За спиной топтались и покашливали бояре, но Димитрий не оборачивался, стоял у окна, думал. Из терема, вознесенного над высоким холмом, виделось потемневшее, в белых гривах волн Плещееве озеро, Димитрию чудился его глухой ропот и шипящий плеск. В прозрачное стекло с чечевицами пузырьков били редкие крупные капли, лохматые тучки, набегая с озерной равнины, цеплялись за крепостной холм. В терем князя загнал только дождь, к тому же стало известно о каких-то вражеских отрядах под самым Владимиром, и решили собрать думу. Если Орда идет разными путями, широко охватывая Москву, ее тумены могут внезапно явиться под Переславлем. Под рукой Димитрия было уже до шести тысяч дружинников и ополченцев, но все же это еще не сила против Орды. Донской хорошо помнил, чем кончилось полтораста лет назад побоище на Сити, где темник Бурундай застал войско великого князя Юрия Всеволодовича во время сбора. Боброк настойчиво советовал уходить в Кострому — лишь там можно спокойно собрать и устроить рати, — но и без того каждая верста от Москвы на север легла на сердце Димитрия кровавым рубцом. Лишь на пути отступления он оценил размер беды, надвинувшейся на Русь. Во всем винил себя. Враг оказался не только сильнее — враг оказался хитрее — да что там! — искуснее князя Донского. Два года после Куликовской сечи хан готовил новое нападение, и как же он, великий князь московский, всегда ставивший военную разведку наравне с обучением войска, проглядел коварную работу нового хана? Вместо того чтобы денно и нощно трудиться, как черный раб, теребить соседей и своих бояр, устраивать ополчение по всем городам, гонять разведку в степь до самого Крыма и устья Волги, почил во славе.

Еще бы — победитель Мамая, герой, сподобленный прозываться Донским, — что ему какой-то приблудный хан, еще вчера кормившийся со стола эмира Бухары! Будь она проклята, человеческая гордыня! Ведь краснел, слушая хвалебные хоры и колокольные звоны, глаза опускал, как девица, а душонка-то ликовала, голова шла кругом, и глаза слепли. Как им не ослепнуть, когда во всеуслышание именуют тебя «оком слепых, ногою хромых, трубою спящих в опасности»! Но себя не обманешь. Не от гордыни ли после памятного съезда ни с одним великим князем не повидался — и к себе не позвал, и сам не навестил?

Может быть, стоило послушать и тех, кто советовал не дразнить Орду, поторговаться о выходах, кинуть хану кусок?

Нет, пойти на это было сверх сил. Недруги стали бы тыкать в него пальцами: хорош победитель! Народ возмутился бы и проклинал — ради чего пролито море русской крови?

А может, и тут замешалась гордыня? Может, надо было пройти через насмешки и улюлюканье, через унижение, непонимание и народную злобу — ради того же народа выиграть время и накопить новые силы? Может быть…

Плох правитель, заботящийся о прижизненной славе.

Неужто в Кострому? В душе его сгущалось ненастье, едва представлял себе эту сотню с лишним верст по лесным осенним дорогам, через множество рек и речушек. А ведь их надо будет пройти не только туда, но и обратно, и не с легкой дружиной — с большой ратью, отягощенной обозами.

Не то! Еще на пути главных ордынских сил стоит Белокаменная — там опытные бояре во главе с Морозовым, больше двух тысяч ополченцев на стенах, там митрополит всея Руси. Надо собирать войско здесь, ближе к стягам Серпуховского.

Оборотился, окинул взглядом бояр. Дмитрий Ольгердович, Боброк-Волынский, Тимофей и Василий Вельяминовы, Федор Свибл, Иван Уда. Из-за плеча старшего Ольгердовича посматривает молодой князь Остей, внук Ольгерда, приехавший на службу к московскому государю. Не было Кошки, Тетюшкова, Зерно — правили посольство.

— Нет, бояре! — сказал резко. — Татарские разъезды под Владимиром — это еще не Орда под Переславлем. К нам тянутся люди, нельзя торопиться. Этак можно и в двинских пустынях засесть.

— Государь, там гонец из Москвы, — негромко сказал старший Вельяминов.

— От Морозова? Пусть войдет.

Пошатываясь, в палату шагнул невысокий воин, приблизился к государю, опустился на колено. Зеленый полукафтан на плечах его потемнел, на белом скобленом полу остались сырые следы. Димитрий ожидал грамоту, но гонец, склонив голову, молчал.

— Што ты онемел, отроче? — нетерпеливо спросил Димитрий. — Здоров ли боярин Морозов? Все ли ладно в Москве?

Воин выпрямился, моргнул красными глазами, рябоватое лицо его казалось серым.

— Слава богу, великий государь, Москва стоит, как прежде. А я не от Морозова, потому как нет в Белокаменной Ивана Семеныча.

— Где ж он подевался? — удивился Димитрий.

— Сказывали — занедужил брюхом да и спокинул стольную. А за ним, почитай, все лучшие люди съехали — и бояре, и гости. Черные люди в Москве сами хозяевают.

Жалко скрипнули половицы под грузным шагом великого князя, он подошел вплотную к гонцу, дышал тяжело и жарко, как потревоженный медведь.

— Што говоришь, разбойник? Да уж не пьян ли ты?

— Не вино — дорога укачала меня, государь. Из сторожки, через Москву, до Переславля долог путь. От самой Оки, почитай, не спамши. А послали меня Олекса Дмитрич да вече московское.

Димитрий воззрился на гонца как на полоумного, кто-то из бояр жалобно гукнул, будто его схватили за горло.

— В Москву мы, государь, по пути свернули, а там — смута. Выборные ударили в набат, вече кликнули. Много чего там кричали, а порешили миром: боронить Москву, стоять на стенах до последнего. Тех же, кои бегут со града, побивать каменьем.

Димитрий глухо рыкнул, красные пятна выступили на скулах. У Боброка на лбу залегла глубокая складка, старый Свибл, крестясь, зашептал:

— Спаси нас, господи, и помилуй.

— Там же на вече выбрали начальных людей из слобожан, в детинец ополчение поставили.

— Господи, што там теперь за содом! — не удержался костромской воевода Иван Родионович Квашня, вызванный в Переславль.

Гонец дернул головой, прямо глянул в лицо Димитрия:

— Ты, государь, не будь в сумлений: Адам — строгий начальник, ворам не попустит. Да Олекса Дмитрич при нем воинским наместником.

— Кто такой Адам?

— Суконной сотни гость — его главным воеводой крикнули. А с ним — Рублев-бронник, Клещ-кузнец, Устин-гончар да иные выборные.

Димитрий подошел к окну, постоял в молчании, тихо спросил:

— Што с великой княгиней? Митрополит где?

— Слава богу, Красный сказывал — здорова государыня, к тебе сбирается. Небось отъехала. А владыка на своем дворе сидел, да, слышно, тож возы укладывал.

