До Оки Тохтамыш не давал войску ни сна, ни отдыха. Он стороной обошел Тулу, лежащую в пределах Рязани, его передовые отряды врасплох захватили маленький городок Алексин, но Тарусу нашли пустой и помчались на Любутск. Уже многие сотни пленников тянулись позади вьючных караванов ордынских тылов и сотни вьюков были набиты первой военной добычей: пока еще не пресытившиеся грабежом воины хватали все мало-мальски ценное, что попадало под руку. Жечь селения Тохтамыш строжайше запретил, чтобы не выдать движение Орды. Он надеялся хорошо поживиться в Серпухове и сам пошел с головным туменом к городу, рассчитывая напасть на него перед рассветом, когда люди крепко спят и самую бдительную стражу одолевает дрема. Иные из пленников утверждали, будто в Серпухове находится брат великого князя московского знаменитый воин Владимир Храбрый. Этот князь стоил самого города, а то и удела — он мог стать в ханских руках бесценным заложником или пугалом для Димитрия. Не верил Тохтамыш, чтобы высокородный князь Серпуховской удовлетворялся при Димитрии положением удельника.

Оку перешли вдали от Серпухова, перед закатом. Здесь, у переправы, рязанский князь, как и было условленно, откланялся хану, не медля ни часа, убыл восвояси. Впереди лежали только московские волости. Двинулись к городу уже в темноте. В полночь высокие облака вдруг озарились — как будто солнце повернуло обратно. Изумление Тохтамыша сменилось неописуемой яростью. Не было сомнений: это Кутлабуга, тумен которого шел с левой руки, нарушил ханский приказ и первым ворвался в Серпухов. Крымчаки отличались особой беспощадностью в захваченных селениях — жгли, рвали все, что попадало под руку, загоняли в полоны даже стариков, надеясь, что хоть кто-то выдержит невольничий путь до фряжских торговых городов, где можно сбыть все — вплоть до лаптей и собачьего ошейника.

— Я повешу на суку этого проклятого табунщика за его жадность! — поклялся Тохтамыш перед свитой.

Деревни близ Серпухова были пусты. Или сожжены. С лесистого холма, где остановился хан на рассвете, отряд воинов поскакал к громадному черному пожарищу, подобно язве, лежащему на зеленой земле. Досланные в тумен Кутлабуги гонцы вернулись с известием, что крымчаки к Серпухову не приближались.

— Но кто сжег город?

Свита молчала. Тохтамыш угрюмо следил, как медленно курились едучие дымки над пепелищем, смешиваясь с речным туманом и далеко распространяясь вокруг, тяжелый смрад умирающего пожара стоял в воздухе, в горле першило. Даже птицы ушли от дыма, лишь какой-то зверь — собака или волк, — поджав хвост, убегал в лес, завидя всадников.

Хан подумал об Олеге Рязанском: куда так поспешно ушел этот князь? Не выхватил ли он добычу из-под носа повелителя Золотой Орды? Но когда охотится тигр, шакалы должны сидеть в норах, чтобы не потерять собственной шкуры. Он приказал проверить, не оставило ли следов под Серпуховом чужое войско. Позади лежала Ока — грозный рубеж, которого за последние пятьдесят лет не удалось преодолеть ни одному ордынскому хану или темнику. О каких-либо силах Москвы нет даже слуха. Успей Димитрий собрать большое войско, он поспешил бы навстречу. Но когда ему успеть? Судя по всему, с первой московской сторожей столкнулись два дня назад. Но призрак Куликовской сечи остерегал хана от огульного продвижения в глубину лесной Руси. Не раз в этих дебрях пропадали бесследно немалые ордынские отряды. Не так ли исчез и его чамбул, посланный разорить злое гнездо некоего князя, перешедшего из Орды на службу к Димитрию? Городец тот был все-таки сожжен, но узнал Тохтамыш случайно, от купцов… Пусть разведка теперь добудет точные вести о самом Димитрии с его дружиной. А войско немного отдохнет перед последним броском к главной русской столице.

Тохтамыш приказал сделать общий привал, выбрав открытые холмы в междулесье недалеко от сгоревшего Серпухова. Запретив устраивать всякие торжественные встречи, он до вечера объезжал тумены. От чувства вины перед Кутлабугой за неправый ночной гнев хан решил оказать честь темнику, разделив с ним ужин. К столу были позваны некоторые мурзы, а также старший сын Тохтамыша — царевич Зелени-Салтан, взятый в поход. Родившийся от первой жены хана, знатной княжны, чей род восходил к одному из сподвижников Повелителя Сильных, Зелени-Салтан по праву крови считался первым наследником трона, но сам Тохтамыш думал, что из его старшего способен выйти, может быть, неплохой сотник, еще лучше — десятник, но никак не правитель царства. Тщедушный, не по годам замкнутый и угрюмый, этот двадцатидвухлетний «принц крови» был и жесток не по возрасту. Нет, то не жестокость сокола, ястреба или тигра, которую Тохтамыш почитал. Когда царевичу не исполнилось еще и пятнадцати, отцу довелось увидеть, как сын со сверстниками, сынками мурз, травил собаками беглого раба-кипчака. Для царевича само подобное занятие позорно, однако отца ужаснул вид Зелени: скаля зубы, визжа и рыча, он прыгал в исступлении, словно сам хотел стать собакой и рвать человеческое мясо. То жестокость опьяневшего от крови волка или хорька. Тохтамыш нещадно отстегал сына плетью, но урок не пошел на пользу, — видно, тут не случайная вспышка кровожадности, а природное свойство его отпрыска, черта вырождения. Тохтамыш стал примечать: сына тянет к пастухам, когда они режут скот, на охоте он непременно сам старался вонзить нож в горло зверя, остановленного стрелой. В Самарканде, когда по приказу Тимура отрубали головы сотням мятежных узбеков, Зелени-Салтан, нарушив запрет отца, пошел на казнь и красовался в первых рядах жадной до зрелищ толпы. Сам Тимур сделал по этому поводу благосклонное замечание — владыке Мавверанахра нравилось, если мурзы и ханы посылали наследников посмотреть, как он расправляется с непокорными, — и Зелени-Салтану сошло его ослушание. Однако именно тогда Тохтамыш дал себе слово, что старший сын не будет его преемником, ибо царевичу не пристало наслаждаться убийствами, самолично резать головы, умываться кровью людей, смазывать их жиром свои раны, как то делал прежде Тимур — сын мелкого бека, когда-то промышлявший разбоем. Тохтамыш выбрал Акхозю, потому что тот рос нормальным юношей. С годами и Акхозя научится жестокости, без которой нельзя стать правителем царства, но не опустится до бессмысленной кровожадности волка и тем не погубит себя. Были у Тохтамыша и другие сыновья. Но двадцатилетний Керимбердей слишком завистлив, ленив и вспыльчив, Геремферден — слишком молод и похож на Керимбердея. Ближайшие наяны имеют тайный приказ хана: в случае его внезапной смерти на ордынский трон сажать Акхозю. Вероятно, жены Тохтамыша о чем-то догадывались, люто ненавидели Акхозю, и с десяти лет хан таскает его за собой во всех походах.

Перед ужином Тохтамыша разыскал начальник военной разведки Адаш и донес, что следов чужого войска в окрестностях сгоревшего города нет. Свежие следы мужицких телег и гуртов скота тянутся на север и на закат — в дремучие леса по берегам Протвы. Тохтамыш позвал Адаша к ужину. Вечерний свет не проникал сквозь грубое полотно шатра, по углам в серебряных плошках горел топленый сурочий жир, попахивало копотью и норой. В походах Кутлабуга не был склонен к роскоши, в шатре его находились только скатерти с угощением и подушки. Хозяин сам разлил кумыс для гостей в деревянные узорные чаши и по древнему закону степи первым отпил несколько глотков из своей, показывая, что напиток его безвреден. Хан, держа в руке нетронутую чашу, вдруг спросил:

— Скажи, темник, что ты думаешь о сожжении Серпухова?

Кутлабуга отвел взгляд:

— Я думаю… Я думаю, это объяснят тебе сами урусы.

— Что ты хочешь сказать? — Глаза хана заледенели. Зелени-Салтан, сидящий напротив темника, ощерился, как молодой волк, суженные глазки его скользили по жилистой шее Кутлабуги, словно он уже примеривался к ней с ножом или веревкой.

— Великий хан, мои воины поймали в лесу несколько городских мужиков. Они говорят: Серпухов и деревни сожжены по приказу их воеводы.

— Он что, враг князю?

— Я сначала тоже так подумал, но они крестились и уверяли: воевода только исполнил волю князя.

Тохтамыш не поверил. Со многим он встречался, но такого, чтобы люди сами сжигали свои жилища, даже и покидая их, прежде не видел. Человек, пока жив, надеется когда-нибудь воспользоваться брошенным или спрятанным добром.

— Почему они это сделали? Они ведь знают: мы никогда не поселяемся в их домах.

— Наверное, они не хотели ничего оставлять нам, — ответил Кутлабуга. — В покинутых жилищах что-то можно еще найти.

— А как думаешь ты, Зелени-Салтан? — Хан, отпив наконец из чаши, неожиданно оборотился к сыну. Тот оскалил в усмешке мелкие зубы:

— Темник ищет на войне добычи, я ищу силы и радости, поэтому думаю по-другому. Урусы знали, что мы все равно сожжем город, они не оставили нам этой радости. Я им припомню!

Кутлабуга ухмыльнулся, спрятал лицо за опрокинутой в рот чашей. Он не упускал случая поиздеваться над глупостью старшего царевича, зная, что хан в наследники прочит другого. Но при отце смеяться над глупыми детьми опасно. Кутлабугу Зелени-Салтан ненавидел смертельно.

— А что думаешь ты, главный харабарчи Адаш?

— Повелитель, урусы хотят создать перед нами пустыню, где мы не найдем добычи и пищи. Таким образом они думают вынудить нас к отступлению. Ведь войска им уже не собрать.

