Невелик город Тана, зато боек и многолюден — не всякий стольный сравняется с ним пестротой и многообразием лиц, шумом базаров и богатствами. Стоит Тана близ устья многоводной реки Дона, от этой реки и дано ей название, ибо многие народы, плавающие по Русскому морю, все еще называют Дон древнегреческим именем Танаис. Построен город на возвышении, улицы в нем пыльные, узкие — чтоб только разъехаться двум арбам, разойтись вьючным верблюдам. Зато просторны базары. Дома больше из самана и белого камня, но есть и деревянные. Лес сплавляют сюда по Дону с далеких русских равнин — для отправки за моря. Из него строят и небольшие суда, похожие на русские струги, а главное — бочки. Тана — город рыбный. С весны и до зимних штормов много больших судов уходит от причалов города в далекие страны, увозя в трюмах ящики вяленого леща, тарани, чехони, копченого сазана, жереха и стерляди, бочки соленой осетрины и черной икры, высоко ценимой в закатных странах. Тана — город хлебный: здесь на те же морские суда — галеры, каторги, дракары и нефы — перегружаются с гужевых обозов, с речных ушкуев и паузков пшеница и рожь, овес и ячмень, горох и просо, чтобы кормить народы в тех далеких странах, где хлеб растет плохо и растить его не умеют. Но рыба, хлеб и дерево еще не все богатства, уплывающие к берегам, населенным турками и арабами, греками и фрягами, испанцами и франками, англами и датчанами, немцами и норманнами. В Тану сбегаются караванные пути с Волги и Кавказа, из Сибири, Средней Азии и даже Китая. Здесь на постоялых дворах, у торговых контор и складов, на пристани и базарах сходятся караваны, навьюченные шелком и хлопком, сибирскими мехами и алтайским серебром, шемаханскими коврами и ювелирными поделками из Хорезма и Самарканда, казанским сафьяном, иранским ситцем, китайским фарфором и чаем. Сюда пригоняют косяки изящных, диковатых текинских коней, стада скота из Орды. А бывают дни, когда в городские ворота вступают вереницы рабов под неусыпной стражей каменноскулых воинов. Тогда купцы, бросая все дела, спешат на невольничий рынок.

Тана — город купцов. Верховодят здесь венецианцы, но в совете города, состоящем из богатейших людей, есть и генуэзцы. Между двумя купеческими общинами фрягов идет давнее соперничество; местные жители — аланы, греки, татары, русские — в те дела не мешаются, ибо можно легко нажить беду.

Город окружен каменной стеной, но жители знают: охраняет их от кочевников не каменная стена, а ханская грамота и ханская благосклонность, которая ежегодно оплачивается серебром и подарками. Что делать, если благорасположение правителей не всегда сочетается с тем, что написано в их старых ярлыках, если ханы в Орде меняются часто, а мурзы их разбойны?

Как и во всяком торговом городе, на базарах в Тане не только скупают и продают привозное, ведут обмен и заключают договоры. Близ торговых рядов теснятся харчевни, шорни, маленькие кузни, где и коня подкуют, и снаряжение подправят, а то и продадут из-под полы, беспошлинно, такой булат, который режет железо, как дерево, — было бы чем платить! И вертятся среди торговых людей зазывалы от всяких злачных мест…

Шел по танскому базару приземистый, плечистый человек с проседью в бороде и волосах, широко, по-матросски расставлял ноги, внимательно оглядывал товары, но ничего не покупал и зазывал не слушал — знал, видно, чего ищет. Напротив крайнего торгового ряда, в деревянной небольшой кузне чернобородый мужик, прикованный цепью к наковальне, сваривал лопнувшую тележную шину — сам и горн раздувал, сам и обруч в огне держал, сам края его схватывал, поругиваясь такими выразительными словами, что изумленно скалился даже черный, как сажа, эфиоп — погонщик-раб, оставленный господином при телеге.

— Ча скалисся, тьма египетская, мать твою бог любил чрез конский хомут! — сердился кузнец. — Надень-ка вон рукавицы да подержи ободье-то, быстрей управимся, рожа твоя дегтярная. Ча пятисся, ча ты пятисся, дурачок агатовай? Небось в самой преисподней тя вылепил сатана из смолы горючей, а кузни пужаисся, уголек те за пазуху, чугуночек ты копченай!

Негр, махая руками и бормоча что-то, боязливо отступал от раскаленного обода, кузнец плюнул, начал молотить по железу.

— Хрен с тобой, а я не себе кую! Вот лопнет обручец дорогой, ты меня ишшо попомнишь со своим жидком-купчишкой.

Прохожий, посмеиваясь, остановился рядом:

— Здоров, добрый человек! Што ж те хозяин помощника не даст?

Кузнец зыркнул на подошедшего темным половчанским глазом.

— Нашел человека! — Он с силой тряхнул зазвеневшей цепью. — Коли тебя кажинный день пороть — черту кочергу сладишь!

Прихрамывая, коваль подошел к широкой кадке с водой, сунул в нее раскаленный обод, потянул парок носом, тоскливо вздохнул.

— Недавно, што ль, вериги-то нацепил?

— Недавно. С Куликова поля.

— Ай, врешь! Вы ж там будто бы Мамая в пух расшибли?

— И на царском пиру костью давятся.

— Аль пожадничал, на царском-то пиру? — Прохожий добродушно усмехнулся. — Ты не злись — я сам на ноге такие ж погремки носил. На Русь хочешь?

— Выкупишь? — Голос чернобородого сразу сел.

— На то казны не хватит. Кузнецы тут дороже красивых полонянок. Хотя не искусник ты, погляжу, а деньгу мурзе все ж зашибаешь.

— Так че пыташь, че душу травишь разговорами? — Кузнец хромовато повернулся, позванивая цепью, подошел к горну.

— На то травлю, штоб домой сильнее захотелось. А то вижу — в руках молот, на ноге — цепь.

Кузнец оставил мехи.

— Ну, раскую — и куда ж мне? Без обувки, без одежки, без полушки да в зиму глядючи? Степь велика. А я и хром, да здоров, не калика перехожая. До первого татарина — и опять в колодки?

— Коли будет все, о чем сказал, да лошадка, пойдешь?

— А ты как думаешь? — буркнул кузнец.

— Ладно. Я подожду твово стража, договорюсь о работе на вечер. На-ко вот, займись пока обручем, да не попадись, гляди. — Незнакомец сунул в руку чернобородого маленький напильник. Тот схватил, сунул под наковальню, зычно крикнул:

— Эй, уголек еллинскай, давай-ка сюды колесо!

Кузнец быстро насадил шину, знаками велел покатать телегу.

— Теперича езжай со своим купчишкой хоть в саму преисподнюю. Ну, ча ты скалисся, бедолага, чему рад? Чему нам с тобой смеяться, брат ты мой некрещенай, уголек горючий? Оба мы рабы, кощеи, скоты безответные, прости, господи, не на тя ропщу я. — Кузнец перекрестился, и негр тоже начал креститься, затараторил:

— Христиан, христиан!

— Ай, ефиоп, да ты, никак, христианского корню, православного? — опешил кузнец. — Ну-ка, ишшо, ну-ка!.. Вот горе-то, у тебя, поди-ка, и мамка есть? Эх, душа горемычная, да ты ж не в цепях — пристукни свово сукина сына купчишку да и ступай в свою землю-черномазию, к мамке ступай.

Негр улыбался, согласно кивал.

— Время-то полдничать. Есть, поди, хочешь? Меня хотя держат в сытости, я — скотина тяглая, то и мурза смекает. А тебе, поди, не кажинный день и похлебки-то дают?

Кузнец дохромал до лавки, достал из мешка круглую темную лепешку, жаренную на бараньем сале, разломил, протянул негру. Еще не кончили закусывать, когда в толпе на площади перед кузней появился верхом на ослике сутуловатый человек в желтой хламиде и широкополой шляпе с опущенными краями. Острые, настороженные глазки его быстро шныряли по толпе, в заплетенной курчавой бородке поблескивала медная пластина с рисунками и письменами — ханский знак, дающий право на торговлю в Орде дозволенным товаром.

— Твой иудушка. — Кузнец указал глазами, и негр вскочил, давясь неразжеванным куском, бросился навстречу купцу. Тот сошел с ослика, долго осматривал колесо, заставляя раба катать повозку, достал медную монету, но кузнец, ухмыляясь, выставил кукиш.

— Грошен давай, как уговорились. Серебряный грошен клади и ступай подобру, не то кликну караул.

При последнем слове купца будто хлестнули, он аж подскочил, кинулся к повозке, стуча пальцем по сваренному месту, плевался.

— Мели, Емеля, цену работе мы знаем. Вот крикну — они тя и на гульдены да на талеры раскошелят. С меня-т што взять?

Заказчик зло швырнул под ноги хромому круглую белую монету — то ли немецкий, то ли франкский грошен, тот невозмутимо поднял и опустил в кошель. Негр, отъезжая, обернулся, оскалил в улыбке белозубый рот, кузнец крикнул вслед:

— Помни, што я те сказал, уголек еллинскай!

Пополудни явился господский надсмотрщик — старый алан из доверенных рабов, опорожнил кошель кузнеца, проверил цепь на ноге, отомкнув тяжелый замок, сводил по нужде. Появился давешний незнакомец. Раскланялся с аланом, мешая фряжские, татарские и греческие слова, объяснил, что вечером ему надо подковать лошадей. Работать, возможно, придется при факелах, но со стражей сам дело уладит — у него не табун, работа скорая. В залог протянул ордынскую серебряную деньгу.

Вернулся гость на закате, ведя в связке трех лошадей; две под седлами, одна навьючена кожаными мешками. На боку его теперь висел легкий прямой меч, к седлам приторочены саадаки с хорошим запасом стрел — явно спешил в дорогу.

— Бери, кузнец, первого жеребца в стойло, а я с караульщиками потолкую. — Он заспешил навстречу черно-камзольной ночной страже, уже обходившей торговые ряды, зазвенели монеты, и стража молча прошагала мимо открытой кузни.

— Эй, хозяин, где ты там? — позвал заказчик. — Запали-ка витень, посвети нам — скорее плату получишь.

Алан тотчас явился, держа пеньковый осаленный факел, сунул в горн, поднял зажженный, стал светить. Быстро управились, алан пошел с горящим факелом в пристройку, где хранился запас железа и где на лавке коротал ночи кузнец-невольник. Гость двинулся следом, прихватив с наковальни молоток. Кузнец услышал глухой удар и тяжелое падение, свет метнулся в отворенной двери, тотчас появился гость с факелом, негромко приказал:

— Разгибай кольцо, снимай цепь.

— Да я ж… Да ее ж расковать надоть.

— Што же ты, в креста и мадонну, ворон ловил!

— Да он тут вертелся… — У кузнеца тряслись руки, он начал поспешно и неловко тереть ножное кольцо напильником. Незнакомец остановил его, одной рукой легко опрокинул наковальню.

— Подними ногу, ставь обруч на острое ребро. Так. Руки убери. — Несколько точных ударов, и кольцо лопнуло. — Разгибай. Возьми у него ключи, цепь отомкни и спрячь в закут. Его халат и сапоги — на себя, чалму — тоже.

В темной пристройке кузнец трясущимися руками развязал на убитом пояс, отцепил ключи, раздел труп, стащил сапоги, коснулся было чалмы, но, ощутив мокрое, отдернул руку, кое-как оделся и обулся в растоптанные кожаные моршни, выскочил наружу, словно из преисподней. Освободитель его постукивал о наковальню молотком, слышался близкий говор проходящих стражников. Кузнец отомкнул цепь, бросил в пристройку и торопливо запер дверь.

— На коней! — приказал незнакомец.

Сели, тронулись. Кованые копыта гремели по утоптанной земле, словно бубны ночной стражи, поднимающие город, но никто не сбегался на этот гром. Проехали через пустое торжище, в воротах окликнул стражник, поднял факел, узнал переднего, отступил и даже поклонился. Выехали в темную кривую улицу.

— Как звать тебя? — спросил кузнеца освободитель.

— Романом.

— А я — Вавила. Во, брат Роман, как нас — поклоном проводили.

Роман молчал, еще не веря в свободу, вздрагивая от каждого звука — вот-вот позади раздастся крик погони. И как этот бес может так медленно ехать, спокойно говорить?

Большие ворота были заперты, рядом — притвор, через который мог пройти навьюченный конь без всадника. Появился десятник стражи с горящим факелом, Вавила, не говоря ни слова, стал развязывать кошель, зазвенело серебро, и тяжелая, окованная дверь медленно распахнулась. Ведя лошадь в поводу в узкий проем, Роман старался не показать хромоты, почти висел на узде. Стражник подхлестнул коня, и тот едва не стоптал мужика. Окованная дверь затворилась — словно вытолкнула их из человеческого мира в пустыню. Под ущербной луной смутно серела пыльная дорога, серая земля лежала вокруг, вытоптанная, объеденная скотом. Ни домов, ни стен, ни стражников — простор без конца, свобода. Уперев короткую ногу в стремя, Роман подскакивал и не мог взлезть на седло. Спутник понял, подхватил и поднял как ребенка. Долго ехали молча по тускло-серой дороге, луна скатывалась за смутный степной увал, пофыркивали лошади, цикады уже молчали — в эту пору они оживают только днем. Вавила придержал коня.

— Ну, брат Роман, ехать нам до утра. Переднюем где-нибудь в овраге, али урмане, и чем дальше — тем лучше. Теперь сказывай про сечу Куликовскую. Все от начала. Все знать хочу. Уж лет десять по чужим краям — и рабом был, и матросом, и даже послом. После расскажу, сначала — ты. И душу облегчишь.

Степные кони шли спорым, неутомимым шагом, поматывая головами, и Роман, расслабясь в седле, стал рассказывать о походе… Его сотня, состоявшая из конных охотников-ополченцев, стояла в тылу большого полка и вступила в дело в момент прорыва лавины ордынцев на левом крыле. Он видел, как полегли его земляки, и, бросаясь в серый поток врага, Роман считал себя последним звонцовским ратником. Как уцелел в кровавом бучиле, сам не помнит. Дважды сменял убитых коней, окруженный, рубился у огражденных щитами телег, когда ударил засадный полк.