— Его не побьют каменьями, как думаешь?

Воин растерянно оглянулся:

— Не ведаю, государь.

— Так с чем же тебя прислали? Пошто нет грамоты? Аль выборные воеводы писать не учены?

— Великую просьбу тебе, государь, велели передать Адам и Олекса Дмитрич: штобы прислал ты воеводу, искусного в деле ратном. Уважь, государь, не медли — Орда перешла Оку, сам видал. Наши уж Заречье спалили. А народ московский животов не пощадит за град стольный, за тебя, государь.

— И на том благодарствую. — Лицо князя исказила улыбка. — Выспишься — снова позову, подробно расскажешь. Ступай.

Глаза князя, разгораясь черным огнем, обратились на бояр.

— Чего замолкли, думные головы? Вас послушать хочу. Ну-ка?

— Государь, — заговорил Боброк. — Отпусти меня воеводой.

— Тебя? Ты разве уже не воевода? Али боишься — Адам-суконник славу переймет? Ничего, боярин, твоей славы не избыть, и тебе рати в поле водить пристало, а стены я другому доверил. Слышишь, Волынец, — другому!

Димитрий задохнулся, рванул ворот, крыльями метнулись длинные рукава охабня, посыпалось, звеня, серебро пуговиц.

— Воры! Амбарные крысы! Едва дымом запахло — ушмыгнули в норы. Скажите мне, бояре, вы, лучшие люди княжества, отчего такое получается: кому сытнее всех живется — от того первого жди пакости государству? Который уж раз спрашиваю: для чего дадены вам уделы, вотчины и поместья?

— Государь! — Голос Василия Вельяминова дрожал. — Не примаю твоих укоров. Пошто лаешься зря, невинных бесчестишь?

Димитрий шагнул к молодому боярину, сжал громадные кулаки:

— Смотри мне в глаза, Васька! Неужто нутро твое не сожгло стыдом, пока слушал гонца? Бояре Москву бросили, бояре Москву предали, и первый — воевода Морозов. Ты слыхал, до чего Москва дожила? — до веча! Суконник Адам, кузнец Клещ, бронник Рублев — вот на ком ныне стоит Москва, вот кем Русь держится! — Димитрий отступил от Вельяминова, словно бы с удивлением оглядел думцев. — Да нужны ли мы нынче Москве? Надо ли посылать туда кого, ежели там свои воеводы нашлись вместо сбежавших? Пошлешь, а он, гляди, дорогой животом ослабнет да и удерет. — Вдруг сорвал горностаевую шапку, шмякнул об пол. — Пропади она пропадом такая власть! Над людьми княжить готов, над ворами — никогда!

Он пошел к двери, распластав полы малинового охабня, бояре отступали с дороги. Громко хлопнула дверь.

— Господи Исусе, што теперича будет? — простонал Квашня. — А ты, Васька, как смел государю перечить? Разбранил — эко дело! — брань на вороту не виснет. На то он и государь, штобы построжиться — кто нас, бояр, жучить-то будет?

— Дмитрий Михалыч, поди хоть ты за ним, успокой, он тебя любит, — попросил Свибл.

— Не надо за ним ходить, — ответил Боброк-Волынский. — Правый гнев — што гроза, гремит недолго. Давайте подумаем, кого в Москву воеводой пошлем.

— Ну, братец, сука вилючая! — ругнулся в углу молодой Михаил Морозов. — Навеки род наш опозорил. Сам поеду, отыщу и заставлю в Москву воротиться, хотя бы простым ратником.

— Доброе дело, Миша, — кивнул Тимофей Вельяминов. — А я бы согласился повоеводствовать.

— Большой полк на тебе, Тимофей, — строго сказал Боброк.

— Коли доверит мне государь, готов ехать сейчас же, — вызвался старший Ольгердович.

— И тебе нельзя, Дмитрий. Ты в поле не раз испытан. Может случиться битва грозная, как на Непрядве, а опытных воевод у нас мало. Москва — не вся Русь.

— Может, Свибла?

— Эх, государи мои, стар уж я ратничать, — вздохнул седовласый боярин. — Два года назад вовсю мечом управлялся, а ныне, боюсь, со стены ветром сдует. В Москве народ языкастый — просмеют. Вот чего я думаю: там теперь нужен человек именитый, хотя бы и молодой. Адама я знаю — хват. Порядок он со своими выборными устроит как надо. Воевода сидельцам необходим — вроде хоругви княжеской. Конешно, в воинском деле соображать должен.

— Золотое твое слово, Федор Андреич, — откликнулся Боброк. — И далеко за таким ходить не надо. Чем Остей не воевода? Внук Ольгерда, под Смоленском и Псковом отличался, тевтонов бил, сам в осаде полоцкой сиживал. Язык наш не хуже свово знает, крещен опять же православным обычаем, как и великий дед его.

Бояре с любопытством посматривали на Остея; молодой литвин стоял среди раздавшегося собрания натянутый, как тетива, рука вцепилась в отворот зеленого жупана, смуглое лицо пылало смущением.

— Ты-то чего скажешь, дядюшка?

Дмитрий Ольгердович дернул себя за сивый ус, покряхтел:

— Не молод ли?

— И-и, государь мой! — Свибл зевнул, перекрестил рот. — Молодость — не укор. Донской в девять лет водил рати.

— При нем тогда вон какие соколы были — ты сам, Федор Андреич, да Вельяминов покойный, да Кобыла, да Боброк, да Минин, да Монастырев, да иные прочие.

— Думаешь, на стенах Адам с выборными будут хуже нас?

— Сам чего скажешь, Остей? — спросил старший Вельяминов.

— Когда мне Донской поверит — умру за Москву! — ответил молодой князь срывающимся голосом.

— Умереть не хитро, Остей, город отстоять надо…

Уходила на восток гроза, очищалось небо, в белесой пене еще бушевало Плещеево озеро.

На другой день после веча толпы посадских и беженцев хлынули в Кремль. В шуме и толкотне старшины сбивались с ног, разводя людей. Посадские, зареченские, загорские хотели поселиться вместе и поближе к своим сотням, поставленным на стены. Это было важно и для крепости осады. К полудню начал водворяться порядок. Для покидающих Москву отвели Никольские ворота. Здесь, близ стены, стояли пустые житницы купца Брюханова. Хитрюга-лабазник, едва донеслись тревожные вести из Казани, снарядил обозы в далекий Торжок, будто бы на большие осенние торжища, и когда в Москве ударил первый набат, в доме его и клетях — шаром покати. Лишь наемный вольный работник, как тогда говорили — казак, Гришка Бычара богатырским храпом сотрясал по ночам стены пустого амбара. Оставшись без дела, он пристал к воротникам, а в брюхановские амбары складывали добро, отнятое у бегущих из города. Что поценнее, бросали в лари, поставленные прямо в воротах, и специальный дьяк из чернецов каждую вещь записывал в особую книгу — будь то серебряный пояс, жемчужное ожерелье, золотой гребень или сермяжный зипун. Ни просьбы, ни слезы, ни брань, ни угрозы нажаловаться государю не помогали — воротники оставляли беглецам лишь тягло да самое необходимое в пути.

