…Великий князь Московский, государь всея Руси Иван Васильевич очнулся от беспокойного сна. В первый момент даже не понимая, где он. Охнул, с трудом поднимаясь на ноги. Закостеневшие, сильно отекшие ноги совсем не слушались. Свеча догорела так же, как и огонь в огромной печи.

Наконец-то понял Иван, что находится в своем кабинете во дворце кремлевском, вспомнил, что вписывал в синодик бесконечные имена и все, что с именами этими связано.

Имена убиенных, уничтоженных по приказу царя Грозного. Были их тысячи, и ежедневно синодик пополнять приходилось. Иногда казалось Ивану, что приходят к нему убиенные те, жалобятся перед царем да его же и обвиняют. Слышал он голоса их:

– Верни мне детушек моих, государь, что в Шексне повелел утопить, словно котят слепых…

– Почему ты убил мужа моего, царь Грозный, а с ним и тридцать три души невинные загубил?

– Помнишь ли ты тот день в Твери, когда велено тобой было девять тысяч людей безвинных казнить жестоко?

– Подумай, царь русский, о монахах и монахинях из монастырей новгородских, что именем твоим засечены до смерти были!..

Сущее наказание голоса такие слушать, мучили они Ивана Васильевича нещадно, до слез доводя горючих.

Он не мог вновь воскресить их, мертвых, но страстно желал, чтоб молились по всем монастырям российским за души тех усопших. Сам молился днями и длинными, такими бесконечными ночами.

Чувствовал государь слабость, доводящую до дурноты, а потому с трудом добрел до скамьи, мехами укрытой, вновь в дремоту погрузился…

Когда открыл государь после сна двери тронного зала, стрельцы караульные замерли в страхе, а из тени, от окна, вышел отец Феодосии, глянул на царя пытливо.

– Отче, – удивился царь. – Что ты здесь делаешь посреди ночи-то?

– Тебя ждал, государь… – отозвался царский духовник. – Сказывали мне, что видеть ты меня желаешь.

– Желаю? – Иван задумчиво провел рукой по всклокоченной седой бороде клинышком. – Значит, позабыть уж успел о том. Прости…

Тонкие губы Феодосия скривились в еле заметной усмешке.

– Все заснуть не можешь, государь? Тогда, быть может, со мной поговоришь?

Царь пожал плечами.

– Поговорить… да. Пойдем, отче. Пошли в покои, что ль. Больно мне, лечь я должен.

Всюду в коридорах и по лестницам кремлевского дворца была выставлена стража, привык государь по ночам бродяжить, хоть и боялся до дрожи, что набросятся тати из-за угла, умертвят. Это был страх, что преследовал его долгие годы. Постоянно боялся он предательства, никому не верил, даже друзьям самым близким да родственникам. И мстил за ту муку мученическую, что прорастала в нем, мстил, других на те же муки обрекая.

Слуга Иванов, Кирилл Чартков, уже давно ожидал государя перед спальными покоями. Помог царю залезть на высокое ложе и, спиной пятясь, удалился с поклонами.

Феодосии присел в резное кресло и, глядя на Ивана, невесело подумал: «Совсем в старца превратился. А ведь ему всего лишь пятьдесят два годка будет. Впрочем, жизнь-то какую ведет? Немудрено, что сил никаких и не осталось».

Феодосии многое знал о Иване потаенного, куда больше других людей, хотя и понимал прекрасно, что и ему давно уж не верит царь. Были такие пучины в душе его, о которых Иван никогда не заговаривал даже, и одно лишь предчувствие подобного разговора повергало в дрожь отца Феодосия.

– Много уж лет тому, – устало заговорил государь, – как написал я хорал, архангелу Михаилу посвященный, хранителю небес и земли. Молил я его о милосердии ко мне, грешному, ибо приидет еще тот час, когда покинет душа тело мое бренное. Как думаешь, отче, а не явится ли он мстителем ужасным за грехи мои?

Феодосии задумчиво покачал головой. Что уж тут ответить, чтоб гнев Иванов на себя не вызвать?

– Народ русский любит тебя, государь, – отозвался он, наконец. – Хотя в прошлом и страдал немало по милости твоей. Но это добрый народ, с сердцем открытым… А Господь-то еще великодушнее! Он всякого простит… Кто о прощении просит.

– А я прошу, я прошу, – проворчал Иван. – Видит Бог, очень прошу. Вчера в лавру Троицкую золотом шитый покров алтарный послал, чтоб молились ежечасно и за меня, и за сына моего. Он, бедный мой Иван… Что я наделал, зачем его ударил! Клянусь, отче, не хотел я его убивать. В меня словно бес вселился! Он же плоть моя и кровь, сыночек мой, наследник. Проклят я!

Царь вымученно посмотрел на Феодосия.

– Знаешь, отче, – прошептал он едва слышно, вымученно. – Я ведь с той поры шапку Мономахову не надеваю и венец царский. Не люблю я больше короны своей царской, тяжела она для меня стала, отказаться от нее хочу, в руки более достойные передать. Думаешь, у сына моего Федьки достойные руки?

После смерти царевича Ивана двадцатипятилетний Феодор был официально провозглашен наследником престола. Он был совсем не похож на погибшего брата, унаследовавшего отцовскую жестокость и подлость. Феодор Иоаннович был смирен и покорен. Все время в церквях и монастырях службы отстаивал или зазывал в покои свои скоморохов, чтоб веселили…

Феодосии на понюх не переносил царевича. Народ считал его святым, блаженным, юродивым, но зачем на Руси святые на троне… Окружение Грозного никогда не заблуждалось на счет Феодора: слабоумен и все тут.

