Vous me demandez mon portrait,

Mais peint d` aprиs nature;

Mon cher, il sera bientot fait,

Quoique en miniature. [10]

* * *

За окном выл ветер, страшные звуки бередили душу и не давали заснуть. Словно кто-то, ужасный и злой, набирал охапки снежной колючей пыли и со всего размаха швырял в стекло.

Ворочаясь в постели, я перебирала в памяти события минувшего вечера. Как умер Иловайский, почему смерть случилась в тот момент, когда выстрелил Карпухин, изображавший Онегина? Для чего нужно было начинать праздничный вечер со сцены дуэли, и был все-таки пистолет заряжен или нет? Если был, то надо обязательно найти пулю, а если не был, то от чего, черт побери, умер Иловайский? Что значит «Марина не та, за которую себя выдает» и каким образом Гиперборейский хотел вызвать дух покойного Сергея Васильевича?

Поняв, что мысли мои бегают по кругу, а на вопросы нет ответов, я решительно запретила себе думать, взбила подушку и закрыла глаза с твердым намерением заснуть и не морочить себе голову. Завтра придут полицейские, разберутся, поймают преступника и отпустят меня на все четыре стороны. А может, и нет никакого преступника — у Иловайского просто отказало слабое сердце из-за неумеренного пития. Вон он какой зеленый был, когда держал ящик с дуэльными пистолетами.

И тут вновь услышала тихий плач, который поразил меня несколько часов назад. Сначала я подумала, что это проказы вьюги, бушующей за окном, но плач, надрывающий душу, льющийся не напоказ, а от горя и бессилия, заставил меня откинуть одеяло и зажечь свечу.

Найдя в гардеробе длинный халат из мягкой шерсти, я плотно запахнула его, взяла свечу и приоткрыла дверь. Темнота незнакомого места пугала меня. Тусклого пламени было недостаточно для того, чтобы хоть что-то увидеть, но я полагалась более на слух, нежели на зрение.

Плач становился все явственней и доносился от третьей комнаты после моей. Я прошла дальше по коридору, подошла к двери и остановилась. Что я скажу той, что плачет сейчас в одиночестве? Зачем я пришла? Может быть, мое вмешательство излишне?… Но я решительно отмела все сомнения и тихонько постучала.

За дверью замолчали. Прислушавшись, я постучала вновь, несколько сильнее. Раздался несмелый голос:

— Кто там?

— Это Полина, подруга Марины Викторовны, я услышала плач и заволновалась. Что случилось? Вам требуется помощь?

— Уходите! Мне никто не нужен! — голос за массивной дверью был неразличим, но я поняла интонацию и решила не настаивать. Не получилось из меня доброй самаритянки, что ж, пойду к себе и попытаюсь уснуть.

Заледенев от холода и кляня себя за любопытство, я поплелась обратно в свою спальню, но тут дверь все же отворилась и оттуда выглянула расплывчатая белая фигура.

— Постойте! — позвала меня обитательница комнаты чуть слышным шепотом. — Не уходите, мне страшно одной.

Фигура приблизилась, и в мерцающем свете огарка я узнала Ольгу, дочь покойного Сергея Васильевича. Девушка вся дрожала то ли от холода, то ли от страха. Простоволосая, в белой ночной сорочке и накинутом на плечи оренбургским платком, она выглядела бесплотным привидением, о котором мне уже не раз пришлось слышать в этом доме.

— Можно я зайду к вам? — спросила она, умоляюще глядя на меня. — Я боюсь оставаться одна в эту страшную ночь. Позвольте побыть с вами до рассвета. А потом я уйду.

— Заходите, — я отворила дверь и пропустила ее в комнату.

Но тут обнаружилось, что мы обе слишком легко одеты для такой морозной ночи. Вернувшись, я собиралась лечь в кровать под теплое одеяло и постараться заснуть. Где разместить девушку? Оставить ее сидящей в кресле на всю ночь? Это невозможно — она закоченеет! И я вспомнила, как пансионерки, ночующие в общем дортуаре женского института, «наведывались друг к другу в гости», — а попросту говоря, забирались в одну кровать и вели душевные беседы. Или садились в ногах, если приходили ненадолго поболтать перед сном. И хотя наши институтские дамы, «синявки» и «пепиньерки» решительно пресекали такое «некомильфотное» времяпрепровождение, все равно воспитанницы нет-нет да оказывались вместе на одной узкой кровати: ведь это так романтично — шептаться под одеялом, поверяя подруге свои нехитрые девичьи тайны.

— Вот что, Ольга Сергеевна, — решительно произнесла я, приняв решение, — забирайтесь ко мне под одеяло, иначе совсем в ледышку превратитесь. Да и мне спокойнее за вас будет.

— Но как же… — она попыталась было мне возразить, но не успела, так как я остановила ее.

— Извините, второй постели в этой комнате нет, а в кресле вам будет неудобно. Кровать широкая, поместимся свободно, заодно вы мне расскажете, если захотите, конечно, отчего вы плакали давеча так горько.

Ольга присела на краешек кровати, а потом, набравшись смелости, нырнула под одеяло, стараясь держаться от меня подальше, свернулась калачиком и произнесла с тоской в голосе:

— Я плакала, потому что сегодня скончался мой отец.

— Это понятно, — кивнула я. — И я вам соболезную от всего сердца. Но я спрашиваю не о том, почему вы оплакивали смерть вашего батюшки. Меня интересует, почему вы плакали до того, как он скончался? Вы что-то знали? Предвидели? У вас пророческий дар?

— Не знаю. Я знала, что этот дом проклят! Над нами витала беда, и отца поразило проклятье. Разве вы не знаете, что тут водятся привидения?

— Не волнуйтесь, Ольга, успокойтесь, — она уткнулась носом в подушку, а я гладила ее по голове, — лучше расскажите все с самого начала. А то у вас сумбур в голове.

— Хорошо, — вздохнула она, подперла голову рукой и начала рассказывать, (девушка говорила сумбурно, и я передаю ее рассказ так, как запомнила, опуская повторы и всхлипы, которыми Ольга перемежала речь):

Наша семья не всегда была богатой. Я помню времена, когда мы жили в дешевой меблированной комнате, часто на обед была лишь каша, заправленная конопляным маслом, а мне приходилось сидеть дома, так как не на что было починить прохудившиеся ботинки.

К сожалению, матушка вышла замуж бесприданницей — ее родители вздохнули про себя с облегчением, что пристроили еще одну дочь из шести, хотя ее муж и мой будущий отец занимал тогда самую низкую должность — был коллежским регистратором в Саратовском земском суде и получал мизерное жалование.

Через год после моего рождения отец решил попытать счастья в Москве, отказался от должности и уехал, оставив нас в Саратове. Нас он вызвал к себе спустя три года. Все это время мы жили у дедушки с бабушкой, вместе с другими моими тетками на выданье, что не приводило никого в восторг. Маму даже стали попрекать куском хлеба, а она, бедняжка, переживала от того, что ее родные так недоброжелательно к ней относились, словно она не родная дочь.