Поезд великой княгини покидал Кремль после полудня. Боярин Красный повел его к Фроловским воротам, очищая дорогу грозным криком и напускной суровостью стражи. За княжеским поездом двигался санный возок Киприана, охраняемый его личной дружиной, тянулись повозки с митрополичьей казной, библиотекой и утварью. Все обозники — в монашеском одеянии. Народ сразу приметил сани владыки, становился на колени вдоль улицы. Киприан, откинув кожаный полог, стоял суровый, огнеглазый, с золотым крестом в руке, благословлял людей на обе стороны. Москвитяне не знали, что владыка покидает стольную. Прошел слух, будто Сергий Радонежский направился в столицу пешком, и народ тотчас вывел свою догадку: митрополит, мол, самолично отправился встречать святого.

С княгиней находилась лишь кормилица, она держала голубой сверток с новорожденным, старшие дети ехали отдельно. Евдокия была еще слабой, она молча плакала, крестясь на храмы в окошке возка, робко всматривалась сквозь слезы в человеческие толпы. Гул множества голосов пугал ее — словно блуждала в незнакомом, тревожно шумящем лесу. Привычные глазу терема и соборы отчуждались, теряли домашнюю приближенность — в Кремле не стало прежних хозяев, здесь царила новая жизнь и новая власть, олицетворенная в сермяжных толпах, которые прежде кипели где-то за толстыми каменными стенами, за рядами рослых, красивых дружинников, проникая к ней лишь просителями, богомольными странниками да монахами. Теперь эти толпы захлестнули мир, наполнив его грубым говором, тяжелым духом армячины, дегтя, овчинных шуб. Она растерялась, чувствуя себя в новом Кремле лишней и беззащитной, оттого-то знакомое лицо в толпе подняло ее с подушек.

— Останови! Останови! — Она приняла ребенка у кормилицы, и та передала приказание ездовому.

— Видишь боярыню в синей кике с ребенком? Приведи ее!..

Седоусый дружинник наклонился с седла к окошку:

— Чего прикажешь, матушка-государыня? Может, нездоровится тебе?

— Спаси бог, ничего не надо.

В толпе услышали разговор, и женщины хлынули к возку, стараясь коснуться его руками. Евдокию считали в Москве святой затворницей и заступницей сирых; многие в душе не одобряли князя, оставившего ее, больную, с маленькими детьми в городе, которому угрожали бедствия осады.

— Благослови, страдалица!

— Покажи нам хоть личико свое!..

Пугливо улыбаясь, с невысохшими глазами Евдокия приблизилась к окошку бледным лицом. Дружинники пытались оттеснить народ.

— Дай им чего-нибудь, Семен! — попросила Евдокия старшего.

— Денег, што ли? Дак не того оне хотят. И нет у меня.

Увидев княгиню и услышав ее голос, женщины прорвались между конными, и Евдокия, повинуясь внезапному чувству, протянула в окошко сына. Множество рук, белых и темных, нежных и огрубелых, устремились к свертку. Женщины, оказавшиеся близко, успевали поцеловать холодный атлас, моча его слезами, послышались сдавленные рыдания, они заглушили тихий плач ребенка, и сама Евдокия, заливаясь слезами, не заметила, как рядом оказалась вернувшаяся кормилица с молодайкой. Княгиня вдруг поняла: нет у нее роднее этих незнакомых людей, нет и разницы между ними и ею, оставляя их, она теряет себя самое, и готова была выскочить, но уже тронулся возок, ездовой щелкнул бичом, сытые кони понесли, и толпа отстала. Не вольна великая княгиня в выборе своего места. Отерев лицо от слез и передав сына кормилице, она наконец глянула на сидящую напротив молоденькую маму с малышкой на коленях. Девочка таращила любопытные глазенки на плачущую тетю в красивом наряде.

— Дарья, это сам господь привел тебя на мою дорогу.

— Матушка Евдокия Дмитриевна, как же ты, не оправясь да с этакой крохой, в дальний путь решилась?

— Што делать, милая? Бросили нас мужья, самим искать их надобно. — Улыбнулась мокрыми глазами. — Да вот небо сжалилось надо мной, послало такую славную попутчицу.

Длинные Дарьины ресницы удивленно вскинулись.

— Я ж на час в храм пошла — куда мне в дорогу? Што на мне — то и со мной.

— Дочка с тобой — и ладно.

— Не могу я, государыня. — Дарья растерялась. — Хозяйство там… Аринка… Олекса Дмитрии, крестный наш, обещался зайти нынче вечером.

— А мы сейчас гонца пошлем. Ты в чьем доме поселилась? — Дарья пыталась что-то возразить, но Евдокия строго сказала: — Не забывай, Дарья Васильевна, кто я. Велю ехать.

Молодая женщина опустила голову. Дочка ее, укачанная мягким ходом возка, уже спала на коленях матери. Княгиня пересела к Дарье, прижалась к ее плечу мягкой грудью, обняла:

— Дурочка ты моя. Какой от тебя прок в осаде с ребенком? К мужу везу, к Васильку твому — радость-то будет витязю.

Дарья всхлипнула, Евдокия погладила ее по голове:

— Спасибо, моя серебряная, что встретилась. Ведь все — как есть все боярыни поразбежались. Отныне возле сердца держать тебя стану.

— Аринку жа-алко, — хлюпнула носом Дарья.

Поезд уже миновал посад, мчался берегом неглинского пруда. Евдокия высунула из окошка руку, подала знак, чтобы приблизился кто-нибудь из дружинников.

…Едва концевая стража княгини скрылась под сводом крепостной башни, из боковых проемов появились вооруженные ополченцы и скрестили бердыши.

— Дорогу владыке! — крикнул передний дружинник митрополита. Бердыши не шевельнулись.

— Вертай к Никольским — тамо пущают лататошников! — рявкнул детина со светлой кудрявой бородой.

— Ослеп, окаянный, не вишь, кто едет?

— Мне все едино — не велено здесь пущать. Вот кабы с энтой стороны! — Детина, ухмыляясь, стал чесать деревянным гребнем свою роскошную бороду.

Дружинник схватился было за меч, тогда воротник, бросив привязанный к поясу гребень, стиснул бердыш обеими руками:

— Эй, человече, не шуткуй! Вольному казаку Гришке Бычаре терять неча, окромя головы.

Усевшийся в возке Киприан откинул полог, встал, строго оглянулся. В его дружине тридцать мечей, но не прорываться же силой. Сдержанно сказал:

— Пусть начальника позовут.

Постучали в стену башни, скоро из боковой двери вышел пушкарь Вавила. Увидел владыку, смутился, отвесил поклон.

