Поединок. Выпуск 3

Вучетич Виктор Евгеньевич

Авдеенко Юрий Николаевич

Делль Виктор Викторович

Ромов Анатолий Сергеевич

Шахмагонов Федор Федорович

Высоцкий Сергей Александрович

Рыбас Святослав Юрьевич

Коротеев Николай Иванович

Виноградов Владимир

Смирнов Виктор Васильевич

РАССКАЗЫ

 

 

#img_11.jpg

 

Святослав РЫБАС

ЗАСАДА

#img_12.jpg

Они схлестнулись впервые в марте двадцатого года.

Атаман подкатил к дому на тачанке, спрыгнул на примятый осевший снег и, на ходу срывая застежки с кобуры, метнулся к двери и замолотил кулаком.

— Откройте! — крикнул он. — Аграновский! Срочный пакет Ежаку!

Клацканье отворяемых запоров заглушило щелчок курка.

— Ну, живее! — он стукнул сапогом в дверь.

Командир продотряда Аграновский, ссутулясь и неся перед собой керосиновую лампу, вышел на крыльцо. В тот же миг три пули в упор погасили поднятую для защиты лампу, и Аграновский, забирая пустое пространство руками, рухнул на дощатое крыльцо.

Атаман перешагнул через убитого. В сенях было темно, он нащупал щеколду, дверь отворилась легко, без скрипа. Прижавшись к стене, Каменев пытался что-либо разглядеть в комнате. Он знал: выстрелы разбудили Ежака, и он, должно быть, стоит, затаившись, у другой стены и всматривается в кромешную, аспидную темень. Малейший шорох выдал бы его.

— Гад! — закричал атаман. — Гад! Ежак! Стреляй, сволочь! Трус!

Но ему не было ответа, и тогда он, приседая, как кошка, стал двигаться вдоль стены. Видно, у Ежака не было оружия, иначе бы он выстрелил на голос.

— Не узнаешь! — еще раз крикнул Каменев. — За что брата казнил в Белолуцке, сволочь! Я тебе звезды за него буду резать, сволочь!

Попав рукой в окно, он уже не слышал хруста стекла и не почувствовал боли. Он пошел в открытую, подстегивая себя словами, как кнутом.

— Стреляй, гад! Комиссар!

Внезапно на него налетело что-то холодное, липкое, он взвизгнул от ужаса. Ему показалось, что он летит вниз, а на лице сидит ядовито-желтый паук, жрет кожу. Он забарахтался и вдруг лающе захохотал. На нем висела мокрая простыня. Атаман отбросил ее и в бешенстве рванул вторую дверь.

— Ежак, не уйдешь!..

Тяжелый удар по голове сшиб его с ног, и, падая, он наугад выстрелил, прежде чем потерял сознание. Но пришел в себя мгновенно. Ежак уже ломал ему руки и хрипло сопел в затылок.

— Пу-усти... — прохрипел Каменев. — Сдаюсь!..

— А звезды! Кому? — ответил Ежак. — Нет, Васятка! Кончился ты, бандитское отродье.

— Брата казнил! — выкрикнул атаман. — Я за брата!.. Кровь одна, Гришка! И смерть приму за нее!..

— Примешь, Васятка, — сказал Ежак.

— Не пощадишь?

— Не пощажу.

— Вишневский, Нехорошев, Аграновский, — сказал Каменев. — Недаром подохну!

— Молчи, Васятка. А то руку сворочу!

— Не пугай. Все одно к братке иду... Помнишь пасху перед войной? Мы с тобой пасхи воровали... Помнишь?

— Вишневский! — сказал Ежак.

— А сомов у запруды помнишь?

— У меня другой счет.

— Звезду тебе вырежут. Будешь Иисус со звездой!

За околицей застучал пулемет.

— Наши, — сказал Ежак.

— Ваши на осинах висят, Гриша. Дом окружен.

— Будем прощаться, Василий. Теперь не свидимся. Готов?

— Не стреляй еще...

— Пора!

Каменев изогнулся угрем, перекатился через спину — пуля опалила ему щеку. Он вскочил. Ежак подставил ему ножку и Каменев полетел к окну, вышиб головой стекло. Вторая пуля ударила по руке. Он перевалился, как мертвый, через подоконник, метнулся к плетню, на ходу крича в темноту:

— Стреляй, хлопцы!

Ежак выскочил на крыльцо, споткнулся о труп Аграновского, упал, и над головой пронеслась длинная злобная пулеметная очередь. И Ежак заплакал от злости, слезы его текли по холодному лицу убитого, смешиваясь с подсыхающей кровью.

— Аграновский! — позвал Ежак. — Я тебе клянусь, Аграновский! Я не умру, пока не отомщу за тебя.