Об отце долго еще не было ни слуху ни духу. И однажды матушка получила письмо с просьбой немедленно собраться и приехать со мной в Вятку. Она обрадовалась, попрощалась с родными, упаковала наши нехитрые пожитки, и мы поехали к отцу.

С тех пор, по рассказам матери, началась у нас странная жизнь. Отец принимал нас на вокзале, отвозил в меблированные комнаты, устраивал, а сам уезжал по делам. Иногда надолго и всегда внезапно возвращался. Мама приводила в порядок квартиру, ходила на рынок, знакомилась с соседками. На вопрос, чем занимается ее муж, отвечала — коммерцией, но ей мало верили по причине нашего бедного вида и дешевой комнатушки, в которой мы все втроем ютились. Вернее, вдвоем, ведь отца так часто не было дома. И каждый раз получалось одно и то же: только обоснуемся, заживем тихо-спокойно, привыкнем к дому и соседям, как приходит письмо в простом сером конверте, без обратного адреса. Марка на конвертах всегда была одна и та же — на синем фоне церковь и подпись: «церковь Казанской Божьей Матери». И когда мама спрашивала, что в письме и почему мы должны срочно бросить квартиру, паковаться и переезжать неизвестно куда, отец говорил, что коммерческие интересы заставляют его трогаться с места.

И снова снималась меблированная комната у толстой хозяйки, снова надо было привыкать к чужим людям вокруг и чужим незнакомым улицам. Так уж вышло, что я недоучка. В гимназию ходила редко, училась плохо, так как не могла никак приспособиться, и поэтому у меня не было близких друзей и подруг. Мама никогда не роптала, занималась хозяйством, шила, стирала, но с каждым днем худела, бледнела и кашляла. У нее началась скоротечная чахотка, и она тихо угасла, когда мне исполнилось двенадцать лет. Мы тогда жили в Москве, в доме на Смоленско-Сенной площади.

Отец горевал, места себе не находил, плакал, не знал, что ему делать со мной. Какие-то дальние знакомые помогли ему пристроить меня в московский Александровский женский институт казеннокоштной пансионеркой. Там я проучилась пять лет, и за все эти годы отец ни разу не приехал навестить меня. А когда несколько месяцев назад я закончила обучение, отец приехал за мной и привез сюда, в этот особняк. Я глазам своим не поверила: мы всегда жили бедно, считали каждую копейку, мама от чахотки умерла, а тут огромный дом, имение. Да если бы хоть немного денег он потратил на мамино лечение, свез ее в Крым — она бы обязательно поправилась, и я бы не осталась сиротой при живом родителе.

— Как же сиротой? — удивилась я. — А Карпухин? Он же вам родственник. Вы бы могли обратиться к нему.

— Я его совсем не знала, — ответила она грустно. — Познакомилась с ним уже здесь, в этом доме. Отец представил Кешу как своего племянника, но не пояснил, с чьей стороны. А я не выспрашивала. Племянник так племянник, чем плохо? Хотя отец как-то сказал, что Карпухин гол как сокол, поэтому он не смог бы нам с матушкой помочь, даже если бы захотел. Совсем у меня родственников не осталось, кроме материной родни, да и те, сами понимаете, что за люди…

* * *

Я слушала Ольгу и не могла понять, где правда, а где вымысел? С одной стороны, чахоточная жена, меблированные комнаты и дочь на казенном иждивении в институте, с другой — Венеция, меценатство, графиня Бьянка, как ее там — Кваренья-делла-Сальватти, о которой мне рассказывал Пурикордов. У меня в голове не укладывалось: что это за двуликий Янус, держащий впроголодь семью и покупающий изысканные крымские вина?

Загадочным человеком был Сергей Васильевич Иловайский. И даже в смерти своей он проявил поразительную двойственность, так как неизвестно, от чего он умер: от пули дуэльного пистолета или от разрыва сердца, случившегося в момент выстрела.

Но каким образом это произошло? Как совпал выстрел с моментом остановки сердца? Здесь была некая тайна, загадка, а я не люблю загадки, особенно такие кровавые — у меня от них что-то вроде крапивницы начинается: все тело нестерпимо чешется, мучает бессонница и страстное желание поскорей раскрыть тайну и успокоиться. Нет, мне расхотелось назавтра уезжать из особняка Иловайских. Лучше покручусь немного около следователя — ведь должны кого-нибудь прислать из губернии, авось что-то и узнаю. Будет потом что отцу рассказать.

Пока я размышляла, Ольга притихла. Прислушавшись, я уловила только мерное дыхание спящей девушки. Повернувшись на бок, я неожиданно для себя уснула мгновенно, лишь смежив веки.

* * *

Разбудило меня легкое прикосновение к плечу. Повернувшись, я увидела, что Ольга сидит рядом и смотрит на меня виноватым взглядом.

— Простите великодушно за то, что я очутилась в вашей кровати. Как-то не очень прилично я поступила. Я сейчас уйду, не беспокойтесь. Как вам удалось расслышать что-либо в такую бурю?

— Ольга Сергеевна, действительно, ночью раздались странные звуки. Поначалу я не поняла, что это: то ли вьюга воет, то ли волки. Даже гром гремел, словно не снегопад снаружи, а гроза. Вышла, постучалась к вам — вы плачете. Вот я и привела вас к себе.

Ольга тихо охнула, вспомнив события вчерашнего вечера, но справилась с собой и произнесла:

— Мне неудобно, я не знаю, как вас зовут.

— Аполлинария Лазаревна Авилова, подруга вашей мачехи еще с института, но вы можете называть меня Полиной — я ничуть не обижусь, — я улыбнулась, стараясь ободрить растерянную девушку, но она отшатнулась от меня, откинула одеяло и выпрыгнула из теплой постели босиком на стылый пол.

— Вы такая же, как она! — закричала она внезапно, и ее лицо исказила безобразная гримаса. — Снаружи вся из себя сладкая, а внутри — мерзкая! Дайте мне уйти!

— Вас никто не держит, — ответила я холодно, сетуя в душе на то, что мне платят злом за добро, но я подавила в себе досадное чувство и лишь холодно добавила: — не забудьте обуться, простудитесь.

Вместо того, чтобы выйти и хлопнуть дверью, чего я ожидала от нее, девушка подбежала к окну, резко дернула портьеры в разные стороны, и в комнату хлынул зимний голубоватый свет.

— Ох! — Ольга прижала руку ко рту и отшатнулась. Я встала, нащупала ногами комнатные туфли и подошла к ней.

Картина, представшая перед нашими глазами, поражала воображение. Вокруг все покрывал снег. В нем утонули парковые дорожки, у скульптур перед входом торчала лишь голова, а ведь они стояли на пьедестале высотой в аршин, не менее. На крыше бельведера выросла огромная шапка, его мраморные колонны словно наполовину уменьшились в высоту — были засыпаны снегом. Липовая аллея сверху казалась покрытой снегом по самые кроны: невозможно было разглядеть стволы, а ветви и сучья клонились под тяжестью, упавшей с неба. Деревню вдали я опознала только по тоненьким струйкам дыма, поднимающимся вверх сквозь снежные холмы, в которые превратились крыши крестьянских изб.