В ханских глазах пробудился интерес, он задумался, потягивая напиток, посмотрел на тысячника Карачу. Тот еще десятником и сотником ходил в русские земли, зорил Нижний, Рязань, литовские городки.

— Я думаю, повелитель, сказанное здесь — истина, но не вся. Сжигая город, князь решил вызвать тревогу в своей земле. Ведь зарево горящего города ночью видно далеко.

Ели в молчании. Слуги неслышно входили, меняя блюда: за вареной бараниной последовал обильно политый маслом разварной рис; свежий овечий сыр, айран сменились копчеными языками; наконец, подали сладкий костный мозг жеребенка с жареным просом. Гости начали громко рыгать, и слуги внесли сладости: шербет, кусочки плавленого сахара, сушеный виноград, засахаренные орехи, семечки арбуза и дыни. Обильно лились в чаши кумыс, просяное пиво, сладкое легкое вино. Нетронуто стояли на скатертях кувшины с крепкой аракой. Хан любил видеть пьяных в своем застолье — это все знали, — но только в дни мира. Напиться допьяна в военном походе — все равно что совершить воинское преступление. Правда, наказание в этом случае было самым легким: пьяницу зашивали в мешок и бросали в воду, в то время как за трусость в бою, оставление поста, неповиновение начальнику, сообщение ложных сведений ломали хребет, вырезали сердце у живых и четвертовали. Но все же хлебать воду, сидя в мешке на дне какого-нибудь кишащего пиявками болота, не хотелось.

— Теперь я увидел: русы — беспощадный враг, — заговорил хан. — Видно, слухи об их добродушии преувеличены. Они сами подняли зажженный факел — пусть же на себя и пеняют.

Мурзы притихли, один Зелени-Салтан чавкал, жуя орехи.

— У тебя, Кутлабуга, быстрые и неутомимые всадники. Пусть эту ночь они отдохнут, завтра же оставь на месте три тысячи, остальные рассыпь на сотни. То же сделает Кази-бей. Ваши сотни распространятся вокруг на два дневных перехода. Не пропускать ни одной деревни — выжигать дотла. Сейчас пора урожая, кормите коней зерном — не отощают. В полон брать лишь тех, кто выдержит пешую дорогу до Сарая и Крыма, остальных убивайте. Пленных русских воинов присылать ко мне.

Как оголодалая в долгом пути саранча сплошной тучей налетает на цветущий край и, рассеиваясь серыми роями по хлебным нивам, пышным лугам, обильным садам и зеленым рощам, оставляет повсюду лишь мертвую, зараженную тленом и зловонием землю да остовы оголенных деревьев, так двенадцать тысяч хищных всадников Орды омертвили южные волости Великого Московского княжества, сжигая села, деревни и погосты, вытаптывая огороды и поля, полоня и убивая людей. Много десятилетий не знала московская земля столь опустошительных набегов врага. Рати Ольгерда, двенадцать лет назад подступавшие к московским стенам, проходили севернее, малонаселенными лесами. Они двигались кучно, узкой полосой, да и сама война, похожая на обычную княжескую усобицу, была не так беспощадна, память о ней повыветрилась. Грозный смысл ночного зарева над Серпуховом поняли далеко не все мирные селяне — деревянные городки, скученные в тесных стенах, выгорали часто, — и весть о появлении врага не везде опередила его отряды. В москвитянах уже не было старинного страха перед Ордой, как не было и той легкости, с которой рязанцы, нижегородцы, жители украинной Литвы бросали дома и поля при первой тревоге. Едкий дым и стаи воронья снова заклубились над русской землей. Снова скорбными трактами потянулись к Оке вереницы связанных волосяными веревками людей под бичами лохматых наездников. Снова на пепелищах выли ночами осиротелые собаки и осмелевшие волки выходили из урманов лизать кровь убитых, рвать бездомную скотину. Сытые вороны и коршуны лениво клевали глаза мертвых младенцев, стариков и старух, а на брошенных полях и огородах, в покинутых избах, клетях и сараях явились неисчислимые полчища серых крыс. Всюду, где появлялась Орда, она словно плодила ворон, крыс и волков.

Хан с главным войском еще стоял у Оки. Мурзы гадали, отчего повелитель вдруг остановился? Разве не он так бешено гнал тумены вперед, спеша к Москве? Димитрий теперь узнал о нашествии, он вооружается и укрепляет город… А между тем хану требовалось точно знать, что Димитрий в Москве. Пусть он тройные стены воздвигнет по какому-нибудь волшебству — Тохтамыш окружит их, не задумываясь. Любая крепость обречена, если у защитников ее нет надежды на помощь извне. Димитрию надеяться не на кого: и от боярина Носатого из Твери прибыл тайный гонец с вестью, что великий князь Михаил готов встретить хана на своем порубежье, принести покорность, если хан отдаст ему ярлык на великое княжение Владимирское. Остановку Тохтамыша вызвала мысль о том, что Димитрий скорее всего покинет столицу. Где он теперь? Какая у него дружина? Легко осадить город с ходу, но под стенами легко и увязнуть. И тогда удар даже небольших русских сил в спину может оказаться таким же гибельным, как удар засадного полка Москвы на Куликовом поле.

Два года Тохтамыш издали изучал московского князя и его брата. Оба вспыльчивы и гневливы, оба радеют за благополучие своих подданных, обоих уязвленная гордость способна подвигнуть на безрассудный шаг. Останутся ли они в бездействии, видя, как опустошается их земля, слыша отовсюду стенания, жалобы и проклятия избиваемых людей? У Димитрия есть опытные воеводы, но воеводы со временем становятся похожими на своих князей…

На третий день в ставку хана ввели сотника из крымского тумена. Поцеловав край кошмы перед владыкой, он заговорил:

— Повелитель! Высокородный эмир Кутлабуга велел мне самому доставить к тебе важного человека.

Тохтамыш насторожился: с каких это пор Кутлабуга стал высокородным и по какому праву именуют эмиром безбожника, таврического бродягу, которого Тохтамыш держит в Крыму как сторожевого пса и пугало для кафских жидов? Не выращивают ли там, среди крымских репьев, нового Мамая?

— Кто этот человек?

— Он клянется, что приехал из самой Москвы.

Тохтамыш разом позабыл о Кутлабуге.

В шатер втолкнули невысокого, наголо обритого человека в рубище, он опустился на колени перед ханом, рядом с ним появился толмач.

— Пусть говорит.

Неизвестный поднял голову, и носатое лицо его, и глаза-мыши показались хану знакомыми.

— Могучий владыка народов, разве ты не узнаешь меня? — заговорил по-татарски. — Я — Некомат, купец-сурожанин.

Тохтамыш вспомнил: это был тот самый торговец-ростовщик, изгнанный в свое время из Москвы и вместе с Иваном Вельяминовым пытавшийся взбунтовать удельные города против Димитрия. После Куликовской победы его, как и многих, выпустили из темницы, где он принял крещение, чтобы расположить к себе своих надсмотрщиков. Под новым именем Некомат пришел в Орду, переполненный злобным желанием отомстить москвитянам за потерянное состояние, за пережитые унижения и страх. Хан послал его в Новгород с другими людьми, которые должны были поссорить новгородское боярство с Димитрием.

По знаку хана толмач исчез.

— Я помню тебя. Но ты долго не присылал вестей.

— Разве ты не получил главной моей вести? Ведь храм в Новгороде, воздвигнутый в честь Куликовской победы, разрушил я.

Падение церкви минувшей весной было для Тохтамыша такой услугой, какой он и не ждал от своих лазутчиков. Но кто из них приложил руку, Тохтамыш пока не знал.

— Чем ты докажешь, что храм разрушен тобой?

— Вот этим. — Некомат наклонился вперед, задрал на спине рубаху. — Ты видишь рубцы. Я получил их в подвале московского окольничего Вельяминова. Строительство храма вели мои люди, но они просчитались, и храм рухнул слишком быстро. Московский боярин выследил меня в Новгороде, силой захватил и увез в Москву. Этот проклятый город послан мне как божье наказание.

Тохтамыш усмехнулся:

— Я вижу, у Димитрия длинные руки.

— И это опасно, великий хан.

— Где он сейчас?

— В Москве его нет. Он ушел со своими боярами так поспешно, что меня забыли в подвале. В Москве хозяйничают мужики. Они собрали вече и решили защищать город сами, без воевод.

— Куда ушел Димитрий и где брат его Владимир?

— Оба ушли в сторону полуночи. Димитрий думает собрать войско в Переславле. Говорят, в Кремле осталась больная княгиня Евдокия с детьми, а также митрополит Киприан.

— Говорят или это правда?

— Я видел дружину княгини и видел дружину митрополита. Княгиню собираются вывезти, как только она поправится.

— Что ты еще хочешь сказать важного?

— Великий хан, не теряй времени. Стены Москвы падут от одного крика твоих воинов.

— Ты заслужил мою награду. Додумай, чего ты хочешь. А пока отдохни — скоро позову снова.

Едва перебежчика увели, из-за полога вышел старый юртджи.

— Что скажешь? — спросил хан.

— Церковь в Новгороде действительно строили люди Некомата. Это ценный человек. Он может еще пригодиться и в Москве. Иногда один хитрый и пронырливый сделает больше, чем тысяча воинов. Дай ему награду, какую попросит.

В тот же день Тохтамыш выслал три сотни всадников под командованием опытных наянов в обход Москвы, на Псреславскую дорогу. Захват великой княгини с детьми восполнил бы упущенного князя Серпуховского. Начальники отрядов получили строжайший приказ: в случае перехвата поезда княгини всех женщин и детей сохранить живыми. Даже нечаянное убийство жены или сына московского князя повлечет смерть виновников. Зато пленение княжеской семьи сулило всем воинам отряда великие награды и почести.