Пули впивались в дерево. Прерывисто вспыхивал огонь перед уносящейся тачанкой. Ежак встал. Ветер полоскал его нательную рубаху. «Им надо целиться по коленям, — думал Ежак. — Тогда бы попали мне в грудь». Покачиваясь, он сделал несколько шагов и рухнул на снег. Он намертво сжимал в правой руке черный револьвер системы «смит-вессон». Покуда он не пришел в себя, не смог вырвать револьвер из его кулака даже двухметровый великан кузнец Самуил Коваленко, комполка Заволжской бригады. Кузнец поднял Ежака и отнес в дом.

— Гришаня, — бормотал он. — Терпи, сынку. Терпи.

...В губернскую ЧК пошла телеграмма:

«Карта десять верст в дюйме. В районе Черной речки замечена крупная банда. Налет на отделение милиции в райгородке. Убит компродотряда Аграновский. Начальник милиции Ежак ранен. Преследование не дало результатов».
Комбат особого назначения Волощенко

«Губком КСМУ предлагает всем членам луганской организации от семнадцати лет зачислиться в батальон особого назначения. Секретарям КСМУ представить в батальон списки не позже двенадцати часов двенадцатого августа. Сборный пункт — Казанская, дом Куприянова.
Секретарь губкома КСМУ Новиков».

Гартманской, патронной и железнодорожной ячейкам явиться с соответствующими ячейками КП Украины.

И снова они схлестнулись, будто и не было перерыва в их схватке. Ежак организовал отряды ЧОНа в Старобельском уезде. Каменев со своими двенадцатью сотнями примкнул к Махно и теперь рыскал по Луганской степи. Они гонялись друг за другом. Каждый выпытывал у пленных о своем враге — знали, что им не разойтись.

Тяжелым пыльным шляхом шел обоз. Милиционеры Старобельского отряда и чоновцы изнемогали в седлах. Жаром несло из степи. Степь была враждебной, десятки банд растворились в ее пространствах, и она грозила поглотить и этот почти беззащитный обоз, направлявшийся в далекое село за хлебом.

Скрипели телеги. Чья-то сильная глотка пробовала запеть «Яблочко», но никто не поддержал. Вилась следом пыльная поземка и опадала на дорогу, на следы коней.

Они не знали, что уже обречены. Они чувствовали усталость, но путь был далек. Они мечтали о женщинах, а война не оставила им времени на любовь и на детей. У них было короткое прошлое и десять часов будущего.

За полдень открылись белые хаты села и колокольня на окраине. Спешились в церковном дворе и полегли в прохладную траву. Но голос сурового старика, ведшего их, прогремел и поднял всех на ноги, и снова не было пощады их изнуренной плоти.

Злобно глядели на них мужики. Молча отдавали мешки с зерном.

Пятеро из охраны обоза забрались на колокольню. Крепки были ее стены из красного кирпича. Могли они выдержать и артобстрел. Стыло было внутри. Один дернул за веревку, ударил колокол грозно, сумрачно. И полетел звук в окна-бойницы, в чистое поле, где бешено скакал одинокий всадник, по неизвестной причине покинувший село. «Срезать его из винта? Нехай себе скачет, и без него дел хватает».

Суровый старик Лысенко, покрытый шрамами, приник к окулярам Цейса, оглядывая окрестности. Его лицо, лицо бойца пресненских баррикад, было жестким.

А во двор съезжались продармейцы, веселые и песенные. Вот-вот они покинут это село. Солнце еще не докатится до того осокоря, как кликнут сбор.

Но тут хлопнул с высоты выстрел, и старик крикнул свой последний приказ:

— Закрыть ворота! Каменюка!

Сквозь железные прутья ограды просунулись дула винтовок. Клацнули затворы. И отлетели первые вражьи души.

К воротам крадется дьякон, хилый старик, приникает к стенам. Не видят его бойцы.

Новая атака, новый залп. Спокойно держатся хлопцы, и верна у них рука, и ворота держат удары двух пушек.

Как молоды они, чтобы сейчас умереть!

Слабые руки дьякона отодвигают засов, и створы поддаются, расширяется проем между ними.

И нет уже времени на жизнь. Кровь на саблях. Двор вырублен. И встал красный обрубок, бывший минуту назад бойцом, и хрипло крикнул:

— Все равно подохнете!

И в тот же миг сбывается пророчество убитого. Пять винтовочных пуль с колокольни — корчатся пятеро палачей.

Ежак покатал на ладони патрон. Последний.

Ежак загнал его в барабан.

Они были в церкви и во дворе. Они рвались и сюда, на колокольню. Только крышка люка отделяла осажденных от их пуль.

Ежак тоскливо смотрел в изломанную маревом даль. Остался неоплаченный долг и этот патрон. До смерти не больше десяти минут: в конце концов они собьют запор. «Дело нехитрое», — подумал он. И еще он подумал о том, что ему восемнадцать, а все сейчас закончится. Каменев все-таки поймал его.

Год продолжалась эта гонка, беспощадный год. Судьба сталкивала их и разводила, оставляя рубцы и шрамы.