— Мы ж про нево забыли и не поняли, што случилось. На беду, конь подо мной татарский был, косматый, злой, по-нашему — ни лешего: што ни крикни — только сильней прет. И как Орда назад кинулась, он закусил удила и — за ней. Соскочить — растопчут. Так и побежал я с татарами, от своих. И русскую стрелу поймал затылком — будто кочергой саданули. Небо — колесом, земля — тож, ловлю гриву руками, валюсь на нее — и все!..

— Случается, брат.

— Да уж хуже некуда. Очнулся — лежу поперек седла, привязанный веревкой. Конь бежит, голова моя болтается — моченьки нет. Вывернуло меня, татарин, што коня в поводу вел, оборачивается, смеется: якши, мол, скоро очухаешься. А я снова обеспамятовал, очнулся уж в сумерки. Чую — льют мне воду на лицо, рожа чья-то безбородая мельтешит, потом — флягу кожаную в зубы мне ткнули. За свово приняли, оттого и не бросили. Я по-татарски изрядно понимаю, а язык еле ворочался, и в голове жернова стучат. После уж смыслил: нельзя себя открывать. Притворился, будто речь потерял и слуха почти лишился. Утром один подошел, тычет мне в грудь: «Алан? Буртас? Кыпчак?» Я башкой мотаю: нет, мол. «Якши», — говорит и лошадь мою велит подвести, лепешку с печеным мясом сует в руки. А я думаю: чуть оправлюсь — уйду.

— Ушел?

— Ага. Ушел заяц от волка, да шкуру в гостях забыл. Прибился наш отряд к мурзе-купцу, тот вел обозы в Тану, а стражи у нево не хватало. Меня он брать не хотел — хромой да малосильный, а к тому же почти глухонемой. Мне б радоваться — на волю пускают, да кабы раньше-то! Далеко зашли от русской земли, по степи рассеянной татарвы бродило бессчетно; голодная, злая — одного-то враз пришибут. Сотник за меня заступился: негоже, мол, бросать свово увечного. Мурза, неча делать, взял и меня. Я же, дубина, вздумал благодарить за корм. Мне всякое дело знакомо — сбрую им латаю, сапоги чиню. Сотник доволен, мурза языком пощелкивает. Как-то помог ихнему кузнецу сварить ось тележную в походном горне да коня подковал — тут в меня и вцепились. Посадили в кибитку — силы беречь, корму прибавили. Они ж табунщики, горазды скот пасти да воевать, мастеровые у них редки, все больше наш брат, невольник. Как-то под вечер стали, раздули горн, мурза подошел. Поглядел нашу работу, сотника покликал и спрашивает: сколько, мол, он за меня получить хочет. Тот ворчит: не раб, мол, и неведомо, какого племени, — нельзя продавать. Мурза — свое: ты спас его и твой-де он с потрохами, продай, а уж там моя, мол, забота. Да кошель изрядный показал. Тут сотник не устоял. Скоро подходят ко мне трое здоровых нукеров, один кладет в огонь тамгу железную. Я виду не подаю, ухмыляюсь, как дурак, на кобылу показываю: метить, што ли? Мурза — рожа сальная, што блин, — тож ухмыляется и нукерам знак подает. Те меня растянули по земле, штаны содрали, а мурза и приложил раскаленную тамгу к голяшке. Я от испуга и не пикнул, отпустили меня, салом мазнули ожог, штаны даже помогли натянуть. И тут, Вавила, дошло до меня, што оне, псы поганые, надо мной, христианином, учинили. Со всего плеча вкатил одному в ухо — он с ног долой, я же схватил молот — и на мурзу. Боров боровом, а под телегу мышом скочил. Нукеры — за мечи, я же и вовсе позабыл себя — кидаюсь на душегубов, крою по матушке. Их поначалу ошеломило: немой заговорил! Потом как завизжат: «Урус! Шайтан урус!» — и в два аркана взяли. Думал — смерть. Нет, мое ремесло их злобу перетянуло, да и серебра стало жаль мурзе. Выпороли, на цепь посадили, кормили тухлым кавардаком, а без работы не оставляли. Правил я им стремена, оси, ножи и топоры, подковы делал, клевцы острил, заварил даже порубленную мисюрку. Мурза чуть подобрел, корм сменил, и понял я, Вавилушка: затаиться надо, злобу их утишить, не то изведут. А пришли в Тану, тут меня мурза и велел поставить на торжище. Цепь, однако, не сняли — нукер-то оглох на ухо.

— По цепи я тебя и спознал, брат, — засмеялся Вавила.

— Сам ты кто? — осторожно спросил Роман, все еще робевший перед своим избавителем.

— Бронник я коломенский. Да тому уж лет десять минуло, как из-под Ряжска увели меня татары… Однако сворачивать пора — небо вон блекнет. Нам встречные на сей дороге ни к чему.

Он остановился, отыскал нужную звезду, поворотил коня на полночь. Привычные к ночным бездорожьям степняцкие лошади пошли бойкой рысью. Небо серело. Роман пил воздух, словно душистый мед. Росные ковыли, распрямляясь, прятали след прошедших коней. Откуда-то налетела сова, занятая утренней охотой, молча шарахнулась и пропала, далеко заскулил не то шакал, не то волчонок и смолк, застыдясь, — таким одиноким был его голос.

— Где-то Дон близко — чуешь, рекой пахнет?

— Переходить, поди, надоть, а вода не летняя.

— Перевезут, брат Роман. Теперь много рыбарей на реке.

Дон открылся на заре, полноводный даже и осенью. На алой воде просыпались дикие гуси, картаво приветствуя друг друга, с шумом и шорохами прокатился над всадниками вытянутый огромный шар — смешанная стая осенней утки, пронзительно вскрикнула речная чайка. Посреди широкого залива покачивались долбленые челны. Вавила первым спустился к воде, сложил ладони и громко позвал по-татарски, потом — по-фряжски…

Весла и течение быстро несли челны к противоположному берегу, привязанные лошади, сердито храпя от холодной воды, бойко плыли за кормой. Прибились к отмели, забрали имущество и седла, Вавила протянул старику белую монету. Тот удивленно взвесил ее на ладони, оглянулся на свою ватагу, мешая русскую и татарскую речь, стал объяснять, что нет размена. Вавила махнул рукой, и тогда старик пошел к своей лодке, откинул рогожу в носу, взял крупного шиповатого осетра с тугими боками, поднес с поклоном.

— Вот нам и уха, и жаркое. Благодарствуем, отец.

Лишь когда обогрело солнце и сошла роса, остановились в заросшей низине, на берегу родникового ручья. Роман занялся лошадьми, Вавила собрал сушняк, добыл огня кресалом, развел костер под шатром рыжего дубка — чтобы дым, уходя в крону, бесследно рассасывался, подвесил над огнем котел с осетриной. Остатки рыбы присолил и сложил в холщовый мешок. После завтрака велел Роману спать. Сам раскинулся на зипуне, подставляя лицо теплому солнышку и слушая, как на близкой поляне с хрустом щиплют траву и пофыркивают стреноженные кони, посвистывают поручейники и тревожно стрекочет в кустах сорока. Его душа растворялась в запахах, ощущениях и звуках, возвращалась в свое природное состояние, из которого когда-то, давным-давно, вырвали ее вместе с плотью Вавилы — вырвали силой, связав, сковав тело, побоями, голодом и жаждой, угрозой смерти заставив его мускулы служить прихоти других людей. Тело двигалось, глаза видели, уши слышали, даже ум временами трудился, а душа спала мертвым сном. Он видел синие моря и черные бури на тех морях с ветвящимися переплетениями адских молний, мгновенно прорастающих сквозь бездны вод и небес, следил за полетом парусов, легких и быстрых, как облака над гибкой лазурью, глаза его помнят и кудрявые изумрудные пальмы в соседстве со стройными кипарисами на берегах зеркальных бухт, оливковые и лимонные рощи в золотых плодах, росистые от дождя виноградники, скалы розового, серого и белоснежного мрамора, глядящие в прозрачные лагуны, уютно устроенные города и селения в горах и на равнинах, изукрашенные дворцы, голых людей, черных, как березовая смола, и красивых белых людей в пышных нарядах, но ничто не оставило следа в его груди, не всколыхнуло душу хотя бы до вздоха — словно кто-то запер ее на замок и забросил ключ в бездонный колодец. Она оживала только ночами, когда засыпало тело, и сколько раз он пробуждался в слезах, увидев во сне рожь на знакомом пригорке, мать и сестру с серпами по пояс во ржи, тропинку через росистое поле к березовой дубраве, ощутив запах лесной сырости и брусники, услышав ключевой перезвон родников, куличиный посвист и гогот весенних гусей. А однажды ему приснилась сорока. Белобокая русская сорока с сине-зеленым отливом по черному перу — он так отчетливо слышал ее стрекот, что даже приподнялся. И опять свалился от сильного удара в бок — его, вздремнувшего у стенки каменоломни, пинал надсмотрщик. Поскрипывало железо — невольники распиливали мраморную глыбу, этот скрип и навеял ему сорочье стрекотание. В тот день он не вынес зноя и пыльной духоты каменоломни, решил — пусть убивают и свалился прямо на камень. Разбуженный ударами, встал, взялся за кирку, моля бога, чтобы дал ему силы на один-единственный точный удар. Но так ясно и чисто вдруг ожил сорочий голос, таким желанием отозвался — хотя бы еще раз услышать шелест ржи и голоса вечереющего бора, — что он переломил ненависть, шагнул к забою, размеренно и тупо стал молотить по камню, не замечая, что может обрушить глыбу себе на голову. Все же он выдал себя, и надсмотрщик, конечно, не захотел держать рядом опасного раба: кайло даже в руках скованного человека — оружие серьезное. Скоро случился набор крепких невольников на каторги и галеры, Вавила попал в число «избранных». Однако в Генуе все капитаны забраковали его — Вавила тогда словно усох, потерял молодую силу, часто кашлял. Хозяйский пристав спросил, что он умеет делать, Вавила признался: был бронником до пленения, тянул проволоку, вязал кольчуги и панцири. На него посмотрели с недоверием, однако же вскоре отправили невольничьей дорогой в другой италийский город — Флоренцию, в мастерскую оружейного цеха. Работа от зари до зари, однообразная, изнуряющая. Он никогда не старался показать сметки и прилежания, хотя мог не только многое перенять от мастеров, но кое-чему и поучить фрягов. От отца и деда Вавила слышал, что кольчуга и кольчатый панцирь, в старину именовавшиеся «броней», — русское изобретение. От ордынского ига русские оружейники пострадали как никто другой, за ними специально охотились не только во время набегов. Поэтому-то князья никогда не дарили ханам и темникам оружия, изготовленного на Руси. И все же, несмотря на великие утраты, Вавила с тайной гордостью примечал: кольчужные панцири флорентийских мастеров слабее русских из-за упрощенной связки наложенных броней. Русский панцирь как ни поворачивай, отверстия колец перекрывались и дважды, и трижды, поэтому и бронебойная стрела, и острие копья, кончара, клевца или рапиры обязательно наталкивалось на сталь. Во флорентийском этого не было, оттого противопанцирное оружие вернее поражало воина. Не делали здесь панцирей из плоских узорных колец, как и дощатых броней — самой надежной защиты ратника от всякого оружия. Зато латники здесь были искуснее русских, он, наверное, любовался бы их работой, не будь душа на крепком замке. Глаза только видят, а любуется душа. И уста его молчали обо всем, что видел, руки были неловки и грубы. Ремесленники считали его туповатым скифом, годным лишь раздувать печи и горны, махать кувалдой, ворочать раскаленные поковки. Даже секретов, тщательно оберегавшихся в замкнутых цеховых объединениях ремесленников, от него не таили, как не таят их от рабочего мула.

Через несколько лет хозяин мастерской продал его плантатору из Болоньи, а когда тот оказался в нужде, он самых крепких невольников отправил в Венецию для продажи на галеры. На плантациях Вавила не только восстановил прежние силы, тело его налилось мужской крепостью, раздалось вширь, закалилось на ветру и солнце. Впервые попался ему надсмотрщик, который жалел рабов, не дрался из-за съеденной тайком грозди винограда или горсти маслин, не крал от их стола ни рыбы, ни хлеба, наказывал лишь за провинности и по-божески — истинный был христианин. Но он-то и поставил Вавилу в связку будущих каторжников — подслушал однажды, как тот ругался святой мадонной.

Тогда уж Вавила узнал о страшной доле галерников и каторжан и со смертной тоской вступал на сырую, залитую солнцем площадь венецианского рынка рабов. Впереди шел угрюмый немолодой грек, позади — высокий, до костей исхудалый серб. Тех недавно полонили и сделали рабами турки-османы, а на невольничьем пути в красивом городе, украшенном каналами и дворцами, они оказались скованы одним железом с теми, кого полонили ордынцы. И сама являлась мысль, что разорительные войны насылаются вовсе не разгневанным всевышним — они выгодны кому-то на земле. Вместе с грабежниками-ханами, султанами, эмирами, королями и их подручниками от войн богатеют торговцы, и, может быть, между теми и другими существует какой-то тайный сговор? Ведь вот все трое они были свободными, однако набежал мурза или паша со своими головорезами, схватил, скрутил, выжег на теле клеймо, и уже всякий, кто имеет достаточно денег, может купить тебя, как мыслящую скотину. Это ли не заговор людей-пауков против других людей? Роскошный город, воздвигнутый на чужом золоте и чужой крови, представлялся ему паучьим гнездом, которое следует раздавить, но что может раб, закованный в цепи?

Хозяин-перекупщик уже бегал вдоль вереницы невольников, толкая их в бока острым кулачком. Так в Коломне продавали лошадей, взбадривая их незаметными уколами. Рядом остановились купцы.

— Русины? — спросил коренастый человек с проседью в бороде.

Вавила ответил за соседей, плохо говоривших по-фряжски.