Зарево над Серпуховом перевернуло жизнь в Звонцах. Люди не знали, что серпуховчане сами зажгли город, и Копыто решил: бежать в Москву поздно — Орда перехватила дороги. Поднятое набатом село до рассвета погрузилось на легкие телеги. У смерда немного добра: порты — на нем, постель — на лежанке, горшок — в печи, топор — под лавкой, дети — на полатях. Скот с двумя пастухами, несколькими подпасками и девками решили с рассветом отогнать на дальнюю лесную вырубку, обмолоченный хлеб взять с собой, а тот, что в снопах и на поле, оставить как есть, — авось пронесет беду и кое-что останется. На заре женщины подоили коров и коз, обнимая их теплые шеи и всхлипывая, вытолкали за ворота на зов пастушьего рога, уложили в телеги связки сонных гусей и кур. Дети спали на возах под овчинами, открывая глаза, с изумлением видели над собой зеленые сени, слушали стук колес и храп лошадей, укачанные, снова засыпали в счастливом неведении. У лесных перекрестков от обоза отделялись по одной-две подводы, чтобы выйти к месту сбора окольными путями — через редколесья, поляны и кулиги. Обоз постепенно растаял. И пастухи, прежде чем направить скот в лесную глушь, прогнали его через ближнее пастбище, растворив след стада в старых следах.

Первый день село устраивалось и обживалось в потайном убежище — на ракитовом острове посреди зыбунов, заросших редким березняком, ольшаником, невысокими соснами, которые перемежались сплошными стенами тростника и рогоза. По звериной тропе на руках перенесли сюда детей, корма, пожитки и даже легкие телеги. Лошадей укрыли на берегу болота под присмотром парней, самолично выбранных старостой, наказав им в случае опасности бросить табун и скрыться в лесу. У выхода тропы на остров Иван Копыто поставил дозорного, а потом учил сельчан походной жизни, показывая, как вырыть убежище и натянуть полог над ним, чтобы не сквозило и не заливало дождем, где разводить костер и как поддерживать огонь, чтобы не выдать себя дымом и светом, где выкопать колодец с чистой водой, какие травы настелить в жилище, чтобы не навлечь кусачих тварей, и каким образом хранить припасы от порчи. Детей припугнули болотной нечистью, чтобы не совались в заросший кочкарник. Нечаянно оступившись, там и взрослый мог сгинуть в черном окне, затянутом коварным зеленым лопушком. На другой день, выбравшись из болота, старый разведчик-сакмагон прочел по дымкам в небе «разговоры» сторожевых застав, и они подтвердили: враг перешел Оку. Душа рвалась к боевым товарищам — словно колдовская рука сняла все немочи Ивана Копыто, но тяжкая ответственность лежала теперь на нем за жителей Звонцов, с которыми успел он по-хорошему сжиться в три месяца. Терзала тревога за Москву, от дум раскалывалась голова. Двенадцать мужиков и парней, годных для ратного дела, он разделил надвое, приказав шестерым во главе со старостой постоянно быть на острове — опорой и защитой женщинам и ребятишкам, остальных, кто посильнее, стал готовить к выходу в поиск. Как ни упирался, а хромого Романа пришлось взять к себе — взыграла в мужике честь куликовца.

Следующей ночью беглецы снова увидели кровавые сполохи на тучах; теперь они были вокруг, иные совсем близко. Копыто пошел к балагану старосты. Фрол тоже не спал.

— Утром поведу разведку, — сказал Иван тихо.

— Сидел бы ты с нами, Ванюша.

— Все будем сидеть по болотам — Русь просидим.

Фрол вздохнул, перевел на другое:

— Стадо бы поглядеть. Боюсь, попортят девки коров. И сколь молока пропадет, а тут детишки маются.

— Што, Фролушка, я сбегаю-ка завтречка в стадо? — послышался в темноте женский голос — не заметили за разговором, как вышла старостиха Меланья. — Не бойсь, не заблужусь.

— Ты в уме? — сердито ответил староста. — В этакое время по лесам бродить — как раз на татарина нарвешься. А детишки?

Год назад у Фрола с Меланьей родилась двойня, и стало теперь в их семействе шестеро сыновей да две дочки.

— Девчонки приглядят, да и баб тут вон сколь.

— Уж лучше я сам.

— Нельзя, Фрол, — твердо возразил Копыто. — На тебе весь наш стан. — «Однако, и лихая женка у старосты!» Копыто слышал, как Меланья управляла Звонцами во время Донского похода.

— Ему и правда што нельзя, а мне-то дозволил бы, Ванюша? Глядишь, и молока принесем детишкам.

— Мужа спрашивай, — буркнул Копыто, уходя к тропе проверить службу дозорных. Свою жену он, пожалуй, не отпустил бы.

Поднявшись на рассвете, Копыто увидел возле костерка под развесистой ивой Фрола, Меланью и еще двух женщин. Хмуроватый староста давал жене какой-то наказ, она слушала, поспешно кивая. «Отпустил, однако». Отряхивая росу с вербника и вздрагивая от холодных брызг, Копыто вышел к костру, увидел деревянные лагунки, которые женщины засовывали в торбы.

— Ладно, бабы, раз уж решились — дам вам двух лошадей. Но чур на дороги не соваться — идти лесом. Понятно?

Подняв разведчиков, Иван вернулся в свою землянку, накрытую полотняным шатром. Жена укладывала харч в переметную суму, быстро глянув, отвела глаза:

— Все ж едешь?

— Нельзя сидеть.

Жена была брюхата четвертым ребенком, он чувствовал себя виноватым перед нею, жалел, но не давал волю жалости: бабиться воину — пропащее дело. Не глядя на жену, поднял сыромятный мешок, шагнул было к выходу и вдруг вернулся к ней, обнял свободной рукой. Не избалованная мужней лаской, она прижалась, вздрагивая, давила рыдания.

— Будя тебе, Федора, будя, — сказал тихо, чтобы не разбудить детей. — Што я, впервой иду в сторожу? На Ваську Тупика да на Ваньку Копыто ишшо не сковано вражье железо.

«Зря я это, однако, — стыдливо подумал, перешагнув порог. — Разжалобил только бабу, а на ней — дети».

В тот день дымы пожаров торчали в небе особенно часто, и от них горючая копоть оседала на душу. Ярость сменялась недоумением: почему прозевали врага? Кто виноват? Прежде, бывало, корили рязанцев и нижегородцев, когда ордынские набеги заставали тех на печи, сами же вставали ратями на Оке, и откатывались от московского порубежья полчища Тогая, Арапши, Сары-Хожи, иных грабежников. Бегича перехватили на Воже, Мамая — еще дальше, на Непрядве. Что случилось теперь?

Верстах в пяти от убежища отряд выехал на открытое поле. Стали так, чтобы малинник и бузина скрывали коней. Копыто был одет по-воински — в стальной кольчуге и шлеме, опоясан мечом, сидел он на сильной молодой лошади из боярской конюшни. Пятеро остальных — в нагрудных кожаных бронях из лосиных шкур, в островерхих, плотно набитых пенькой шапках; крестьянские тяжеловатые кони под мужиками тоже были защищены лосиными и медвежьими шкурами. За спиной у всех — саадаки, к седлам приторочены боевые топоры и сулицы в чехлах, трое опоясаны трофейными кривыми мечами, привезенными с Куликова поля. Роман воскликнул:

— Вот оно как: был Стреха — да весь вышел!

— Какой Стреха?

— Там вон жил. — Роман указал на середину поля. За белой полоской несжатого овса зеленело несколько яблонь и слив.

— Что-то вроде чернеет?

— Нынче одно везде чернеет — угольки. Жил на открытом месте, как на ладони, татарин, конешно, сразу приметил и налетел коршуном.

— Глянуть надо. Ты, Касьян, поедешь со мной, а ты, Роман, будь за старшего. — Копыто поскакал к яблоням через поле. Дохнуло гарью, с плетня, недовольно горланя, взлетели серые вороны, сердито застрекотала сорока в пустом саду, усеянном обитыми недозрелыми яблоками.

— Ишь как потешились, ироды клятые, — вполголоса сказал Касьян. Копыто проследил взгляд мужика и содрогнулся. Сколько перевидал смертей, а к такой нельзя привыкнуть. Не горшки торчали на кольях плетня — человеческие головы. Одна — седобородого старика, другая — длинноволосой седой женщины. Глаза выклеваны птицами, попорчены лица. А поодаль, на том же плетне… У Касьяна вырвался жалобный стон, Копыто, стиснув зубы, вцепился в рукоять меча. Голое тельце ребенка животом насажено на острый кол, безглазая головка запрокинулась, чернел раскрытый рот, словно младенец зашелся в крике.

— Эх, дядька Стреха! — Касьян размазал по щеке слезу. — Чего в дому-то сидел, неуж зарева не видал? Жадность проклятая, видно, сгубила: жалел хозяйство бросать, на бога понадеялся…

Копыто поднял глаза к небу:

— Клянусь тебе, господи, — не помру я, пока десяток псов поганых вот этой рукой не вобью в грязь! Жену не обниму, дитя свово не привечу. А убьют — подыми меня из могилы, господи: зубами рвать их стану, кровью упиваться до Страшного суда!

Мужик, крестясь, с испугом смотрел на начальника.

Объехали пепелище, между сгоревшими строениями нашли обезглавленные тела старика и старухи.

— Похоронить бы, — сказал Касьян.

— Нет! Пусть так. Пусть видят русские люди! Похороним, когда Орду вышибем.

— Стреха-то жил с сыном, дочерьми и зятем, — рассказывал Касьян. — Внуки тож были. Да, слышно, и старшая дочь гостевала у нево с ребенком. Штой-то у ней там с мужем не сладилось, будто бы поп их даже развел, она и приехала к родителю. Уж не ее ли дите?.. Остальных, видно, в полон увели.

Копыто молчал. Он был вторым после Городецкого попа, кто знал случившееся с Тупиком и Настеной.