Ежак оттолкнулся спиной от стропила и выглянул в бойницу. Двор не был виден: мешал зеленый куполок внизу. На взгорбке по-прежнему стояли две гаубицы, нацеленные на церковь. За пушками горячил воронка Васька Каменев. Далек, недосягаем для пули был он, атаман Каменюка. Ежак вскинул «смит», уперся понадежнее рукояткой в красную кирпичную крошку на брустверке. Тщедушное тело атамана запрыгало на мушке. Но стрелять не имело смысла. И Ежак отодвинулся в глубь колокольни, в полумрак.

Он был измотан вконец. Что ж, тяжелейший гон проигран. Осталось умереть достойно.

Этот патрон для побежденного. Тебя пристрелят тут же во дворе. Ты призовешь в свидетели осокорь за разбитым забором. Зеленый, нашпигованный осколками осокорь.

Слава богу, они не успеют тебя вздернуть. У них бы хватило на это ума. Да только им некогда с ним возиться, у них на хвосте Заволжская бригада.

Ежак сплюнул от злости. У него зачесались кулаки. Он был молодой здоровый парень. И он не знал сомнения в своих силах. Мысль о том, что Каменев связан по рукам преследованием, поддерживала желание непременно продержаться, вырваться отсюда. И уж тогда бы поглядели: кто — кого.

Вырваться, вырваться... Язык колокола да веревка, волочащаяся по полу, подрагивают в ответ на выстрелы. Ежак ухватил ее крепко, надежно, рванул — ударил колокол грозно, с железным придыхом, и задрожали стропила, и потек звук в бойницы, в степь, на соседние деревни, проселки и поля. «Ну-Где-Ты-Завол-Жская-Бригада! Где-Ты!»

Он точно слился с ревущей медью, клокочущей медью, орущей, неумолчной, бешеной! Набат рвался за кордон, сквозь конные сотни, сквозь гражданскую, сквозь грохочущую дробь «максимов», «льюисов», «гочкисов», сквозь огонь и дым пороховой.

Ежак отбросил веревку. Расхристанный, длиннорукий, он замер, уставившись на люк, подрагивающий под ударами прикладов. Его черный «смит» был зажат в правой руке. Ежак медленно взвел курок. Крышка люка, окованная железными полосами, побитые ржавчиной петли и серые от пыли доски — вот его защита. Он снял с пояса гранату. В ней не было капсюля, но сейчас это было неважно. Будь в ней даже десять капсюлей, с одной бомбой не одолеешь банду. «Но почему они еще не приладили бомбу с той стороны? — подумал он. — Не догадались?» Он с зажатой в кулак гранатой и черным «Смитом» вырос над люком и заорал во все горло. Он издевался, точно играл с ними, и ему стало весело, и это веселье безумствовало в нем. Он еще поиграет. Ох, как он еще поиграет, восемнадцатилетний начальник Новоайдарской милиции! И ты, Васютка Каменев, будешь напарником ему в этой страшной кровавой игре.

А Каменев гарцевал на взгорбке, недосягаемый, неуязвимый. Он кричал, что четвертует Ежака, сжарит на костре, привяжет к конскому хвосту...

Ежак расплел веревку, привязал один конец к чеке гранаты, приоткрыл люк и опустил бомбу. «Теперь не сунутся. Теперь у меня еще патрон сохранится».

Колокольня будто была клеткой для него. Но колокол, дико прокричавший о помощи, о ненависти, нес призыв по дорогам.

И когда истекал одиннадцатый час осады, 2-я Заволжская бригада смяла банду. Только атаману с десятком человек удалось уйти.

А те, пятеро с колокольни, постаревшие и полные ненависти, прыгнули в седла и сгинули в степи.

Долго летали по степи отголоски выстрелов и погони. Они шли по следам атамана и взяли его в деревне Волкодавовке, гиблом кулацком месте. Связанного атамана они привезли поперек седла к братской могиле, поставили на колени и навели на него винтовки.

— Вот и все, Васятка! — сказал Ежак. У него была седая голова. Он очень устал. Но «смит» с полным барабаном не тяготил руки, он был безотказным, этот тяжелый необходимый револьвер.

Церковь разобрали. На том месте сейчас стоит школа. Ребята галдят на переменках во дворе. То же глубокое южное небо над головой, та же холмистая даль за селом.

Как предание, как легенду вспоминают старожилы церковный двор и позеленевший, побитый пулями медный колокол. И помнят старожилы неизвестных ребят, осажденных в церкви. Легенда течет точно река, и все новые подробности прибавляются к ней. Ныне говорят, будто целая армия не смогла одолеть пятерых.

 

Николай КОРОТЕЕВ

ПОСЛЕДНИЙ РЕЙС

#img_13.jpg

— Я не просил бы вас, если бы это было возможно.

Семиглазов проговорил фразу с сердцем, с затаенной обидой и удивлением. Неужели начальнику автотранспортной колонны непонятно, что, будь это просто, он, руководитель строительного управления, не стал бы его просить? Желнорович и сам послал бы машины на трассу газопровода, без напоминаний.