— Мне нужны молодые, проворные и сильные люди, — сказал купец. — Товарищ твой худоват, но кость у него крепкая, а мясо нарастет быстро — я кормлю хорошо. Готов выкупить вас обоих, только нужно ваше согласие. — Он усмехнулся изумлению в глазах невольника. — Да-да, согласие. У меня тяжелая и опасная работа, рабы не годятся. Вы станете матросами, вольными наемными матросами на моем корабле. Выкуп — ваша работа. В Болгарии я отпущу вас, но не раньше.

Вавила не поверил, но сказал «да» за себя и за серба.

К их удивлению, купец тут же, на рынке, выдал им грамоты, вписав в них имена вольноотпущенников. Вавила долго не мог понять, какую «фамилию» спрашивает писец. Он же назвал ему свое законное христианское имя, даже имя отца, хотя отчества ему не полагалось — не сын боярский. Наконец сообразил: нужно прозвище. Отца его прозывали Чохом, и Вавила тоже назвался.

— О, чех! — Писец поднял палец. — Скверный, злой народ, еретики! — И записал Вавилу «Чехом». Болгарин засмеялся:

— Важно, что славянин, а славянам еще придется постоять за себя. Будь злым, как чех. Хорошая у тебя фамилия.

В порту их привели к капитану — молодому еще человеку с гладко выбритым дубленым лицом и неулыбчивыми водянисто-серыми глазами. Тот коротко объявил: они теперь не бессловесные волы, они вольные матросы, а потому спрашивать он будет сурово. Морю нужны думающие, удалые люди, которым дорога честь корабля и его капитана. В море главный он, даже владелец судна — только пассажир, и это надо помнить. За уныние, безделье, лень, пустые разговоры и трусость он будет беспощадно пороть, за бунт — выбрасывать за борт. Велел помыться и сменить одежду.

Большой трехмачтовый дракар весь пропах горячей смолой, солью и рыбой. На нем возили в Венецию из придунайских земель хлеб, сало, кожи, солонину, осетровую икру, слитки серебра, бочки земляного горючего масла — все, чем богато восточное Подунавье и в чем нуждалась олигархическая Венеция, стремившаяся золотом и мечом установить господство над всем Средиземноморьем. В обмен везли в Болгарию изделия из металлов, сукна, стекло и оружие. Наступление завоевателей-османов на Балканы грозило уничтожением венецианских и генуэзских владений на Средиземном и Русском море, поэтому обе торговые республики жестоко враждуя между собой, поощряли ввоз оружия в Византию, Болгарию и пелопоннесские княжества.

Об опасной работе купец говорил не зря — Средиземное море кишело пиратами. А когда новички, получив копья и боевые топорики, узнали, что отплытие — завтра, им стало не по себе. Даже в невольниках они слышали: на море — война. Уже целый год близ Венеции, у крепости Кьоджа, стояли друг против друга морские армады венецианцев и генуэзцев, не решаясь начать сражение. По всей Адриатике шныряли корабли-волки воюющих сторон, топя или сжигая любое чужое судно. Какая же нужда гнала хозяина в путь в такое время?

От пристани отошли на веслах, еще до восхода. Рядом с Вавилой сидел на скамье усатый болгарин с могучими мускулами, учивший новичка тяжелому, нехитрому делу гребца. Низкая зеленая равнина какого-то острова долго скользила в гребном люке, потом осталась только голубая вода. К полудню Вавила не чуял ни рук, ни спины, грудь его словно выгорела изнутри, однако весла не бросал, работал наравне со всеми. Спас его свисток, бросивший команду наверх, к оружию. Рядом с ним у защищенного борта оказались серб и тот же усатый болгарин. Над головой, развертываясь, хлопал громадный парус, свирепый голос бритого капитана гремел, подобно иерихонской трубе. Громоздкий дракар наконец поймал ветер всеми парусами и, разрезая шипучие волны окованным носом, побежал прямо на солнце. Крылья медного дракона, нависающего над прозрачной голубизной, затрепетали, сверкая, чешуйчатое тело как будто извивалось в полете. Неужто медный волшебный зверь уносил Вавилу к свободе?..

Болгарин что-то кричал, указывая вдаль, Вавила глянул, и ему показалось — видит жуткий сон: на гребнистой синеве Адриатики смешались белые парусиновые облака с багрово-черными тучами пожаров — шло морское сражение. Он различал, как сходились большие корабли, осыпая друг друга тучами горящих стрел, пылающими бочонками смолы и земляного масла, сокрушая вражеские борта острыми носами-шпиронами, как рушились от мощных столкновений мачты и реи и на палубах сцепленных галер, дракаров, нефов и каравелл искорками сверкали шлемы морских воинов, жала копий, топоров и мечей, — там шла нещадная резня, Вавиле даже почудился звериный крик убивающих и убиваемых. Часть кораблей облепляли малые гребные суденышки, словно злобные касатки, напавшие на раненого кашалота. Иногда в них падали сверху бочки земляного масла, и в расплеснувшемся огне живьем горели десятки людей, пылающими факелами сыпались за борт… Дракар быстро удалялся в открытое море, стиралась, пропадала, картина сражения, горизонт затянуло дымом, и Вавиле чудились посеревшие волны, покрытые чадящими остовами мертвых судов, среди которых в пене и копоти плавали обломки и трупы, мелькали головы еще живых пловцов…

Лишь в Константинополе догнала их весть о морском сражении у Кьоджи, пришедшая по Дунаю. Затянувшаяся война двух фряжских держав за право беспошлинно торговать во всех портах Средиземноморья, устанавливать свои таможни и свои порядки, открывать свои колонии на скрещении торговых путей — эта «тихая» война за неограниченную наживу разразилась наконец огнем и обильной кровью. Говорили, что в морской битве погиб весь флот Генуи, находившийся у Кьоджи, пало три тысячи генуэзцев, сотни пленены, и среди них сам командующий эскадрой — для закатных стран побоище неслыханное.

У константинопольских причалов торговые генуэзские суда были сразу потеснены с лучших мест. Венецианский консул будто бы даже потребовал выселить генуэзскую колонию, занимавшую немалую часть города и обладавшую особыми привилегиями. Вавила спросил своего нового друга — усатого болгарина Александра, кто лучше из фрягов? Тот рассмеялся:

— А скажи мне, брат Вавила, какой кобель лучше бы укусил тебя: черный или белый? Но для нас теперь хуже смерти — султан, для вас — ханы, они ведь тоже одной породы, как те кобели. — Болгарин немного помолчал. — Правда, венецианцы все же не такие разбойники и людьми они поменьше торгуют. Но это пока им в Крыму воли не было. Посмотрим дальше. Султан их самих может прогнать с морей.

Наблюдая за гостями, которые приезжали из города на судно, Вавила начал догадываться, что хозяин их не простой купец. Однако расспрашивать не решился. Он чувствовал благодарность к хозяину и капитану, поверив в близость свободы: грамоту об отпущении на волю у него не отбирали, а с нею он мог бы и теперь тайком покинуть судно, не страшась рабского клейма, выжженного на бедре. Но Вавила ни за что бы не нарушил чести. Работа была тяжелая — грести в безветрие, скрести палубу, ворочать тяжести в душных трюмах, помогать опытным матросам управляться со снастями, нести в портах охранную службу, — и все же впервые после пленения Вавила отдавался работе душой, и она не сушила — она наливала тело новой силой, делала его ловким, послушным, поворотливым. Морская болезнь его не мучила, кормили досыта, на отдыхе даже вино давали за обедом, а главное — ты не раб, ты вольный матрос! Он уже быстро взбирался на реи, под присмотром знающих моряков крепил паруса, управлялся с фалами. Малость пугала лишь морская пучина. Нет, не сама вода — он вырос на Оке, в семь лет переплывал ее, а речная вода опаснее морской, которая лучше держит человека. Но в море играли не только мирные дельфины с улыбчивыми лобастыми рылами. За их кораблем увязывалась гигантская серая рыба, в зубастой пасти которой мог исчезнуть самый рослый человек. Моряки рассказывали о десятисаженных многоруких чудовищах, время от времени всплывающих из глубины и хватающих людей прямо с палубы. Много тревожных часов провел Вавила на палубе в свои ночные вахты.

Перед выходом из Константинополя капитан приказал заменить на мачте бело-красный, с черным двуглавым орлом византийский флаг на красно-зеленый болгарский. Глаза матросов повеселели, хотя знали, что между султаном Мурадом и тырновским царем нет мира, что турецкие войска на Балканах постоянно нападают на болгарские владения, а флот османов опустошает берега и атакует болгарские корабли. Может быть, у хозяина и капитана имелись какие-то расчеты, а может, гордость отвергала всякие расчеты и осторожность.

Русское море слегка штормило, предупреждая о грядущей осени, но было почти безоблачно и очень жарко. Вавила улавливал тревожное в разговорах и в глазах товарищей. Да и сам он, посматривая в полночную сторону, словно бы чуял в морском ветре запахи полыни и скошенного сена, и глаза его увлажнялись. Но далеко еще, ох как далеко маленький городок над Окой, окруженный земляным валом и дубовыми стенами. Жив ли, не спален ли дотла разбойным налетом? И страшно, страшнее смерти было — что вот-вот какая-то сила разрушит происшедшее, налетит, унесет обратно в немилые жаркие страны, во власть равнодушно-жестоких людей, чьи взгляды скользят по тебе, словно по бездушной твари.

И злая сила явилась. Уже у болгарских берегов к ним привязался средней величины парусник, в котором моряки быстро опознали турецкую карамурсаль. То мог быть и купец, но настороженность уже не покидала команду. Долгое время парусник держался на почтительном расстоянии, люди начали успокаиваться, как вдруг преследователь выкинул дополнительный парус и, словно хищная пантера, совершил прыжок, оказавшись совсем близко и отнимая у дракара ветер. Палуба карамурсали заполнилась вооруженными людьми, и на болгарском судне пронесся тревожный свисток, зовущий к оружию. Люди быстро заняли места, зарядили баллисты, на рычаг кормовой катапульты подвесили бочонок с греческим огнем, подкатили два запасных, подняли щиты, ограждающие палубу от стрел и камней, препятствующие проникновению на судно абордажников. С карамурсали хорошо видели приготовления на дракаре, но продолжали смело приближаться — угадали купца.

— Пускайте ядра! — Капитан перекрестился. — Арбалетчики, стреляйте разом.

Почти одновременно два каменных ядра промелькнули в воздухе. Карамурсаль, соскользнув с волны, осела в водяную ложбину, и было видно, как одно ядро ударило в нижний край скошенного паруса и завернуло его с громким хлопком, второе, разбив голову одного из столпившихся на носу лучников, опрокинуло второго навзничь. Пронзительный вопль ярости взлетел над морем, еще двое упали, пораженные стрелами арбалетов. Ответные стрелы часто застучали по ограждению дракара, засвистели над палубой, дырявя паруса, кто-то вскрикнул. Толпа на носу пиратского судна рассеялась, нападающие попрятались за надстройки, потом подняли носовые щиты, из-за которых повели упорный обстрел дракара. Противник наседал, и Вавила вдруг подумал: сейчас бы на корму одну из тех пушек, что отливали в оружейном цеху Флоренции по заказу миланского герцога. Зарядить ее крупной сечкой да стегнуть по парусам врага — они станут лапшой, и карамурсаль мигом отстанет. Несмотря на близость смертельной опасности, он изумился пришедшей ему догадке — уж и забыл, когда последний раз посещала его своя мастеровая мысль. Когда же? Наверное, еще в пору тщетных надежд на побег. Надежды кончились, и он уж ничего не мог бы придумать своей головой — хоть убей на месте. Что делает с человеком неволя!

— Огонь!

Вавила испуганно оглянулся, ища глазами пламя на корабле, а потом лишь увидел, как вспыхнул масляный бочонок в петле катапульты от поднесенного кем-то факела, со свистом повернулся дубовый вал с метательным «дышлом», пылающий снаряд пронесся в воздухе по крутой дуге, а матросы у катапульты уже заработали воротом, обращая назад толстый вал с громадным рычагом из железного дерева. Бочонок не долетел до вражеского корабля, шлепнул по волне, подскочил и раскололся в воздухе, выплеснув вязкое масло, мгновенно схватившееся пламенем и словно бы взорвавшееся тысячью струй. Карамурсаль влетела в этот огненный вулкан, и липучий огонь охватил ее, присосался, как осьминог, быстро пополз по бортам вверх жадными щупальцами. Теперь не ярость, а ужас прорвался в криках на вражеской палубе. Вавила был наслышан о греческом огне — адской смеси, расплавляющей железо, пожирающей самое сырое дерево, словно бересту. Теперь он воочию видел действие этой смеси. Недаром византийцы веками оберегали тайну ее состава, заранее приговорив к жестокой казни и вечному проклятию со всем потомством того, кто выдаст секрет их страшного оружия в чужие страны — будь то даже император, — да и сами не применяли его без особой нужды. И ныне те, кто владеет секретом греческого огня, стараются помалкивать о нем, даже порох гораздо известнее.

Враги не пытались тушить судно, они прыгали в воду — лучше утонуть, чем сгореть заживо. Пылающую карамурсаль, брошенную командой, понесло ветром и волнами. Капитан, жестоко усмехаясь, велел убрать паруса, стал на руль, развернул дракар против ветра. Гребцы сели на весла, с бортов опускали спасательные концы. Гибнущие в море сами спешили к судну, и скоро на палубу стали втаскивать мокрых смуглых людей с затравленными глазами, чернобородых и совсем безусых. Каждого тут же заталкивали в пустой грузовой отсек. Подобрали с десяток, и капитан вдруг приказал ставить парус, холодно добавил:

— Хватит нам этих, мы не работорговцы. А рыбы хотят есть.

Нет, Вавила не жалел тех, чьи головы еще мелькали в пене, чьи руки вскидывались над барашками волн, взывая о спасении. Они сами напали на мирный корабль, чтобы разграбить его, команду перебить или распродать в рабство. Он знал от новых товарищей, что на чужих землях османы ведут себя не лучше ордынцев — жгут и опустошают селения, красивых девушек продают или превращают в своих наложниц, самых крепких юношей объявляют рабами султана, насильно обращают в ислам и создают из них военные отряды янычар — казарменных невольников, наподобие братьев духовно-рыцарских орденов, — чтобы они добывали османам новые земли.