– Ты – царь, – осторожно отозвался Феодосии. – И тебе царем еще долго оставаться. Твой младшенький сынок, Димитрий, еще в колыбели лежит. Дозволь ему под твоим крылом вырасти. Тогда и посмотришь, что из него станется.

– Димитрий-то от седьмого брака, – возразил царь, поморщившись. – Не может он на трон рассчитывать.

– Коли ты здоров и силен будешь, законы прежние и изменить можно.

– Вот то же самое и Бориска Годунов с Вельским поют, – царь устало прикрыл глаза. – Но я-то болен…

Посмотри на меня внимательно, Феодосии. Знаешь, о чем я иногда думаю? Что ядом меня потчуют… Может, с лекарствами дают. Надо бы лекаришек в пыточную отправить, небось, мигом признаются…

И Иван внезапно засмеялся. Безумный, захлебывающийся смешок, от которого содрогнулся даже невозмутимый Феодосии.

– Нет, не убьют они меня! С тех пор как я на свет появился, вечно кто-то на жизнь мою покушался, но я всех заговорщиков подлых насквозь вижу, мне сопротивление оказывать бесполезно.

– Успокойся, государь, прошу тебя, – бросился к нему духовник. – Не думай о злом. Ну, зачем лекарям травить тебя?

– Так ведь бояре их на это подбивают! Многих я из них изничтожил, чванство их укрощая. Они словно змий о семи головах, бояре эти. Одну голову отрубишь, новая тут же отрастает. Не удалось мне семя их гнилое все повывести. Феодосии, я окружен врагами и татями подлыми!

Он хотел слезть с постели, но ноги отказали ему, и Иван рухнул на пол. Феодосии бросился государю на помощь и с ужасом увидел, что царь впал в беспамятство. Духовник кинулся к дверям, созывая слуг. Кирилл Чартков с двумя стрельцами уложили царя в постель.

– Что… – с трудом спросил Иван. – Что это было, Феодосии?

– Да плохо тебе сделалось, государь, – вздохнул монах. – Сна тебе не хватает.

– Сна… да… – прошептал царь. – Вот только чтоб кошмары не видеть. Пусть лекарь Якоби придет. Англичанин толк в снадобьях знает, пусть зелье мне сонное смешает. Он верен мне, знаю. Что думаешь, отче?

– Доктор Якоби – человек честный, – согласился Феодосии. – Его тебе бояться не надобно, – он повернулся к дверям. – Я велю послать за ним.

– Да скажи, пусть слугу с собой возьмет, чтоб снадобье сначала испробовал. Чтоб я уверен был… Понимаешь?

– Понимаю, государь, – проговорил монах. Лица Феодосия Иван сейчас видеть не мог, как и взгляда, на него брошенного. Взгляда, в котором читались ужас и сожаление.

Колокола московские голосили заполошно, когда мчались сани по Красной площади к Спасским воротам.

– Кто вы? Что надо? – подозрительно спросил огромный бородатый стрелец.

Иван Кольцо, правивший первыми санями, протянул стрельцам письма. Одно, скрепленное печатью строгановской, а второе – от казацкого атамана Ермака Тимофеевича, с трудом написанное отцом Вакулой.

– Черт бы все побрал, – сказал Ермак, вручая послание Ивану Кольцо. – Хуже наказания и не придумаешь. Лучше бы я пешком Пояс Каменный еще раз прошел, чем такие письма наговаривать! Береги его, как девку на выданье, потому что еще раз я с Вакулой письма писать не сяду. В жизни так не мучался.

Письмо, скрепленное строгановской печатью, было написано Никитой и адресовалось князю Ивану Шуйскому. Князь в ту пору ходил у царя в любимцах, вот и сообщал ему Никита Строганов, что по приказу государеву земли Мангазейские почти все покорены уже. Пусть простит государь прежние грехи казацкие, ибо знатно уже потрудилась ватага вольная во славу Отечества.

Иван Кольцо и остальные казачки ждали на внутреннем кремлевском дворе. Наконец, появился слуга широкомордый и велел к князю Шуйскому подниматься. Сани Кольцо решил оставить под охраной товарищей, а то знаем мы этих воров московских, из-под носа государева добро растащат…

– Государь наш батюшка изволил принять вас, – сказал Шуйский неохотно. – В ножки ему бросайтесь и морд разбойных не кажите, на царя глупо пялясь.

Кольцо переглянулся с друзьями. Что-то царь решит? Сущее убийство в Москву отправляться было! Сами согласились головы на плаху подставить!

Смолк колокольный звон. Разнеслось по Кремлю пение монашеское. А потом двери тронного зала распахнулись, и вошел царь Иван Васильевич. С полдюжины ближних бояр следовали за государем.

Лишь дня два назад мучила царя слабость и дурнота. Но сейчас чувствовал он себя заново родившимся после славного отдыха, хоть и опирался тяжело на посох, три ступени к трону без посторонней помощи одолел. Князь Шуйский выступил вперед.

Тихо прошептал что-то на ухо царю, Кольцо так и не понял, что князь сказал. Как и было приказано, казаки при появлении государя рухнули на пол, ожидая, когда заговорит с ними Грозный.

– Поднимитесь, – казалось, уже целая вечность прошла, и вот царь заговорил с Кольцом. – Вот ты и попался в сети, Иван Кольцо, бляжий сын. Три года уж с тех пор миновало, как к смерти я тебя приговорил. Помнишь? После налета вашего подлого на Сарачинск, когда хан ногайский с жалобой ко мне обратился, потому что крепость вы его пограбили да разрушили, – Иван Васильевич говорил совсем негромко, с обманчивой лаской в голосе, что опаснее была крика его. – Конечно же, ты все помнишь, душегуб и лихоимец!