— Мы заперты! — прошептала Ольга. — Боже мой! А как же отец?

«А как же слуги?» — подумала я мрачно, но вслух не произнесла. Интересно, кто теперь всех нас накормит и придет ли горничная Груша с кувшином горячей воды? На снежной равнине ни одного следа. Значит, никто к нам не пробрался сквозь заносы. Деревня в низине, ее засыпало еще сильнее. Если уж у особняка на горе снег завалил двери, то что говорить о тамошних жителях! Да что слуги? У нас покойник в доме непогребенный, его же по всем христианским законам отпеть и в землю опустить надо. Но прежде выяснить, от чего случилась смерть. Где же выход из сложившейся ситуации?

Выход засыпало снегом — и в прямом, и в переносном смысле…

— Ольга, накиньте платок, простудитесь, — сказала я девушке. — Я провожу вас до вашей комнаты.

— Не надо, я сама, — дернула она плечами, но накинула платок и вышла из комнаты. Я облегченно вздохнула и опустилась на кровать. Надо было думать об утреннем туалете, да и в желудке посасывало, несмотря на обильный ужин накануне.

Взяв щетку для волос, я принялась с удовольствием расчесывать свои спутавшиеся локоны, накрученные вчера домашней цирюльницей. Никакого терпения не хватало: я дергала несчастные волосы, которым не помешало бы тщательное мытье, и рассуждала о быстротечности красоты. Но мне пришлось прервать свое занятие, так как из коридора донесся жуткий вопль.

В чем была: в капоте, надетом на ночную сорочку, в комнатных туфлях и с щеткой в руке, я выбежала в коридор и обнаружила трясущуюся от страха Ольгу. Увидев меня, она неожиданно закрыла глаза и сползла по стеночке на пол, а из соседней со мной комнаты выглянула, мелко крестясь, Елена Глебовна и наклонилась над лежащей Ольгой.

«Да что ей неймется? — раздраженно подумала я. — Неужели привидение увидела?»

Больше всего на свете мне хотелось сейчас найти туалетную комнату, а не бегать за истеричной девицей.

Заглянув в комнату, я обомлела: в узкой девичьей постели лежал мертвый Алексей Юрьевич Мамонов с развороченной грудью. Кровь из страшной раны уже запеклась на полу. Алые брызги покрывали стены, мебель и занавеси.

Мне стало дурно. Ощутив порывы к извержению желудка, я, шатаясь, покинула страшное место и прохрипела, обращаясь к Елене Глебовне: «Туалетная комната…» Она, не совладав с трясущимися губами, показала мне пальцем направление, и, открыв дверь, я обнаружила за ней премилую умывальню, отделанную голубым фаянсом. Но мне было не до красот новейших удобств, устроенных Иловайским, я просто облегчила душу, извергнув из себя остатки вчерашнего роскошного ужина пополам с желчью.

Умывшись и приведя себя немного в порядок, я выглянула наружу. В коридоре собралась возбужденная толпа. Тихонько прикрыв дверь умывальной комнаты, я вышла и присоединилась к обсуждающим трагическое событие. Все мгновенно прекратили разговаривать, и со всех сторон в меня вперились суровые и недружелюбные взоры. Ощущение было, словно восхожу на аутодафе.

Молчание нарушил Пурикордов. Он стоял, запахнувшись в широкий бархатный шлафрок густого винного цвета, на лоб свешивалась кисточка ночного колпака. Под глазами висели серые мешки от вчерашних неуемных излияний.

— Откуда вы взялись, Аполлинария Лазаревна? — хмуро спросил он. При этих словах Марина пытливо посмотрела на меня, а Карпухин выпятил грудь, словно собрался идти на меня в атаку. Позади, взявшись за руки, стояли супруги Вороновы: он — полностью одетый, словно и не ложился, она — в чепце и длинном платке с кистями.

— Из туалетной комнаты, — ответила я. — Приводила себя в порядок. Мне сделалось дурно, когда я увидела несчастного Мамонова.

— А где вы были раньше? — продолжал допрашивать меня со всем пристрастием Пурикордов. — Уж не рядом ли с Алексеем Юрьевичем?

— Прекратите, г-н Пурикордов, — резко ответила я ему. — Понятно, что ваши чувства напряжены, точно так же, как и у всех присутствующих здесь. Но это не дает вам право обвинять меня только на основании того, что вы все увидели меня позже. Ничто не мешает мне высказать вам в лицо те же самые претензии. Докажите, сударь, что вы не убивали молодого человека.

— Ну, знаете! — зашелся от негодования скрипач. — Так атаковать ни в чем не повинного человека? C'est ridicule!

— И все-таки, Полина, где ты была этой ночью? — мягко, чтобы не вызвать моей ответной эскапады, спросила Марина, но в ее голосе было столько плохо скрываемого любопытства, что я не сдержалась.

— В своей постели. Вместе с ней, — и я показала на плачущую Ольгу, которую держала в объятьях Елена Глебовна.

Мои слова, сказанные в запальчивости, произвели совсем не то впечатление, на которое я рассчитывала. Мне казалось, что тем самым Ольга, как дочь хозяина дома, обеспечит мое алиби, но меня поняли превратно: Марина ахнула, Карпухин усмехнулся, Вороновы переглянулись, а Пурикордов нахмурился еще сильнее.

— Да вы не так поняли! — вскричала я, прижимая руки к груди. — Просто Ольге было холодно, она плакала от горя, что потеряла отца. Я услышала ее плач, забрала к себе и, чтобы она не замерзла, успокоила ее.

— И как, позвольте узнать, вы ее успокаивали? — влез в разговор Карпухин.

— Иннокентий, прекрати, — одернула его Марина.

— А что? — деланно удивился он. — Я слышал, что это обычное дело у воспитанниц женского института. Природа требует!

— К твоему сведению, я тоже окончила женский институт! — Иловайская была вне себя. — И твои скабрезные намеки…

Мне надоело оправдываться.

— Хватит, — отрезала я. — Мне надоели ваши попреки. Лучше позовите Анфису с мужем и попросим здесь прибрать.

— Раскомандовались тут, — зашипела на меня Косарева, продолжая гладить Ольгу по голове. — Будто хозяйка в доме.

Не отвечая на сей злой выпад, я отвернулась от любопытных не в меру зевак и, собрав все свое мужество, шагнула в комнату.

На лице Мамонова навсегда остановилась легкая улыбка. Одна рука свесилась вниз, другая — вольготно лежала на подушке. И если бы не страшная рана на груди, он напоминал счастливого любовника, предвкушающего встречу с возлюбленной.

Подойдя к кровати, я взялась за край одеяла и откинула его. Мамонов лежал голый, в одной только короткой рубашке, заскорузлой от высохшей крови, и зрелище мужского естества так неприятно меня поразило, что я дернула одеяло назад, дабы никто из присутствующих не заметил его наготы, и от этого движения на пол с глухим звуком упал уже знакомый всем присутствующим дуэльный пистолет.