— Овощ пропадает, нарву, однако, мужикам огурцов да репы. — Касьян слез с лошади, отвязал суму, пошел в огород. И тогда Ивану померещилось: будто насаженный на кол ребенок заплакал. Плач едва доносился, но был так близок и жалостлив, что Иван зажал уши, боясь надорвать сердце. А когда разжал, по спине у него заходил мороз: жалобный детский плач по-прежнему сочился откуда-то, словно из-под земли.

— Касьян! Ты ничего не слышишь?

— Нет. А што такое?

В тишине не слышалось даже птиц и ветра. Иван, спрыгнув с седла, медленно пошел по скрюченной от огня муравке подворья к тому месту, откуда долетали странные звуки. Он вдруг увидел обложенное обгорелыми поленьями творило, бросился к погребу, распахнул его. Из сумерек донеслось сдавленное: «Уа-уа…» — как будто плачущему ребенку зажимали рот.

— Кто там есть, выходи!

В ответ звучал лишь тот же сдавленный плач. Копыто нырнул в погреб, стал осматриваться. В углу, между кадками, затаилась маленькая фигурка со свертком на руках, из сумерек испуганно поблескивали глаза.

— Ты кто?

— Васька я, Васюха, — ответил дрожащий голосок. — Дяденька, не убивай меня, я больше не буду…

Из горла Ивана вырвался странный звук, он опустился на колени перед мальчишкой:

— Што ты, сынка, што ты! Свой я, свой, православнай…

Он прижал к себе мальчишку с плачущим ребенком, поднял на руки, шагнул к лестнице:

— Касьян, помоги…

Почуяв руки взрослого, младенец затих. Наверху белоголовый парнишка лет семи, перемазанный золой и глиной, давясь слезами, рассказал, как тетя Настена дала ему ребенка поводиться, пока поливала огород, и он ушел с полугодовалым братишкой за ригу, в овсы, рвать цветочки. Тогда-то и налетели лихие люди. Васька слышал чужой страшный визг, крики женщин, видел, как избы занимались огнем, и забился в самую гущу овсов. Голодный ребенок стал плакать, но Васька осмелился подойти к сгоревшему дому только вечером, когда одни головешки дымились на пепелище. Поплакав над убитыми бабкой и дедом, он накормил голодного братишку пережеванным маком с репой, натаскал соломы в погреб и дрожал всю ночь, боясь, что придут волки. Но волки не пришли, и утром он решил жить дома, дожидаясь пропавших отца с матерью или родичей. В огороде были овощи, в поле — колоски, и совсем близко пробегал родниковый ручей.

Младенец снова заплакал, парнишка вынул из сумы головку спелого мака и яблоко, стал жевать. Касьян достал сухари.

— Пожуй-ка хлебца, Васюха, сытнее будет, да и сам поешь.

Нажевав еды, мальчишка завернул ее в клочок рединки, сунул соску братишке в рот, и тот затих, зачмокал.

Найденышей оставлять было нельзя. Копыто решил изменить свой путь и до выхода на серпуховской тракт побывать у пастухов, чтобы оставить им ребятишек.

Удача полюбила сотника Куремсу с тех пор, как могущественный эмир Крыма и всей Таврии темник Кутлабуга приметил его благосклонным взором. Словно верная собака, не щадя себя и своих воинов, бросался Куремса исполнять приказы Кутлабуги еще в те годы, когда темник был тысячником, а Куремса только начал командовать десятком. Во всех походах под знаменами Мамая Куремса приказывал своим воинам выкладывать на смотрах военную добычу вплоть до медного пула и железной пуговицы, чтобы начальник мог отобрать нужную долю для себя и повелителя, дарил начальнику полоненных девственниц и здоровых мальчиков, за которых в крымских городах платят звонким металлом, дорогим оружием, роскошной утварью и одеждой. Заметил Кутлабуга преданность и бескорыстие Куремсы, приблизил к себе и оставил в Крыму, когда оберегал родовой улус Мамая во время его злосчастного похода на Москву. Степные звери и птицы давно уж растащили кости многих славнейших воинов, с которыми Куремса еще три года назад не мечтал и поравняться, а он, тридцатилетний сотник, теперь в такой чести, что и сорокалетние десятники сами готовы чистить его лошадей. Вчера поздно вечером Кутлабуга самолично послал Куремсу разграбить большое село недалеко от московской дороги.

Участвовать в нынешнем походе — великая удача. Правда, идти скрытно, почти не отдыхая неделями, теснясь у редких огней в часы привалов, было тяжело. Зато теперь нигде и намека нет на сильное вражеское войско — крымчаки видели только сигнальные дымы русских дозоров, — а обозы тумена уже полнятся рабами и хлебом, мехами и тканями, воском и медом, в сумах воинов позванивают серебряные мониста, браслеты, перстни и серьги, сорванные с русских красавиц, драгоценные оклады с икон и церковных книг, чеканенные московские рубли и денги, украшения и утварь из разграбленных боярских теремов.

Велик хан Тохтамыш. Не то что враг — свои-то не знали до последнего часа, куда направляет он быстрых степных коней. Слышно, великий князь Димитрий бежал в северные непроходимые леса, его столица со всеми сокровищами осталась без защиты, а крымский тумен идет впереди войска — то-то будет пожива! Значит, и сам Кутлабуга выкладывает перед ханом добычу до последней денги, иначе разве хан пустил бы его первым? Надо уметь угождать владыкам. Куремса всегда потешался над теми, кто, добыв первую беличью шкурку в походе, норовил запрятать ее в собственные штаны. Своих он беспощадно порол за такую глупость.

Полусотня ворвалась в село на заре, когда люди еще не разбрелись по работам. С шакальим визгом и завыванием лохматые всадники промчались по улице и в удивлении смолкли, удерживая лошадей: село стояло пустое. Распахнуты ворота подворий, зияет растворенной дверью церковь, посреди улицы задрал оглоблю опрокинутый рыдван, но нигде — ни звука, даже собаки не брешут, и ни один дымок не курится над избой.

— Бежали, шайтаны! — выругался сотник со злобой, словно жители села посулили ему райское блаженство и коварно обманули. Он спрыгнул с седла, покачиваясь на кривых ногах, вошел на подворье большого дома, потянул носом запах остывшей крови — недавно здесь резали скотину, — отбросил ногой с пути старый хомут, рванул незапертую дверь. В сумрачной пустоте избы тревожно всплакнула половица, кто-то метнулся от печки, заставив сотника схватиться за оружие. Он громко выругался, услышав шорох кошки, нырнувшей в подполье. Голые стены, голые столы и лавки, раскрытые пустые сундуки. Сотник выбежал на двор, охваченный яростью. Воины шныряли в клетях и пустом хлеву, протыкали соломенные кучи заершенными щупами, искали в огороде свежие покопы. Из погребов выволакивали кадки с соленьями, лагунки и кувшины с деревенским питьем. Село и вправду было большое, застроенное добрыми избами; в таких бывает много ценного имущества, здоровых детей, крепких юношей, мастеровитых мужиков, молодых женщин и девок. Куремса чувствовал себя обворованным.

— Искать следы! — рявкнул он в лицо оказавшемуся перед ним десятнику. — Надо переловить избяных тарбаганов, они близко.

Десятник осторожно ответил:

— Старый харабарчи говорит: уже день и ночь, как люди ушли отсюда. Они, наверное, теперь в Москве.

Куремса и сам видел, что село оставлено не два часа назад — собаки разбрелись и не охраняли свои дворы, — но поблизости не было другого большого селения, а подальше рыщут такие же добытчики. Как явиться на глаза эмиру без подношений?

— Ищите следы! — Сотник затопал ногами. — Землю носами изройте, а следы найдите!

Куремса бросился на упругую травку подворья и закрыл усталые после бессонной ночи глаза. Одни воины продолжали обшаривать постройки, другие, повалив плетень, загоняли коней в огород, третьи опорожняли турсуки с водой и наливали в них русское хмельное питье. Куремса предупредил, не открывая глаз:

— Кто хлебнет вина или меда, утоплю в первом болоте.

Прошел час. Металлический звон спугнул дрему Куремсы, и он мгновенно вскочил. Молодой воин выкладывал из мешка кузнечную снасть. Сотник стал перебирать молотки, хитрые клещи и обжимы, тиски, напильники, бородки, зубила и подбойники, щелкал языком. Русы — великие мастера в железном деле, равных им нет в окрестных землях. Родич в далеком степном улусе просил Куремсу добыть при случае русскую кузнечную снасть, и вот она в руках. Возить ее тяжело, но как не уважить богатого родича, который ведет дела с купцами из Сурожа и Кафы, а в обмен за кузнечный инструмент сулил отару рунных овец и двух верблюжат?

— Сложи обратно в мешок и навьючь на свою лошадь!

В дальнем углу подворья шла запрещенная игра в кости, но Куремса делал вид, что не замечает.

— Наян, — окликнул один из десятников, — не пора ли нам погреться от урусутских изб?

— Подожди холодов, Сондуг. — Куремса ухмыльнулся. — Не забывай: нам еще возвращаться.

Куремсу не зря учили в Орде грабежным хитростям. Если войско пойдет обратно тем же путем, можно добрать то, что ускользнет из рук теперь. Надо выжигать мелкие деревни, оставляя кое-где большие села. В холодное время эти опустевшие села станут хорошей приманкой для попрятавшихся урусов, особенно для женщин с детьми. Набьются в избы, как тараканы, и уж тогда-то Куремса постарается ворваться сюда первым.

Десятник прискакал часа через два.

— Наян! Мы нашли след стада — это большое стадо коров, овец и коз, которых русы угнали в лес.

— Я велел тебе искать урусов, а не их коров и коз!

— Но следы телег разбегаются по всем тропам, как распуганные зайцы. Скотом урусы дорожат, со стадом ушло много людей, есть большие следы и маленькие. Мужики там, где их коровы.