– Милостивец ты наш… – задохнулся Кольцо, но царь не дал ему договорить.

– А ты? – повернулся он к сотнику Сашко Бустыне. – Тоже был, небось, в Сарачинске?

– Да, государь. И там был тоже. А сейчас вот с атаманом нашим Ермаком Тимофеевичем по призыву Строгановых Мангазею воюю. За дело святое…

– Слыхал, Шуйский? – царь пристукнул посохом по полу. – Теперь это святым делом называется! По призыву Строгановых! А чего ж не от имени моего?

– Так ведь для тебя ж ханство Кучумово завоевывали, государь, – смело возразил Кольцо. – Чтоб царство твое больше и богаче стало, чтоб вера православная торжествовала повсеместно. Смилуйся, прочитай, что Ермак Тимофеевич отписал тебе, и тогда увидишь, правду мы говорим…

– Я не читаю писем душегубов и воров! – вскинулся царь. – В них лишь ложь одна! – он высокомерно глянул на стоявшего у трона Шуйского. – Говоришь, эти каты полные сани даров навезли? И где они?

– Да на дворе, государь. Ермак Тимофеевич шлет тебе дань с новых подданных твоих. Так, по крайней мере, в письме Никитки Строганова отписано.

– Вели разгружать сани, пусть сюда все несут, – оживленно распорядился царь. Но когда Кольцо с Бустыней собрались к дверям идти, взмахнул посохом. – Вы здесь останетесь! Послушать хочу о походе за дело святое. Так побежден хан Кучум-то?

– Почти совсем разбит, осталось только из Сибиря его выжить, – ответил Кольцо.

Ответ понравился царю Ивану, губы государя скривились в улыбке.

Двери распахнулись, и слуги внесли дары, привезенные казаками. Иван Кольцо и Бустыня раскрыли сундуки, и глаза царя расширились от восторга. Пять тысяч шкур устилали пол тронного зала – соболя, лисы чернобурые, бобры, белки, все «золото сибирское». Богатство немыслимое.

Двадцать тысяч целковых истратили Строгановы на поход казачий, а получили раз в пять больше и с царем щедро поделились.

– Подойдите ко мне, – приказал государь казакам. – Я прощаю вас за прошлые деяния греховные. Вы славно послужили России и заслужили мою милость. Возвращайтесь с миром к вашему атаману. Да хранит вас Бог.

Три дня провели казаки в Москве. За это время Иван все ж таки прочитал письмо Ермака. И приказал воеводе Волховскому выделить из приказа воинского три сотни новых пищалей для казаков. Велено было отвезти в дар атаману шубу с царского плеча, кубок серебряный и позолоченный доспех.

И вот, зима еще не кончилась, а посыльные, отправленные в октябре, вернулись в Чинга-Туру. Встретили их ликованием великим. Живые вернулись, от царя-то Грозного!

Ермак с гордостью разложил доспех, да велел Вакуле громко, с почтением в голосе, письмо царево читать.

– Здрав будь, царь наш Иван Васильевич! – крикнул Ермак. А казаки подхватили, да из пушек холодную ночь вспугнули.

Через несколько дней после этого радостного события в церковь влетел Машков, в глазах его стоял неподдельный ужас, волосы слиплись от пота, рычал казак совсем уж по-звериному:

– Батюшка, отец Вакула! – голос Ивана срывался. – Ляксандра Григорьевич! Помогите! У Борьки горячка! Меня больше не узнает уже! И горит весь! Да помогите же мне!

Священник выскочил из своей каморы в одном исподнем, отвесив молодухе, выбежавшей вслед за ним, звонкую затрещину. С другой стороны уже торопился Лупин, седые волосы всклокочены после сна.

– Борька у меня на руках умирает! – надрывался Машков. – Бредить начал!

– Молись! – категоричным тоном посоветовал священник. – Мальчишка в последнее время из-за вас, болванов стоеросовых, на морозе все был! Вы ж легкие ему обморозили! Погодь, я сейчас к соборованию все подготовлю!

– Не должен он умереть! – взвыл Машков. – Ермак уж лекарей звал, да те ничего не смыслят. Раны штопать они мастера, а вот от лихоманки нет у них ничего! Александр Григорьевич, что лошадям дают, чтоб жар сбросить?

– Сейчас принесу я снадобья! – крикнул Лупин и бросился в свой закуток. «Горячка, – подумал он с ужасом. – Какой поп наш ни скотина, а в одном прав он: если мороз в легкие вгрызается, если обморожены они, придется нам, как котятам беспомощным, смотреть на смерть Марьяшкину. Марьянушка, вместе нас похоронят… Что мне в мире сем без тебя делать?»

В доме князька Япанчи у кровати Марьянки сидел мрачный Ермак, неподвижно уставившись в одну точку. Два лекаря с самым несчастным видом переминались у стены, потирая свежие шишки на лбу. Ермак не смог сдержаться, прошелся по физиономиям «чертей» рукоятью ногайки, когда сказали те, дескать, ничего сделать не можем.

– Кто-нибудь прикасался к нему? – выкрикнул Машков, влетая в палаты дома Япанчи. Это была еще одна его забота. Лекари только руками развели, мол, атаман никого и близко не подпускает, как тут лечить человека?