— Достал-таки! — в комнату бочком протиснулся Воронов и поднял с пола пистолет.

— Что вы имеете в виду? — высокомерным, но слегка дрожащим голосом вымолвил Карпухин. — Как понимать ваши слова?

— Да так и понимать, — усмехнулся Воронов. — На дуэли промахнулись, хорошего человека до смерти довели, у него от страха сердце разорвалось, а теперь уж не промахнулись-то с двух шагов.

— Да вы!.. — кинулся молодой человек к Воронову. Мы с Пурикордовым, бросив осматривать комнату, кинулись, чтобы оттащить от купца обезумевшего от гнева и отчаяния Карпухина. — Второй раз за последние сутки! — кричал он. — Как можно?! Что вы себе думать позволяете? Считаете меня убийцей лишь потому, что этот злосчастный пистолет нынче находился в моих руках? Не убивал я! И откуда мне было знать, что Мамонов проведет ночь в постели этой недотроги? Тихони! Глазки долу опускала, слова молвить боялась, а по ночам вот что выделывала! Может, она его и убила, а потом в теплую постельку гостьи нырнула, продолжить любострастничать. После теплой крови оно ох как хочется! Истинная дочь своего папеньки!

— Замолчите, презренный! — крикнула Ольга, дрожа не то от холода, не то от возмущения. — Как у вас язык не отсохнет такие мерзости выговаривать? Вы, словно змея, вползли к отцу. Он пригрел вас в память вашей покойной матери. А какова благодарность? Наставили отцу рога да вдобавок послужили причиной его смерти!.. Испугали благодетеля выстрелом!

— Нет, вы только посмотрите на нее! — удивленно произнесла Марина. — У самой мужчина в постели, а на других поклеп возводишь.

Продолжить ей помешали появившиеся в коридоре цыганка Перлова и растрепанный Гиперборейский. В их поведении было некая общность, позволявшая предположить, что ночь они провели вместе. Лицо певицы, со стертыми следами пудры и сурьмы, уже не выглядело азиатски загадочным, как накануне, а представляло собой нечто вроде пеклеванного теста, несколько сдувшегося.

— Милостивые государи, — предложила я. — Если мы будем тут толпиться, ни к чему хорошему это не приведет. Давайте спустимся вниз, в столовую, и за завтраком обо всем переговорим.

Тем временем Гиперборейский, протиснувшись в комнату, крутился вокруг тела несчастного Мамонова, словно черный ворон над добычей. Или скорее, словно черный удод из-за своего растрепанного хохолка на макушке. Внезапно издав гортанный удивленный звук, он опустил руку прямо в красную запекшуюся кровь, пошарил там, и вытащил из лужи крови некую маленькую вещицу, которую никто из нас не заметил.

— Воды! — закричал он. — Надо промыть!

— Там туалетная комната, — я показала на соседнюю дверь, и спирит, зажав в окровавленном кулаке находку, ринулся туда.

Через минуту он появился снова и торжественно протянул нам ладонь. На ней лежал сверкающий перстень с печаткой. Вздох изумления вырвался у собравшихся. На печатке выделялись три бриллиантовые звезды. По внутреннему ободку шла надпись «Ora et Spera».

— Перстень мужа! — выдохнула Иловайская. — Отдайте немедленно!

— Почему вы так думаете, сударыня? — Гиперборейский быстро сжал кулак, и рука Марины пронеслась мимо. — Сергей Васильевич и словом не обмолвился, что у него имеется сия вещица.

— Этот перстень был вчера на его безымянном пальце. Рисунок на нем точно такой же, как на фронтоне нашего дома! Вы что, не видели, когда подъезжали?

— Сейчас немыслимо что-либо сравнивать, такой же там герб или другой, — вмешался Воронов, — дверь снегопадом завалило, не выйдешь наружу.

— И все равно отдайте! — настаивала Марина. — Все, что найдено в моем доме, принадлежит мне! Вы не имеете к этому никакого отношения!

И, изловчившись, вырвала перстень из рук Гиперборейского. Я просто диву давалась, глядя на ее способности. Спирит чуть не взвыл от досады, а Перлова отчеканила: «Идиот!»

— Ужели? — подала голос Ольга. — Еще муж не остыл и не отпет, а уже к рукам добро прибираете, матушка? Я всегда знала, для чего кафешантанная певичка замуж за моего отца бросилась со всех ног. Денег захотелось или репутацию вернуть? Скорей всего и то, и другое! Не выйдет! Береги честь смолоду, госпожа примадонна!

— Молчи, несчастная! — лицо моей подруги исказилось до неузнаваемости. Она поняла, что наговорила лишнего, и решила сжечь за собой мосты. — Да ты старше меня, вот тебя и гложет ненависть, что никому ты не нужна, старая дева!

Я ахнула про себя. Марине двадцать четыре года, но Ольга совсем не выглядела старше нее — худощавая, скромная, с гладкой прической. Даже несколько инфантильна. Может, я при свете свечи не разглядела хорошенько ее лицо, но ее поведение не выдавало взрослую женщину, скорее юную девушку, страдающую от утраты отца.

— Я хочу завтракать, — решительно произнес Пурикордов, вмешиваясь в некрасивый спор. — Господа, спустимся вниз, и позволим слугам навести здесь порядок.

«Каким слугам? — подумала я. — Одна Анфиса с мужем, а все остальные в деревне под снегом заперты. Груша мне рассказала, что Иловайские отпустили всех работников. Вот уж поистине развернется представление „Как один мужик двух генералов прокормил!“ Вполне в духе Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина!»

* * *

Столовая встретила нас темнотой и затхлым спертым воздухом. Марина подошла к окнам и потянула в стороны плотные занавеси. При дневном свете комната выглядела на редкость отвратительно. Никто не удосужился убрать со стола, и вчерашние объедки убивали напрочь весь аппетит.

— Что это такое? — Иловайская побагровела. — Почему не убрано? Где слуги? Тимофей!

На пороге комнаты появился старый слуга, поклонился и замер в ожидании.

— Это еще что такое, Тимофей? — закричала на него Марина. — Почему такой бедлам? Мне перед гостями стыдно. Немедленно убрать!

— Не надо ругаться, барыня, — степенно ответил Тимофей. — Мое дело за печкой следить, дрова носить, да вчера покойный барин приказали за столом в лакеях стоять, как в прежние времена. А со стола убирать — не наше дело. Бабы должны были из деревни вернуться.

— И где бабы? Почему не явились?

— Не могу знать, барыня, — ответил старый каналья, не моргнув глазом, и поклонился. Он прекрасно знал, что снегом завалило все пути-дорожки и прислуга еще не скоро явится в особняк.

— Мы соберем со стола, — сказала молчавшая до сих пор Воронова, — а ты, Тимофей, затопи печку да самовар поставь, раз уж к этому приставлен.

Она начала споро складывать грязную посуду. К ней подошла Косарева и принялась помогать. Иловайская обиженно буркнула что-то себе под нос и отвернулась, а Перлова подсела к Ольге, и они стали о чем-то шептаться. Мужчины стояли около окна и возбужденно переговаривались. Гиперборейский размахивал руками и время от времени показывал пальцем на Марину. Пурикордов успокаивающе хлопал его по плечу.