Крепостные стены Варны встали из моря. Несмотря на тревожное время, в бухте толпилось много судов и больших ладей. Для дракара, однако, быстро нашлось место у деревянного причала, стража увела пленных, без промедления началась разгрузка. Вавила помогал таскать ящики из опечатанных трюмов и убедился: корабль в основном вез оружие. Для кого? Если бы для византийцев, оружие следовало сгрузить в Константинополе. Значит, византийский император не мешает вооружению болгар, когда и его припекло турецким огнем? Не поздно ли поумнел он? Кто же, как не император, поспешил воспользоваться расколом Болгарии и захватил ее приморские города, лишив Тырновское царство многой силы? Вавила стал кое-что понимать…

В тот день, когда он укладывал в заплечный мешок немудрящие пожитки, на корабле появился нарядно одетый хозяин и велел выкатить на палубу бочонок сладкого кипрского вина. Матросы повеселели, — значит, хозяин выгодно завершил дело и они внакладе не останутся. На широкие плахи, служившие столами, выложили снедь, поставили наполненные кружки, и хозяин вдруг подозвал Вавилу. С соседних судов моряки изумленно пялились на человека с породистой фигурой, наряженного в расшитый серебром шелковый архалук, который с поклоном поднес большую чашу вина простому матросу, одетому в грубую, не очень свежую холстину. Больше всех растерялся сам Вавила. За что ему честь?

— Братья! — Хозяин поднял матросскую кружку, налитую до краев. — Вы знаете: я много раз выкупал из рабства людей славянского племени. Одни ушли на родину, отслужив выкуп, другие остались с нами. Добрая половина команды — вольноотпущенники, и они — верные, смелые люди, на которых можно положиться в опасный час. Я снова не ошибся, когда выкупил и привел на корабль двух новых православных братьев — они заменили погибших в море. Брат Вуйко остается с нами. Брат Вавила хочет идти домой — то его право, и пусть он найдет свой дом. Трудные времена пришли на славянские земли. Великая битва за нашу жизнь и свободу идет от берегов Итиля до Одры и Влтавы, от моря Варяжского до моря Русского, и все мы должны крепко стоять друг за друга в этой битве. Уже давно разбойная Орда душит своим арканом Русь. Бесчисленные войска османов наступают на сербов и болгар. Крестоносный сброд теснит поляков и литву. К свободе чешских братьев протянули жадные руки германские князья. Или мы победим, поддерживая друг друга, или нас, славян, ждет рабство и забвение. Враги наши многочисленны и сильны, но ведь и мы не слабы духом. Можно поработить одного человека, можно заковать в цепи тысячи людей, но нельзя заковать целый народ, который сам не хочет быть рабом — помните об этом, говорите об этом каждому соплеменнику. Мир еще увидит битвы небывалые, они потрясут наших врагов и уничтожат их силу. Одна такая битва уже случилась…

Слушатели встрепенулись, загудели.

— Брат Вавила, сегодня у тебя праздник, и твой праздник — наш праздник. По земле и по морю пришла весть: правитель Москвы великий князь Димитрий Иванович в Диком Поле разгромил войско Золотой Орды. Два года назад он уничтожил Бегича, теперь поражен сам Мамай…

— Разбит великий хан?! Разве такое возможно? — раздались изумленные голоса. — У хана бессчетное войско, с ним и султану не сравняться!

— Да, братья, это не пустой слух. Мамай прибежал в Кафу, собирает наемников, не жалея золота. Но уцелевшие в битве рассказывают о невиданном побоище, о гибели целого легиона фрягов-наемников, о страшной силе московского князя, и никто не хочет идти с Мамаем в новый поход. К тому же генуэзцы разбиты теперь и на море. Венеция, того и гляди, вышвырнет их из колоний. Выпьем же, братья, за победу Москвы, за нашу победу над поработителями славян!

Товарищи окружили Вавилу, и было ему до слез удивительно, что эти огрубевшие в тяжелых трудах люди, просоленные, просмоленные, пахнущие рыбой и канатами, способны на такие сердечные слова. Даже капитан подошел, панибратски стукнулся кружкой, одобрительно похлопал по плечу, словно Вавила сам громил Мамая.

После застолья хозяин позвал его к себе, и Вавила, впервые переступивший порог его каюты, поразился богатству ее убранства: стол и стулья редкого красного дерева, венецианские зеркала в золотой оправе, ковры и дорогое оружие на стенках, на полу — шкура огромного полосатого зверя. Здесь, видно, принимались знатные люди. Хозяин усадил гостя, пристально оглядел.

— Завтра в Крым пойдет торговый караван по морю. Тебе лучше плыть с ним, на корабле, идущем в Тану.

— Возьмут ли меня матросом, чтобы отработать перевоз?

— Тебе не надо наниматься. Ты сослужишь мне службу — передашь важные письма. Одно — в руки консулу Таны, тебя пропустят к нему, когда назовешь мое имя. Другое — старшине византийского торгового дома. А там уж ищи дорогу в московский торговый дом.

Вавила встал и поклонился.

— Теперь слушай, что ты на словах передашь консулу, а так же своим. Нынешним летом пропал корабль из Венеции, нагруженный хорошим оружием для московского князя. Старшины оружейного цеха в Венеции и люди городского совета этим сильно встревожены. Виновные обязательно поплатятся за свои нечистые дела. Корабль перехвачен генуэзцами и стоит в Корчеве. Пусть консул Таны и совет города потребуют освобождения корабля. В Тане находится московский боярин с дружиной, он, конечно, тоже ищет груз. Оружие должно быть передано ему. Если же боярин почему-либо откажется от оружия, его покупаем мы — пусть корабль идет прямо в Варну. Это повеление дожа Венеции. Завтра получишь письма и сразу перейдешь на корабль, который тебе укажут. В Тане попроси провожатого у человека, который будет принимать грузы на пристани. Пока не передашь письма, ни в какие другие дома не заходи. Теперь ступай.

Друг-болгарин сводил его в город, довольно шумный и многолюдный, несмотря на близость армий султана Мурада. Вавила уже приметил особенность приморских городов: что бы ни происходило — в них лишь сильнее кипит жизнь, красочнее смешение разноплеменных лиц и языков. На корабле он привык к славянской речи болгар, однако на улицах Варны то и дело оборачивался, заслыша понятный, почти родной говор. Его охватывала радость оттого, что так далеко от Руси, отделенные степью, горами и морем, враждебными племенами и государствами, живут, оказывается, целые народы, близкие нам по языку и обычаям. Но схлынуло первое волнение, и глаз Вавилы стал примечать: и в этой благодатной стране, где в пору русского листопада зеленеют сады и цветут розы, немало людей обездоленных. То и дело встречаешь человека в рубище с голодным затравленным взглядом, на перекрестках улиц нищие хватают за полы прохожих, маленькие оборвыши роются в кучах отбросов между подворьями богатых домов. Впрочем, все это — тоже примета портовых городов. Да и что за дело византийскому императору до варненских жителей? — платили б только подати, шла бы прибыль от торговли через варненский порт! Да и хозяевам города, судя по всему, жилось не худо. То в окружении слуг проедет улицей высокомерный болярин, блистая парчой кафтана и заставляя прохожих робко жаться к стенам домов, то пронесут в паланкине надутого чиновника или самодовольного купца с заплывшими от жира глазками…

В большой лавке расторопный торговец-грек подобрал для Вавилы дорожный кафтан из прочного зеленого сукна, суконные шаровары, пару льняных рубах, сапоги и шапку из меха серны. Когда Вавила переоделся, Александр пощелкал языком:

— Оставайся с нами, брат Вавила. Сестра у меня в невесты выходит, красавица. Через год воротимся снова и поженим вас.

— Тоже нашел жениха молодой девке, с сединой-то в бороде.

— Э, брат Вавила, мужчина в седине — что кафтан в серебре. А твоя седина ранняя.

— Спасибо на добром слове, брат Александр, только дорога моя решенная, и нет у меня другой.

Вышли на солнечную улицу, и вдруг Вавила заметил, сколько вокруг привлекательных женщин. Что делает с человеком свобода!

Впервые Вавила покидал заморский город с тайной грустью. Там остались его спасители, товарищи, которых ждало новое опасное плавание, там нежданно нашел он приют и ласку в семье друга, там он узнал, что есть народ-брат…

До Крыма шли спокойно, при попутном ветре, караван постепенно редел: суда отделялись и уходили в Херсонес, Сурож, Кафу, Корчев. Через Корчевский пролив в Сурожское море вошли две галеры, вооруженные парусами. Имя купца Иванова оказалось магическим — портовый чиновник в Тане сразу выделил Вавиле провожатого ко двору консула. Вавила вскинул на плечо кожаную суму и направился пыльными улицами вслед за маленьким быстроногим человеком, который за всю дорогу не произнес слова. У охраняемых ворот большого каменного дома тоже не томили долго, провели широким подворьем в боковую пристройку, спросили письмо. Вавила твердо ответил, что передаст грамотку в собственные руки консула. Служитель исчез, воротясь, велел оставить суму и оружие, низкими переходами провел в высокую, светлую залу. Молодой бритый сановник в шелковой длинной одежде и серебряной ленте, охватывающей его темные густые волосы, падающие на плечи, потребовал письмо и жестом велел сесть на лавку у стены. Прочтя, спросил, что велено передать на словах. Вавила рассказал о корабле с оружием. Сановник спросил: что намерен делать в Тане посланник Иванова? — он, похоже, принял Вавилу за болгарина. Услышав, что тот собирается с русскими купцами в Москву, покачал головой:

— Пока это невозможно. Московский торговый дом пуст, там лишь привратник со слугами. Наш караван пойдет в Московию, когда степь замирится.

— А боярин с дружиной?

— Ушел в Корчев. Корабль с оружием мы нашли сами. Тебе надо поступить на службу. Нужны расторопные, знающие наш язык работники, а людям Иванова можно верить.

Вавила ответил, что станет искать попутчиков. Консул позвонил в серебряный колокольчик, вошедшему служителю приказал:

— Пусть господина проводят в московский торговый дом. — Обернулся к Вавиле: — Если у тебя сыщутся спутники, уходя, скажешь нам. Мы найдем тебе поручение.

На Руси теперь самый листопад, а здесь едва начиналась осень. В городе почти не было деревьев, но ветер приносил из степи запахи увядающих трав, сухой полыни и донника; захолодав, набирала теневую прозрачность текучая донская вода, сбивались в стаи притихшие птицы, и уже редко в туманные утра на плесах играла рыба. От причалов Таны потянулись рыбацкие ладьи, челны, баркасы — рыбари старались заранее, задолго до ледостава, занять места на богатых ятовях, где к началу зимы тесными, громадными слоями на дне залягут в спячку осетр и белуга, стерлядь, севрюга и шип, к медленным глубоким плесам, притягивающим осенью несметные стаи леща, сазана, рыбца, чехони и тарани. Но тщетно искал Вавила дальних попутчиков в сторону русской земли. Рыболовам далеко ходить было не надо, самые смелые забирались не далее пятидесяти верст вверх по Дону. И тщетно же выспрашивал на танских базарах, не сбирается ли какой караван на Русь. Когда в степи два враждующих владыки, туда лучше не соваться. Вот и высмотрел Вавила себе попутчика — хромоногого, злого русского невольника, прикованного на танском базаре.

К зиме лошадей в городе распродавали недорого, но все же того серебра, что вручил ему купец Иванов, не хватило для покупки трех лошадей. Привратник торгового дома, за лето соскучившийся без гостей, сердечно приветил Вавилу и, узнав о его беде, тут же выдал два десятка кун серебром — почти половину рубля, которую обязан был выдавать всякому русскому, кто пробирается на родину и терпит нужду. От Вавилы требовалось лишь простое обязательство — поселиться на московской земле или вернуть деньги князю через пять лет. Растроганный Вавила дал крестное целование, что будет служить московскому государю до конца дней своих. Большего привратник выделить не мог — к нему обращались нередко, а казна торгового дома давно не пополнялась из-за войны. Он лишь пообещал снабдить путника сухарями, толокном, вяленой рыбой и кавардаком, а для лошадей отсыпать мешок овса. В тот же день конский барышник из татар пригнал на двор торгового дома табунок лошадей, из которого Вавила с привратником выбрали самых крепких. Как ни торговались, а куны и талеры ушли. Надо было запасаться луками для охоты и кое-какой дорожной утварью, и Вавила вспомнил о приглашении фрягов. Снова имя Иванова отворило ему двери консульских палат. Тот же сановник самолично вручил грамоту за печатью, где по-татарски, по-фряжски и по-русски было написано, что во всех землях, подвластных великому хану, отныне Вавиле покровительствует золотой ярлык с перекрещенными стрелами, милостью повелителя Орды простертый над городом Тана.

— Письма не будет, — сказал консул. — Дорога слишком опасна. Старшине торгового дома скажешь: пусть он от главного совета Венеции поднесет московскому князю почетное оружие в знак его победы над Мамаем. И пусть заверит князя: из ворот города Таны никогда не отправится в поход на Москву хотя бы один наемник. Тана — город купцов, а не военных разбойников. Когда венецианцы берутся за оружие, они лишь защищают свои права, никого не тесня.

Вавила едва сдержал усмешку, вспомнив, как от царьградских причалов изгонялись генуэзские суда, едва пришла весть о поражении у Кьоджи. Но поручение пришлось ему по душе.

— Мы наладим бесперебойное снабжение Москвы всеми нужными ей товарами, если князь Димитрий возьмет наш торговый дом под свое покровительство и лишит такого покровительства наших противников. Еще одно важное дело. Мы задержали у себя последний русский полон — более тысячи человек разного пола и возраста. — Вавила закусил губу и опустил глаза, чтобы фряг не видел его глаз. — Мы держим этих людей в хороших условиях и вернем их на Русь, если Димитрий выполнит нашу просьбу: ни одного бунта пеньки, ни одной бочки березовой смолы, ни локтя холстины с московских земель не должно быть продано генуэзцам. Ты ведь понимаешь, почему это нам так важно. Генуя постарается быстро восстановить свой флот, и поэтому лучшее дерево, лучшее полотно для парусов, лучшая смола должны находиться в наших руках. Мы знаем — Димитрий покровительствует Великому Новгороду. Если он помешает утечке этих товаров в Геную и через Новгород, мы в долгу не останемся.