— Вели им освободить ворота, — потребовал начальник дружины. Вавила дал знак воротникам, потом смело глянул на Киприана:

— И ты, святой владыка, бросаешь народ в такой час?

Кровь кинулась в лицо Киприану, проклятья готовы были сорваться с уст, но лишь дрогнула рука, сжимающая тяжелый самшитовый посох.

— Нечестивец! — крикнул начальник дружины. — Кого допрашиваешь, как посмел?

— На то и поставлен, штобы спрашивать.

— Распустились, псы чумные, дорвались до власти! Ужо воротится государь, он вам покажет!

— Кому покажет, а кому и откажет. Езжайте, покуда ворота отворены. Да метлу бы прицепили, што ль, сзади.

Киприан скрылся в возке. Его била дрожь, руки сводило на посохе — так бы и ткнул острием в разбойничье рыло этого самозваного начальника. Где, в какой христианской земле возможно подобное? Им бы ниц падать пред святителем, они же только что в лицо не плюют. Он ли не радел для них, сжигая себя в трудах по устроению митрополии, он ли не замышлял новых духовных подвигов ради величия Москвы и ее государя, он ли не пытался остеречь Димитрия от необдуманных решений, которые и навлекли на Москву бедствия?

Язычники проклятые — все язычники с их нынешним князем! Триста уж лет Христу молятся, в церкви ходят, а верят в леших, водяных, русалок и прочую нечисть, богу кваса и домовым втайне приносят подношения. На святые праздники поют поганые песни о своем Яриле и Перуне, пророка Илью и святого Георгия со Сварогом путают, великомученика Власия — с Белесом, и нет апостола либо иного христианского святого, коего бы не подменяли они в мыслях языческим демоном. В постные дни тайком жрут скоромное, дуют меды и брагу, с бабами грешат на ложе, а после каются с таким видом, будто их к тому принуждали силой.

Вчера в храме Иоанна Лествичника смотрел он книги и пергаменты, свезенные из подмосковных церквей. И что же нашел среди богослужебных списков, апостольских учений, заветов и наставлений столпов православия? Попадались там воинские песни и повести, где слова нет о Христе-спасителе и святой троице, но в каждой строке поминаются языческие божества, славятся демоны стихий и герои языческих времен, воспеваются златовласые девы, подвиги ради их благосклонности и человеческой гордыни. И бывальщины попадались такие, где не только что князь, но и смерд выступает героем, почти равным богу. Больше всего потрясла Киприана ветхая скрижаль с непонятными языческими знаками, и волосы дыбом встают от одной лишь догадки — что там может быть написано. Раз берегут ее, значит, кто-то и читает, а возможно, переписывает?

Да пусть уж татары сожгут адскую скверну вместе с опоганенными храмами!

Великий Спас, ты прости невольное пожелание, пропусти мимо ушей. Ты читаешь на дне души человеческой, и разве желает Киприан несчастья этим людям, как бы ни были велики их грехи! Невольно творят они зло себе, как творят его несмышленые дети. Избавь, господи, от беды их — останови, устраши хана, яви ему лик свой во всей грозе. И клянется тебе грешный митрополит Киприан — своими руками спалит он нечистые пергаменты, воротясь в Москву, неустанными трудами, непримиримостью и проникновенным словом станет выжигать липкую паутину язычества в душах своей паствы — ради ее спасения.

Московские воротники не ведали о бурях в душе владыки, занимало их более приземленное.

— Возы-то эвон какие наворотил, — заметил младший. — Опростать бы, как у всех прочих.

— Пущай везет, не свое небось, церковное, — отозвался бородач, назвавшийся Бычарой. — И без того как бы не проклянул — владыка все ж.

— Владыка — за юбкой княгинюшки нашей вяжется.

— Ты не забрехивайся, молокосос. Третий лишь день, как разрешилась она от бремени. Страх одолел владыку, государыня отъезжает — и он не стерпел, побег следом.

— То-то — следом. Уж замечено: князь в отъезд, а он — в терем ево, коло княгини трется. Чей ишшо приплод?

— Я те вот как тресну по башке бердышем! — рассердился Бычара. — Святая она, все знают. К черноризцам душой льнет, оне и пользуются ее добротой для выгод своих. А слухи эти нечистые враг сеет — штоб государю досадить, с женой развести, с родичами ее поссорить.

— Ты-то почем знаешь? — Младший покосился на бердыш соседа.

— Знаю поболе твово. Ты небось воробьев гонял, когда я в ополчении ходил с князем на Бегича, а после — на Мамая.

— Иде он нынче, князь-надежа? — вздохнул младший. — Жану вон и то кинул.

— Надо будет — он и себя на меч кинет, видал я. А владыка нонешний — катись он подале. Найдем лучше. Сказывают, будто Сергий тайно в Москву идет…

Снаружи привалила новая толпа беженцев, и воротники прервали разговор. Если бы их слышал Киприан, наверное, не удержался бы — проклял.

…На берегу Яузы дружину княгини догнал воин митрополита и просил подождать — владыка хотел проститься. Евдокия велела высадить детей, подъехавший Киприан благословил их, перецеловал в головы. Сунул княгине в руку обернутую шелком шкатулку: «Для Василия». Лицо его смягчилось, огонь в глазах пригас.

— В Тверь поеду, попробую Михаила и новгородцев к Москве склонить. А поможет бог — и Литву подниму на помощь.

— Награди тебя господь, святой владыка, за доброту к нам. — Евдокия опустилась на колени, прижалась холодными губами к святейшей руке. Киприан смутился, осторожно помог ей встать, глянул в мокрые серые глаза:

— Благослови тебя Христос, голубица. Деток береги.

Шагнул было к возку, обернулся, пожесточал лицом:

— Митрию мое благословение передай. Не слушал он меня прежде — пожинает ныне, что сам посеял. Может, теперь послушает? Ехать ему надо, не мешкая, навстречу хану.

Лицо Евдокии помертвело, Киприан нахмурился, повторил:

— Ехать, не теряя часа! Хан покорности ждет, покорную голову он не отрубит. Тохтамыш хитер, себе убытку не захочет. Для его гордыни покорившийся князь Донской — предел вожделений, знамя, коим он станет повсюду трясти. Условия ханские теперь будут жесточе, а торговаться с ним уже поздно — сами виноваты. Но за голову свою пусть не страшится великий князь.

— Скажу, отче, — едва прошептала княгиня.

Тронулся владычный обоз, мамки и няньки расхватали детей, а Евдокия стояла недвижно, глядя на удаляющийся поезд. Красный стал покашливать, потом негромко напомнил:

— Пора, государыня. До ночи нам хотя бы успеть в Берендеево.

В возок Евдокия садилась с сухими глазами. Взяла на руки сына, молча покачивала, глядя в окно на мелькающие сосны.