Мне не хотелось подходить ни к кому, поэтому я обошла стол и взяла в руки большое блюдо с остатками жаркого, покрывшегося противной желтой пленкой застывшего жира. Я хотела отнести это блюдо на кухню, но случайно задела им бутылку вина. Бутылка упала, на скатерти разлилось темное пятно.

— Ой, я такая безрукая, мне ничего держать нельзя — попыталась я пошутить, изобразив на лице виноватую улыбку, но, внимательно посмотрев на результат своей неловкости, ахнула. Вино, вылившееся из опрокинутой бутылки, окрасило скатерть в ярко синий цвет.

— Это еще что такое? — подскочила Елена Глебовна, оказавшаяся рядом. — Кто налил сюда вместо вина чернила?

Отставив в сторону злосчастное блюдо, я взяла бутылку, стоявшую ранее напротив прибора Сергея Васильевича. «Херес-Массандра», — прочитала я.

— Это бутылка хозяина дома, только он пил херес, — почтительно сказал подошедший Тимофей и тут же, без паузы, добавил: — Самовар нести?

— Лучше принесите, пожалуйста, точно такую же бутылку из погреба, — ответила я. — А уж потом и самовар.

Воронова с Косаревой продолжали складывать столовые приборы, а я присела дожидаться лакея — не хотелось выходить из комнаты, пока он не принесет бутылку.

Ждать пришлось недолго. Тимофей вернулся, неся в руке точно такую же бутылку «Херес-Массандры», слегка запыленную. При мне лакей ловко откупорил бутылку и налил вина в два чистых бокала, найденных среди горы грязной посуды. Вино было обыкновенного цвета, густо-бордового, и невероятно ароматное. Никакой синевы не наблюдалось.

— Ну, господа, кто из вас осмелится продегустировать сей божественный напиток? — спросила я и взяла бокал. — Есть желающие?

— Полина, что вы делаете?! — бросился ко мне Пурикордов. — Немедленно поставьте бокал, это опасно! Зачем так рисковать?

— Почему рисковать? — улыбнулась я самой очаровательной улыбкой из своего запаса. — Что вы имеете в виду?

— Вполне вероятно, что некое ядовитое вещество изменило цвет вина, — осторожно сказал Пурикордов.

— Если это ядовитое вещество, как вы изволили выразиться, Александр Григорьевич, изменило цвет вина, а у меня в руках бокал красного, значит, отравлена была только одна бутылка, а точнее, та, из которой пил Иловайский.

Я шла ва-банк, надеясь тем самым обнаружить убийцу. На что я рассчитывала? Ведь убив уже двоих, преступник не пошевелится, чтобы спасти меня от неминуемой гибели, но все же небольшой шанс да был. Как прореагируют гости на мою эскападу? Вот это я и хотела сейчас выяснить.

— Но Сергей Васильевич умер от разрыва сердца, — возразил мне Карпухин. На его лице было написано волнение.

— Тогда тем более нечего бояться, — парировала я. — Красное вино, зеленое или синее, кому это теперь важно? Может, в Крыму мускат особенный растет, который в бутылке синеет? Ваше здоровье, господа!

И я, зажмурившись, залпом осушила бокал с божественным напитком, который, право, не заслуживал столь плебейского с ним обращения. Терпкое сладкое вино имело привкус горького миндаля и каленого орешка. По телу разлилось приятное тепло, в голове зашумело.

Открыв глаза, я увидела, что все, находящиеся в столовой, прекратили говорить и со жгучим интересом уставились на меня.

— Чего вы ждете, господа? — пьяным голосом спросила я и глупо ухмыльнулась. — Надеетесь, что я сейчас вот так упаду и умру на месте, как ваш Сергей Васильевич? Не… Не на такую напали! Я живехонька-здоровехонька. А вино дрянь! Микстура анисовая! Сейчас вот этого попробую.

И я потянулась к подозрительной бутылке с синим содержимым. Бутылку я поймать не успела, Елизавета Александровна ловко выхватила ее у меня перед носом и поставила на поднос с грязной посудой.

— Отдайте! — нахмурилась я. — Я хочу сравнить. А то «Массандра», «Крымские вина»… И чего в них хорошего? Один запах.

— Э… да вы, барышня, совсем пить непривычная. Кто ж такое обманчивое вино залпом пьет? Оно хоть и молодое, а по голове шибает, словно порядочное коромысло. Да еще на пустой желудок, разве ж так можно? — произнеся это, Фердинанд Ампелогович подошел к столу и, налив себе из бутылки, принесенной Тимофеем, отпил, смакуя букет. — Хорошее вино. Знатное! Отменный херес.

— Что вы говорите? — удивленно спросила я и покачнулась. Конечно же, я не была пьяной, просто мне хотелось несколько притушить подозрения убийцы, касающиеся моей скромной персоны. — А мне так не показалось. И я спать хочу!..

— Довольно, — вступила Марина в разговор, — прекратите эту клоунаду. Идем, Полина, мы с Ангелиной Михайловной отведем тебя в твою комнату. А когда Анфиса закончит, — тут Марина запнулась, — прибирать, она принесет тебе завтрак. Пошли, и осторожно, тут ступеньки.

Меня бережно, словно немощную, уложили в постель и оставили одну. Немного полежав, я встала и принялась рыться в своем дорожном саквояже: наученная полуголодной жизнью в женском институте, я всегда брала с собой какие-нибудь сухарики — есть часто хотелось неимоверно. И, на мое счастье, нашла.

Грызя сухое печенье, я подошла к окну и посмотрела на картину, расстилавшуюся под моим взглядом.

Снег немного подтаял и принял голубоватый оттенок. С бельведера опала пышная шапка, а огромный дуб на берегу Сороти обнажил черные ветви. Справа возвышалась островерхая крыша домашней часовенки, и мне подумалось, что на бескрайней снежной равнине, испещренной лишь трехпалыми следами птиц, только эти три точки отличались по цвету от всего остального унылого пейзажа. Может, весной или летом из этого окна открывается неописуемая красота, но сейчас хотелось какого-нибудь яркого пятна.

Я отошла от балконной двери. Мне было скучно оставаться в комнате, несмотря на то, что где-то по дому бродит убийца — меня это не останавливало. Мне захотелось выйти и присоединиться к гостям, находящимся в столовой. В конце концов, почему ко мне отнеслись, словно я пьяница запойная? Хотя, все верно, я сама так сыграла, нечего сваливать на других.

И снова, в который раз я выглянула в приоткрытую щелку двери, прежде чем выйти наружу. Мне уже надоело так себя вести, но врожденное здравомыслие требовало осторожности. Пройдя по коридору, я остановилась около двери, разделяющей мою и Ольгину комнату, где сейчас лежал несчастный Мамонов. Интересно, кто здесь живет и почему обитатель сего места не вышел на плач Ольги? Неужели так крепко спал или решил не вмешиваться?