— Ты не так глуп, Орка, как я думал. Возьмем десяток воинов и посмотрим, куда приведут твои коровы.

Куремса приказал старшему десятнику оставить в селе пяток всадников, остальных разослать по дорогам и тропам, чтобы разграбить и выжечь деревни, какие остались.

Хитрость сельских пастухов, прогнавших стадо через пастбище, не обманула старого ордынского волка. Встретив сотника у начала коровьей тропы, уводящей в дубраву по берегу большого озера, он молча протянул ему свежесломленную хворостину, неосторожно потерянную каким-нибудь подпаском. Сморщенное, как запеченное яблоко, лицо разведчика не выражало ни удовольствия, ни сомнения, в узких щелочках глаз, словно в черной торфяной воде, равнодушно отражались деревья. В кожаной безрукавке шерстью наружу и лохматой островерхой шапке, в крепких дерюжных шароварах и сыромятных сапогах без шпор, вооруженный лишь луком, ножом и топором, сунутым за пояс, он был одинаково неприметен в лесу и в поле, мог по виду сойти и за степняка, и за жителя лесной стороны.

— Ступай вперед!

Разведчик не стал садиться на лошадь, повел ее в поводу, и скоро сам Куремса, проклиная дубовые сучья, так и норовившие ткнуть в глаз, сошел с седла, начал злобно стегать деревья плетью. Лесные демоны, наверное, не хотят пускать его в свои владения, но Куремса не боится их козней. Пусть выглянут — он с помощью великого аллаха изрубит их в щепки. Услышав щелчки плети, разведчик оборотился и укоризненно покачал головой. Куремсу взбесил этот молчаливый укор, однако он промолчал: харабарчи прислан в тумен от самого хана, с ним опасно ссориться. Непривычно и тяжело кривым ногам наездника ступать по корням и кочкам, перешагивать пни и валежины — хорошо еще, что коровы набили тропу, — но если ты хочешь на войне чего-нибудь достигнуть, терпи и терпи. Тропа то взбегала на сухие угоры, то ныряла в сырые низины, вилась в кустарниках, растекалась ручейками следов в редколесьях, выводила на солнечные травянистые поляны и снова ныряла во влажный сумрак зарослей. Через час пути Куремса сильно устал и начал тревожиться: тропа казалась бесконечной, к тому же ее не раз пересекали другие, ничем не отличающиеся. Куда ведет их проклятый табунщик, чего ищут они в царстве зеленых демонов? Разве способен человек прожить здесь больше двух дней? Может, эти тропы набили дикие звери? Сотнику начало казаться, что солнце переместилось в небе и светит теперь с другой стороны. Он со злобой посматривал в лохматую спину разведчика, до изумления похожую на серые лишаи, свисающие со старых деревьев, шипел и плевался, больно ударяясь ногами о корни. Да уж не подменил ли шайтан их человека каким-нибудь лесным дивом, чтобы увести отряд в свои гиблые болота? Вдруг подмененный проводник сейчас обернется, и вместо его лица увидит Куремса оскаленную рогатую морду! Горячий пот заливал спину, и сотник шел вперед из одной боязни обнаружить перед воинами свое малодушие. Внезапно разведчик остановился, остерегающе поднял руку. Лес впереди заметно посветлел, и Куремса, будто очнувшись, вдруг почуял своим хищным нюхом горечь кострового дыма. Разведчик набросил на морду лошади тряпку и завязал, знаком велел сделать то же и остальным. Скоро увидели за деревьями небольшое озерцо со следами водопоев на камышовых берегах, за озерцом лежала широкая старая вырубка. Среди низкорослого березняка и осинничка паслось небольшое стадо, вместе с коровами и козами бродили овцы. Людей не виделось. Разведчик приложил палец к губам и, держась в глубине леса, повел отряд в обход озера. Где-то взлаяла собака и смолкла — ветер тянул на ордынцев, запах дыма становился сильнее. Вдруг на опушке поляны за кустами появился жердяной загон, рядом стояли шалаши из хвойных веток. Перед шалашами чадил костер, возле него сидели двое мужиков в серых зипунах. Из балагана вышла девка с деревянным ведром, направилась к озеру, длинная коса колыхалась на ее широкой, стройной спине, доставая почти до колен. В стороне стада снова взлаяла собака, щелкнул кнут, долетел крик мальчишки или подростка, ему отозвался другой юный голос. Мужики у костра подняли головы, прислушались и снова продолжали что-то плести — не то корзины, не то верши. Куремса сорвал тряпку с морды лошади и вскочил в седло, воины последовали его примеру, лишь старый харабарчи остался на месте, равнодушно следя за приготовлением к нападению.

— Хур-р-рагх! — Звериный рык раскатился над вырубкой, сменившись пронзительным воем, всадники выметнулись на открытое пространство. Из шалашей выскочили три девки и подросток, они сразу попали в петли арканов. Ошарашенные мужики, едва вскочив, тоже свалились, схваченные волосяными петлями. Лишь от озера донесся истошный женский крик, остальные полонянки, не успев и рта раскрыть, поняли, что звать на помощь бесполезно. Пронзенные стрелами собаки издыхали на поляне.

Куремса ожидал найти на пастбище больше людей. Имущества при захваченных тоже, почитай, никакого, и еда — мешок толокна да полмешка сухарей. От озера приволокли четвертую девку, от стада — второго отрока. Четыре девки, молодой мужик и два подростка — это уже кое-что. Девок сотник велел связать и посадить в шалаш. Мужики лежали, уткнувшись лицами в траву, связанные по рукам и ногам, рядом посадили подростков.

— Эй, харабарчи! — позвал Куремса. — Скажи этим лесным тарбаганам: я отпущу их на волю, если они укажут мне, где остальные. А не скажут — выжгу глаза, подрежу коленные жилы и брошу на муравьиные кучи.

Старый разведчик подошел к мужикам, стал равнодушно переводить. Куремса нырнул в шалаш, где сидели полонянки, опустился на корточки, взял за подбородок крайнюю молодку, круглолицую, с безумными от страха глазами, потрогал белую шею, схватил за тугую грудь, удовлетворенно заурчал:

— Девка.

Стал мять другую, она ударилась в рев, сотник плотоядно осклабился:

— Девка.

Стоящий за его спиной десятник сладострастно цокал языком. Куремса потянулся к третьей, маленькой, с тонкой талией и вызывающе острой грудью, и вдруг увидел ее серые огромные глаза, горящие змеиной злобой.

— Осторожно, наян, укусит, — смеясь, предостерег десятник.

— Я люблю укрощать злых сучек, с ними ночная кошма мягче. — Куремса схватил девицу за острое плечо, и тогда она с ненавистью плюнула ему в лицо. Куремса вскочил, изо рта его вырвалось шипение.

— Я же говорил, наян…

Девки помертвели, только маленькая злючка продолжала жечь сотника взглядом, словно хотела испепелить.

— Лесная гадюка, ты ищешь смерти? Я помогу тебе, но прежде ты испытаешь мужскую силу. Я хочу, чтобы ты попала в ад, а туда девственниц не принимают. — Куремса оборотился к десятнику: — Отведи ее, Орка, в пустой балаган и забей рот тряпкой. Если хочешь — ты первый начнешь учить ее любви, после того как выколотим из смердов признания.

Воины раздули большой огонь, свежевали баранов, грели воду в медном котле.

— Наян, один или два мальчишки сбежали, — сообщил нукер.

— Надо поторопиться с допросом, не то упустим других. — Сотник подошел к костру, спросил разведчика: — Что они ответили?

— Ты сам слышишь их ответ, наян.

Куремса снова зашипел, ухватил железными пальцами нестриженые волосы мальчишки, запрокинул ему голову, грозя сломать шею. Подросток заплакал от боли.

— Дяденька, я не знаю, вот ей-богу не знаю, игде подевались другие все.

— Мальчишка, наверное, не знает, — равнодушно сказал харабарчи. — Парень может не знать. А старик знает.

По знаку сотника воины опрокинули старого пастуха на спину. Рыжая с сединой бородка острым клином уставилась в небо, глаза были закрыты — старик казался неживым. Один из нукеров сел ему на тощий живот, другой — на ноги, стащил лапти и онучи, обнажив синеватые жилистые ступни с грязными, загнутыми ногтями. Десятник выхватил из костра красную дымящуюся головешку и ткнул в голую пятку. Запахло горелым мясом, пастух застонал, не разжимая рта. Парень заговорил:

— Дурачье! Што вы делаетя? Хотитя, штобы он указал вам дорогу, а самого обезножили.

Харабарчи перевел, сотник подскочил к парню:

— Ты поведешь нас! Тебе мы сохраним пятки, но выжгем спину, а также заставим тебя сожрать собственные уши, прижарив их сначала на твоих волосах.

— Зачем столько хлопот, мурза? — На веснушчатом лице парня появилась улыбка. — Я и так укажу тебе дорогу, ежели не забоишься болота.

— Он укажет, — равнодушно произнес харабарчи. — Молодому пытка страшней.

— Ежели отпуститя, как сулили.

Старый пастух застонал, повернул голову и плюнул в сторону парня. Сотник довольно засмеялся:

— Старого пса надо повесить на суку. — Он выразительно провел рукой по шее. — Нам безногие рабы ни к чему.

— Ты обещал, мурза, отпустить всех! — твердо заговорил парень. — Девок — тож. Иначе не поведу, хоть на куски рвитя.

Сотник выслушал переводчика, хлопнул парня по плечу:

— Слово Куремсы — верное. Отпущу, когда ты исполнишь свое.

— Подождите, ироды, вот придет мой Алешка с боярином Василием, он за все спросит! — прохрипел пастух. — А тебе, страмец конопатый, будет петля на осине, коли выдашь.

— Не лайся, дед Лука. Черное болото — што пузо коровье: дорога туда узка, а сколь ни влезет — все сварится. Помирать все одно придется — на осине ли, в омуте либо на полатях.