Машков вздохнул с облегчением и бросился к Марьяне. Девушка лежала неподвижно, с широко раскрытыми глазами и что-то шептала негромко. Дыхание со свистом вылетало из ее рта, словно бурю снежную она в себя проглотила.

– Грудная болезнь… – бесцветным тоном прошептал Лупин и перекрестился. – Господи, и в самом деле с легкими беда! Господи, сжалься же над нами!

Он бросил на пол суму со снадобьями, наклонился над дочерью, пристально вглядываясь в ее лицо. Марьянка не узнавала его… ее взгляд уже видел окоемы иного мира.

– Вон! – выкрикнул Лупин. – Все вон!

– Почему? – охнул Машков.

– Вон! – сорвался голос у Лупина. – Мне одному остаться надобно!

Ермак молча встал с кровати, схватил Машкова за рукав рубахи и потащил к двери. Лекари торопливо семенили следом, шишки их росли буквально на глазах. «Легкие, – думали они. – Да Борьку мы уж завтра не увидим. Разве что в гробу. Жар разорвет его сердце и легкие на части! И ничего нельзя поделать. Эх, Ермак Тимофеевич, Ермак Тимофеевич, придется тебе нового посыльного искать…»

Дверь захлопнулась. Лупин приставил к ней для надежности еще и тяжелый сундук и начал осматривать дочь. Прижался ухом к груди, слушая по-сумасшедшему бьющееся сердце. Белое тело девушки полыхало, а когда она судорожно хватала ртом воздух, в груди у нее начинало хрипеть.

В дверь постучали. Лупин вздрогнул и торопливо накинул на Марьянку меховой полог.

– Что ты там с Борькой делаешь? – в отчаянии кричал из-за закрытых дверей Машков. – Я не слышу…

– А мне что, петь прикажешь, идиот? – тоже раскричался Лупин.

– Ты осмотрел мальчишку?

– Нет, я с ним тут в бирюльки играю! – проворчал Александр Григорьевич.

Машков чертыхнулся, прибавил еще пару выражений покрепче, за которые доброго христианина ждет геенна огненная, и забарабанил в дверь кулаками.

– Ежели он умрет, я тебя убью!

– Опоздаешь, Ваня! – всерьез отозвался Лупин. – Я сам на себя руки наложу!

Казалось, перебранка Машкова с отцом девушки совершила чудо – Марьянка пришла в себя. Она чуть приподняла голову, взгляд девушки вновь стал осмысленным.

– Опять лаетесь… – слабо прошептала Марьяна. Лупин вздрогнул, бросился перед ложем дочери на колени и обнял девушку. Прижал горящее тело Марьянки к себе, моля Бога лишь об одном, пусть позволит ему жар недужный на себя оттянуть…

– Тебе больно? – наконец, спросил он. Удивляясь тому, как вообще говорить не разучился.

– Нет… – она попыталась улыбнуться, но закашлялась надсадно. – Пить хочу, папенька. Я бы сейчас озеро, верно, выпила…

Подав брусничного взвару, Лупин поглядел на нее нежно, схватил суму и начал доставать пузырьки с мазями, порошками, салом барсучьим, воняющим просто омерзительно. Все то, что сгодится лошадям, если они простынут.

– Папенька, холодно мне… – внезапно прошептала Марьянка. Она пылала, а тело сотрясал озноб. Лупин прикрыл ее еще одним меховым одеялом и бросился к дверям.

– Мне нужен кипяток и вода холодная! – крикнул он. – И полотенца побольше, чтоб человека замотать. Да побыстрее вы там, мухи сонные!

– Уже лечу! – Лупин услышал, как Машков с силой толкнул лекарей. За дверью загомонили, забегали.

– Я сейчас к вам войду! – крикнул Машков.

– Только нос сунешь, прирежу! – спокойно пообещал Лупин.

Еще никогда казаки так не торопились, как в тот день. Прошло всего ничего времени, а Машков вновь барабанил в дверь.

– Батя, воду я принес! Ляксандра Григорьевич, хоть глазком одним дозволь взглянуть…

– Прочь пошел! – Лупин отодвинул в сторону сундук, открыл дверь и занес два ведра в палаты. От одного ведра вовсю шел горячий пар. Ермак тащил груду льняных тряпиц.

– Как лечить-то будешь? – спросил атаман. В отличие от Машкова, который вел себя, как сущий безумец, он старался держаться спокойно.

Для казачьего атамана Ермака Тимофеевича судьба была тем властелином, с которым простому человеку не поспоришь. Можно быть вольным, как орел в поднебесье… Но в один из дней оборвется нить судьбы и все равно придет конец.

– Не могу сказать, – закрыл Лупин дверь перед носом атамана. – Сейчас битва начнется, в которой ты, Ермак, мне не помощник!

Весь день и всю ночь просидел Лупин у постели Марьянки, обматывая тело девушки горячими полотенцами, а к щекам холодные компрессы прикладывая, чтоб оттянуть жар.

Машков и Ермак приносили все новые ведра с водой, а вечером Ермак отправил на казнь остяков, тех самых возниц, что заманили их отряд в ловушку.

К ночи прибежал Вакула Васильевич.

– Умер, поди? – спросил он Машкова, уныло сидевшего на лавке подле закрытой двери в ожидании новых распоряжений Лупина. – Отпевать парня, что ль?

– Я сейчас тебе, заразе, всю бороду повыщиплю! – рявкнул Машков. – Ступай спать, длиннорясый!

Поп всплеснул руками, осенил голову Машкова крестом, а затем пребольно саданул казака кулаком по лбу.

– Дурак ты, Ваня! – спокойно произнес он, когда Машков поднялся с пола. – Мне раб Божий Александр надобен.