Не в силах совладать с обуявшим меня любопытством, я толкнула дверь, и она, на удивление, легко поддалась. Заглянув в комнату, я громко спросила: «Есть тут кто?», но никто мне не ответил. Поколебавшись немного, я зашла и притворила дверь за собой.

Несмотря на сумрак от задернутых занавесей, сразу было видно, что комната принадлежит одинокой женщине: вышитые крестом подушки заполнили высокую постель под гарусным покрывалом, пузатый комод украшала вязаная накидка, на полу валялась брошенная впопыхах перкалевая сорочка. Слабо пахло воском и ладаном.

В дальнем углу комнаты на прикроватном столике я увидела складной киот в золоченой раме. Перед ним теплилась лампадка. Около лампады стояла ладаница с ложечкой филигранной работы. Подойдя к киоту, я провела пальцами по льняной паволоке, ощущая шероховатость поверхности, похожей на резную слоновую кость, и перекрестилась. Все вокруг дышало уютом и наивной патриархальностью. Не чувствовалось и тени модерна, царствующего в парадных комнатах по прихоти новой хозяйки дома.

Я давно заметила: по тому, чья икона стоит в домашнем киоте, можно судить о характере и склонности хозяина дома. Николая Чудотворца считают своим путешественники, охотники до перемены мест, Богородицу чтут всем сердцем матери, а целителя Пантелеймона — врачи и знахари. Какую же икону выбрала для себя хозяйка комнаты?

Подойдя к окну, я раздвинула немного занавеси и вернулась к столику, чтобы как следует все рассмотреть. Каково же было мое удивление, когда я поняла, что лицо на иконе не принадлежит ни одному православному святому. Смуглая кожа, светлые прозрачные глаза, непокорные кудри. На меня отрешенно глядел с иконы поэт Пушкин! Удивляясь про себя тому, что хозяйка комнаты решилась на такое «богохульство», я незамедлительно направилась к двери, но тут же остановилась на полпути. Дверь начала медленно приотворяться, и я, не помня себя, юркнула за плотные занавеси, успев в последний миг сомкнуть их вместе.

В комнату вошла Елена Глебовна Косарева, невзрачная женщина средних лет. Это она опекала и оберегала Ольгу Иловайскую на протяжении всего времени, что я находилась в этом доме. Приблизившись к киоту, она зачерпнула ложечкой ладан и добавила его в лампаду. Запах в комнате стал еще сильнее, у меня закружилась голова.

В дверь постучали. Косарева подошла и прислушалась, но не открыла. Стук раздался снова.

— Елена Глебовна, откройте, это я, Пурикордов.

— Войдите, — сказала она, отступая от двери.

Наблюдая сквозь небольшую прореху, чуть ниже уровня глаз, я заметила разительную перемену в облике Косаревой. На людях она выглядела приживалкой в чепце, богобоязненной ханжой, одна забота которой состояла в умении угодить хозяевам, а сейчас перед Пурикордовым стояла и пристально на него глядела нестарая еще женщина. Я замерла в ожидании, моля, чтобы на меня никто не обратил бы внимания. В носу чесалось, я мужественно сдерживала позывы чихнуть, не имея возможности пошевелиться.

— Прошу прощения, что помешал вашему уединению, любезнейшая Елена Глебовна, — начал скрипач цветисто и витиевато, по своему обыкновению, — но обстоятельства таковы, что мне необходимо расспросить вас кое о чем. Не будете возражать?

— Присаживайтесь, Александр Григорьевич, — сухо сказала Косарева. — С чем пожаловали?

— Прецептор вами недоволен, — покачал головой Пурикордов. — Он доложит великому приору о вашем упущении. Как вы могли допустить такое?

— А что прикажете делать? — в голосе Косаревой мне почудилось напряжение. — Я денно и нощно охраняла подопечную, наставляла ее на путь истинный, но она строптива и не желает подчиняться. Кто мог подумать, что ее отношения с Мамоновым зайдут столь далеко? Ей уже двадцать шесть лет, давно пора остепениться, но она и слышать ничего не хочет. Сколько раз я предлагала ей достойные кандидатуры из числа наших братьев — не желает и все тут! Вы думаете, я не говорила об этом с прецептором? Но он в Москве, великий приор — в столице, и помощи никакой. Вот вы заглянули, да, как оказалось, не в добрый час! А так все одной приходится хлопотать.

— Может, оно и к лучшему, как ни прискорбно об этом говорить, — задумчиво произнес скрипач. — Случилось то, что случилось, и дайте только срок: выпутаемся из официального расследования, подумаем, что с ней делать. Да еще вдова осталась… Наследство с дочкой делить… Как все некстати! Попасть под подозрение полиции — это последнее, чего мне хотелось бы сейчас.

— Александр Григорьевич, кто же совершил эти убийства? — робко спросила Косарева. — Я душой и телом предана нашему делу, но я не хочу быть замешанной в преступлении, которого не совершала. Боязно мне тут находиться, особенно после смерти Сергея Васильевича.

— Кажется, вы, сестра Косарева, забыли клятву? За дело ордена в огонь и в воду, на плаху и позор. Вам поручили важное задание: быть глазами и ушами этого дома, а вы решили отступницей стать? Не выйдет! Перед вами показательный пример! Неужели не впечатляет?

— Так Иловайского убили?… — Косарева ахнула и отшатнулась от Пурикордова.

— Не ваше дело! — оборвал он ее. — Ваш ранг не позволяет вам знать слишком много. Делайте, что вам говорят — это принесет большую пользу и вам, и нашему обществу. И не суйте свой нос, куда не следует.

Пурикордов встал и направился к двери.

— И еще, любезная Елена Глебовна, — в его голосе снова послышались чарующие обертоны, словно с lugubre он перешел на teneramente, - приглядите, пожалуйста, за вашей соседкой справа, госпожой Авиловой. Уж слишком часто она оказывается первой в местах, где ее присутствие совершенно излишне. Вы меня поняли, драгоценнейшая?

И он вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.

Несчастная Елена Глебовна, пошатнулась, упала на колени перед столиком с киотом и принялась истово молиться. Она шептала «Спаси и сохрани» и била земные поклоны. Ее гордости хватило ненадолго.

Смотреть на это было и смешно, и странно. Зная, какому «святому» она молится, мне не верилось, что ее мольбы дойдут до Всевышнего. А носки моих туфель, выглядывающие из-под занавеси, доставляли мне особые неудобства: как бы хозяйка комнаты меня не поймала на горячем.

Нужно было как-то отсюда выбираться. Судя по поведению хозяйки, она не собиралась покидать комнату. А пройти незамеченной, ожидая, что Косарева заснет, не представлялось возможным: чихать хотелось нестерпимо.

И я решилась. Резким движением отдернув занавеску так, что слепящий солнечный свет ударил Косаревой в глаза, я вышла из своего ненадежного убежища и громко чихнула. От неожиданности женщина отпрянула, упала навзничь и завопила: «Явился! Слава тебе, Господи! Услышал мои молитвы!»