— Но эти товары покупают и ганзейцы, — осторожно заметил Вавила, уже понимавший в торговых делах.

— С ганзейцами мы договоримся. Скажи нашему старшине: сейчас нельзя терять время. Московский хлеб, пенька, лен, воск, меха, березовая смола и дерево должны идти к южным народам только через Тану. Военная победа в морской войне закрепляется вытеснением с моря торговых соперников.

Теперь уж Вавила не сдержал усмешки.

— Я с тобой говорю открыто. Иванов не держит на службе глупых людей, и мы с ним давно дружим. Скажи прямо: готов ли ты помогать нам? Это не помешает тебе служить твоему великому болярину и царю.

«Какому болярину? Какому царю?» У Вавилы пресеклось дыхание. «Купец Иванов — великий болярин болгарского царя? Какого из двух? Скорее всего, тырновского… Вот так дела! То-то консул говорит со мной как с равным! Люди-то, выходит, одной плоти, коли высокородный проницательный сановник принимает вчерашнего раба, скрывающего клеймо под одеждой, за человека своего круга».

Консул, видно, по-своему расценил замешательство Вавилы:

— Да, не помешает. Его враги — наши враги. — Усмехнулся: — Ты просишь деньги, а человек, который просит деньги, что может предложить, кроме услуг?

— Я готов послужить, если…

— Понимаю. Слушай хорошо. Ты будешь впервые в Москве, а новый глаз сразу видит то, чего не замечает привычный. Осмотри московскую крепость, сочти, сколько постоянного войска ее охраняет, узнай имена самых сильных московских бояр, самых влиятельных священников и купцов. — Вавила опустил глаза, фряг снова усмехнулся: — Ты не думай, что мы собираемся на Москву военным походом или выдадим твои вести хану. Нам надо хорошо знать потребности московитов в оружии и снаряжении — это самые дорогие товары, — а также и то, способны ли они закрепить свою Куликовскую победу. И влиятельные люди часто носят скромную личину, как их троицкий монах Сергий. Наши люди зажились в Москве, на их мнение влияет толпа, а толпа скорее возвеличит парчовый кафтан, напяленный на мешок, полный глупости и самодовольства, чем под темной рясой или простым воинским сукном разглядит величие и силу мужа, стоящего у правой руки государя.

— Это верно, боярин.

— Хорошо, что ты привыкаешь к московскому обращению. Но вот поручение самое главное: приглядись, каких товаров в Москве особенно много, а каких мало и на что особый спрос. В торговые ряды ходи чаще, все записывай. Приглядывайся и к нашим, выспрашивай людей и последи, по каким ценам продают они свои товары и по каким скупают. Если они меняют цены, тоже записывай: когда, почему, велики ли их убытки и барыши при этом.

Вавила изумленно глянул в лицо консула, оно было непроницаемо.

— Да, за нашими тоже смотри. И что говорят в Москве о фрягах, запоминай. Как видишь, это не в ущерб твоей службе великому болярину. Теперь скажи: с кем ты идешь?

— Со мной наемный слуга.

— Возьми второго. — Консул открыл стальной ларец, отсчитал серебряные грошены, сверху положил два золотых цехина, сделал пометку в толстой книге, которая хранилась вместе с деньгами. — Считай это задатком. В свое время наш человек разыщет тебя… В слуги поищи татарина — с ним будет легче в Орде. Не найдешь, возьми русского. Других не бери. Здесь попадаются опасные люди, у кого за душой ни бога, ни хана, ни родины. Да ведь ты, видно, бывалый путешественник. Когда идешь?

— Завтра. — Вавила не сомневался, что прикованный кузнец примет его помощь, и рассчитывал уйти в ту же ночь.

Роман застонал во сне, заскрипел зубами, Вавила привстал, заглянул в его осунувшееся лицо с глубокими морщинами возле глаз, которые не расправил даже сон, поправил на спящем зипун. Потом прошел на поляну, где паслись кони, удивился, как быстро оголили они широкий прогал в кустах. Надо поискать другую поляну, до вечера далеко. Осторожно поднялся по склону лога, оглядел осеннюю желтую степь, открытую во все стороны. Городские стада сюда не доходили, кочевники по случаю войны держались ордами и племенами — ни единой ставки, ни дымка вокруг.

Травянистая поляна нашлась неподалеку от первой, Вавила стал спускаться к ручью и вдруг заметил: в рыжеющем боярышнике, усыпанном крупными желтыми ягодами, шевельнулось и замерло. Зверь!.. Обжег забытый охотничий азарт, Вавила потянул из-за спины лук, из колчана — стрелу. Боярышник был густой, сероватое пятно едва различалось — зверь припал к земле, затаился, надеясь пересидеть опасность. Что за зверь? Волк? Заяц? А вдруг вепрь? Спину обдало холодком — у него же ни рогатины, ни сулицы, а стрелой вепря лишь раздразнишь. Обычно в степи дикие свиньи не водятся, но кто знает, куда способен забрести секач-одинец приречными зарослями? Может, это даже сам «хозяин» — бурый степной медведь — подкрадывается к лошадям? Вавила опустил лук, стал на колено, вынул меч и кинжал, две запасные стрелы и положил рядом. Тщательно прицелился. Качнулась гибкая ветка, сбитая в полете стрела лишь задела край темного пятна. Вавила схватил другую и замер от человеческого вскрика.

— Чего у тебя? — хрипловатый голос Романа обрадовал Вавилу.

— Да кто-то в кусту прячется, вон, в боярковом. Я думал — зверь, стрелял, задел вроде, а оно — голос подало, человечий… Кто там? — крикнул по-татарски.

Ответа не было. Мужики с приготовленным оружием приблизились к зарослям и остановились в изумлении: из кустов доносился тихий плач, прерываемый всхлипами, — так плачут дети.

— Свят, свят! — Роман начал креститься, Вавила, многое повидавший в своей жизни, опустил лук, сунул меч в ножны, строго приказал по-татарски:

— Выходи!

Неведомое существо не двигалось, всхлипы притихли.

— Придется лезть, — сказал Вавила.

— Ты очумел? — зашептал Роман. — Вдруг там какая нечисть — нарочно подманывает? Сгинешь, да и я с тобой. Пошли отседова!

— Э, брат. — Вавила махнул рукой. — Я такое повидал, што ни в какую нечисть не верю. Кроме живого человека, плакать некому. Глаза б только не выколоть… Да перестань ты реветь! — крикнул на всякий случай по-фряжски. — Говорю ж — не обидим, не разбойники мы, сами боимся!

Плач усилился, тогда Вавила решительно отвел ветки, треща сушняком, царапаясь, цепляясь одеждой, полез в гущу. Темный ком приподнялся, и Вавила рассмотрел человеческую фигурку, одетую в длинный халат.

— Ой мама! — раздался плачущий крик.

— Девка! Ей-бо, девка!.. Стой, куды полезла — глаза выколешь! Православные мы, не басурмане — смотри, крещусь.

Фигурка замерла, Вавила различил в сумраке зарослей мокрый блеск настороженных глаз, положил крестное знамение.

— Ну, видала? Мирные путники мы. Вылазь, не обидим.

— Ой, не верю! Ну-ка, еще перекрестись, дяденька.

— Эко неверящая, ну, смотри, смотри! — Вавила начал истово креститься. — Выходи да расскажи, откуль ты взялась тут?

Она, всхлипывая, начала медленно выбираться из своего колючего убежища, то ли поверив словам мужика, то ли сообразив, что отсидеться в боярышнике не удастся. С первого взгляда трудно было определить, сколько ей лет. Лицо худое, голодное, давно не мыто, на щеках — царапины и потеки слез, в растрепанных косах застряли цепкие колючки татарника и степных трав, на плечах — порванный синий халат, но глаз Вавилы сразу приметил, что сшит он из дорогого шелка, а несколько сохранившихся пуговиц — черненое серебро. Да и разбитые мягкие сапожки на ногах — из зеленого сафьяна. В нем шевельнулась догадка, мягко спросил:

— Ты што, заблудилась?

Она отрицательно затрясла головой, тронутая ласковым обращением незнакомого, все еще страшноватого человека, снова залилась слезами, кое-как выдавила сквозь рыдания:

— Дяденьки, не отдавайте меня опять в Орду, я домой хочу…

Вавила посмотрел на изумленного Романа, вздохнул:

— Домой. А где он, твой дом-то, хоть знаешь?

— Зна-аю… С-под Курска мы, с брянской стороны, Лучки деревня прозывается…

— Вот и пойми: то ли с-под Курска, то ли с-под Брянска, а деревни, их кто как хочет, так и зовет. Как же тебя в этакую даль занесло? Продали? Аль полонянка?.. Сбежала небось?

Она согласно кивала всем его словам, глотая слезы.

— Вот еще заботушка нам. Ну как тебя по степи ищут?

Она заревела в голос, Вавила — уже с досадой:

— Да перестань голосить! Кабы слезы помогали, я бы только и ревел. И куда наладилась одинешенька через Дикое Поле да в зиму глядючи? Из какого хотя аила удрала и давно ль?

— Я не с аила. С отряда ханского убегла, когда сеча у них была ночью… Уж с неделю блукаю по степи.

— То-то — «блукаю»! И никого не видала, никто не гнался?

— Не…

— Коли так, еще ладно, — может, не нужна ты им. Сколько ж тебе лет-то? И давно ль в полону?

— Шашнадцатый минул… А в полону уж с месяц. Татары какие-то нечаянно избегли, деревню пограбили…

— У нее стрела в спине, — заметил Роман. — Ну-ка, ближе…

По счастью, стрела, отброшенная веткой, пробила лишь халат и застряла в нем.

— Не болит, случаем?

— Чуток болит. — Она вцепилась руками в халат, из которого Вавила вытащил стрелу.

— Чего в одежку впилась? Экая стыдливая! Нашла где стыдиться. Сымай халат, рану надобно поглядеть да заклеить. Не то загноится — это похуже стыда.

Платье на ней было из мягкой атласной ткани небесного цвета, только сильно измятое, выпачканное землей и ягодным соком, с изорванным подолом. Роман отвернулся, девушка сжалась, закаменела, Вавила, немало смущенный, с суровым лицом поднял сзади ее сарафан, стараясь не смотреть ниже спины. Ранка-полоска оказалась неглубокой, но еще кровоточила.

— Пошли к костру, там у меня есть снадобье. Да под ноги смотрите — надобен волчий язык аль подорожник. — По пути спросил: — Што ж ты от человека в кусты кинулась?

— От кого ж тут прятаться, коли не от человека?

— Ишь ты какая! А вот кабы тебя застрелили заместо зверя?

— Да все бы лучше, нежель рабыней.

И снова удивился Вавила ее взрослому суждению.

— Што ж, они тя били, насильничали? — спросил Роман. — Вона в шелка одета, хотя и рваные. В бегах небось и порвала.

— А нашто мне шелка ихние? В неволюшке-то? Я домой хочу. Может, мамка с отцом и братовья живы. Они тогда в поле отъезжали. Убиваются, поди, — одна я у них дочка.

— Небось у мамки этак не наряжали.

— Да што ты, дяденька, все про наряды! Кабы тебя так-то из дому уволокли да продали!.. Хан, правда, молоденький был и добрый… Да кто его знает — в первый день добрый, а каков будет во второй? Вот кабы он крещеный да повенчался со мной. А невольница — што? Она — как собака. Нынче приласкал, завтра — за порог выбросил, а то — своим табунщикам на утеху. Наслушалась я от полонянок, пока по чужой земле возили.

Роман и Вавила только переглядывались, слушая ее. У костра девчонка голодными глазами уставилась на котел с остатками осетровой ухи.

— Погодь, сейчас подогреется. Пока твоей болячкой займемся. — Подвинув котел в горячую золу, Вавила достал из походной сумы пузырек с клейкой жидкостью. Ни подорожника, ни волчьего языка им не попалось. Он отодрал от степного дубка кусочек коры, сорвал несколько листиков травы-горцы, приложил к ране, подержал, пока приклеится; чтобы подавить неловкость, заговорил:

— Поди, только ягоду одну и ела в эту неделю?

— Ага…

— Далеко ж ты ушла бы, однако, на одной-то ягоде! Ночами холода скоро начнутся, и чем ближе к нашей стороне, тем сильнее.

— А мне бы лишь до первой нашей деревни, там бы побираться стала аль работать нанялась до весны. Я и прясть, и ткать, и вязать страх какая мастерица.

— Ведаешь ли ты, мастерица, сколь их, верст коломенских, до русских-то деревень!.. Ладно, ушицы попьешь малость и больше не проси. Мы не жадные, но после травы как бы живот у тебя не схватило. Вечером еще дадим с сухариком. Коли добром сойдет, завтра досыта накормим.

— Благодарствую, дяденька.

— Ну вот, приклеилось наше снадобье, заживет — само отстанет. — Он опустил подол сарафана, сам набросил ей на плечи рваный халат. Роман тем временем отвел коней на другую поляну, вернулся, сел рядом. Вавила жалостливо глядел, как их найденыш дрожащей рукой подносит ко рту ложку, глотает с такой поспешностью, словно вот-вот отнимут, спохватясь, мягко сказал:

— Будет, потерпи до вечера.

Она затуманенными глазами смотрела в котел, исходящий ароматами осетрины, пшена и дикого лука, и Вавила отставил его.

— Што это за хан тебя купил?

— Не ведаю, дяденька, — там два хана было. Один старый, грозный, другой молоденький, меня ему и подарили фряги.

— Фряги?

— Ага. Меня в какой-то город везли с другими полонянками, а этот фряг и перекупил дорогой, сказал — в подарок самому хану, вот и нарядили… Старый-то велел меня молодому отдать. А ночью бой у них был страшный, юрты горели, ордынцы ревели и секлись мечами, я и убежала в лютом страхе. Слуга мне кричит, а я бегу… Всю ночь бежала, моченьки уж нет, а ноги будто сами несут и несут. Стало уж развиднеться, чудится — кони сзади топочут. Кинулась в какой-то ложок, там ручей, трава высокая, камыш болотный. Спрятаться бы, а я — к воде, пью и не могу напиться. И тут вижу — большая нора в репейнике, да так ловко скрыта — ее лежа только разглядишь. В нору и забралась. Утро пролежала, топот слышала и голоса. А как встало солнышко, зверь и явился.