– Он Борьку выхаживает, али не понимаешь?!

– И все-таки надобен он мне! – Вакула сжал кулаки. – Он – служка церковный, али нет? Он кому послушен, мне или тебе? Борька-то все равно не жилец!

То, что сделал Машков, было равносильно казни на костре: он схватил попа за нос, оттягал как следует и пинками выгнал его прочь из дома, пинками ж да тычками прогнал по морозу в церковь. А на прощание, хоть и поминал отец Вакула всех святых с матерями их вкупе, отвесил звонкий подзатыльник.

На следующее утро, рано-рано, Лупин, шатаясь от усталости, вышел из покоев больного «Борьки». Словно призрак, душа блуждающая, огляделся по сторонам и упал на скамью рядом с Машковым. Глаза старика покраснели и слезились от усталости и ночи, проведенной без сна.

– Спал жар… – прошептал он, уткнувшись головой в широкое плечо Машкова. – И хрипит уже меньше.

Нам остается только молиться… Сходить надобно к Вакуле…

– Ступай, батя, – растроганно промолвил Машков. – Со мной поп и разговаривать не станет…

– Нет! Ты ступай! Я с Марьянушкой остаться должен, – Лупин подтолкнул Машкова. – Сходи к нему, пусть уж зла не держит, за здравие помолится…

Смутно предчувствуя неладное, отправился Машков в церковь. Вакула вышел к нему и замер. Машков упал на колени и опустил голову.

– Победили мы болезнь, отче! – негромко произнес он. – Сбил жар Лупин. Только с Божьей помощью и сладили… Помолись и ты за здравие Борькино.

– Господь с тобой, Ванятка! – пробасил казачий душеприказчик пред Богом. Подошел поближе к коленопреклоненному Машкову. Тот вскинул на него глаза…

И тогда на Ивана обрушился первый удар. Казак не сопротивлялся… Он должен убедиться, что поп помолится за здравие больной. Удары сыпались со всех сторон. «Марьянушка, ради тебя и не такое стерплю, сдюжу! Ха, подумаешь ребра… Марьяшка, ты поправляйся только! Гой, а теперь голова… Марьянка, я люблю тебя…».

Когда Вакула подустал, он отслужил службу во здравие раба Божьего Бориса, а затем помог Машкову выйти из церкви. С синяком под глазом, кровоподтеками по всему телу вернулся Иван Матвеевич в дом князька Япанчи и постучал в двери покоев, где лежала Марьянка.

– Я упросил его службу отслужить, батя! – устало сообщил он.

– Входи…

Пошатываясь, Машков вошел в покои. Марьянка спала, замотанная в полотенца. «Нет, не умрет…» – с радостью подумал Иван.

Лупин в ужасе глянул на него и твердо решил отомстить зловредному отцу Вакуле.

– Можно… можно я поцелую ее, – прошептал Машков, падая перед кроватью на колени.

– Можно.

– Спасибо, батя, – Машков наклонился и поцеловал Марьянку в закрытые глаза. А когда поднялся, увидел, что девушка слабо улыбнулась во сне.

Чудеса происходили одно вслед за другим. Первым было то, что Марьянка и в самом деле выжила и спустя шесть недель смогла встать на ноги. Поддерживаемая Машковым – он почти нес ее на себе, – делала она первые шаги по дому, и Ермак велел готовиться к праздничному пиру. Все это время Лупин не отходил от дочери ни на шаг. Только так удалось скрыть, кем был на самом деле юный ермаков посыльный «Борька».

Машков вновь подрезал Марьянке отросшие за время болезни волосы, с горечью замечая, что девушка сбросила во время болезни фунтов десять, сделавшись еще более хрупкой и невесомой.

А было еще одно чудо: казачий богомолец Вакула Васильевич Кулаков пролежал в постели, причем на брюхе, недели три, страдая от какой-то совсем уж странной болезни, о которой сам рассказывал прямо-таки несусветные байки. Истина заключалась в том, что некто неизвестный напал на священника в ночи, когда поп дрых в своей собственной постели, и пришлепнул ему на мягкое место раскаленное тавро. «Как скотине какой-то…» Разглядеть обидчика Вакула не смог, ибо был «зело в подпитии». А когда почувствовал боль и запахло паленым, было уже слишком поздно, и «злой супостат» сбежать успел.

Машков, о чем поп знал наверняка, не мог этого сделать. В ту ночь он был у Ермака, говорил с атаманом об усилении отрядов стражи. Всадники Маметкулевы становились все наглее и нападали почти повсеместно на строгановские обозы. Они уничтожали даже маленькие часовенки на сибирском тракте, а священников вешали за бороды, предварительно сломав несчастным хребет.

Лупин подлечил Вакулин ожог, как сделал бы это у лошади. Но вот только поп казачий жеребцом все ж таки не был, рана воспалилась, и пришлось ему лежать на брюхе. Вакула даже и заподозрить не смог, что его личный добрый самаритянин Лупин этим самым тавром его же и отметил.

– Что б я делал, коли б тебя не было… – сказал священник Александру Григорьевичу. – Нет, точно, произведу я еще тебя в дьяки…

Наступила весна, лед на Туре с шумом шел трещинами, льдины набивались на льдины, таял снег, земля уже не могла впитать в себя влагу, превращаясь в бескрайнюю болотину. Охотники, ставшие еще и ермаковскими лазутчиками, сообщали об армии Кучума, стоявшей в полной готовности на Тоболе… Да и от Строгановых прибыл посыльный с письмом, что уж пора бы атаману в этом году полностью Мангазею покорить… Шел 1582 год…

Казаки чинили ладьи, собирали новые плоты, запасались солониной, ловили рыбу и вялили ее на солнце, так что вся округа уже смердела нещадно.