— Кто явился, Елена Глебовна? Это я, Полина, не бойтесь. Простите, что без спросу вошла к вам в комнату. Так уж получилось.

Косарева смотрела на меня безумным взглядом. Ни говоря ни слова, она тыкала пальцем куда-то поверх моей головы.

— Что такое? Что вы хотите сказать?

Наконец она пришла в себя и с трудом вымолвила:

— Кудри…

Тут я поняла. Несчастная женщина приняла меня за Александра Сергеевича Пушкина, которому только что истово молилась. Мои волосы, короткие, нечесаные и не уложенные в прическу, вились непокорными кудрями. Да еще солнце светило в спину — от этого вокруг головы образовался нимб, а лицо оставалось скрытым в тени.

Наконец выражение лица ее стало осмысленным, она тяжело вздохнула и поднялась с пола.

— Вы все слышали, — со страхом сказала она, заглядывая снизу вверх мне в глаза.

— Да, — ответила я, — и уверяю вас, Елена Глебовна, что никому не открою вашей тайны, если, разумеется, она никак не относится к двойному убийству.

— Я ни при чем, истинный крест, — Косарева обернулась, чтобы перекреститься на икону с изображенным на ней Пушкиным, и медленно опустила руку.

Заметив ее нерешительность, я решила взять быка за рога.

— Странная у вас икона, Елена Глебовна. Не уставная. Может, расскажете, откуда она у вас? И если вас не затруднит, дайте что-нибудь поесть — у меня от голода голова кружится.

— Сейчас, сейчас, — засуетилась она, открыла ящик комода и достала оттуда великолепно пахнущий пирог с капустой, завернутый в льняное полотенце. — Грешна, люблю на ночь чаю выпить с пирогом, вот с кухни и прихватила. Угощайтесь!

Я накинулась на пирог, забыв о приличиях, а Косарева смотрела на меня, жалостливо качая головой и приговаривая: «Ох, и худенькая вы, Аполлинария Лазаревна, в чем только душа держится?»

— Рассказывайте, — невнятно пробормотала я, не отрываясь от пирога, — я буду есть и слушать.

— Ну, хорошо, — вздохнула она и начала свою повесть: — Моя матушка, Мария Ивановна Денисова, родом из этих мест. Ее отец — мой дед — заседал в дворянском депутатском собрании, был потомственным дворянином и имел свой герб. Еще совсем юной девушкой матушка познакомилась у Осиповых-Вульфов с гостившим в Тригорском Пушкиным. Она слегка картавила, была резва и хороша собой, чем покорила сердце поэта. Ей даже рассказали, что Александр Сергеевич называл ее цветком в пустыне, жемчужиной и даже намеревался в нее влюбиться. Он писал ей письма, которые матушка держала в резной шкатулке, часто доставала и перечитывала.

А потом Пушкин женился на Наталье Николаевне и этим разбил матушке сердце. Письма прекратились, надеяться уже было не на что, да и родители ее никогда бы не согласились на брак с поэтом, помня о его легкомысленном поведении и огромных долгах. Она сильно горевала, но вскоре к ней посватался поручик лейб-гвардии Глеб Венедиктович Косарев и спустя полгода ухаживаний сделал матушке предложение. Родители ее, обрадовавшись столь выгодной партии, сыграли пышную свадьбу. Молодым выделили деревеньку да душ около двухсот, они и зажили. Я была пятым ребенком в семье, росла тихой и спокойной, хотя и хворой, и не любила шумные детские забавы.

С годами матушка становилась все более истеричной и капризной: бранила детей, собственноручно секла дворовых девок и корила супруга за то, что тот живет за ее счет. Оказалось, что он не был столь богат, как показывал при сватовстве, и не удивительно, что отец все чаще стал оставлять нас и уезжать на несколько дней, а то и недель на охоту, навестить друзей и просто попутешествовать вдали от дома и властной супруги.

Однажды мать собралась на богомолье в Тверской Христорождественский монастырь и взяла меня с собой, поелику верила, что посещение святого места исцелит меня от золотухи. Мы шли пешком три дня, останавливаясь переночевать в странноприимных домах. Придя в монастырь, матушка тут же стала молиться и бить поклоны у иконы Тихвинской Божьей Матери. Она несчастливо жила с отцом из-за своего характера и молилась в обители о ниспослании ей семейного счастья, обуздании гордыни и прощении грехов.

На второй день нашего пребывания в обители на монастырском дворе к нам подошла красивая дама в платье из черного шелка и кружевной шали на голове. За ней шла дородная няня и несла на руках прелестную девочку лет пяти-шести. Она подошла к матушке и представилась госпожой Рицос Камиллой Аркадьевной. Матушке ничего не говорило это имя, но она, по своей природной любезности, вступила с дамой в разговор. Госпожа Рицос объяснила, что подошла к нам познакомиться для того, чтобы девочки, я и ее дочка, поиграли вместе. Матушка собралась было отослать меня к той няне, но я закапризничала: вцепилась в ее юбку, да так и простояла все время разговора.

Помню, дама спросила, знакомо ли матушке имя графини Рогнеды Скарлади, фрейлины императрицы Елизаветы Алексеевны, на что получила отрицательный ответ. «Я ее дочь, — гордо сказала новоявленная знакомая, нимало не смутясь матушкиным незнанием, — а моя покойная мать была известна своими благотворительными делами. Графиня Скарлади многое делала для устройства больниц, приютов, обучала сестер милосердия ухаживать за больными и немощными, и в знак особых заслуг похоронена в Воскресенском женском монастыре. Неужели вы ничего не слышали о моей матери?»

Матушка, извинившись, ответила отрицательно, но госпожа Рицос не отступала. Ей очень хотелось произвести на мою мать, державшуюся неприступно, впечатление своей знатностью и высоким положением. «Графиня Скарлади, — продолжала она, — была знакома с великим поэтом, Александром Сергеевичем Пушкиным! Он дружил с ней и ее братом, моим дядей, и даже посвятил ему эпиграмму. Неужели и о Пушкине вам ничего не известно?»

«Вы ошибаетесь, — сухо сказала матушка, недовольная тем, что о ней так низко подумали, — вот о Пушкине я наслышана много. И не только наслышана — мы были знакомы и даже переписывались».

«Неужели?! — воскликнула собеседница. — Вы его видели, счастливица! Как я вам завидую! Расскажите мне о нем, прошу вас!»

«Более того, — добавила польщенная этими знаками внимания матушка, — он был в меня влюблен и посвятил мне стихи». И она процитировала госпоже Рицос строчки пушкинского стихотворения о талисмане и коварных очах.

«Боже мой! — Камилла Аркадьевна раскраснелась от избытка чувств и прижала руки к груди. — Какое счастье, что я набралась смелости и подошла к вам! Здесь святое место, где совершаются чудеса! Сам Бог послал вас мне!»

И вновь предложила мне играться с ее дочкой. А когда я отошла в сторону, принялась шептаться с матушкой. Мне не хотелось играть с девочкой: она была маленькой, а нянька — глупой. Я скучала.