— Нет! — сказала вслух кому-то невидимому. — В Орду не пущу!

Шесть, а то и семь поприщ считают странники до Переславля, у того же, кто путешествует на выхоленных лошадях, поприща иные. Однако новорожденный требовал ухода и покоя, часто ехали шагом и нескорой рысью, останавливались в попутных селениях, и лишь на четвертый день пути, усаживая княгиню в возок, Владимир Красный весело сказал:

— Ну, матушка-государыня, нынче пополудни увидим Димитрия Ивановича.

— Плюнь чрез плечо, боярин, — посоветовал старый дружинник, но Красный не был суеверным, ибо ни враг, ни смерть пока не смотрели ему в лицо и жизнь не ловила его в липкие тенета и волчьи ямы людского коварства. Он озорно подмигнул Дарье:

— И ты готовь губки. Поди-ка, отвыкла? Может, со мной испробуешь, штоб не осрамиться?

Дарья сердито сдвинула брови, княгиня улыбнулась:

— Ты, Владимир, пошли вперед гонца к Тупику за разрешением.

— Уволь, государыня, мне моя голова пока не тяжела.

— Тогда неча и дразниться.

Чем ближе к Переславлю, тем чаще попадались подводы и пешие мужики, поместники со слугами, направляющиеся в городок. Дружинники, ходившие на Дон, скучнели душой: сравнишь ли эти человеческие ручейки с тем всенародным потоком, какой стремился к Москве и Коломне в дни сбора сил против Мамая!

Пригревало солнышко, дух от влажной земли и лесной прели сладко дурманил голову, дети спали в возках, княгиня и спутницы ее дремали на мягких подушках под мерный топот, конское фырканье и журчание колес по оплотневшим после дождя пескам; стали подремывать воины в седлах и ездовые. Дорога выбежала на сжатое ржаное поле, у края его стояло несколько суслонов, видно прихваченных дождем и оставленных сушиться; деревенька пряталась где-то за перелесками. Золотистая жнива со следами копыт и колес навевала покой, молодому начальнику дружины с трудом верилось, что в трех конных переходах люди со стен Кремля в тревоге смотрят в полуденную сторону, где облака перемешались с дымом горящих сел. Кто-то из дружины завел на просторе песню:

В ясном тереме свеча-а горит, Жарко, жарко воскоярова…

Владимир незаметно подхватил:

Жалко плакала тут де-евица, Жалко плакала красавица…

С дружины смыло снулость, уже целый хор грянул:

Ты не плачь-ко, наша умница, Не тужи, наша разумная: Мы тебя ведь не в полон даем…

Пронзительный долгий свист прорезал хор дружинников, Владимир, оглядываясь, услышал глухой топот. По боковой дороге, впадающей в тракт, плотной колонной мчались какие-то всадники. Приземистые мохнатые кони, квадратные люди в серых кожах, руки обнажены по плечо; острые высверки стали ударили в глаза.

— Орда! — крикнул пожилой десятский и звонко стегнул плетью переднюю лошадь в упряжке. — Гони!

Четверка рванула галопом с места, послышались женские крики, легкий возок подпрыгнул и наклонился, но бешено растущая скорость удержала его на колесах. Вражеский отряд стремительно набегал, совсем близко из кустов вынырнул верховой степняк, визжа и крутя над головой саблю, поджидал своих. Красный рвал меч из ножен, разворачивая коня, но уже понеслись последние повозки, уныривая под низкие кроны сосен, и сгрудившиеся дружинники ринулись вслед, увлекая боярина.

— Назад! Держать орду! — кричал Владимир, махая вырванным наконец мечом.

— Не дури, боярин, их боле сотни! — Десятский скакал стремя в стремя, то и дело оглядываясь. — Счастье — в хвост вышли!

Словно грозный сон застал Красного посреди дороги: тот же лес вокруг, то же ласковое солнце над ними, тот же грибной ветер бьет в ноздри, а по пятам молча, как волки за добычей, гонятся ордынцы. Второй день дружинники не надевали броней, щиты и копья тоже везли на телеге. Если случится сеча, будет трудно. А она случится — до Переславля добрых пятнадцать верст или больше, запряженные кони начнут выдыхаться, да и у всадников нет заводных. Враг, поди, и не чует, какая добыча плывет ему в руки, — тогда есть надежда, что отстанет, если бросить ему последнюю повозку с дорогими бронями дружинников. Но вдруг он охотится за княгиней?

Гудели копыта, далеко швыряя мокрый песок, низкие сучья грозили сорвать с седла. Степнякам легче — их кони низкорослы.

— Счас поле будет! — кричал десятский. — За полем, на входе в бор, я придержу их. Ты же с одним десятком береги государыню!

— Ты, Семен, ты береги! Тебе верю больше, чем себе.

Понял старый воин: начальник не уступит ему первой сшибки.

Вылетели на поле. Четверики оторвались от повозок с поклажей и оружием, они уже скрылись в лесу за жнивой. Почему не стреляют татары?.. Четверо мужиков с тонкими шестами на плечах стояли на обочине, разинув рты, следили за бешеной скачкой. Уж не золотой ли поезд гонят ко князю из Москвы? Но почему вся стража позади? Красный стиснул конские бока твердыми коленями, круто развернул отряд. У него блеснула своя мысль: запереть врага на лесной дороге при выходе в поле, дать поезду время уйти подальше.

— Гей, туры буйные, бери врага на рога!

Лишь пятеро всадников ушли с десятскими вслед за повозками, остальные, развернув коней, ринулись навстречу степнякам. Не было времени принять строй, выхватить луки и осыпать врагов калеными стрелами: сошлись конными толпами. Татары сильно растянулись на узком тракте, русские, напротив, сгрудились при повороте и в первый момент получили преимущество. Словно в хмельном угаре Владимир обрушил меч на усатого, голорукого всадника, клинок визгнул по вражеской стали, ускользнул в пустоту, враг, уклоняясь, проскочил мимо; одновременно сверкнуло и лязгнуло сбоку; стонущий хрип лошади, охнул человек; второй враг возник перед ним, будто слепок первого — те же темные стрелки усов, те же провалы глаз на плоском лице, но воззрился он куда-то мимо, замахиваясь и уклоняясь, — удар Владимира пришелся по скособоченному плечу; что-то лопнуло, хрустнула кость под острым железом, и в незащищенное бутурлыком колено больно ударило колено зарубленного ордынца.

Степняки вздыбливали лошадей, кидались в стороны, но жерло лесной дороги выбрасывало новых и новых. Красный рубился теперь сразу с двумя, трезвея, обретая ясность мысли и взгляда, в каком-то странном озарении угадывая каждое движение врагов. Серые всадники замелькали среди деревьев, просачиваясь на поле.

— Обходют, боярин!..

Отбив очередной наскок, Красный жестоким рывком развернул скакуна, низко припал к гриве:

— За мно-о-ой!

