караулы. Всматриваясь в строгие лица бородачей и юнцов, прислушиваясь к голосам новоявленных десятских, замечая, как послушно прибывающие в город люди занимают указанные им места на улицах и во дворах, и с какой готовностью повсюду отворяют им ворота московские жители, и до чего спокойно в телегах и у таганов женщины кормят ребятишек, Олекса стал подумывать, что народу дано непостижимое знание. Если в грозное время он способен действовать своей волей, выдвигая воевод и распорядителей, зачем ему в обыденной жизни такая прорва князей, бояр, поместников, окольников, дьяков, тиунов, судей, тысяцких, сотских, десятских, приставов, попов и прочих, и прочих — дармоедов? Разве сельские мужики не могут себе выбрать старшин, как это делают ремесленники посада? Конечно, без князя с войском не обойтись государству, но ведь сколько при каждом князе одних лишь бояр «служилых» — от мечников и конюших до разных спальников, стольников, сокольников и собачников — враз не перечислишь! И у каждого — поместья с людьми, и каждый держит свору своих «служилых». Кому служат они? Любой замечал, наверное, что в разные начальники чаще всего выбиваются люди хитрые, корыстные, умеющие блюсти, прежде всего, собственную выгоду. И не за то ли их ставят начальствовать, что господину они сапоги лижут, извиваются пред ним во прахе, но подначальных сгрызут и затопчут, когда велят им собственная выгода и хозяйский интерес?

Олекса усмехнулся и поежился — мысль бежала дальше. Он встречал достойных начальников. Чаще всего это те, кого люди выбирают сами, а не те, кого им навязывают и сажают на шею… Да уж не себя ли он хвалит? — его-то сегодня выбрали вместе с Адамом… Ладно! Раз уж выбрали — отслужит, как только может!

От горящих мостов ветер наносил дым на стены Кремля, в небе назойливо каркало воронье. Возвращаясь, Олекса задержался в Никольской башне. Здесь уже по-домашнему обжились пушкари во главе с Пронькой Пестом, теперь к ним присоединились ополченцы-стражники. Олексе показали башенные подвалы, где хранился припас для метательных машин — огромные стрелы, похожие на копья, каменные и свинцовые ядра, взрывные бомбы в виде глиняных горшков, начиненных зельем и горючими смолами…

Под стеной кашевары разводили огонь. У ворот терема князя Серпуховского стояла стража, и это понравилось Олексе: Адам воеводствует всерьез. Вспомнились серые глаза Анюты, но Олекса удержался от желания разыскать девушку. Он еще не признавался себе в том, что и ее глаза удержали его в Москве.

Из большой залы долетел строгий голос Адама:

— Вы сами теперь начальные люди, и по пустякам ко мне не бегать. Начальник он потому так и называется, што всякому полезному делу начало дает. Кто же думает, што начальник должон лишь погонять других да садиться на первое место за столом, того — в шею…

Олекса вошел. В зале непривычно пахнуло на него дегтем, зипунами, крепким мужичьим потом. Увидел знакомые лица Клеща, Рублева, Вавилы. Из бояр и священников — ни одного.

— Погодите, старшины, — удержал Олекса выборных, готовых покинуть терем. — Мыслится мне, воевода, негоже нам силой неволить тех, кто стремится из города. Какие с них ратники? Да и в Кремле тесно будет — народ валит к нам вовсю. Ну, как надолго засядем? Голод начнется, хуже того — от стеснения хвори нападут. Придут холода — одних дров сколь потребуется всех-то обогреть.

— А я што говорил, Адам? — поддержал боярина Рублев.

— Пущай бегут, — пробасил Клещ, — токо пожитков им не выдавать.

— Это почему ж?

— Потому! Зачем татарин идет со степи? Да за поживой. Нам, глядишь, откупаться от хана. Кто мечом не хочет — пущай добром нажитым делу послужит.

— Верно! — удивился Адам. — Решаем: путь беглецам чист, но оставлять им лишь тягло, одежду и корм. Остальное — долой с возов. И штобы порядок построже блюсти, выезжать им лишь Никольскими воротами.

Когда разошлись старшины, Адам предложил:

— Пойдем-ка, Олекса Дмитрич, навестим владык в святых обителях. Сами не спешат к нам, а без них воеводствовать негоже. На бояр надежды мало — опять в терема позабились.

Олекса лишь глянул на дверь, ведущую в верхние покои, и стал оправлять меч.

Снова пахнуло дымом от догорающих мостов. В воротах появилось трое ополченцев, они вели скованного цепями человека, одетого в лохмотья, заросшего серым грязным волосом. Ввалившиеся глаза его смотрели, как испуганные мыши из норок, нос на опавшем лице казался огромным.

— Што за колодник? — строго спросил Адам.

— В подвале вельяминовском на чепи сидел. Его, видать, забыли, дом-то как есть пустой. Стал выть собакой, а дружинники боярина Красного услыхали и нашли ево.

— Кто таков? Пошто в подвал посажен?

Глаза-мыши метались, оглядывая окружающих. Человек, кажется, плохо понимал происходящее: отчего опустел огромный двор окольничего, где его бросили прикованного, почему небо в дыму, с чего это на княжеском дворе хозяйничают простолюдины и одного из них именуют воеводой?

— Язык те отрезали? — грозно спросил Олекса, лучше Адама умевший вести допрос. — Имя? Откуда сам?

— Сибур я, Сибур, господин боярин. С Новагорода Великого, — торопливо, каким-то птичьим голосом ответил колодник.

— Имя странное, нехристь, што ли?

— Христианин я, христианин…

— Как в Москву попал? За што взят в цепи?

— Помилуй, великий боярин! С торговыми людьми шел, обнесли меня злыдни, наклепали Вельяминову, будто татьбой промышлял. Он и велел в подвал кинуть. А за меня великие гости новгородские поручатся — и Купилка, и Жирох, и сам Корова, да и старост иных кончанских взял бы в послухи.

Адам хмурился. Колодник называл именитых купцов, да поди-ка проверь, что и они знают этого Сибура!

— Давно сидишь на цепи?

— Как бы тебе сказать, боярин… Счет уж дням потерял. Месяца с два…

— Неуж Вельяминов за то время сведать о тебе не мог?

— Не смею грешить на великого боярина — у него дел много, а я человек маленький.

— Ну-ка, целуй крест, што не врешь, — приказал Адам.

Колодник грязными пальцами нашарил под рубахой темный крестик, дрожащей рукой сунул в темный провал бороды.

— Што будем делать, Олекса Дмитрич?

Звякнув цепями, колодник упал на колени:

— Помилуйте, бояре, по неправде страдаю. Отпустите вы меня за-ради христа, молиться за вас стану. Дома жена уж извелась теперь с малыми. — Сибур заплакал.

Чуял Олекса какую-то фальшь в этом носатом, да и Вельяминов не таков, чтобы держать человека на цепи, как собаку, по одному сомнительному навету. Но сердце податливо на слезы, к тому же Олекса обычно имел дело с врагом открытым, прущим на тебя с обнаженным мечом. Махнул рукой.

— Раскуйте его, — приказал Адам. — Дайте чего-нибудь на дорогу да отправьте вон. И пусть волосья обрежет — не то переполошит весь город.

Заглушая тревожный вороний грай, колокола церквей зазвонили к вечерне.