И по тому, как Желнорович пожал плечами и опустил глаза, Семиглазов видел, что тот все понимает, но не хочет рисковать, даже не может рисковать. Они оба знали: погубить машину — пара пустяков; малейшая оплошность водителя — и трубы полетят с кручи.

— Вот подсохнет, — сказал Желнорович, глядя в сторону.

Семиглазов вспомнил разговор с главным инженером отдела капитального строительства Магнитогорского металлургического комбината. Инженер не выпускал из рук карандаша. Лист бумаги, лежавший перед ним, был испещрен числами из пяти и шести знаков. Они кричали сразу и о нуждах и о выгоде.

— Дайте нам газ, и мы пустим его прямо в домны, сэкономим до двадцати процентов кокса! Для восстановления руды в металл кокс нужен как разрыхлитель и как датчик углерода. Мы дадим в домны углерод газа. А двадцать процентов кокса заменим рудой. Таким образом, пять домен станут давать чугуна столько, сколько сейчас могут дать шесть.

Карандаш инженера снова принимался строчить цифры.

— Мы «подсветим» белое, «холодное» водородное пламя газа сжиганием мазута и дадим больше тепла мартенам. Значит, ускорится варка стали. На этом, как приз за ускорение варки, мы получим столько стали, сколько могли бы дать еще два мартена.

Опять на листе вырастала колонка цифр.

— Понимаете, доменный и коксовый газ, который мы используем и которого нам не хватает, имеет восемьсот калорий, а тот же кубометр природного — семь тысяч шестьсот!

И, кивнув за окно на серые султаны дымов, инженер добавил:

— В магнитогорском небе почти не останется копоти. Люди станут дышать глубже и свободнее. Понимаете, чистое небо над металлургическим гигантом! А про бытовые нужды я и не говорю.

Инженер вздохнул:

— Вы дадите нам газ, я не сомневаюсь, — и улыбнулся. — Рано или поздно. Но нам нужно раньше. Чем раньше, тем лучше. Поэтому я и говорю...

Тогда Семиглазов, как теперь Желнорович, смотрел в сторону и думал о том, как убедительнее сказать инженеру, что круты склоны Южного Урала и на трассе оказалось гораздо больше болот, чем предусмотрено проектом. И, рассказывая об этом инженеру, Семиглазов в глубине души понимал, что не этого от него ждут и говорит он не то. Поэтому, помолчав, Семиглазов ответил инженеру:

— Сделаем все возможное. И больше того...

Семиглазов сейчас добивался от Желноровича если не тех же слов, то такого же обещания. Как раз настало время сделать «больше того».

— Остались последние двенадцать труб. Больше мы вам не должны дать ни одной. Это сто двадцать метров. Они не решают судьбу газопровода. — Желнорович проговорил это, с надеждой глядя на Семиглазова, думая убедить его столь веским доводом.

Но начальник СМУ не сдавался.

— Все в отдельности — не решает. Все вместе — решает. Потом будет совсем трудно. Настанет глубокая осень. А пока надо использовать все, что можно. Каждый шанс.

— Знаю. Но ведь дождь. Четвертый день дождь. — Желнорович задумался, проклиная про себя осень, которая в этом году словно ожидала первого сентября. Уже накануне ночью по небу потянулись длинные гряды туч.

Дождь пошел утром. В нем не чувствовалось веселья летнего ливня, безудержно щедрого, звонкого. Первые капли начавшегося дождя пригоршней медных монет упали бесшумно в дорожную пыль и исчезли в ней. Потом стало видно, как порывистый ветер отрывал куски от туч и швырял их, и они повисали в воздухе темными полосами, похожими на пыль.

Прокрутив не один год шоферскую баранку, Желнорович знал силу скупых осенних дождей. Они не стекают буйными ручьями, едва смочив верхний слой земли. Скупые дожди въедливы. Каждая капля просачивается глубоко. Да и грунты здесь глинистые, особенно податливые на такие дожди. Поэтому Желнорович ответил:

— Даже за четыре солнечных дня дорога не подсохнет. Покроется коркой, а под ней — жижа.

Семиглазов поднялся из-за стола и, глядя на Аркадия Ивановича, стал надевать зеленый брезентовый дождевик.

— Будет «окно» в дожде — попробуем, — твердо проговорил Желнорович.

Сказав «да», Аркадий Иванович принял на свои плечи груз ответственности за доставку труб. И так же как Семиглазов давал обещание на заводе от имени тысяч молодых строителей, объявивших стройку ударно-комсомольской, так и он, Желнорович, отвечал прежде всего от имени людей, которым предстояло совершить этот последний рейс, доставить монтажникам последние 120 метров труб.

Семиглазов и Желнорович вышли вместе и одновременно посмотрели на неумолимое небо, затянутое броней туч.

Раскисшая земля текла с газонов и из немощеных дворов на проезжую часть улиц и тротуаров, толстым слоем покрывая асфальт.