Ребенок, заигравшись, стянул с себя вязаную кофту-распашонку, и я увидела у малышки на ручке родимое пятно, по форме напоминающее лошадиную голову. Она зачерпнула ладонями грязь из лужи и бросила в меня. Нянька тут же заквохтала, всполошилась и принялась вытирать ей мокрые руки, а мне стало так противно, что я бросилась к матушке, уткнулась головой ей в колени и стала причитать, мол, не хочу играть с этой девочкой — она нехорошая и пачкает мне платье.

Камилла Аркадьевна вздохнула, потому что я мешала разговору и сказала: «Мне было очень приятно побеседовать с вами, госпожа Косарева. Надеюсь, мы еще увидимся и продолжим нашу интересную беседу». Она попрощалась легким кивком и удалилась вместе с няней и плачущей дочкой.

Мы пробыли в монастырской обители около десяти дней. И все это время матушка общалась с госпожой Рицос. Они вместе молились в церкви, прогуливались по мощеному двору и разговаривали. Я все время находилась около них и помню, что главной темой их разговоров был Пушкин. Они читали стихи, вспоминали случаи из жизни поэта и сходились в одном — обе не любили его жену, Наталью Николаевну. Они считали ее ветреной дамой и причиной гибели Александра Сергеевича.

По прошествии некоторого времени матушка с Камиллой Аркадьевной стали закадычными приятельницами, и, когда настала пора расстаться, они обнялись, расцеловались и дали друг другу обещание видеться как можно чаще.

После возвращения с богомолья матушка почувствовала себя лучше, да и я перестала хворать, а за лето вытянулась в нескладную девицу, которой в одночасье вдруг оказались коротки юбки и панталоны. Жизнь в доме стала поспокойнее, отец уже не уезжал надолго, все сидел в саду и курил трубку с длинным чубуком.

Новоявленная подруга сдержала свое обещание и приехала спустя полгода к нам погостить. Она приехала одна, без дочери. Матушка очень обрадовалась, назвала госпожу Рицос своей ненаглядной подругой и представила ее отцу. На мое удивление, папеньке Камилла Аркадьевна не понравилась, он не вмешивался в женские беседы, только хмурился и уходил ловить рыбу со старшими сыновьями.

Однажды вечером гостья попросила показать ей письма Александра Сергеевича. Прежде матушка никогда и никому их не показывала: отцу не нравилось даже упоминание имени поэта, он переживал, что его выбрали и дали согласие на брак только потому, что поэт женился на другой, а чужих у нас в доме не бывало. Поэтому только мне позволялось смотреть и касаться драгоценной реликвии.

Улучив момент, когда отца не было дома, матушка достала резную шкатулку орехового дерева и открыла ее перед замершей от восхищения Камиллой Аркадьевной. Они перебирали письма, вновь и вновь перечитывали их: у матушки в глазах стояли слезы.

Когда же наступило время отъезда, гостья попрощалась с нами и подарила матушке вот эту икону. Она сказала, что Александр Сергеевич — святой, невинно убиенный исчадиями ада, и что молиться за него следует любому ревностному христианину.

На следующий день после отъезда госпожи Рицос, матушке стало плохо. Она чувствовала сильные рези в желудки и кричала от боли. Приехавший врач пустил кровь, но это не помогло — матушка скончалась. Обезумевший от горя отец кричал, что все беды от злодейки, пробравшейся в наш дом, но я ему не верила. У нас на столе часто бывали грибы: может, мама съела какой-нибудь ядовитый.

После смерти матушки хозяйство пошло прахом — наступило запустение. И мне, совсем еще молодой девушке, пришлось взять в руки управление делами имения. В той суматохе пропала шкатулка с письмами Александра Сергеевича, о чем я не перестаю сожалеть до сих пор.

Икона с изображением Пушкина стала моей тайной. К ней я обращалась в тяжелые минуты, шептала молитвы и стихи. Боль отходила, а в сердце разливалось благолепие. Я всегда мысленно благодарила Камиллу Аркадьевну за чудный подарок.

Прошло несколько лет. Братья мои разлетелись кто куда. Митенька в уланы, Саша казенную должность получил, а я оставалась при отце. Он сильно сдал, глаза плохо видеть стали, и без меня никак не справлялся.

Стали ко мне свататься разные женихи: помещик из соседней деревни Григорий Ардальоныч, приятель брата Митеньки — улан Корнеев, а мне никто по душе не пришелся. Я всем отказывала по одной простой причине: они не читали и не любили поэзию Александра Сергеевича. О Пушкине знали лишь то, что поэт был гулякой, а жена наставила ему рога, стихов и вовсе наизусть не помнили. Никто не мог сравниться с властителем дум моих. Только ему я поверяла свои помыслы и чаяния и каждый день в молитвах поминала Камиллу Аркадьевну за бесценный подарок.

Годы летели. Все реже и реже приезжали ко мне свататься, а потом и вовсе прекратили. Мне было все равно: я управлялась по хозяйству, ухаживала за отцом, читала Пушкина, вышивала, молилась, и благодать снисходила на мою душу.

Батюшка скончался во сне. Госпожа Рицос на похороны не приехала, и с тех пор я не знаю, что с ней. Наша связь оборвалась.

А несколько лет назад мне нанес визит Сергей Васильевич. Он купил вот этот особняк на горе и ездил по окрестностям знакомиться с соседями. Иловайский мне сразу понравился. Он любил Пушкина и знал наизусть его стихи. Бог послал мне собеседника с тонкой и понимающей душой. Если бы я была хоть чуточку помоложе… Ах, да что говорить!..

В один из его визитов я рассказала о матушке и письмах Пушкина к ней. Сергей Васильевич пришел в необыкновенный восторг и тут же предложил мне продать ему эти письма, суля неслыханные деньги.

Каково же было его разочарование, когда я сообщила, что письма утеряны вместе с резной шкатулкой. Иловайский долго расспрашивал меня как и когда обнаружилась потеря, и пришел к странному выводу: шкатулку украла госпожа Рицос. Конечно же, я с негодованием отвергла это дикое предположение и он уехал восвояси. Однако через месяц явился вновь и сделал мне следующее предложение: к нему, в новый дом, приезжает на жительство дочь Ольга и он приглашает меня к себе в качестве компаньонки для его дочери. Гувернантка Ольге не нужна — она уже взрослая девушка, а вот компаньонка понадобится непременно. Сергей Васильевич несколько раз повторил это слово и добавил, что ничего зазорного в нем нет — в Европе во всех приличных домах живут высоконравственные солидные дамы, единственная обязанность которых участвовать в беседах с хозяевами и гостями дома, а также разливать чай. Кроме того, я смогу перевезти в особняк Иловайских все вещи, которые мне дороги: мебель обстановку и прочее. Тогда и волки будут сыты, и овцы целы.

Жалование Сергей Васильевич положил мне хорошее, на всем готовом. Прислуживать мне будут, за обедом место рядом с Ольгой и я, поколебавшись, но скорее для вида, согласилась. Так я оказалась здесь. В деревне остался управляющий, ежемесячно он приходит ко мне с докладом, а я живу покойно и счастливо…