Но когда, в мае, появились посыльные епископа монастыря Успенского, устроили прямо на этом провонявшем берегу торжественное богослужение, на котором причислили Лупина к дьяческому сану и освятили святой водой все ладьи и плоты.

Начинался новый поход. Вниз по Туре, к Тоболу, а потом и дальше к Иртышу, к сердцу Мангазейскому, раю неведомому, где чернобурых лис руками голыми за хвосты поймать можно, где… Эх!

На берегах Тобола их ожидал Маметкуль с десятью тысячами воинов. А Сибирь, крепость Кучумова, обнесена была высокими валами да рвами глубокими. Со всех краев земли Мангазейской прибывал все новый и новый люд, призванный в войско Кучумово. И не только князьки местные шли на помощь; татары хана Гирей-Мурзы, князья Янбши, Бардан и Немча, Биней и Обак спешили.

Гирей-Мурза, сам ногаец, послал своих воинов, чтоб расквитаться с Ермаком за прежние свои обиды.

Собралось огромное войско, чтобы уничтожить тысчонку одиноких безлошадных казаков. По берегам Туры то там, то здесь появлялись ханские разведчики, преследовали какое-то время ладьи, а потом исчезали. Пару раз Ермак приказывал плоту с немецкими пушкарями пристать поближе к берегу и дать несколько пушечных залпов… Всадники в панике ускакали прочь.

Кучум выслушал их рассказы с удивлением. Да и правду сказать, звучали они очень странно.

– Огромное русское воинство движется по реке, как по суше! – говорили его люди. – Воды больше не видно, только ладьи да плоты повсюду. А во главе плывет ладья под кроваво-красным парусом! Великий герой стоит в ней и в рог золотой гудит! Серебряными стрелами да огнем лютым стреляют его воины, и если попадет стрела такая, дым до небес поднимается, гневаются небеса и молниями плюются в ответ, терзая людей и деревья. Что делать, о, хан?

Кучум задумался. Он верил своим посыльным. Отпущенные когда-то на свободу воины князька Япанчи из Чинга-Туры рассказывали то же самое. Русские были способны будить гром, к этому следует привыкнуть. Что знал Кучум о пушках?

К середине мая дни стали теплее, зазеленела трава на берегах, казаки добрались до Тобола. Смотрели на землю и с тоской вспоминали степи донские, Волгу-матушку…

По берегу носились всадники татарские, к ним успели привыкнуть, никого их вид больше не волновал, за исключением Машкова и Лупина разве что. Да и те не за себя, за Марьянку боялись и переживали.

По ночам высаживались на берег, брали «языков». Толмачи допрашивали их, Ермак узнавал новости, а потом отпускал пленных.

– За нами вослед войско раз в сорок больше нашей ватаги движется, – говорил он пленным. – Идите и передайте Кучуму, что русских ему не одолеть!

На Тоболе подошел к концу их поход. С берега летели стрелы и копья, а сильные водовороты мешали двигаться дальше. Пришлось волочь ладьи посуху, чтобы миновать пороги и вновь спустить их в уже спокойную воду. Но этот волок означал борьбу с татарским воинством, поджидавшим казаков на берегу.

Это была лишь часть маметкулевых конников под командованием князька Таузана.

– А ну, греби к земле! – приказал Ермак. Сотники сидели в ладье атамана. Первой группе казаков была хуже всего, их ждали наибольшие потери.

– Это дело для настоящих мужчин! – сказал Ермак, когда план высадки был уже полностью оговорен. – Иван, ты первую группу возглавишь.

– Когда мы на землю высадимся, после нас других только прогулка ожидает! – гордо воскликнул Машков, И подмигнул Марьянке… Девушка стояла за спиной Ермака, глядя на Ивана огромными голубыми глазищами, закусив с досады губу. В ладье по соседству, где был даже установлен походный алтарь, Вакула Васильевич вместе с новым своим дьяком затянули трогательный хорал. Ясно было, что казачий пастырь тоже пойдет в числе первых. О нем можно было думать все, что только душеньке угодно, но трусом отец Вакула никогда не был.

– Сегодня ночью на четырех ладьях высаживаетесь на землю, – приказал Ермак. – Из лодчонок соорудите что-то вроде крепости, и пока татары на вас наседать будут, мы чуть ниже по реке на берег высадимся.

Значит, Машкову выпало идти с командой смертников, отчаянных сорвиголов, которые должны оттянуть на себя все силы врага.

– Мы выстоим, – сказал отец Вакула Машкову, когда в сумерках они почти бесшумно гребли к берегу. – Бог оставил мне знак… только ты теперь знаешь об этом.

– Где? – недоверчиво спросил Машков.

– Да на левой ягодице! – торжественно ответил Вакула Васильевич. – Лупин мне в зеркала осколок показывал. Я точно прочитал, что на знаке том написано: МИР. И это у меня на заднице. МИР. Мы обязательно победим, братец.

Тихо высадились они на берег, четыре ладьи с восемью десятками казаков и одним лихим священником, Машков подумал о Марьянке, оставшейся с Ермаком, и перекрестился. Они подтащили ладьи к берегу, не обнаружив сопротивления и вообще не встретив никаких татар. А затем соорудили наспех из тех же лодок защитный вал. Выставили стражу, дали Ермаку знак – махнули маленьким факелом – и легли спать. Машков замотался в конскую попону и был почти счастлив, что Марьянки нет рядом.