— Зверь?

— Ага. Чую — ходит-бродит около норы, ворчит на гостью незваную. Я стала его тихонько уговаривать: не сердись, миленький зверюшка, ненадолго я дом твой заняла. Он и притих, ушел. Днем не утерпела — вылезла, напилась и опять в нору. Как стемнело, отыскала звездочку да и пошла домой…

Вавила горько улыбнулся, спросил:

— Как звали твоего хана, не знаешь?

— Акхозя-хан, он мне сам назвался.

— Да ты не от самого ли Тохтамыша упорхнула, голубка? — изумился Вавила, наслышанный в Тане об ордынских правителях.

— Того не ведаю, дяденька.

Роман встревоженно смотрел на спутника. Вавила сказал:

— Вот што, голубка, — язык не поворачивался назвать ее дочкой после того, как видел обнаженную, — ты ложись под кустом и спи — нам всю ночь ехать.

Едва она отошла, Роман хмуро спросил:

— Правда, што ль, от Тохтамыша сбегла?

— Похоже. Акхозя — его любимый сын, он во всех походах с отцом. Говорят, молод, но отважен.

— Неуж хан этакую страшненькую сынку свому подарил?

— Ты недоумок, что ль? Ну-ка, тебя, здорового мужика, выгони в степь на подножный корм, — чрез неделю на черта похожим станешь. А она еще и ничего, вот как умоется да поспит — увидишь.

Роман буркнул:

— Тебе лучше судить — ты ее не токмо с лица видал.

— Чего мелешь? — Вавила почувствовал жар на щеках.

— То-то гляжу — задрал ей сарафан сзади и прилип.

— Чума тебе на язык! — вскипел Вавила. — Я ж кору толченую да травку к ране приклеивал, их ладошкой прижать надо.

— Да мне што, жалко? Она уж, поди, семь раз не девка после полону. Довезем до первого аила — воротим татарам. А то — дать сухарей да вяленины, пущай идет, как досель шла.

— Шутишь, Роман?

— С ханами не шутят, а ныне вся Орда — Тохтамышевы владения. Коли у сына ево девка пропала, он велит кажную проезжую-прохожую досматривать. У них приказы разносят как ветром. Влопаемся — головы долой.

Вавила смотрел в темные половчанские глаза спутника, едва веря своим ушам.

— Ты уж забыл, как над тобой в полону измывались? Забыл, што за спиной твоей труп алана и тебя тоже разыскивают? Забыл, што ради воли твоей взял я на душу грех смертоубийства?

— Ты ж попутчика себе искал, — мрачно усмехнулся Роман. — Да я-то — человек, мужик, а она? Девка сопливая. Из-за нее головы класть?.. Ишь ты, ханшей стать не всхотела, шелка и бархаты ей нипочем! К маме побежала — на квас да на щи — вон мы какие! Коли царевичу да самому хану приглянулась, могла бы потом и своим порадеть.

— Не пойму я, Роман, недоумок ты али зверь, коему своя только шкура дорога? Ошибся я в тебе.

Роман вскребся в бороду пятерней, угрюмо ответил:

— Не зверь я, Вавила, и девку эту мне жалко, а еще жальче мне своих девок. Дал мне бог дочерей кучу. Старшая ребенка ждет, мужа на поле Куликовом положили со всеми нашими, звонцовскими — сам видал. Пропадут мои доченьки, коли не ворочусь.

Подавляя невольную жалость к этому угрюмому человеку, Вавила сдержанно сказал:

— Добро же. Возьмешь одного коня, припасы честно поделим — на троих. Ступай один, авось бог тебе поможет. Но коли ты в ближних аилах или разъезду какому выдашь нас, я — выдам тебя. И скажу: надсмотрщика убил ты. Мне поверят больше.

Роман покачал головой:

— Спасибо те, Вавила, за все добро, а вот оговариваешь ты меня загодя зря. Я одного не желаю: в земле ордынского хана в дела его мешаться. Кабы она хоть от какого мурзы утекла… Разъедемся, и нет мне дела до вас, будто век не видывал обоих. Хошь, на кресте поклянусь?

— Не надо.

Близился закат, а Вавила так и не прилег. Поделили пожитки и корм, приготовили вьюки, на малом огне сварили осетрину с толокном, Вавила пошел будить девицу-найденыша. Она вскочила от легкого прикосновения, уставилась на него и рассмеялась:

— Ох и напугал ты меня, дяденька! Думала — лютый зверь аль татарин.

Вавила едва узнавал ее. После еды и сна умытое остренькое личико потеряло зверушечье выражение, серые глаза прояснились и поголубели, на шелушащейся коже, обтянувшей скулы, пробился едва заметный румянец.

— Ступай-ка смой сон да заодно переоденешься там.

— Зачем, дяденька?

— Неужто в этом наряде по Орде разъезжать станем? Твой халат, поди-ка, все Тохтамышево войско ищет.

Она испуганно уставилась на одежду, под которой спала, и вдруг отбросила, словно гада.

— На вот. — Вавила подал ей запасные шаровары, мужскую рубаху и лохматую шапку. — Парня из тебя сделать надобно.

Она вернулась к костру до смеха неуклюжая, только шапка пришлась ей впору из-за обильных волос.

— С косами прощайся, да не тужи — до дому вырастут новые.

Он вынул нож, и, пока отрезал толстые косы, серые от пыли и травяной шелухи, она стояла, покорно опустив голову.

— Как тебя, Анютой, што ль, кличут? Так будешь отныне Аниканом, попросту — Аникой.

— Не тот Аникан у тебя получился, Вавила, — усмехнулся Роман, пристально следивший за перевоплощением девушки в парня. — Эвон бугорки-то под рубахой так и выпирают — даром што худа.

Она накрыла груди ладошками, вопросительно смотрела на мужиков, как бы ожидая совета, куда же их девать. Готовый рассмеяться, Вавила вдруг понял: это ее наивное бесстыдство и покорная готовность обнажаться, когда лечил спину, — оттого, что ею уже торговали, беззастенчиво рассматривали и, может быть, мяли ее женские прелести. Он зло нахмурился. Девушка опустила руки, испуганно посмотрела в его лицо, беззащитная, ни в чем не виноватая.

— Не бойсь, не в рубахе поедешь, теперь не лето. — Он подал ей просторный овчинный полушубок шерстью наружу.

— Теперь разувайсь.

Обули ее в теплые моршни, как и полушубок, подаренные привратником московского торгового дома на случай холодов. Вавила подбросил в костер сухого хворосту и, когда пламя забушевало, покидал в огонь ее старую одежду. Роман, указывая глазами на черный дым, проворчал:

— Беду б не накликать. А серебро срезал бы, небось кажная пуговица — в два грошена.

— На них знаки ханские.

— Знаки на серебре — не на булате. Забьем. — Роман выхватил из огня край обгорелого халата, притоптал, отодрал серебро, две пуговицы протянул Вавиле, но тот отвел его руку.

— Как знаешь…

Собрались уже разъезжаться, когда на верху лога послышался топот многих копыт. Роман вскочил:

— Говорил — беду накличем, вот она.

— Сядь! — Вавила поймал испуганный взгляд девушки из-под надвинутой на брови лохматой шапки, повторил: — Сядь!

Всадники растянутой цепью выросли на краю лога, остановились, присматриваясь к путникам. Один в синем короткополом чапане и серой волчьей шапке, поигрывая камчой, стал спускаться вниз, за ним — еще двое. Путники встали, встречая татар.

— Кто вы, куда идете? — спросил передний, едва не наехав конем на Вавилу. Роман быстро перевел.

— Я — из Таны, иду в Москву по торговому делу. — Вавила достал из-за пазухи грамоту и протянул татарину. Тот подал знак, один из сопровождающих выхватил пергамент, увидев скрещенные стрелы, что-то быстро сказал начальнику.

— Кто с тобой?

— Оба — мои слуги.

Татарин ухмыльнулся, осмотрел навьюченных лошадей.

— Почто огонь залили? — спросил по-русски.

— Дак ить, господин наян, мы в путь собрались и негоже оставлять огонь в сухой степи. Ночами идем, днем прячемся, боязно одним-то без стражи.

— Больше не бойся. В Орде теперь одна власть — великого хана Тохтамыша. Всем говори дорогой: в степи царит мир, кто обидит купца или другого мирного путника, будет лишен жизни. Великий хан запрещает поднимать меч всем — от князей до черных людей, и это касается также чужестранцев. Когда придешь на Русь, купец, обрадуй русов: великий хан Тохтамыш вдвое уменьшает дань против прежней. Пусть русские купцы везут нам хлеб и другие товары, они получат большой барыш. Пусть русские странники идут на поклон гробу своего бога. Пусть те, кто хочет выкупить в Орде полоненных родичей, смело несут к нам полные кошельки или везут обменные товары. Кто тронет их пальцем, лишится руки, кто тронет рукой — лишится обеих.

Поклонились сотнику за добрую весть.

— Ступай с миром, купец, и говори всем, что услышал от меня. Это сослужит тебе лучше стражи.

Татарин вернул грамоту, поворачивая коня, оглянулся и весело осклабился:

— Зачем девку мужиком одел? От кого в степи наложницу прячешь, купец? Жена далеко, поп далеко, а наш мулла разрешает четыре жены и сколько хочешь наложниц! Переходи в татары, купец! — Стегнув коня, он поскакал вверх по склону, хохоча.

Вавила остолбенело смотрел вслед.

— Я ж говорил, — хмуро усмехнулся Роман. — Ты ей титьки шубой прикрыл, а они из глаз торчат — девка и есть девка. Ну, так бывайте, што ль…

— Может, с нами все ж?

— Нет, Вавила. Коли первый встречный ее распознал, что говорить о ханском розыске!

Разъехались. Огромное красное солнце с левой руки лежало на горбоватой ковыльной равнине, ветер затих совсем, тяжелые осенние дрофы ленились к ночи взлетать от приближения всадников, лишь отходили с пути, настороженно свернув головы, пролетные припоздалые птицы падали в травы, быстро проскользнул ястреб, не обращая внимания на добычу, четверолапые хищники поднимались с дневных лежек, чтоб начать ночную охоту. Вавила ехал, угрюмо нахохлясь: сердился на Романа, злился на себя — так обманулся в человеке, — досадовал на девицу, некстати подброшенную судьбой в самом начале пути, но жалел ее даже за эту собственную невысказанную досаду. Она же молча тянулась следом на спокойной вьючной лошадке, догадываясь, что стала причиной размолвки мужиков, и не спрашивая, куда ее везут. Этому сдержанному человеку она доверилась всем существом, хотя все еще мало представляла себе, какая дорога предстоит им вдвоем через Дикое Поле, где только что прошумело две войны, где кроме мирных аилов, настороженно встречающих всякого чужого, бродят воинственные шайки, отбившиеся от разгромленных ордынских отрядов, а из диких урманов снова выползают на охоту племена, промышляющие откровенным разбоем. Выйти на одну из немногих больших дорог, где теперь по приказу хана восстанавливался почтовый ям, где путник попадает под охрану воинских разъездов, они не могли из-за нее же. Но после недели скитаний по безлюдной степи, когда питалась одними ягодами и семенами трав, после страшных ночей, когда засыпала, дрожа, в какой-нибудь яме или звериной норе, обливаясь холодным ужасом при малейшем шорохе, нынешнее положение под защитой доброго, сильного человека — то ли купца, то ли посланника, — человека своего, русского, православного, представлялось ей сказочным спасением от погибели. Дальнего пути для нее как бы не существовало теперь, чудилась где-то за вечерним окоемом знакомая дубрава, прячущая родной погост и отчую деревеньку. О том, что ни дома, ни матери с отцом, ни братьев, вероятно, уже нет у нее, она не думала — в ее лета подобное кажется невозможным. И такой благодарностью к едущему впереди человеку вдруг окатилось девчоночье сердце, что она не удержала легкие слезы, застуденившие ей щеки. Вавила услышал притаенный всхлип, удивленно оборотился.

— Што ты, Аника-воин? Аль боишься?

— Не…

— Чего же мокнешь? Ну-ка, перестань. Доедем мы с тобой до Руси… Вот так… Есть, поди, хочешь?

— Хочу, — призналась она.

— Это хорошо. Стал быть, не успела отравиться. А то когда человек долго ест травы да ягоды, мясное и рыбное ему — хуже яда. Видал я, как от куска мяса людей до смерти скручивало. — Вавила вздохнул, достал из ближней сумы, пристегнутой к седлу, завернутые в тряпицу кусок сухой пресной лепешки и вареную осетрину. — На-ко вот, пожуй, это я нарочно поближе положил тебе в дорогу. А то ночи теперь долгие. Мы-то с Романом наелись.

Она молча взяла, стала есть, присаливая рыбу и хлеб благодарной слезой.

После полуночи появилась ущербная луна, слегка высветлила степь и непонятную темную гряду впереди. Подал голос молодой волк, кагакнул спросонья гусь-гуменник.

— Никак, река впереди? — удивился Вавила. — Стал быть, приток. До самого-то Дона-батюшки сей излучиной — ден десять пути.

— Неуж так много, дядька Вавила? — испугалась спутница.

— Много, Аника-воин, дак ить стоит нам сызнова Дон повстречать — почитай, на русской земле мы.

Долго ехали опушками, держа на полночь, по просветам пересекали редколесья, стараясь не попасть в чащу, где под кронами еще не облетевших деревьев стоял пугающий рогатый мрак.

— Где теперь этот чертов Роман блукает? Как бы спокойнее втроем-то!

— Он из-за меня ушел, дяденька Вавила?

— Не думай о том. Вольный человек сам выбирает дорогу.

— И чем я благодарить тебя стану, дяденька?

— Пустое, Аника-воин. Разве человеку человека надо непременно благодарить за помощь в несчастье?