Когда они прощались, им и в голову не приходило, что осень смилостивится так скоро.

Разгулявшийся к вечеру ветер разорвал тучи. В просветах замелькали первые блеклые звезды. И всю ночь небо оставалось чистым. Румяная заря стаяла в то утро быстро, и поднялось большое солнце, огненно-красное, словно недовольное, что его побеспокоили. Оно попробовало прятаться за клочья облаков, но они скоро исчезли, и тогда солнце принялось греть очень старательно.

Поднявшись очень рано, Аркадий Иванович увидел все это и заторопился. В воздухе чувствовалась сухая морозная свежесть, что радовало Аркадия Ивановича: скорее подсохнет земля.

Проспект уходил так далеко, что крайние дома казались не больше спичечной коробки. И ярко освещенные подстриженные кроны лип, посаженных вдоль домов, походили на веселую гирлянду. На теневой стороне зелень казалась черной, и на одном дереве Аркадий Иванович заметил веточку с совсем желтыми листьями.

Город оборвался круто. За пятиэтажным домом у тротуара начиналась степь, и по ней бежала дорожка, будто оспой, изрытая отпечатками подошв.

Он пошел по степи, туда, где за станционными постройками железнодорожной ветки на Сибай находился гараж. Аркадий Иванович ловил себя на мысли, что старается ступать в грязь с нарочитым ожесточением.

Грязь была врагом неумолимым и коварным.

В гараже еще никого не было. Это верней верного говорило о том, что сегодня никто из шоферов и не думал выезжать на трассу. В обычные дни в эту пору — семь часов утра — машины уже уходили в рейс.

Первым у конторки появился Слава Жучаев, водитель ЗИЛ-151, вездехода с тремя ведущими.

— Готовь машину, — сказал ему Аркадий Иванович.

— Куда поедем?

— На разведку.

Жучаев кивнул, но посмотрел на начальника удивленно. Если бы Слава не понимал, что Желнорович и сам отлично знает положение на трассе, то, пожалуй, пустился бы в пространные объяснения. Он как дважды два — четыре сумел бы доказать, что сейчас на всем стокилометровом участке — их участке, от Магнитогорска до реки Белой, движение замерло. Только тракторы с трудом преодолевали считанные километры, подтаскивая от монтажных площадок к прокопанному в склонах гор ложу тридцатиметровые «плети» спаянных труб.

Однако с каждым днем на монтажных площадках оставалось все меньше звеньев стальной жилы, по которой газ Второго Баку должен был устремиться к химическим заводам Южного Урала, а потом, перевалив хребты, подойти к Магнитогорску. Трубы, которые остались на складе, были последним звеном. Поэтому Жучаев промолчал.

— Проверьте машины, — сказал Желнорович, когда пришли остальные шоферы.

И те трое, чьи трубовозы были нагружены, промолчали, хотя каждый знал, почем фунт лиха в поездке на трассу по такой погоде.

Из разведки вернулись к полудню. И все время, пока они были в пути, Жучаев длинно и неопределенно говорил о том, что строителям, идущим навстречу, — от Шпакова к Салавату и от Салавата к Белой — легче. Там есть дорога. Она идет вдоль нитки газопровода, отступая на километр-два. А здесь? Здесь и в помине нет дорог, даже проселков. Есть лишь выбитые по лесной целине колеи. Уж лучше бы их не было.

Когда на стоянке у гаража Желнорович выходил из машины, Слава заметил:

— Крепко здесь засесть можем.

— По машинам! — приказал Желнорович.

Жучаев выехал первым. Потом неторопливо, волоча за собой тяжелые прицепы с широкими словно литыми колесами без шин, двинулись в путь трубовозы.

Ярко светило обманчивое осеннее солнце, слепя водителей. Через открытые окна кабин врывался запах парующей земли и полыни, который побеждал даже въедливый вездесущий запах бензина.

Пробитые грузовиками колеи, извилистые, словно февральские тропинки, тянулись вдоль железнодорожного полотна, а с другой стороны простерлись шпалеры низких плодовых деревьев и домики, напоминающие ульи. Это были заводские сады, выращенные упорными людьми на суровой степной земле, над которой в зимнюю пору гуляют свирепые ветры, сдобренные жгучей стужей. Сейчас даже издали были видны красные и белые яблоки, отягощающие ветви.

Миша Исламов подумал о том, что осенью сестра обещала приехать к нему в гости в Магнитогорск и надо будет послать в деревню саженцы. Ведь у них испокон веков крытые лубом дома стояли одиноко, а если будут сады, то и селение приобретет другой, праздничный вид. И еще его не покидало чувство гордости за доверие, оказанное ему, молодому шоферу. Он любил свою профессию за то, что она помогла ему увидеть землю своей родной Башкирии. Так в детстве открывают мир, когда наконец взбираются на заветную высокую гору, за которой скрывалось неведомое. Теперь он знал свою землю, ее богатства: нефть, газ, руды. В Башкирии, близ Шкапово, рос газобензиновый завод. На нем газ будет «высушиваться». Ведь он поднимается из недр влажный, содержащий газолин. И если газ не сушить, то маслянистые пары, наподобие вазелина, станут оседать на стенках труб и закупорят их. «Влажный» газ нельзя пускать в трубопровод.