Ордынцы, как волки, нагнавшие табун, рассыпались, скакали рядом по полю, стараясь обойти дружинников, чтобы сомкнуться впереди. Иные уже раскручивали арканы. Владимир с силой вонзил шпоры в конские бока. Он действовал как на воинском учении, где опытные воеводы старались предусмотреть все возможные повороты конного боя, и пока чужой опыт служил ему, как меч, скованный добрым кузнецом, и конь, взращенный искусным табунщиком. Снова дорога унырнула в лес, скакавшим сбоку врагам пришлось отстать. Скоро впереди засветилась большая солнечная поляна, — значит, можно еще раз осадить преследователей.

Ошибка молодого начальника отряда была роковой. В первом бою, когда голову кружит хмель кровавого пира, трудно упомнить все наставления седых воевод. Владимиру Красному не хватило рядом старого воина.

Прежним приемом развернув отряд в начале поляны, он удивился: отчего враги осаживают коней в отдалении, что-то кричат вызывающе-злое, грозят арканами и мечами, а на сшибку не идут? Когда же понял, стало поздно: десятка полтора степняков вылетели из леса на дорогу за спиной дружинников.

Нельзя в одном бою дважды кряду применять один и тот же ход, если в первый раз он принес успех.

Кинулись прорубаться. И тогда больше сотни степняков, закаленных боями, сомкнулись вокруг тридцати русских дружинников.

По обычаю разведчика Тупик не придерживался петлястых дорог, шел напрямую по солнцу и звездам, и через день его отряд уже миновал Дмитров. Он вез Димитрию часть великокняжеской золотой казны, хранившейся в детинце Волока-Ламского. В лесах наступала грибная пора, и воины на привалах сдабривали стол рыжиками, припеченными на костре. Стояли теплые лунные ночи, поэтому двигались от зари до зари, устраивая ночлеги уже после заката. Тупик в походе неустанно учил дружинников — лишь треть его бойцов была испытана в боях, а из старых сакмагонов остался один Додон. У ночных костров молодые жадно расспрашивали куликовцев о Донском походе, и даже над Додоном не смеялись, а уж если рассказывал сотский — слушали как зачарованные. Ближайшими товарищами Тупика в сотне становились Микула, Алешка и… Мишка Дыбок. Теперь появился еще один звонцовский — Никола.

После возвращения из Новгорода Дыбок сразу купил дом на берегу Неглинского пруда и съехал. Уходить в другую сотню он решительно отказался: «Я службу с бабьим подолом не путаю и служить буду по чести». Мишка стал понятен Тупику. Из дружины все равно уйдет — жмет деньги в горсти, как ястреб цыпленка, уж и место себе в торговом ряду приглядел. Уходя в купцы, Мишке важно сохранить добрые отношения в княжеской дружине, на Тупика у него особый расчет — ведь сотский близок к окружению князей. Служил Мишка на совесть.

Настену с тех пор Тупик видел лишь издалека, через случайных странниц посылал ей деньги. Мишка тихо и быстро устроил дело с разводом, — верно, на рубли Тупика, — и Настену даже в церковный дом не взяли. Узнал об этом Васька поздно, когда она уехала к отцу. Наверное, из Мишки выйдет ловкий купец. Как там встретили Настену отец с матерью, братья и невестки? Жалеют или помыкают? Берегут или превратили в безответную домашнюю рабу? И как сам он глянет в глаза Стрехе при новой встрече? Сосватал дочку!.. Тупик дал себе зарок — впредь не устраивать ничьих свадеб…

На третий день пути, близ поймы какой-то речки, где давно брошенные поля зарастали бурьяном и кустарником, парный дозор, въехав на невысокий березовый увал, просигналил тревогу. Тупик со своей полусотней поспешно взлетел на холм, стал среди березок. Изогнутая лента ивняков впереди означила излучину реки, кущи рогоза и тростника по всей пойме указывали болотца, от лесистых холмов вдали бежала серая прямая дорога; касаясь излучины, она приближалась к отряду и пропадала в березняках. Этой дорогой во весь опор неслись какие-то повозки, до слуха долетел грохот копыт и колес по деревянному мостку. Тупик решил бы, что обозники устроили азартную гонку по открытой долине, если бы не всадники, скакавшие следом. На любом расстоянии, доступном глазу, Тупик узнавал волчий скок приземистых косматых лошадей, серые фигуры короткошеих квадратных наездников, льнущих к конским гривам в хищном устремлении к добыче. Орда под Переславлем?!

Опыт разведчика помог Тупику подавить страшную мысль. Скорее всего, перед ним глубокая разведка врага — ведь и сам он не раз водил отряды к станам Мамая. Степнякам нужен знающий «язык», они и подстерегли важного боярина. Золотая казна сейчас дороже боярской головы, а степняки, схватив жертву, поспешат исчезнуть. Но где они явятся снова? И эта наглая охота на русских людей в глубине московской земли!

Из кметов первым ахнул Додон:

— Мать честна! То ж татарва за нашими гонит!

Обрезая говор, Тупик скомандовал:

— Минула, Хрулец, Никола — беречь казну! Остальные — за мной!

Полоска осоки и камыша впереди указывала топь, Тупик развернул полусотню и помчался березняковым увалом в обход сырой низины. Надо встретить врага в лоб либо отсечь его от повозок.

Речная пойма облегчила степнякам погоню. Рассыпаясь гончей стаей, они быстро настигли задние телеги, но целью их был головной возок. Задние никуда не денутся. Не обращая внимания на двух мужиков, размахивающих копьями с последней повозки, они стали обходить поезд — словно потянули крыло невода, отсекли беглецов от поля, прижали к реке. Вот уж четверо поравнялись с передним высоким возком, взмах арканом, и возничий, выгибаясь, полетел с конской спины в черную грязь. Запаленная четверка лошадей сразу сбавила ход, стала перед всадником, загородившим дорогу. Раздался торжествующий вой, трое кинулись к возку. Рослый степняк рванул кожаную заслонку, и тогда пронесся тревожный крик:

— Наян, урусы!

…Редкий березняк позволил полусотне перейти на галоп. Крупнотелого мурзу Тупик выделил по отрывистым командам, щуря глаза, примерился к его широкой фигуре. Ордынцы, оставив добычу, скакали к мурзе, растягивались лавой. Тупик не считал их: он был дома, степняки — во враждебной земле.

— Хурр-рагх! — Мурза ринулся навстречу во главе серой лавины, Тупик встал на стременах, по замаху врага угадывая направление его удара, ощущая жестокую легкость собственного меча и обманчивую расслабленность руки, готовой сорваться словно бы в самопроизвольном, молниеносном ударе. Эх, был бы теперь слева Копыто, справа — Семен Булава! Он ничего не успел понять — вылетевший слева Алешка Варяг на пегом громадном жеребце ударил мурзу сбоку, опрокидывая вместе с лошадью, падающего полоснул лезвием — только стон прошел от столкнувшихся лошадей.