Из широкого прогала потянуло запахом реки, Вавила повернул навстречу этому запаху. Минули цепкий кустарник, и в глаза блеснули два месяца: один — зацепившийся за верхушку дерева, другой — отраженный неширокой протокой. Отлогим откосом спустились к воде, попоили коней. Восток был глух, но звезды уже словно бы чуть притушило росной прохладой. Въехали на косогор, в тень больших деревьев, здесь и спешились.

— Ты, дяденька Вавила, поспи, я днем выспалась.

— Посплю. Да теперь караулить незачем. Зверь к человеку не подойдет, а и подойдет — кони дадут знать. Ложись и ты.

— Уж я лучше покараулю. Не заспаться бы нам.

— Не заспимся — небось не дома на печи. — Он накрылся одеялом и, прислушиваясь, как хрупают овсом кони, словно унырнул в теплую темень.

Проснулся от беспокойного топота лошадей, вскочил. Было светло и свежо. Чья-то быстрая тень мелькнула в глубине леса. Зверь. Кони сразу успокоились. Серебристая погожая заря стояла над противоположным берегом, сплошь покрытым темно-рыжей стеной осеннего дубняка. На прибрежном откосе, подожженные октябрем, красным золотом пылали татарские клены, отражаясь в сером зеркале воды. Спутница его спала рядом, прямо на листьях, подложив шапку под стриженую голову, спина Вавилы еще сохраняла ее тепло. Наверное, страшновато ей стало одной возле спящего, присела поближе, угрелась и уснула. Устала небось в седле-то. Он — мужик, а и то ноги сводит, в теле острая болезненная ломота — давно не делал больших переходов верхом. Что же о ней говорить? Пока не втянется, плохая она помощница. Ах, Роман! И на Куликовом поле ведь бился, а тут из-за обездоленной рисковать не захотел. Порскнул в кусты — и нет его. Што волк. Да и волку одному худо, он свою стаю ищет.

Поддаваясь жалости, Вавила осторожно погладил волосы спутницы, их росяной холодок странно обжег, он быстро отдернул руку. Сходил к воде, вымылся до пояса, воротился на косогор. Под его пристальным взглядом спящая открыла глаза, сконфузилась:

— И как это я?..

— Ниче, Аника-воин, ночью в лесу без огня спать можно. Однако, пора нам за реку — там доспим и коней попасем.

Долго шли в обход круто выгнутой протоки, наконец сухим дубовым лесом выбрели к самой речке. Была она впятеро поменьше Дона, однако во всяком месте не переправишься. Судя по следам, здесь ходили не только дикие звери, но и кочевники со скотом. Постепенно берег поднимался, сплошной дубняк и карагач с примесью береста, дикого грушевника, боярышника и осокорей стал расступаться полянами. Перед выходом на просторное поле Вавила остановил коня, огляделся. Справа под косогором река раздавалась вширь, играя на перекате серебристыми гребешками. Широкие тропы на косогоре указывали брод. Поблизости мог находиться зимний аил кочевников. Вряд ли он сейчас заселен — до снегов еще далеко, — но какие-то люди там могли быть. Противоположный берег покрывал тот же лес, за ним, по самому окоему, угадывались курганы. Где-то заревел олень-рогач, недалеко отозвался другой. Успокоенный голосами зверей, Вавила стронул коня, но девушка тихо вскрикнула, и он натянул повод. Из-за рощи, что за степным прогалом, показалось четверо всадников. Они неспешно направлялись к реке, о чем-то громко разговаривая. Так ездят у себя дома, но Вавила уловил неладное. Третий всадник в маленьком отряде ехал со связанными руками, лошадь его шла на чембуре. По черной бороде и обнаженной всклокоченной голове Вавила узнал Романа и, забыв о спутнице, нехорошо выругался, пустил коня рысью. Татары разом остановились, повыхватывали луки и опустили их, не видя оружия в руках подъезжающих. Вавила, даже не глянув на Романа, с легким поклоном протянул грамоту седоусому степняку, тот кивком указал на молодого всадника в кожаном панцире:

— Десятник.

Многозначительно повертев пергамент и осмотрев печать, наян отрывисто спросил:

— Кто ты и чего хочешь от нас?

Вавила грозно глянул на Романа.

— Переводи. Я плохо знаю по-ихнему, а ты — мой раб и толмач, сбежавший от меня нынешней ночью.

Татары переглянулись.

— Чем ты докажешь? — спросил десятник.

Вавила похлопал себя по бедру:

— Он хромает на эту ногу, и здесь у него тамга.

— Все равно мы должны отвезти его к сотнику.

— Не вашего ли сотника я встретил вчера? Он передал мне важные вести, которые я должен говорить всем по пути в Московию.

Всадники были явно смущены. Они отъехали, посовещались, потом десятник сказал:

— Мы убедились — это твой раб. Но за поимку беглого раба положен бакшиш.

Вавила достал из кошелька три серебряные монетки, одновременно показав ордынцам, что кошель его почти опустел. Да и они должны понимать: в дорогу, когда нет сильной стражи, больших денег не берут. Довольный десятник предложил помочь при наказании беглеца. Радуясь, что все обошлось, Вавила подъехал к Роману и с сердцем хватил его по загривку. У того стукнули зубы. Вавила схватил его за шиворот, приподнял над седлом, встряхнул.

— У-у-у! — восхищенно загудели степняки.

— Я перебью ему вторую ногу, — пригрозил Вавила, — а тамгу посажу на лоб.

Жестокость купца к рабу окончательно убедила татар, что они вручили пойманного истинному господину. Десятник посоветовал:

— Смотри, купец, чтобы он ночью тебя не зарезал. Ты ему и руки сломай, и зубы выбей, оставь лишь язык. Да не ходи этим берегом — здесь появились желтые плосколицые людоеды, мы ищем их след. В соседнем кочевье вчера пропало двое детей.

Не взглянув на Романа, Вавила тронулся за татарами к броду. Пересекли реку и лес, минули пустые дома, сплетенные из хвороста и обмазанные глиной — зимнее становище кочевников над старичным озером. Древний, поросший муравой шлях уводил на север, к пологим курганам…

Кончался месяц листопада, а речка Черная Калитва, отражая побережные леса, светилась рыжим и красно-желтым огнем, прозрачная вода в ней казалась горячей. На северной стороне, в затишье под холмом, виднелись жилые строения, длинный крытый загон для скота, торчал даже колодезный журавель.

— Деревня! — закричал от радости Роман.

— Зимнее татарское становище, — остудил его Вавила.

На стане встретила тишина, однако стожки сена, заготовленные на самые трудные дни зимы, были свежие, — значит, со снегом заявятся хозяева. В жилищах пусто, лишь в одной мазанке стояли деревянный грубый стол и табуретки. В каждом домике — очаг, топившийся по-курному, у стенок сложены дрова. Возле колодца — деревянные колоды и большой медный котел.

— Баньку бы соорудить, рубахи поменять, — вздохнул Роман.

— Соорудим. До завтра и отдохнем здесь.

— Я и постираю вам, — обрадовалась остановке Анюта. У нее за время пути, видно, возникли свои женские надобности.

Развьючились, стреноженных коней пустили на луг. Откатили котел к самому берегу, установили в ямке, кожаным ведром натаскали воды. Анюта занялась, было, стряпней, Вавила остановил:

— Погодь. Приелась уж вяленина, свежей рыбки добудем.

Роман занялся огнем, Вавила сходил к лошадям, надергал конского волоса, сплел крепкую лесу, привязал уду. Над глубокой заводью, прикрытой возле берега плавучим ковром листвы, вдруг почувствовал мальчишечье волнение. Была пора осеннего жора, и крючок с кусочком припеченной ракушки-перловицы еще не дошел до дна, как леску сильно потянуло в сторону. Вавила азартно подсек, серо-серебряная брусковатая рыбина затрепыхалась у его ног, разевая круглый рот. Обловив две заводи, рыбак принес к костру полное ведро окуня, леща, голавлей и разной бели.

— Ой как много! — обрадовалась Анюта. — Присолить бы в дорогу, да соли мало осталось.

— По дороге еще много будет речек. Сделай щербу понаваристей. Окуньков я на таловых прутьях запеку.

Высыпав рыбу на траву и отбирая зелено-полосатых, с калиново-красными перьями окуней, Вавила искоса поглядывал на разрумянившуюся у огня девушку. Лицо ее ошелушилось, стало смугло-розовым, пугливая зверушечья заостренность в нем совсем пропала, чистые глаза набрали завораживающую ясность и глубину. Золотисто-русые волосы возвратили свой блеск, подросшие и не убранные в косу, они все время мешали ей: она то и дело отбрасывала их со лба мягким жестом, ловя взгляды мужика, смущалась, но лица не отворачивала. «Значит, совсем ожила, — с удовольствием думал Вавила. — Малость худовата, да волосы еще коротки, а то бы наряжай — да и под венец. Славную невесту кому-то везем».

Присолив окуней, он сложил небольшой костерок из таловых прутьев, жалея, что не попалась ему в здешних зарослях черемуха — брось веточку в костер, и дымок даст рыбе такой вкус, что язык проглотишь.

Прихромал Роман, успевший огородить кострище, где в большом котле грелась вода. Костер догорит, останется накрыть балаган, принести в ведре холодной воды из речки — и готова походная банька. Но мыться решили после полудня, когда обогреет. А пока, обсев исходящий паром котел, неспешно хлебали густую щербу, приправленную толокном. Роман, который дома не допускал, чтобы женщины ели с ним из одной чашки, после второго своего спасения смирился с требованием Вавилы: коли Анюта едет за парня — всем есть из общего котла. Сегодня Роман даже и не хмурился — то ли отдых размягчил его, то ли близость русской земли. Анюта выжидала, когда мужики зачерпнут варева, и лишь потом опускала свою ложку в котел, старалась брать поменьше, как и положено младшему едоку, ела аккуратно и тихо. Роман шумно дул на горячий навар, хлебал громко, покряхтывал и утирался, потея от солнышка, жарких углей костра и сытной еды. Вавила старался есть сдержанно, неторопливо, соблюдая достоинство начальника. Он первым отложил ложку.

— Спасибо те, хозяюшка, — щерба на славу.

— Рыбаку спасибо. — От похвалы и, может быть, оттого, что назвал ее не Аникой-воином, а хозяюшкой, Анюта покраснела.

— Оно правда, — поддержал Роман. — Варить ты мастерица, я уж приметил, — значитца, не лодырем у мамки росла. Однако, сама-то едва ложку обмочила, ты ешь-ка, дочка, ешь — тебе тела набирать надобно, не то замуж не возьмут.

— И не надо! — Совсем смущенная, она отложила ложку. — Да я уж сыта.

— Ты это не нам сказывай, — улыбнулся Вавила. — На-ко вот, моей стряпни отведай. — Он стал снимать с таловых угольков поджаренных окуней.

Скоро от горки рыбы остались одни кости.

— Век живи — век учись, — вздохнул Роман. — Я этих полосатых чикомасов и за рыбу-то прежде не считал — колючки да чешуя, што кольчуга. Рази для навару только.

— Ты, брат Роман, закопти их по-горячему, с черемуховым дымком — што там твои стерлядки да белорыбицы!

— И как это ты, Вавила, не перезабыл всего в неволе-то?

— В неволе перезабыл, на воле вспомнилось.

Анюта изумленно взглянула на него:

— Так и ты, дядя Вавила, был полоняником?

— Он лет десять отмаялся в неволюшке, не то што мы с тобой, — усмехнулся Роман. — Полсвета белого исходил в цепях.

— Я ж думала — ты большой да богатый гость. Вон как ордынцы-то с тобой!..

— Нынче они со всеми, кто не беглый, ласковы. Надолго ли?

После полудня мужики вымылись в балагане, снова натаскали и согрели воды для спутницы, занялись починкой снаряжения. На ночь коней поставили в загон, бросив им травы. Спать решили в облюбованной мазанке, разостлав потники. Роман с топором и кинжалом пошел сторожить первым. Вавила лежал в темноте, накрывшись зипуном, прислушивался к тихому дыханию Анюты, думал бесконечные думы: чем и как встретят его Москва и Коломна, куда ему пристроить девушку хотя бы на первое время?

— Дядя Вавила…

— Ай?

— У тебя дома кто остался?

— Мать с отцом были живы, теперь уж не знаю… Два брата, старший и меньший, да сестра.

— Поди-ка, и невеста была?

— Была. — Вавила улыбнулся. — Только я не видал ее. Отец сам высмотрел, по осени сватать собирался. Да татарин меня самого пораньше сосватал. И у тебя небось жених был?

— Не-е. Отец в Брянск собирался переехать. Говорил — там и выдаст.

— Ну, твои женихи все еще на месте. Вот воротимся…

— Не надо мне никаких женихов! Мною уж торговали в Орде, будто овцой. Лучше ли, когда родитель продаст невесть кому? В прошлом годе ему за меня давали вено, да мало показалось родителю-то. А потом в Брянск собрался. Я лишь в полону поняла, как это стыдно и страшно, когда тобой торгуют.

— Теперь родитель станет жалеть тебя. Может, и позволит выйти за того, кто приглянется.

Она затихла надолго, Вавила уже подумал — уснула, как вдруг негромко заговорила:

— Вот кабы ты взял меня в жены, дядя Вавила, дак я бы далее Коломны и не пошла. Тебе все одно жениться, а уж я бы и души для тебя не пожалела. Только вот беда — гола, рубашки-то своей нет, кому нужна такая?

— Бог с тобой! — Вавила привстал. — С ума спятила? В дочери мне бы взять тебя как раз, а ты — «в жены»!

— Не скажи. Вдовцы посправнее только и женятся что на молоденьких, да еще как живут! А ты и не вдовец даже, ты вроде парень еще… Пожилой да вон какой красивый.

Вавила засмеялся:

— Это тебе нынче так кажется: выбирать-то не из чего — я да Роман колченогий. Вот явятся молодцы-удальцы…

— Нет! — сказала упрямо. — Видала уж я удальцов-молодцов. Ты душевный, с тобой мне спокойно и хорошо, никого больше и не надо вовек.

— Давай-ка, Анюта, не будем о сем говорить до Руси.