Его размышления прервало нарастающее рычание.

Машина будто тянула резиновый канат. Но вот он перестал растягиваться, и автомобиль остановился.

«Грязь волочится», — подумал Исламов и, захватив лопату, вышел из кабины.

Миша нагнулся, чтоб увидеть колеса прицепа. Перед ними барьером поднималась горка липкой земли. На каком-то маленьком ухабе колеса съехали юзом и, раз потеряв сцепление с землей, заскользили подобно салазкам.

Шедший впереди вездеход Жучаева остановился. На подножку вышел Слава и закричал:

— Ну, началось?

— Ничего! — ответил Миша.

Пока ехали по равнине, машины останавливались, едва пройдя сто метров, и шоферы освобождали колеса от грязи. Водители не успевали даже отдышаться, как приходилось снова глушить моторы и брать в руки лопаты.

У глубоких выбоин Слава по очереди перетаскивал машины на буксире.

За три часа проехали пять километров и были довольны.

Потом пошла возвышенность. Дорога стала чуть посуше, и грязь не так быстро наматывалась на колеса прицепов.

В ложбинах меж холмов стали темнеть березовые кустарники, а вдали все отчетливее проступали сквозь белесый туман испарений синие увалы Кряхты, самого высокого перевала в этой части Южного Урала. Подъем на перевал шоферы прозвали Глиняной горой. Но еще до Глиняной горы Козлов едва не свалился вместе с трубами под откос.

Это произошло на повороте, сразу за крутым подъемом.

Когда шофер много лет за рулем, руки его почти без видимого участия отводят машину от рытвин, в нужный момент переключают скорость. И для Козлова вождение машины уже не составляло особой заботы — так взрослый человек, не задумываясь о буквах, пишет слова. Только неожиданное могло вывести его из привычно спокойного состояния.

Когда трубовоз, на предельных оборотах ревя мотором, взял подъем и пошел на поворот, шофер почувствовал словно головокружение. Он не сразу понял, в чем дело. Просто машина в какой-то момент стала быстрее разворачиваться.

Только в следующую секунду резанула мысль: «Заносит! Прицеп заносит!»

Он сразу дал тормоз и отчаянно засигналил Жучаеву, тянувшему его на буксире.

Целые две секунды катилась его машина, и каждое мгновенье Козлов ждал, что послышится грохот рухнувших под откос труб. Но было тихо. Козлов выпрыгнул из кабины.

Концы труб и левое колесо прицепа повисли в воздухе. Промедли он еще секунду, и все было бы кончено.

Только через час, набросав под съехавшее колесо камней и скорее не вагами, а плечами удержав машину от скольжения под обрыв, трубовоз вывели на дорогу.

Машина Кондратьева шла последней. Хоть шофер он был и молодой, да армейский. Служил он в тайге, и какие только дороги ему не приходилось видеть. Потому и не побоялись поставить его замыкающим. Он считал профессию шофера самой интересной и важной. Даже к летчикам, к специальности, о которой вряд ли кто не мечтал в детстве, Кондратьев относился без особого почтения.

— Легко летать в небе, ты по земле попробуй! — шутил он.

И здесь, на строительстве газопровода, Кондратьев считал шоферское дело самым нужным. И пожалуй, он был прав. Все необходимое для строительства доставляли шоферы. Правда, они не работали на канавокопателях, но тот, кто управляет канавокопателем, в сущности, тоже шофер; они не укладывали трубы в готовое ложе, но и тот, кто это делал — тракторист, шоферу ближе, чем брат. В общем, вся армия машин, благодаря которой и стало возможным строительство газопровода в такой короткий срок и в таких трудных условиях, двигалась, работала только благодаря тому, что есть такая профессия — шофер. И Кондратьев волен был выбрать любую из этих специальностей, но он обладал слишком непоседливым характером и очень любил быструю езду.

И еще он верил в товарищей, в то особое братство, которое существует среди людей одной специальности. Есть такие неписаные законы, которым следуют твердо и неуклонно, как если бы эти правила были начертаны на медных скрижалях. И один из таких законов кодекса шоферов гласит: «На дороге не пропадешь».

И действительно, если из-за своего характера Кондратьев едва не попал в беду, то именно благодаря товарищам он, как говорят, счастливо отделался.

Случилось это уже в глухих сумерках, когда небо снова заволокли тучи и пошел мелкий спорый дождь. Больше двух часов потратили водители, чтобы загатить маленькое болотце у самого подъема на знаменитую Глиняную гору. Давно было мокро в сапогах, и ватники так набухли, что казались пудовыми. Валили и таскали деревья молча, без азарта, потому что очень устали. Веселые слова не приходили на ум.