— Черт! Сменял одного рыжего на другого! — В досадливом крике Тупика была и радость: угадал в голубоглазом и рукастом звонцовском парне отменного рубаку еще там — на кровавом Куликовом поле. Он едва достал мечом второго врага, а уж полусотня прорубила насквозь ордынскую лаву. Несколько пустых коней вольной рысью убегали в березняки. Тупик крутым заходом разворачивал свою дружину, чтобы смять правое крыло степняков, не дав им опомниться, но то ли решительность русских и сила их удара, то ли гибель начальника, то ли боязнь ввязываться в упорный бой вдали от своих туменов уже рассеяли ордынский отряд. Вместо грозной лавы, хотя бы и разорванной, Тупик увидел разбегающиеся десятки, пятерки и тройки всадников: одни порскунули в приречный березняк, другие мчались открытой поймой к лесам, большая часть кинулась назад, по дороге. С тремя десятками он бросился преследовать этих последних. Гнали версты полторы, отмечая путь окровавленными телами. Ордынцы, словно спохватясь, начали яростно отстреливаться на скаку, и, когда третий воин Тупика выпал из седла, он прервал погоню. Перевязали своих раненых. Один, совсем молоденький, из дружины Серпуховского, был убит стрелой в горло. Тупик приказал взять его с собой, чтобы похоронить в Переславле. С убитых врагов сняли оружие, поймали трех лошадей и, лишь возвращаясь, заметили, что ни одной повозки на дороге нет.

— Трусоват, видать, путешественник, — заметил возбужденный боем и погоней молодой кмет.

— Может, он шибко поспешает, — усмехнулся Варяг.

— Не судите — да не судимы будете, — строго сказал немолодой бородач. — Почем знать, кто там ехал?

Тупик вдруг понял свою оплошку: не взяли ни одного «языка». Хотел послать Алешку вперед — вдруг найдется живой на месте сшибки, — но тот указал в сторону излучины:

— Там как раз имают, Василь Андреич.

— А и глаз у тебя, Лексей! Скоро во всем Копыто заменишь.

В болотце близ дороги, среди низкорослой желтоватой осоки, поднимая голову, билась увязнувшая лошадь, по временам долетал ее жалобный крик. Двое спешенных дружинников бросали ременный аркан, видимо пытаясь поймать забившегося в траву человека. Тупик заспешил узнав Кряжа и Дыбка, ставших неразлучными друзьями. Кряж наконец удачно бросил петлю, поволок захлестнутого степняка на сухое место; тот, вцепившись в ремень обеими руками, семенил, путался в траве и падал лицом вперед, вскакивал и снова шел, чтобы не задохнуться в петле. Дыбок, приседая, хохотал во все горло, манил пальцем пленника:

— Быня, быня, ступай ко мне, бынюшка, я те шейку пощекочу.

Степняк выбрался из болотца, шатающийся, кривоногий, залепленный грязью с ног до головы. Тупик не успел рта раскрыть: быстрым, ловким ударом Дыбок всадил меч в его живот.

— Што наделал, лешак?

— А че, Василь Андреич, сиропиться с имя? — Мишка невинно посмотрел в глаза сотского, отирая меч сорванным лопушком.

— «Язык» нужен!

— Мурза ж есть, недобиток Алешкин. Берегут наши. — Мишка сунул руку за пазуху, достал кошель, тряхнул. — Твоя добыча, Лексей, с мурзы снял. Мне б денежку за сохранность. Лови!

Кошель, звякнув, упал к ногам Варяга. Лицо Алешки побагровело, он грубо сказал:

— Мертвых не обираю.

— Ты че? По закону ж твое.

Мишка не грешил против истины: закон войны отдавал воину имущество побежденного им врага. Княжеским достоянием были обозы, лагерь, шатры военачальников, захваченные стада и табуны да то, что собиралось на поле уже после сражения.

— Возьми, Алексей, — приказал Тупик.

— Да не могу я, Василь Андреич!

— Под мечи лезть мог? Бери — сгодится.

— Куды мне столько? — Алешка неуверенно поднял кошель.

— А хотя с Мишкой вон поделись — он знает куды. Но за убийство пленного!.. — Тупик махнул рукой, вспрыгнул на седло, отъезжая, крикнул: — Лошадь попробуйте вытащить!

Нет, нельзя было оставлять Дыбка в сотне. Он же знает, что убивать пленных запрещено, и все ж убил. Тупик не смеет теперь строго взыскивать с Мишки, и тот пользуется…

Когда покидали место боя, безотчетная, сосущая тревога заставила Тупика несколько раз обернуться. Если б он знал, что, преследуя убегающих врагов, какой-нибудь сотни шагов не доскакал до распростертого в траве старого десятского Семена — последнего из дружины Красного, пытавшегося сдержать погоню!

Из-за раненых двигались медленно, спрямляя путь. Городок застали в суматохе: войско готовилось к выступлению. Взбудораженные переславцы из уст в уста передавали слухи об ордынских туменах, подступающих к городу, и чудесном спасении княгини: будто бы степняков поразили не смертные люди, а крылатые серафимы, слетевшие с небес. Возница и слуга с последней телеги клялись, что своими глазами видели, как небесные воины огненными мечами смели вражескую погоню и вознеслись в горние выси. Имя Евдокии работало на легенду, и в нее поверили сразу.

В детинец отряд Тупика вошел беспрепятственно, однако у крыльца княжеского терема отроки загородили дорогу:

— Велено пускать лишь воевод.

— Где Боброк или Вельяминов? — допытывался Тупик.

Отроки разводили руками, вызванный сотский, сын боярина Воронца, сказал, что оба в отъезде.

— Ты же знаешь меня, пропусти к государю, — просил Тупик. — Я от Храброго, казна у меня, пленного привез.

— Не велено, и не проси! — отрезал сотский. — Жди на дворе.

Тупик неприкаянно бродил по подворью, заставленному шатрами и повозками. Его кметы притыкались кто где мог. Раненых, слава богу, взял в избу войсковой лекарь. Возле конюшни детинца стояли повозки, похожие на те, что видел он на переславской дороге. С горечью подумал: его уже не считают своим в княжеском полку, будто собственной прихотью перешел он на службу к другому государю. Со злобой посмотрел на розовое лицо боярского сына, распоряжающегося у крыльца, и, охваченный бешенством, ринулся к двери, отбросил копья стражников.

Сотский бежал за ним, бранясь и угрожая, Тупик поднялся на второй ярус, распахнул первую дверь. За широким столом, над каким-то чертежом, сидел в одиночестве Боброк-Волынский. Тупик едва не залепил сотскому в ухо. Воевода спросил:

— Кто шумит?

— Да он вот охальничает — силой ворвался, — выскочил наперед сотский.

— А-а, знакомец. — Боброк улыбнулся. — С чем прибыл?

— Казну привез государеву.