Засыпая, он услышал, как откинулся полог двери, дохнуло холодком. «Пора на смену?» Еще была эта мысль в голове, когда кто-то чернее тьмы скользнул к нему, навалился тяжелым телом, хватая за руки. Ошеломленный, он позволил схватить их, но вскрикнула Анюта, и тогда ударом колена он отбросил нападавшего, мгновенно откатился с ложа и услышал, как рядом ударил в потник кинжал. Угадав врага по звуку, он схватил его за руку, рывком вывернул ее и услышал, как рука хрустнула в суставе. Раздался пронзительный вопль, Вавила ударил ножом, словно перерезав страшный крик, рванулся в угол, где продолжала кричать Анюта, выброшенной рукой натолкнулся на чужого, ощутив сильное тело и резкий, душный запах, ткнул в бок скользким от крови кинжалом, вызвав короткий смертный стон, круто оборотился, прижался спиной к стене, выставил вперед нож.

— Анюта, лежи, замри, молчи! — и отскочил в сторону, ближе к выходу, опасаясь удара на голос. И заметил, как, сорвав полог, мелькнула в смутном проеме двери человеческая фигура. Пока Анюта лежала на полу, он мог бить всякого, кто приблизится, не гадая, — тут его преимущество перед врагами. Если бы еще меч в руке! — но меч остался возле ложа. Анюта молчала — жива ли? Ничем не проявляли себя и нападающие. Он ждал, весь напружиненный, боясь громко дышать: враг мог таиться в одном шаге. Застонал раненый, грубые приглушенные голоса раздались за дверью, там вспыхнул огонек, отсвета его Вавиле хватило, чтобы различить на полу две человеческие фигуры в звериных шкурах шерстью наружу и комочек в углу — девушка. Он бросился к своему ложу, переступив через лежащего врага, схватил меч. Значит, нападало трое, и один, напуганный смертными криками соплеменников, бежал. Сколько их там, за дверью? Вавила выдернул чужой нож, вонзенный в потник, бросил Анюте.

— Держи, Аника-воин! Ежели с кем схвачусь — бей, да в меня не попади! — С мечом он чувствовал себя почти всесильным. Но что с Романом? Почему не предупредил? Неужто убит?..

Свет приблизился. В проеме двери появился горящий факел, но тот, кто держал его, не высовывался. Наверное, другие издали заглядывали внутрь освещенной мазанки. Броситься бы вперед, выбить факел, проложить дорогу мечом. Но сколько их там? И что тогда станет с Анютой?..

Факел вдруг отстранился, отошел вбок, и на его месте возникло… Нет, это не было лицо. Но это не была и маска. У Вавилы на голове зашевелились волосы, мертвящим холодом оковало члены, и он понял с ужасом, что не сможет поднять меча, даже отступить, если это войдет в мазанку и двинется на него. Может, он имел рога, но их скрывало громадное подобие лисьего малахая, а под малахаем начиналось серо-желтое, плоское, без бровей и ресниц, без бороды и усов, лишь две щелочки, словно пропиленные в сером железе, открывали свирепые свиные глазки. Но взгляд осмысленный — взгляд существа с человечьим разумом. Громадные вывернутые ноздри плоского носа подрагивали, как у зверя, почуявшего кровь. Серые губы узкого рта пошевеливались. И все это покоилось на широченных плечах без шеи, прикрытых грязной лохматой шкурой. Вскрикнула и умолкла девушка. Словно подброшенное этим криком, неведомое существо вдруг выросло, перешагнуло порог. Горбоватое, наклоненное вперед, оно едва достало бы до подбородка Вавиле, но в каждом его движении, в покатом развале плеч, в отсутствии шеи, в руках, достающих до пола, а главное — в сверкании свиных немигающих глазок угадывалась осознающая себя звериная сила, перед которой ничто и смелость, и богатырская мощь человека. Это — как если бы медведю или вепрю вложили в голову человеческий мозг. Но в тот момент, когда оно сделало первый шаг по полу, Вавила потерял в тени его отвратительный завораживающий взгляд, и рука сама поднялась.

— Прочь! Зарублю!..

Пришелец тоже поднял руку, в ней была зажата пудовая дубина из витого корня, окованная каким-то металлом. Он снова неслышно шагнул к Вавиле своими короткими ногами, замахнулся да так и застыл с поднятым оружием. Торжествующе-злой воинский клич, словно молния, разорвал тишину ночи, грохотом копыт обрушился на становище; разом смешались испуганные крики людей, конское ржание, глухие удары и лязг.

Вавила рванулся к врагу, рубанул мечом, но удар его словно пришелся в скалу, руку отсушило. Лохматый резко повернулся, похожий на ощетиненного кабана, шмыгнул в дверь, едва озаренную брошенным факелом. Вавила кинулся следом, но тот мгновенно растворился в темени, изорванной факелами. Неизвестные всадники крутились перед мазанкой, кого-то лупили, кого-то вязали, кого-то волокли, кто-то надсадно хрипел, пытаясь сбросить захлестнувший горло аркан. Вавилу тоже схватили арканом поперек тела, он упал от рывка, тут же вскочил, всадник налетел с поднятой булавой и вдруг весело закричал:

— Купец!.. Не зарезанный! Бакшиш готовь, купец!

У Вавилы сразу подкосились ноги, он сел на землю. Татарин соскочил с лошади, снял аркан, заглянул в лицо.

— Бедный купец. Но счастливый ты. А где твой раб толмач? Не съели его?

Их обступили всадники, быстро заговорили. Вавила понял из их слов, что сбежал какой-то шаман и татары окружают рощу, где он скрылся. Начальник стал отдавать приказания, Вавила наконец узнал сотника.

— Мой раб охранял нас, — стал объяснять татарину. — Его, наверное, убили разбойники.

— Или опять сбежал? — засмеялся сотник. — Я слышал, наши уже ловили его. Ты большой купец, а глупый. Беглого раба надо держать на цепи, ты же доверил ему жизнь… Там что? — Сотник указал на дверь мазанки, потом взял у воина факел, вместе с Вавилой вошел внутрь. Оба разбойника скорчились в лужах крови. Девушка смотрела из угла испуганными глазами. Татарин похлопал Вавилу по спине:

— Карош, купец, карош, богатур! — И по-татарски добавил: — Однако, нашел ты себе слуг, купец!

Вышли наружу, с факелом осмотрели пятерых связанных разбойников. На всех — лохматые одежды из звериных шкур, у всех плоские желто-серые лица, чем-то похожие на то, что недавно явилось Вавиле, словно в жутком сне. Но эти — все же человеческие лица.

— Ушел их вождь-шаман, — сказал сотник. — Мы обложили рощу, но он — как зверь. Страшный шаман: быка душит руками, кровь людей пьет. Из живых пьет…

— Я, кажется, видел его, — произнес с содроганием Вавила.

— Подождем до утра. Надо найти его след. Он без коня далеко не уйдет, а коней их мы взяли. Это последнее племя людоедов в нашей степи. Надо вывести их корень.

Вавила отстегнул кошель, протянул сотнику.

— Не надо, — сказал тот. — Я знаю: у тебя последние деньги. И за спасение от разбойников мы не берем платы — мы обязаны их ловить. За раба — другое дело. Дойдешь назад с караваном — заходи в наше становище. Здесь тоже аилы нашего племени. — Вдруг засмеялся: — И ты уже заплатил бакшиш — ведь вы были приманкой для этих шакалов. В степи сейчас мало путников, мы знали — за вами станут охотиться, поэтому незаметно шли следом. Нельзя ночевать там, где ты стоял днем.

— Мы думали — тут уже неопасно.

— Везде опасно, купец. Даже в больших городах водятся разбойники. Но в степи мы выведем грабителей — то приказ великого хана. Мамаю было некогда, он занимался лишь войной и развел крыс. Торговцы стали бояться, это плохо. Но пусть лишь выпадет снег — следы укажут нам воровские логова.

— Летом, глядишь, явятся новые.

— Пусть! Они пополнят число наших рабов и удобрят степь своей кровью. Приказано всех, кто не пасет своего скота, а живет грабежом и вымогательством, кто избегает ясачных списков и не придерживается указанных ему мест кочевий, кто бродит по степи без ярлыков, хватать и забивать в колодки, а тех, которые не годятся для работы, — убивать на месте. Это справедливо. Государство, которое терпит сброд, само превращается в сброд.

От реки донеслись громкие голоса, сотник насторожился.

— Кого-то еще поймали…

Появились двое воинов, они волокли мокрого человека. Вавила ахнул: Роман!

— Мы нашли его связанного в воде, — пояснил воин.

Сотник усмешливо следил за тем, как купец самолично взялся растирать у костра синего, полуживого раба. Странные эти русы.

— Они хотели его хорошо прополоскать, а потом изжарить.

— Неужто правда, сотник?

— Зачем бы им класть его в воду? А из тебя или мальчишки шаман выпил бы кровь. Другого они приберегли бы к своему празднику или принесли в жертву рогатому богу. Поганое племя.

Роман медленно приходил в себя. Татары, завернувшись в овчины, подремывали у костра. Их сторожа молчали.

Утром нашли след вождя-шамана, уводящий за реку. Воин, стоявший всю ночь поблизости, клялся, что не слышал даже шороха мыши. Отряд решил двигаться по следу — за голову вождя плосколицых, упорно сохраняющих обряд поедания пленников, обещалась большая награда. Захваченных разбойников, связанных длинной волосяной веревкой, погнали на ближнее становище.

— Что с ними сделают? — спросил Вавила.

— Может, кто захочет выбрать себе раба. Но какие из них рабы? — даже скота пасти не умеют. Видно, придется поучить на них стрельбе из лука наших мальчишек. Прощай, купец!

— Прощай, наян.

Татарин пришпорил коня и помчался к броду. У седла его на ремешке, продернутом сквозь уши, болтались головы разбойников, в том числе и упокоенных Вавилой. За них полагался бакшиш.

Кони путников были оседланы, и они сразу покинули страшное место. В голове Вавилы с трудом совмещались величавые города, окруженные оливковыми и лимонными рощами, изумительной красоты храмы, под сводами которых гремят торжественные мессы, и это степное племя, что, поедая людей, приносило обет верности своему страшному божку, пришедшему из каких-то темных времен. Не самого ли божка видел он прошлой ночью в залитой кровью саманной юрте при мрачном свете смоляного факела? Но вот странная мысль: хуже ли это людоедское племя тех разнаряженных людей в заморских городах, которые покупают в рабы двуногих собратьев и замучивают их до смерти в каменоломнях и на галерах? Да и виноваты ли злосчастные людоеды в том, что когда-то всесильная Орда лишила их скота и пастбищ, загнала в волчьи урманы, обрекла на звериную жизнь? Помнится, читал им коломенский поп в старой книге: во всех землях, где проходили ордынские завоеватели, люди стали подобны волкам. И как Русь-то не одичала?! А вот те, в заморских городах, воздвигнутых на чужом золоте и чужой крови, они устояли бы, не выродились в полузверей?..

Кони постепенно перешли на шаг, Анюта, пугливо льнувшая к Вавиле, спросила:

— Неуж наяву было?

— И мне, Аника-воин, кажется — померещилось. При ясном-то солнышке в этакую чертовщину кто поверит? А вот ночь придет…

— Ой, боюсь! То ж небось сам нечистый был. — Она троекратно перекрестилась.

— Не пужайся. Не выдадим тебя и дьяволу.

Она тихо спросила:

— А людей страшно убивать небось, дядя Вавила?

— Людей-то?..

— Этакую нечисть людьми называть! — рассердился Роман. — Оне хуже зверья. Ну-ка, где бы мы были теперь, кабы не татары, а?

— Ладно о том, — оборвал Вавила. — Я вот слыхал: за морем есть целые народы такого обычая… Да ну их! Урок нам крепко надо запомнить. Пока ночевали со всякой опаской, худа не случалось. Рано по-домашнему зажили.

…Шестой день путники ехали старинной просекой, когда-то прорубленной по приказу ханов через сплошные рощи и дикие боры, чтоб легче большое войско Орды проникало в серединные русские земли. Просеку изрядно затянуло подлеском и кустарником, осталась обыкновенная лесная дорога, довольно глухая, только ярусы древесных вершин указывали ее прежнюю ширину. Переходили речушки и речки по шатким обомшелым мостам, а чаще — вброд. Стали уже попадаться темнохвойные сплошняки, но пока чаще стояли кругом изумрудно-рыжие сосновые боры. Черные гирлянды тетеревов осыпали большие плакучие березы, и Вавила без труда добывал их к столу. Облетевшие седые дубравы сменялись по низинам дымчатыми осинниками и корявой лещиной, где множество разного зверья — от белок до вепрей — кормилось орехами и желудями, где косули и лоси глодали кору, безбоязненно подпуская человека на верный выстрел; сизый тонкостволый рябинник, гнущийся от налитых соком рубиновых кистей и жирных говорливых дроздов, перемежался зарослями малины и шиповника, где еще бродили осовелые медведи и барсуки. Лишь на старых кулигах буйствовал дикий кустарник, напоминая, что это звериное царство было когда-то и человеческим краем. По утрам на тихих заводях ручьев и речек, на оконцах родниковых ям появлялся тонкий ледок, но поднималось солнце, и таяли закраины, улетучивался иней с полеглых трав и древесных ветвей — осень никак не хотела уступать дорогу зиме.

В лесу путники чувствовали себя увереннее, однако ночевали по-прежнему без огня. С давних пор подобные просеки пользовались недоброй славой. Селений вблизи не было, хотя путники знали, что давно вошли в населенную русскую землю. От просеки же не хотели удаляться — она лучше всяких проводников выведет к большому городу, а то и к самой Москве.

Однажды лес широко расступился над неведомой речкой; с высокого берега они увидели по другую сторону вспаханные поля, соломенную ригу возле гумна, а за нею — маленькую деревеньку, приткнувшуюся к лохматому боку соснового бора. Долго стояли, глядя на сизый дымок над овином, и каждый словно уже дышал сухим и пьяным запахом ржаных снопов, слышал размеренный стук молотила и шорох решета, полного золотой половы.

Вавила снял шапку и перекрестился на ригу.