Когда наконец настил, по общему мнению, оказался достаточно прочным, разошлись по машинам. Вездеход Жучаева благополучно преодолел болото и пополз на Глиняную гору. Он остановился на середине подъема, на небольшой ровной площадке. Отсюда Слава мог в случае надобности помочь остальным.

Трубовоз Исламова пошел на Глиняную гору первым. И свободно взял ее. За ним двинулась машина Козлова. Когда красный огонек стоп-сигнала полез в гору, Кондратьев решил не ждать, пока передняя машина преодолеет весь подъем, и поехал вслед.

Кондратьев был настолько уверен в силе и мастерстве Козлова, что у него не возникло и мысли о возможном риске.

С ходу пройдя гать, он прибавил скорость и начал подниматься за Козловым. А у того вдруг забарахлил мотор. Все медленнее и медленнее карабкалась машина Козлова, ежеминутно грозя остановиться. А остановись она хоть на мгновенье, ее не удержали бы никакие тормоза. Трубовоз заскользил бы под уклон по мокрой глине, словно санки с ледяной горы.

Кондратьев вдруг увидел, что огонек стоп-сигнала идущей впереди машины приближается. Вернее, его машина неуклонно настигала козловскую. Однако у него хватило выдержки не сбросить скорости, не затормозить, не останавливаться самому. Тогда он заскользил бы вниз.

Выручил Жучаев. Слава зацепил трос, закинул свободный конец в кузов и попятился под уклон к тревожно мигавшему фарами Козлову.

Он остановил машину, не доходя до трубовоза. Ослепленный светом фар, рискуя поскользнуться и попасть под колеса или заставить Козлова затормозить, Слава привязал трос к передку медленно идущей машины. Потом что есть духу кинулся к своему вездеходу и вытянул Козлова.

Слава действовал так быстро, что никто и сообразить не успел. Вскоре и кондратьевский трубовоз выбрался на площадку. Шоферы молча покурили.

Когда садились по машинам, чтобы ехать дальше, Жучаев проворчал:

— Надо же было ехать в такую погоду...

— Что ты за человек, Славка! Делаешь — душа радуется, а говоришь — с души воротит, — сказал Козлов.

Только за полночь увидели водители огоньки села Амангельды.

Утром 120 метров труб были на монтажной площадке.

На обратном пути было не легче. Когда Слава Жучаев остановил свой «ЗИЛ» у конторки автобазы, Желнорович, уже несколько часов тревожно ожидавший возвращения шоферов, коротко спросил:

— Ну как?

Слава сердито пнул сапогом скат:

— Трубы уложены, мы дома.

Аркадий Иванович кивнул и пошел звонить Семиглазову.

 

Владимир ВИНОГРАДОВ

ДВА ДОПРОСА

 

#img_14.jpg

 

1

— Нет, доктор, вы, пожалуйста, останьтесь.

Наконец, после долгих объяснений и уговоров, она смилостивилась и допустила меня в палату.

...Затянутая в белоснежный халат женщина. И шапочка, и узкие белые брючки, и такие же тапочки, и даже руки с коротко и ровно остриженными ногтями — все стерильно. Если бы не черное крылышко волос из-под шапочки и глаза, влажные, как осенний вечер, она казалась бы неживой, гипсовой. И ее неумолимость была бы понятней. Но она не только отвечала за жизнь смертельно раненного человека. Она боролась за нее. Как упорный следователь — за раскрытие тяжкого преступления.

— Ваше присутствие необходимо. А после допроса вы подпишете протокол. Так положено. Он и подписать не в состоянии, не только говорить.

— И не должен, — поправила она и села у изголовья кровати.

— Наверно... Но ему говорить не придется.

Кровать стояла в центре палаты, в ярком конусе света от большой лампы. Остальное было в темноте. Так на театральной сцене осветитель оставляет героев перед залом одних. В непрочной ночной тишине больницы продолжалось главное действие.

То, что оно было главным, я понял еще днем, когда приезжал впервые. По настороженным взглядам, шепоту за спиной, той тревожной атмосфере, которой быстро заражается больница в исключительных случаях.

...Мягко, уютно светили лампочки на столиках дежурных сестер. Позвякивали инструменты в процедурной. Доносился чей-то кашель. Запахнувшись в байковый халат, брел в туалет больной. Кто-то тихо, но настойчиво звал няню. У каждого своя боль и надежда. Своя бессонница, свой храпящий сосед. И свое утро. Солнечное или хмурое, но его ждут все, что бы оно ни принесло с собой. Когда болен, утро легче ночи.

Человек в чрезвычайной палате не ждал утра. Он еще не вошел в неожиданно новый для него мир процедур, раздачи лекарств, перевязок, передач, безделья. Течение его времени было оборвано выстрелом, и утро было в черном тумане. И, несмотря на боль и неподвижность, он в своем прежнем мире — где наряды, задания, патрули, происшествия — в милицейских буднях. Когда к нему вернулось сознание, он попросил пить. И позвал следователя.