Старика и парня оттащили от костра, отвели к ним и подростков, для верности связав им ноги. Повеселевший сотник стал поторапливать воинов у костра, и скоро поляна наполнилась запахом баранины, закипающей в котле.

— Эй, Орка, тряхни хитреца Сеида, я сам видел, как он наполнял турсуки веселым питьем!

Нукеры осклабились — сотник, ради первой удачи, решил развязать один бурдючок, значит, им тоже позволит. Сняли котел с огня, обсев его кружком, хватали руками горячее полусырое мясо, рвали руками и зубами, жадно проглатывали, запивая сбродившим медом, быстро пьянея от хмеля и обильной еды. Осовелые глаза сотника все чаще обращались к балагану со строптивой полонянкой. Ему нравились большие белотелые женщины, но тех, что сидели в другом балагане, лучше приберечь — вдруг иной добычи не попадется? Плевок на его лице высох, голова кружилась, и злючка становилась все желаннее.

— Я, пожалуй, сам начну учить ее любви, — сказал он, вставая. — Десятник пойдет за мной, остальные пусть кинут жребий.

Нукеры оживленно загалдели, провожая начальника завистливыми взглядами и скабрезными напутствиями. Вышел он не скоро, неся халат на руке, постоял, кивнул десятнику: ступай. Потом молча сидел у костра, потягивая мед прямо из бурдюка, пока вернувшийся десятник не спросил его:

— Что теперь делать с ней, наян?

— Почему ты спрашиваешь, Орка? — Сотник с пьяной ухмылкой покосился на понуро сидящих поодаль мужиков. — Я ведь обещал отпустить их всех. Эту, наверное, можно отпустить. Пусть сама утопится — мне такие попадались. Садись и пей.

Десятник налил себе меду в деревянную чашку, но не донес до рта — длинная желтая тростина насквозь пронзила его бедро, вошла в другое, — словно сшила ноги вместе. Орка взвился от боли и упал лицом прямо в огонь, покатился, завизжал, как свинья, почуявшая нож под сердцем. Куремсу спас стальной панцирь — бронебойная стрела прошла сдвоенную кольчугу на сгибе локтя и остановилась, не дотянувшись длинным граненым жалом до левого соска.

— К оружию, нукеры! — заревел перепуганный насмерть сотник, вскакивая, но воины его бежали к лошадям, кормившимся посреди поляны. На месте остались двое: Орка и еще один, только что вышедший из балагана — он стоял на коленях, сжимая руками сулицу, пробившую его насквозь со спины. Среди удирающих тоже были подбитые стрелами: один падал и вскакивал, другой семенил, согнувшись, вырывая из бока окровавленную тростину. Свистя, ревя, улюлюкая, из леса выбегали мужики в лохматых шапках с длинными блескучими топорами в руках; их показалось так много, что ордынский сотник ощутил небывалую прыть, сайгаком перемахнул костер и кинулся вслед за нукерами. Кони были близко — только бы ухватиться за луку седла! Вдруг жутко, оглушающе рявкнул медведь, и верные кони кочевников, никогда не выдававшие своих хозяев, метнулись от них к озеру, храпя и брыкаясь на скаку. Сотник запутался в траве, упал, увидел мельком, как кто-то широкий, бородатый, настигнув ближнего нукера, с маху ударил его топором по шлему… Оставшиеся без лошадей степняки начали выхватывать мечи, с отчаянным визгом кидались навстречу преследователям. И тут лишь Куремса заметил, что врагов меньше, чем его нукеров. Вскочив, он со злобным криком выбросил меч в грудь набегающего человека с поднятым топором, враг шарахнулся в сторону, оступился, забыв про топор в своих руках, Куремса увидел близко испуганное безусое лицо и с силой вонзил острие меча в открытое горло. Тотчас раздался яростный крик:

— Круши орду! Бей грабежников! Руби нечисть!

Сотник оборотился на грозный голос. В десяти шагах от него воин с сабельным шрамом на лице, одетый в железную броню, ожесточенно рубился мечом с двумя неповоротливыми на земле нукерами. Куремса бросился помогать своим и тут же пожалел, что не побежал в лес — один из степняков стоял, шатаясь, бессмысленно ловя отрубленную кисть правой руки, висящую на тоненькой красной жиле, и поливая землю кровавой струей, второй пытался поднырнуть под меч русского, чтобы обезножить его коварным ударом, да так и остался на корточках с разваленной надвое головой. Русский обернулся к сотнику, Куремса увидел его налитые кровью глаза, остановился как бы на зыбком мостике — дунь сейчас ветерок, и он упадет: в глазах русского была его смерть.

— Ну, вражина, ча стал?

Куремса, словно разбуженный, швырнул меч на землю, прыгнул в куст, пригибаясь, петляя по-заячьи, кинулся к лесу. Проклятая байдана, как она тяжела и хлещет железным подолом по коленям — в ней разве убежишь? Кто-то из кустов кинулся ему наперерез, от подножки Куремса со всего маху ударился оземь животом и грудью, задохнулся и не смог даже сопротивляться, когда ему заламывали и связывали руки. Потом поставили на ноги, накинули на шею чей-то аркан, потащили к костру. Куремсу шатало. Русский мед коварен — он не сразу пьянит.

Девки ревели навзрыд, хватая за полы мужиков, еще не пришедших в себя после сечи. Развязанный парень с подростками помогал перебраться к костру старому пастуху. Победители натащили целую кучу трофейного оружия, сюда же принесли заколотого сотником парня. Хромой мужик со зверским лицом оттаскивал раненого в ноги десятника на край поляны. Рыжебородый воин в кольчуге сокрушался над убитыми:

— Эх ты, Овсюха горемычный! Чего остолбенел, когда рубить надо? Догнал вражину — по башке ево, и делу конец! Нет — стал, будто повязанный, сам же на меч налетел.

— Ох, дядька Иван, непростое дело человека срубить, — пожаловался молодой мужик. — Я ноне двоих зашиб, а руки-то вон досе дрожмя дрожат.

— Это рази человек? — Окольчуженный витязь зыркнул на пленного злыми глазами. — Однако, лихо, мужики. Вшестером чертову дюжину, почитай, упокоили.

— Пятерых-то мы стрелами да сулицами добыли, остальные и ослабли от страха, — сказал подошедший Роман. — В другой раз этак не выйдет.

— Пожалуй што, — согласился Копыто.

Из крайнего балагана послышался громкий плач девок. Один из мужиков хотел войти туда, но его не впустили.

— Чего у них там? — спросил Копыто.

Подростки и парень отвели глаза, дед, сидевший у костра с перевязанной ногой, глухо ответил:

— Да што — Марью снасильничали, пакостники.

— И этот? — Воин кивнул на пленного.

— Этот — первый.

Копыто шагнул к сотнику. Куремса не носил знака, но бывший разведчик легко угадал в нем начальника.

— Ты кто? — спросил по-татарски.

Куремса выпятил грудь:

— Я начальник сотни. Мой покровитель — великий эмир Таврии оглан Кутлабуга.

— Вон даже как! Где твоя сотня?

Куремса уже не верил, что его убьют. Сотниками дорожат и враги, особенно когда они в чести у эмиров.

— Моя сотня делает, что ей велено.

— Понятно: жгет, режет и насильничает.

— Ванюша, — негромко окликнул Роман. Из балагана вышли девки, среди них стояла Марья, бледная как смерть, с искусанными в кровь губами.

— Вот он, твой обидчик, Марья! — громко сказал воин. — Приказывай: што делать с ним?

Девушка глянула на сотника, закрыла руками лицо, опустилась на землю.

— О-ох, мама родная, как мне теперь жить?

— Никита! — позвал воин парня-пастуха. — Ты все видел, Никита. Нынче ты один из нас не пролил вражьей крови. Должен пролить — не дай бог, ослабнет рука в бою, как у Овсея. Возьми топор.

Парень растерянно оглянулся, веснушки выступили на его побледневшем лице. Один из мужиков сунул ему в руки свое оружие. Куремса понял. Смуглое лицо его покрылось крупными каплями пота, он торопливо залепетал:

— Яман, яман…

Копыто сильно потянул волосяную веревку, и сотник, задыхаясь в петле, поволокся за ним. Следом медленно шел Никита, оцепенело рассматривая топор в своих руках. И тогда мужик, что недавно жаловался на дрожь в руках, взял трофейный меч, неспешно направился к раненому десятнику, который затих, запал в траве на краю поляны. Девки отвернулись, окружая сидящую Марью.

Воротясь, Копыто послал половину людей за ордынскими лошадьми, которые возвращались на поляну из леса, другую — за своими. Девки бросились к ребятишкам, маленького вынули из притороченной к седлу холщовой люльки, стали поить козьим молоком, греть воду. Мужики постепенно собрались снова, рассматривали трофейное оружие — кривые мечи, саадаки, копья с крючьями, небольшие топоры, булавы, шестоперы и джериды, разную походную оснастку степняков. Из сумок сотника и десятника вытряхнули их добычу — женские серебряные мониста и серьги, бусы дорогого разноцветного стекла, золотые бляшки со сбруи, горсть жемчуга, шелковую сорочку и два теплых повойника из легкого козьего пуха, шитую серебром плащаницу, детские сапожки из голубого сафьяна.

— Приберегите, — угрюмо сказал Копыто. — Может, еще найдутся хозяева. А нет — отдадим в монастырь, в пользу сирот.

— Топором-то, однако, способнее, нежель мечом, — заметил мужик, зарубивший десятника. — Я уж спытал.

— На земле способней, — ответил Копыто. — Но мы не в большом полку стоим. Ты, Касьян, выбери меч по руке, да и другие — тож. С Ордой воюем, может, в седлах доведется еще рубиться с погаными. На досуге стану поучивать вас.

Никита, бледный, весь опущенный, сидел поодаль, не принимая участия в разборе трофеев.