Он уже совсем погрузился в сон. Как вдруг весь всколыхнулся. Кто-то царапался в попону, нашел дырочку и подлез к нему в тепло. Машков был настолько изумлен, что позабыл о том, что можно бы и закричать, тревогу поднять. Он просто подскочил, решив придушить безумного наглеца, и почувствовал бархатную кожу ног, обвившихся вокруг его тела.

– Марьянушка… – прошептал Иван. – Господи правый, да у меня сердце сейчас остановится!

– Я ж твоя жена… – тихонько отозвалась она, словно прорыдала. – Завтра, может, и не будет меня уже. Есть ли он у нас с тобой, этот новый день?

…Их счастье было абсолютным, счастье с патиной горечи на сосуде блаженства. Где-то невдалеке затаились опасные, жестокие воины сибирского хана Кучума, армия из десяти тысяч отчаянных голов, рядом с которыми тысяча казаков казалась жалкой горсткой. Следующее утро все решит – иль конец походу сибирскому положит, иль конец любви казачьей.

Они любили друг друга с нежностью, которой никто и никогда не ожидал от дикого Машкова. То, о чем он мечтал почти два года, стало наконец реальностью. Они крепко жались друг к другу, желая так, вместе, рядом и умереть в предстоящем бою. Уйти в смерть, любя, ибо не было у них иного пути.

Вечные просьбы Лупина бежать прочь за Пояс Каменный, скрыться на бескрайних просторах российских, так и остались не услышаны ими. Четыре лодочки, за которыми лежали они, вряд ли помогут сдержать наплыв орды татарской, когда желтолицые всадники, словно волна морская, нахлынут на берег. Восемьдесят казаков и один поп против тысяч четырех татар – об этом даже и думать не хотелось!

Они лежали, крепко обнявшись, муж и жена. Первые люди в бескрайней Вселенной.

Спал Вакула Васильевич Кулаков, подложив под голову хоругвь; бородатое лицо поповское прижималось крепко к лицу Христа в терновом венце. Сегодня им не о чем было спорить друг с другом…

Не спал в ту ночь на ладье своей только Ермак. Он вглядывался в степной простор и далекие лагерные огни татарские, и чем дольше раздумывал атаман о плане предстоящей битвы, тем болезненней сжималось его сердце, особенно когда он думал о друге своем верном, Машкове. Что делать тут? – вновь и вновь мучался Ермак неразрешимым вопросом. Пожертвовать восемью десятками преданных людей, чтобы спасти жизни сотням? Или тут же броситься всей силой на берег, оттянув врага на себя?

Александр Григорьевич Лупин перебрался на ладью к Ермаку. Присел рядышком с атаманом. Вокруг лежали на плотах и ладьях казаки, спали или так же, как атаман, беспокойно поглядывали на берег. Казак никогда труса не праздновал, но думать-то и казаку не воспретишь! И кто умел из них худо-бедно считать, тому сердце, словно клещами железными, сжимало: десять тысяч конных воинов против тысячи безлошадных казаков! Тут молитвы поповские не помогут, что бы ни говорили длиннорясые о воле Христовой…

Был бы у Господа меч, чтоб татар по головам молотить…

Отцы никогда не перестают думать о своих детях. Вот и Лупин не переставал, когда спросил у атамана казачьей ватаги:

– Где Борька-то? Куда сховался парень, а, Ермак?

– Не знаю, – мрачно отозвался Ермак. – Когда я с сотниками разговаривал, в ладье смирно сидел он. А сейчас словно волной смыло!

– Значит, он с Машковым на берег высадился, – в ужасе ахнул Лупин. – Ермак Тимофеевич, он с ними утек…

– Невозможно! Я же был на тех ладьях, с каждым из «лыцарей» попрощался. Борьки там не было.

– Значит, он вслед за ними поплыл!

– Но лодки-то все на месте!

Лупин прижал кулак к дико бьющемуся сердцу.

– А он вплавь через Тобол. Ермак Тимофеевич, Борька – пловец знатный. Он… он мне сам рассказывал. Дескать, в Новом Опочкове своем часто до песчаных балок доплывал и там рыбу из реки чуть ли не руками ловил!

– Да я его высечь за проказы велю! – воскликнул Ермак, задыхаясь от возмущения. – У него приказ был при мне оставаться! Я непослушания такого не потерплю.

– Завтра тебе придется его изрубленное тело сечь, – проворчал Лупин, с трудом сдерживая рыдания, подступавшие к горлу. – Или что там от него вообще останется? Сам-то посуди!

Ермак молчал. Только желваками на скулах поигрывал. «Машков, Борька… Я потерял их, – горько подумал он. И сжал кулаки так, что костяшки на пальцах побелели. – Лупин все верно понял: паренек вплавь через Тобол пустился, чтобы с другом рядом смерть принять. Такое непослушание и такая смелость – что тут скажешь?»

– Возвращайся на свою ладью, старик, – задумчиво произнес Ермак. – Завтра тебе за нас молиться придется. Может быть, я еще изменю свой план. Да скажи пушкарям немецким, пусть наготове будут. Возможно, нам с ними еще ночью на берег высаживаться придется. Если мы и победим, то только с помощью «грома небесного», как татары пушки наши величают.

Лупин кивнул, едва сдерживаясь, чтоб не обнять Ермака и не расцеловать его в порыве чисто отцовской благодарности… но сдержался на счастье, перебрался на «церковную» ладью и отправил посыльного, чтоб будил ливонских пушкарей.