— И на том спасибо. Что там слышно у вас? Татар не встретил по дороге — ты ж на них везучий?

— Часа четыре назад рубился с ихней разведкой. Мурзу живого привез.

Воевода встал, шрам на щеке его побагровел.

— Так какого ж… ты мне про казну буровишь?

— Я, Дмитрий Михалыч, полчаса о порог бился — не пускали, — с обидой сказал Тупик.

— Тебя? Гонца от Владимира? Кто не пускал? — Глаза Боброка сверкнули гневом, но тут же пригасли. — Ладно. Это я велел, чтобы поменьше толклись тут без нужды. Переусердствовали стражнички. Ты ступай, — приказал сотскому. Потом вышел из-за стола. — Пожди здесь. Княгиня у него… Да глянь пока на чертеж. Ты знаешь дороги. Какая теперь глаже до Костромы?

Долго ждать не пришлось. Войдя в светлицу князя, Тупик уловил запах мирры и розового масла. Донской стоял у открытого окна, в котором сияло вечернее озеро.

— Вот он какой, ангел-хранитель! — Донской усмехнулся и, видя удивление Тупика, глянул на Боброка. — Да он же, Дмитрий Михалыч, ничего о себе еще не слыхал… Ты уверен, Васька, што это лишь разведка была?

— Уверен. Ханских туменов близко нет.

— Каков твой мурза?

— Малость попорченный, но в памяти.

— Ох, Васька, не можешь без того, штоб ордынцев не портить!

— Дак они ж добром-то не даются, государь.

— Знаю, Василий, знаю. Поди-ка ближе. — Князь открыл окованный ларец, достал литое шейное ожерелье из серебра с синим игристым камнем. — Не за спасение жены, но за спасение московской государыни жалую.

Лишь теперь Тупик понял, за кем гнались враги, стал на колено, почувствовал прикосновение к шее холодного металла и твердых пальцев князя.

— Встань. Всем твоим кметам дьяк выдаст по рублю.

— Трое убиты, государь.

— На тех сам получишь по два рубля и передашь семьям.

Димитрий выспросил подробности боя, стал спрашивать, как идет сбор войска в Волоке-Ламском. Слушая, изучающе поглядывал на увлекшегося Тупика.

— Што, у князя Серпуховского лучше служится?

— Я ж у него не своей волей. — Тупик удивленно посмотрел на государя, потом, словно оправдываясь, сказал: — Там до Орды поближе.

— Поближе, говоришь? Кое-кто мне советует прямо к хану ехать с поклоном. А иные наоборот — в Кострому идти.

— Кто советует?

— В Кострому я советую, — негромко сказал Боброк.

Тупик помолчал, осторожно ответил:

— В ратных делах Дмитрий Михалыч смыслит больше нашего.

— Ух, Васька! И хитрованом же ты стал. Пора тебя, однако, воеводой сажать.

Боброк вышел с Тупиком, и Васька спросил о судьбе Красного.

— Сотню выслали искать их. Видно, порублены. Не иначе кто-то выдал княгиню.

Остановились над чертежом, Тупик спросил:

— Дмитрий Михалыч, а не далеко ли в Кострому?

— В самый раз. Туда не успеют дотянуться. Сейчас главное — войско собрать без помех.

— Ну, как обойдут Москву и — по пятам за вами?

— А вы с Владимиром на что? Небось уцепите за хвост?

— И за хвост, и за морду уцепим.

— То-то, серебряный!

— У меня и золотая гривна есть, — напомнил Тупик.

— То — гривна. В золотые нам, брат, не выйти с тобой: грехов многовато. А серебряный — как раз: где и черно, да не ржаво.

— Тогда лучше бы — железным.

— Ты ж не татарин. Это у них все «железные» — Темиры да Тимуры. Ты русак, Василий. В огне тебя кали, в воду бросай, а не переделаешь. Встретился с чужой бедой, услыхал доброе слово — и душа твоя как воск. Даже ворога, сбитого с ног, ты ведь не затопчешь.

— Есть и наши, которые топчут.

— Есть. — Боброк вздохнул. — Научились, глядя. Да и пора. Коли еще лет сто мечи не остынут — не такому научимся. Но ты — русак. Ступай, боярин Серебряный. А управишься — к Евдокии Дмитриевне поспеши. Там ждут тебя — не дождутся.

В проходе Тупик столкнулся с Вельяминовым и незнакомыми воинами, прижался к стене. Окольничий ругался на ходу:

— От змеи! Мурзу пленного приволокли и цельный час на дворе держат. Головы поотрываю сволочугам!

В сумраке Вельяминов не узнал Тупика, и Васька торопливо выбежал: не хватало еще подставлять спину за чужие грехи!

На другое утро великокняжеский полк покинул Переславль. На допросе пленный мурза упорно утверждал, что хан ведет не менее пятидесяти тысяч конных, и это разрешило сомнения великого князя. Последний раз поцеловал Васька заплаканную Дарью и дочку, посадил в возок. Жена махала ему рукой, пока не скрылась из глаз повозка. Насупленный Алешка стоял рядом, Тупик чувствовал неловкость перед ним и другими, чьи семьи остались в Москве, но не утешал: еще неизвестно, где опаснее — за крепкими стенами Белокаменной или в малочисленном княжеском полку. Ведь только чудом он вырвал Дарью вместе с великой княгиней из ордынской петли.

Во всех прошлых походах, как бы далеко ни отрывался разведчик от своего главного войска, грела мысль, что войско идет по его следам, все время приближается спасительной грозной силой. Теперь же пути разведчика и родного полка расходились, и холодящая душу пустота росла за спиной. Хмуро молчали воины, лишь Додон не оставлял своих глубокомысленных наблюдений:

— Гля-ко, мухомор-от красен и весь будто мукой присыпан, а рыжик — рыж, ровно Варяг. Оба от земли — пошто бы им разниться?

Додона терпели молча. Кряж вдруг весело сказал:

— Ча заненастились? Попомните слово мое — расколотим мы Тохтамыша в щепу.

— Тебе видение, што ль, было? — усмехнулся Микула.

— Было. Загадал я, мужики, когда мы ишшо с Николой от реки Осетра поспешали: ежели встречу в войске кого из прежних братьев лесных — одолеем ворога. И вот нынче встретил Никейшу. Ныне он — послушник Афонасий в Троице. Принес образок от Сергия великому князю.

— Тот здоровенный чернец? — спросил Варяг. — Уж не думает ли он стать новым Пересветом?

— Штобы новый Пересвет явился, новая Куликовская сеча должна случиться, — сурово сказал Микула.

— Гля-ко! — удивился Додон. — У березы-то лист березовай, а у рябины — рябиновай. Нынче зелены, а по осени изжелтеют. Надо ж!

Впервые в этот день воины громко расхохотались.

Ночью, с привала на лесистом холме, отряд увидел в московской стороне великое зарево.