— Ровно с похмелья парень, — заметил Роман, но никто не улыбнулся. В воздухе уже заныли зеленые мясные мухи, сердито граяли вороны в кронах деревьев, обступающих вырубку.

— Чего дальше будем делать, начальник? — спросил Касьян.

— То ж самое — бить Орду, покуда она рассыпана. Искать надо грабежников и — сечь без пощады.

— Стадо, однако, перегонять.

— Зачем? Орда не ищет сгинувших, ей некогда ждать.

— Один-то ушел, — сказал пастух. — Старый, вроде меня, этакой неприметный. Толмачил он. Когда скрылся, я и не видал.

— Што ж ты молчал, Лука? — укорил Копыто. — Теперь уж не поймать. — Спохватился вдруг: — Тут бабы к вам с нашего стана не являлись?

— Нет, Ванюша.

— Вот беда! Ждать надобно Меланью, а ждать нельзя, ежели упустили вражину. Думайте, куда скот отогнать.

Притихли мужики. Лучшего места, чем это, близко не было.

— Зачем, православные, искать иного места? — вдруг подал голос Лука. — Вернутся ордынцы аль нет — то еще неведомо, а погоним скотину — как раз налетим на нечистых. Оставьте вы мне коняку посмирнее, глядишь, и на одной ноге со стадом управлюсь. Хочу я, православные, за мир пострадать, ты же, Никита, как знаешь. Случай чего, скажите бабке моей да сынку Алексею — так, мол, и так: за мир пострадал Лука.

Никита встал:

— Не оставлю я тебя одного, отец. А нагрянет татарин снова, велит показать дорогу к нашим — не откажусь. Леса темны, дороги в них узеньки, по болотам и того уже, а в Черной трясине вся Орда уместится. Дождемся Меланью да и отошлем мальцов и девок.

Долго хмурился Копыто, но лучшего не придумал.

Трофейных лошадей взяли заводными, для прокорма положили во вьюки живых баранов, и отряд направился в сторону Звонцов по той самой тропе, что привела врагов на вырубку. Копыто думал, как бы ему увеличить свой отряд. Теперь это непросто — с появлением Орды люди становятся похожими на волков, боятся друг друга. Когда уходили в лес, его догнал осиротелый Васька:

— Дяденька, возьми! Боярин сулил взять меня в дружину, я хочу бить Орду.

Копыто поднял парнишку на руки, тихо заговорил:

— Слушай, Василей. Должен ты сослужить боярину службу, прежде чем он возьмет тебя в войско. Ведь братка твой малый знаешь кто? Он боярский сын, беречь ево для дружины надо. Бабы-то, они какие? Понянчатся с чужим чуток да и кинут, а за ним догляд нужон. Будь стражем при нем до боярина. Понял, Василей, какое дело важнецкое?

— Понял, дяденька. — Парнишка серьезно смотрел на воина.

— Ступай, Василей, сполняй.

Вражеского разведчика настигли версты через две. Он понуро сидел на упавшей лесине, лошадь его общипывала листья с орешника, и шорох веток предупредил Копыто. Сквозь зеленую сеть острый взор Ивана различал лицо врага, отрешенное, похожее на потрескавшийся желтый известняк. О чем он думал? Может быть, решал: возвращаться ли к своим, где придется держать ответ за пропавших воинов, или выбрать иной путь? А может, посреди враждебного леса грезились ему родные кочевья в привольной степи, горечь кизячного дымка, лица старухи и маленьких внуков? Стрела уже легла в изложье, когда степняк насторожился, повернул голову и тем облегчил прицел.

В тот же день запах дыма навел Копыто на станицу беглых крестьян. Было их больше трех десятков, семеро — молодые мужики и парни, годные для ратного дела. Они ушли из-под самого носа грабителей, бросив на дороге обоз со всем добром, второй день голодали и зябли у костров, пробираясь на Можайск. Копыто оставил в отряде мужчин, остальных отослал на вырубку, к пастухам. Теперь в его ватаге стало двенадцать бойцов. Он самолично разведал Звонцы. Пустое село с растворенными воротами подворий манило к себе и казалось страшным. В деревянном кресте церквушки торчала длинная опереная стрела — какой-то степняк проверял свою меткость или стрелял голубей.

Под вечер устроили засаду между Звонцами и серпуховским трактом. Уже стекалась военная добыча к основному пути ордынского войска от Серпухова на Москву, и ждать пришлось недолго. Сначала прошла конная полусотня, охраняя подводы с зерном в мешках и коробах, медовыми колодами, сундуками и узлами, из которых выпирали круги воска, торчали высохшие звериные шкуры. Через час появилась новая колонна. Спереди, вольно держась в седлах, ехало четверо всадников, за ними тянулись телеги с какой-то поклажей, над бортами торчали головы детей. Привязанные к телегам веревками, брели босые, простоволосые люди: молодые мужчины и женщины. Позади торчали пики конного десятка, доносилась унылая степняцкая песня. Копыто застрекотал белкой — сигнал своим приготовиться к нападению. Стали различаться слова песни, которую выводил высокий молодой голос:

Когда время выдернет зубы у волка, Старый зверь издыха ет в овраге. У седого Худай-богатура Время вырвало тридцать зубов и один, Но голод не стиснет арканом шею Худая — У старого волка степей уж большие волчата, Они — сосцы его жизни, И Сондуг-удалец — сладчайший сосец. Скоро великий эмир Кутлабуга Привяжет коней к Золотому колу [15] в стране урусутов, И тогда на славной охоте в богатых улусах Сондуг-удалец теплую шубу добудет, Красную шубу соболью. Он добудет красную шапку бобрового меха, Сбив ее меткой стрелой с урусутского князя. А потом скакуна золотого эмир Кутлабуга Снова привяжет у юрты отцовской, И воины станут хвалиться добычей, Жен своих милых и старых отцов одаряя. Крикнет старый Худай сладчайшему сыну: «Ойе, любимый волчонок! Отдай мне красную шубу соболью, Красную шапку отдай ты мне поскорее — Ведь осень уже застала Худая, Осенние реки со льдом в жилы ему пролила. Ойе, зубастый волчонок, Согрей-ка ты старого волка Шубой почетной с княжеского плеча».

Копыто каркнул вороном: передних всадников он пропускает, их должна взять на себя пятерка, затаившаяся в кустах по другую сторону дороги. Сам он ударит замыкающих. Копыто стал осторожно отходить в глубину леса, где стояли верхами его ватажники. Песня близилась:

«Ойе, Худай полоумный! — Скажет веселый волчонок. — Тебе ли, Худаю, трясти соболями, Если овчина не может тело твое отогреть? Одна лишь куница согреет Худая, Теплая и молодая, с кожей атласно-белой. В сапфирах глаз ее цветут леса урусутов Золотом и смарагдом. Пересчитай ее зубы — их будет тридцать и два — Жевать упругое мясо, Перекусывать белые кости — Кормить беззубого волка Худая Сладким мозгом и растертой кониной. Когда же она очаг твой раздует И ложе твое застелит кошмою, Ты пососи ее сладкие губы — Они углей горячее. А потом ты ее обхвати, как барс газель молодую, И в жилах твоих заструится веселое пламя, И белый войлок на ложе Зацветет лазоревым маком, Словно настало лето в юрте Худая В середине белой зимы. Оставь соболей ты Сондугу, Они ведь тела не греют, Но ослепляют юных газелей — Тех, что пасутся в наших кочевьях, Среди войлочных юрт. Пусть им почаще снится ночами, Что спят, согреваясь, они под красною шубой. А Сондуг завернет в свою шубу одну сладкоглазую По имени Зулея…»

Певец продолжал тягучую повесть о том, какими дарами, добытыми в урусутской земле, осыплет он свою возлюбленную, Копыто, слушая, зло усмехался: «Погоди, соловей, ты поспишь у меня в деревянной шубе, лучше того — в вороньем зобу». Стал слышен скрип телег и топот коней замыкающей стражи. Всадников оказалось всего шестеро, они держались в седлах так же вольно, как и передние, — вокруг хозяйничала Орда, а полоняники не опасны: они связаны, на самых крепких надеты деревянные рогатки, да и воля их раздавлена побоями и унижением в момент захвата. Ордынцы умели ломать строптивых, наступая поверженным на лица, бросая возмутившихся на дорогах с переломанными спинами, насилуя на глазах мужей и отцов их жен и дочерей, превращая грудных детей, стариков и старух в мишени для стрел.

В своих ватажников Копыто верил — испытаны в бою. И он знал, какая ненависть душит мужиков, когда перед ними прогоняют соплеменников с позорными веревками на шее. Стража поравнялась с засадой, и тогда свирепо рявкнул медведь. Кони ордынцев присели, заверялись на месте, осыпая дорогу пометом, строй смешался, ватажники, подныривая под сучья, с ревом выплеснулись на дорогу. Впереди колонны тот же рев смешался со свирепым визгом степняков. Копыто, не целясь, метнул сулицу в чью-то открытую спину, мгновенно перекинул меч в правую руку, полоснул сталью искаженное страхом лицо другого врага, отшиб торопливый встречный удар копья, грудью своего коня опрокинул малорослую лошадь вместе с наездником. Мужики втроем прижали к лесу здоровенного ордынца, он молча, свирепо отбивался, вертясь на мохнатом коньке.

— Сулицей ево! Сулицей! — Копыто оборотился на конский топот. Двое ватажников погнались за убегающим врагом, он остановил их криком: — Роман, Плехан, назад! Помогайте Касьяну! Этот — мой!