А Ермак один в маленькой лодчонке отплыл прочь в темноту, правя к берегу, где затаились восемьдесят смертников. Он хотел еще раз поговорить с Машковым прежде, чем солнце на востоке проснется.

И едва сошел на берег, как попал на глаза двум казачьим стражам, что без лишних разговоров свалили его на землю. Когда же сообразили, что самого атамана завалили, чуть ли не взвыли в ужасе и досаде, но Ермак лишь похвалил их за рвение и тихо пошел к маленькой крепостце из ладей.

Машкова найти было несложно. Ермак осторожно обошел музыкально похрапывающего отца Вакулу, с усмешкой взглянул лишь на бесово безобразие – мордой Кулаков по-прежнему вжимался в образ Спаса на хоругви. И через пару шагов Ермак заметил завернувшегося в попону Машкова.

Атаман замер, с ужасом глядя на старого своего боевого товарища. Рядом с Иваном, под той же попоной, лежал «Борька». Оба были обнажены. Лежали, тесно прижавшись друг к другу. Ничего больше в темноте Ермак, разумеется, разглядеть не смог, он просто стоял и смотрел на могучие руки Ивана, крепко сжимавшие хрупкое тельце белокурого «Борьки», куренка махонького.

Молча, придавленный открывшимся ему, смотрел Ермак на товарищей. Он не кричал, не хватался за попону, за ногайку, которую по-прежнему носил за поясом. Нет! Он задыхался от безмерного разочарования, от захлестнувшей его печали. Друг, в котором он так заблуждался. Казак, который любит по ночам парнишку… это казалось столь непостижимым, что Ермак даже позабыл о своей жестокости.

«Я брошу их умирать здесь, – только и подумал он. – Пусть погибнут с честью в битве кровавой. Повесить-то мне Машкова и Борьку нелегко будет. Я не стану им помогать, когда татары налетят. Эх, Иван, Иван, и как ты только поступить-то так мог?»

Ермак отвернулся, подошел к отцу Вакуле и дернул его за нос. Поп, всхрапнув, подскочил на земле, мигом припомнив об огненном знаке на ягодице, и суматошно замолотил кулаками. Ермак крепко ухватил его за руки и усадил на землю.

– Это я, Вакула Васильевич, – негромко прошептал атаман.

– Ермак! – сразу же успокоился священник. Чудесное знамение дважды выдержать было бы трудновато, к тому же чудо болезненное, и прихожанам его все-таки не покажешь. – Что? Что случилось? Твой план битвы изменился?

– Добром прошу, на реку возвращайся, – негромко приказал Ермак. – А здесь ты наверняка погибнешь.

– А как же ребятки?

Ермак молчал, и молчание это было красноречивей любого ответа. Священник помотал кудлатой головой.

– Я ж их пастырь, – вздохнул он. – И я должен оставить их одних? Они под святыми знаменами бороться с басурманами вышли. Ермак Тимофеевич, за кого ж ты меня принимаешь?

– Значит, я трех товарищей зараз потеряю, – поник Ермак. Слова с трудом давались ему. – Я не знаю, что делать мне.

– Трех? – спросил поп настороженно. Вдалеке на востоке появились первые всполохи света, прочертившие черное небо. Начинался новый день. Робко пока начинался.

– Я волком одиноким теперь буду, Вакула, – Ермак поднялся на ноги, оглянулся на Машкова и Борьку. В темноте отсюда их было совсем не видно. «Как я заблуждался, – горько подумал он. – Они должны умереть. Честь казацкая дороже жизни стоит…»

Он пошел к берегу, сел в челнок и поплыл к казачьей флотилии. Там атамана уже дожидался Лупин.

– Видел Борьку-то?

– У Машкова он! – выкрикнул Ермак. – И с Машковым навек останется!

– Так он и в самом деле через реку переплыл?

– Да! Вот ведь как торопился к дружку своему любезному Ваньке! – сердце Ермака заходилось от боли. Безграничная ярость не давала вздохнуть спокойно. Теперь атаман жалел, что на месте не убил Машкова с Борькой.

– И… и ты вот так просто оставил их умирать? – прошептал в ужасе Лупин.

– Возвращайся на свою лодку и к своему алтарю! – страдальчески поморщился Ермак. – Тебе-то что, старый, дергаться? Ты у нас дьяк и коновал, но казаком отродясь не был! Оставь меня в покое, старик!

Пушкари уже высадились с тремя своими пушечками на землю и сейчас готовили к бою ядра и порох.

На горизонте свет, наконец, победил ночь, ярче сделалось небо, день скользил по зеленой степи. И в первых лучах солнца стал виден воинский стан татарский.

Шатры из грубо выделанных шкур, море коней, дымок сотен костров, лес копий.

Князь Таузан уже приказал воинам готовиться к скорому бою. Маметкуль ожидал ниже по Тоболу.

План Ермака отвлечь татар провалился. Кучумовы всадники были повсюду.

– Возвращаться будем? – спросил Кольцо. С ладей понеслось пение хоралов. Новый дьяк, Лупин, стоял у алтаря и пылко молился. Слезы текли по дрожащему, усталому лицу.

«Дочушка, – думал он с отчаянием. – Это конец. Ты знала это и стала женой Машкову… Храни вас Господь, ребятушки…»

– Возвращаться? – переспросил Ермак и гордо покосился на своих сотников. – А что, есть на свете такое слово, братцы? Я такого не слышал! Вперед – вот это по-казачьи!

С громким пением высаживались казаки на берег Тобола. К ним уже летели на маленьких быстрых лошадках всадники князя Таузана.