Сильный и рослый конь Ивана быстро настигал противника. Тот, оборачиваясь, вытягивал из саадака черный, лаково поблескивающий лук. Дорога шла краем поля, прижимаясь к лесу, открытое пространство скоро кончилось, дорога с поворота унырнула в сосновый бор. Копыто рывком увел скакуна на ее другую сторону, и не напрасно — степняку пришлось довернуть лук, стрела свистнула мимо и впилась в древесный ствол. Враг уже не убегал, он стоял на широкой просеке, торопливо накладывая на тетиву новую стрелу. Копыто прянул в сосны, скатился с седла, кинул через голову ремень самострела, таясь за деревьями, стал перебегать, высматривая врага. Увидел его уже вдалеке, скачущего во весь опор. В ярости послал стрелу вслед, беглец наддал.

— Черт с тобой! Все одно кому-нибудь из наших попадешься.

Когда он вернулся, суматоха на дороге уже прошла. Женщины сушили глаза, Роман вооружал освобожденных мужиков.

— Ушел, змей! — подосадовал Копыто.

— А мы ни единого не упустили, — похвастал Касьян.

— Ну да, звонцовские, оне таковские: впятером и одного валят. — Копыто быстро оглядывал прибывших людей.

— Тут девять побитых…

— Молодцы! Да убираться надо живее.

— Што делать с подводами? — спросил бородач из освобожденных.

— Бросить. Коней распрягайте — нужны. А с телег взять лишь корма да одежку. Сколько вас, мужиков-то?

— Два десятка без одного.

— И чего ж вы поддались?

— Да што, начальник? Оно ить негаданно вышло…

— А вы б на полатях спали побольше. Уж который день небо в дыму.

И в самом деле — копоть от пожаров накапливалась в недвижном воздухе, небо над всей округой посерело, и после полудня можно было смотреть на мутное солнце, едва прикрывшись ладонью.

Гвалт затих. Копыто построил свое войско на дороге. Тридцать два ратника. Пятеро пешие, вооружены оглоблями. Их оделили ножами и кистенями. Освобожденные смотрят на Ивана так, словно этот рыжий вот-вот сотворит чудо. Но чудо уже свершилось — они снова свободны и оружны, а девять их насильников лежат падалью в дорожной пыли. Поодаль сбились толпой женщины, матери не отпускают от себя детей — боятся, что снова вырвут из рук.

— Слушайте и запоминайте, — строго заговорил Копыто. — Отставших не ждем. В дороге молчать. Меня до остановки ни о чем не просить. Сказанное исполнять живо. — Обернулся к толпе: — А кто из малых станет плакать — кину водяному. Слыхали?

Женщины заулыбались.

— Ну, так с богом…

На другое утро темнику Кутлабуге донесли, что пропал сотник Куремса с десятком воинов и старым харабарчи. В трех верстах от тракта разбит обоз с трофеями, полон разбежался, убито девять воинов из той же сотни Куремсы, спасся только десятник.

— Десятник спасся, а воины погибли? — удивился Кутлабуга. — Тащите его ко мне и соберите начальников, кто близко.

Когда молодого испуганного наяна поставили перед эмиром, тот удивился еще больше:

— Храбрец Сондуг, сын старого богатура Худая? Скажи-ка нам, удалец, как ты прославился во вчерашнем бою?

— Я зарубил их наяна и еще двух поразил стрелами.

— Ты хорошо считаешь, удалец Сондуг. Может быть, ты счел и тех врагов, что поразили твои воины? Сколько их?

— Не знаю, великий эмир. Много…

— Ты даже сосчитать не мог, вот как! Я скажу тебе, почему их сосчитать нельзя: ни одного нет. Ни одного врага — там, где легло девять наших кырымчан. Весь десяток, кроме удальца Сондуга, прославленного в песнях. Почему это так, ты не знаешь?

— Наверное, русы своих утащили, — прошептал десятник.

— Лучше бы они тебя утащили, несчастный! Но, видно, догнать не могли. А еще лучше, если бы ты остался в своей юрте — варить шурпу для старого Худая, жевать ему мясо и вытряхивать войлоки. Горе мне — я уважил старого богатура, сделал сына его десятником, не испытав в боях! Какой демон ослепил мои глаза: я не разглядел женщину под одеждой мужчины!

— Я храбро сражался, эмир, но русов было много, мои воины пали. Что сделает один против пяти десятков?

— Их было пять десятков? Ой-е-е! Кто же напал на тебя: воины или мужики с топорами?

— Я не знаю, эмир. Они бросились, как звери, и ревели, как звери. Наши кони взбесились, но мы сражались…

Кутлабуга слушал внимательно, однако жестокий блеск в его глазах не смягчался.

— Чем же они дрались?

— Копьями, топорами, были у них и мечи.

Темник задумался. Потом тихо спросил:

— Ты помнишь, что говорил Повелитель Сильных о непобедимости наших воинов? Нашу непобедимость питает железный порядок, смертная порука начальников за подчиненных, простых всадников — друг за друга. Наш воин не покажет врагу спины без приказа, потому что смерть тогда грозит всему десятку, и десяток сам уничтожит труса раньше, чем это сделает враг. А за десяток своими жизнями отвечает сотня, за сотню — тысяча. Десять врагов, говорил Повелитель Сильных, конечно, одолеют одного нашего воина, но десяток наших воинов, благодаря железному порядку, способен противостоять сотне врага, а сотня ордынцев во всех случаях разгромит вражескую тысячу. Если урусутов было даже пять десятков, ты обязан был их одолеть.

— Я знаю эти слова великого кагана, эмир. Они сказаны давно — тогда Потрясатель Вселенной покорял слабые народы. Он не видел наших врагов.

Темник усмехнулся:

— Если ты задумал написать новую «Ясу», то не должен был показывать спину врагу. Мы ведь живем еще по старым заветам солнцеликого, и теперь у тебя не осталось времени. Молись, Сондуг.

Десятник неловко опустился на колени в своей кожаной броне, поднял руки к бескровному лицу, где едва пробился мужской пушок над верхней губой. Кончился срок жизни Сондуга, записанный в особой книге аллаха, и лишь молитва еще длила жизнь. Но безбожный темник не любил долгих молитв, он подал знак нукеру, стоящему за спиной юноши, тот опустил копье и вонзил в обнаженный затылок.

Не любит гордых аллах. Родившийся в прокопченной юрте, на вонючем потнике, возмечтал покрасоваться в славе и огненных соболях с княжеского плеча! Гордец, гордец, ты бы мог стать великим певцом в родной степи и прославить свой народ, но ты возмечтал о собственной славе — и вот наказание за гордыню…

А красавицу Зулею все равно кто-нибудь завернет в свою овчинную шубу, если даже и половина воинов не вернется из похода. Ведь аллах разрешает четыре жены и сколько угодно наложниц. Лишь старый Худай будет горько плакать в своей прокопченной юрте от голода, холода и унижения.

В течение двух дней крымчаки потеряли несколько своих отрядов, не меньшие потери нес и тумен Кази-бея. Кутлабуга понял: в лесах против пришельцев сражаются не княжеские воины, а разбойники из местных мужиков. Степняки начали бояться, поползли нехорошие слухи, и как ни бесился темник, пришлось распорядиться, чтобы воины ходили отрядами не меньше полусотни. Главному харабарчи тумена он приказал выслеживать разбойников, а главарей приводить к нему. На третий день вечером к темнику притащили какого-то хромого черного мужика в порванном зипуне, уверяя, что он — атаман. Добиться чего-либо от пленника оказалось невозможно; он хихикал, показывая темнику рожки и кукиш, представлялся полоумным. Его стали бить плетью, он истошно завопил: «Антихрест пришел — лупи ево!» — впился в горло нукера клешневатыми пальцами с такой силой, что разжать их удалось, когда его проткнули копьем. У нукера была сломана горловая кость, он хрипел и захлебывался кровью.

В тот же день вечером доставили приказ хана: стягивать рассыпанные отряды к дороге на Москву. Орда рвалась к покинутой князем столице, и следовало поторопиться, чтобы другие не перехватили самый жирный кусок. Хан позволил крымскому тумену сутки отдыха, но Кутлабуга решил не мешкать. Он даже не захотел той ночью осчастливить лучшую из юных полонянок, доставленных в его шатер. Слава демонам войны — зерна хватает и кони не истощились, а воины могут спать и в седлах — они должны оставаться голодными, тощими волками, чтобы неутомимо преследовать добычу. В полночь, горбясь в седле, он представлял княжеские подвалы, каменные приделы храмов и богатые ризницы, уставленные окованными ларями и железными сундуками. Глаза его загорались алчным огнем — как будто при свете дорожных факелов он уже видел переливистый блеск золота и серебра, а шорох деревьев был шорохом жемчужин, сапфиров, лалов и смарагдов, ссыпаемых из ларей в кожаные мешки. От восторга, по-заячьи, вскрикнул начальник его личной сотни, но куда он пополз, судорожно цепляясь за конскую гриву?.. Знакомый свист, шлепок в мягкое, новый вскрик — и темник очнулся. Из мрака черными лапами к нему тянулись деревья, словно пытались схватить. Крутились нукеры вокруг начальника, огненными дугами полетели на обочину факелы, высветили черные конусы елочек. Ослепшие кони несли в темноту полуслепых всадников, каждое мгновение темник мог свернуть себе шею, налетев на рогатый сук. Скользкой холодной змейкой в душу вползал страх. Когда кони перешли на шаг, Кутлабуга вдруг вспомнил, как торчала стрела в спине сотника, и догадался, что стреляли с деревьев. Он потерял второго сотника, ни разу не увидев врага в лицо.

— Десятник!.. Принимай мою сотню и передай приказ: пусть на всех перекрестках до Москвы вешают на деревьях по одному мужику из полона.

Одобрит ли его хан? — ведь пленники — это серебро. Что ж, Кутлабуга напомнит ему: Повелитель Сильных за одного убитого ордынца уничтожал целые государства, поддерживая во всем мире грозное величие Орды: в самых далеких странах тогда боялись даже дыхнуть на ханского человека. Кутлабуга прямо скажет Тохтамышу: народ, который позволяет безнаказанно убивать своих, превращается в тряпку, о которую каждый может вытереть ноги.