Над кроватью сложная конструкция из никеля, стекла и резиновых трубок. В стеклянных банках прозрачная жидкость. Она сочилась в игле, проникая сквозь нее в желтую, как солома, руку.

Раненый был накрыт простыней до подбородка. Восковое лицо. Голубые веки сжаты ресницами, как скрепками. Сухие, пепельные губы.

Он пошевелил ими. Врач наклонилась, прислушалась.

— Что он сказал? — спросил я.

— Вас позвал.

— Меня? По имени? — удивился я.

— Нет. Только сказал — следователя.

— Вот видите, он заодно со мной, — попробовал я пошутить, разрядить напряженную обстановку.

— Видно, что вы из одного теста, — сказала она, но в ее синих глазах не было смешинок.

— Из одного, — подтвердил я. — Да, от рядового до генерала — одним замешаны.

...Поздно вечером генерал вызвал меня и сказал:

— Пришел в сознание. Я только что справлялся. Врач — ни в какую. И все же поезжай. Может, уломаешь. Сам знаешь, как нужны его показания. Приметы. Нужны приметы!

— Знаю, товарищ генерал.

— Буду ждать, — сказал он и устало положил голову на руки, запустив пальцы в густую седину.

Он уже привел в действие милицейский механизм. Оставалось ждать. Генерал умел ждать, не понукая, не дергая. Знал, что его указания исполнят в срок и точно.

Редко кто входил в просторный кабинет со старинной черной мебелью. Ни спешки, ни суеты. Молчал даже телефон. Все откипело утром и не здесь. В райотделе, куда генерал прибыл сразу после тревожного сообщения. Там каждый старался проявить свое оперативное умение, инициативу, исполнительность.

Приносили справки, фотографии, рапорты, архивные документы. Хлопали дверцы машин. Кого-то привозили и проводили по коридорам. В кабинетах шли допросы. Дотошные и безнадежные. И каждое новое донесение казалось точнее прежнего. Всякий раз сигнальной ракетой вспыхивала надежда. И так же быстро гасла.

Генерал не мог не приехать. Стреляли в молодого и, видимо, не слишком опытного парня, которого генерал не только не знал, но и не слышал о нем. Но он был доверен ему, генералу. Родителями, женой, Родиной. Стреляли в младшего боевого товарища. И трудно сказать, чью пулю принял в себя сержант, кого загородил. В генерала тоже стреляли не раз. И он бредил на госпитальных койках. Но прошел свой долгий, нелегкий путь от постового до начальника управления. А парнишка только начал. И очень хотелось генералу, чтобы и сержант прошел весь этот путь, раз уж вступил на него. И еще казалось ему, что там, на операционном столе в Сокольниках, вот-вот оборвется его собственная молодость. И если оборвется, то стоять ему под тремя залпами прощального салюта и казнить себя, что лично не довел до конца, не поймал убийцу.

Он сидел молча, закрыв ладонями глаза, опустив на них большую седую голову. И подчиненные старались не тревожить его зря.

...Стрелка спидометра лежала на правом боку. Снова «Волга» рассекала улицы сиреной. Но теперь ей было легче, чем днем.

Продираясь утром сквозь густое движение со средней скоростью сто километров в час, мы не успели.

Запомнился последний отрезок. Шли аллеей. Слева и справа улетали назад деревья. И вдруг из-за поворота наперерез машине выехал велосипедист. Счастье, что среагировали оба — водитель машины и он. Велосипедист круто свернул и упал. Машина, обдирая левый бок о кусты, пролетела мимо. Серебряным зонтом сверкнуло задранное, крутящееся колесо велосипеда. И торчал кулак. Успел показать.

Кто-то из нас засмеялся. Водитель навалился на руль, вцепился в него побелевшими пальцами. И не поворачивая головы, сквозь зубы выругал весельчака.

Несмотря на адскую гонку, не успели. Подхватив звуковую волну милицейской машины, ушла скорая. По парку, разворачиваясь в цепи, шли милиционеры, солдаты, дружинники.

«Весельчак» отомстил водителю:

— Тебе не в МУРе служить, а в похоронном бюро. Там за тихую езду премии дают.

А что мы, собственно говоря, могли застать?

Как гребнем прочесали лес. Никаких следов. Собака прытко вывела на дорогу, а на асфальте повертелась, поскулила и подняла виноватую морду.

Позже позвонили в больницу. Операция подходила к концу. Пуля попала в живот, ударилась о позвоночник и пошла рикошетом вверх, прошивая внутренности. Истратив силы на длинную, страшную дорогу смерти, обессилела. И уперлась в кожу между лопаток. Там и сидела, выпирая тугим синим желваком. Пуля оказалась от нагана...

Я сел на белый табурет у изножья кровати, чтобы хорошо видеть лицо раненого.

— Алексей Васильевич, вы меня слышите? — постарался сказать не очень громко, но внятно. Понимал, что каждый звук молотком отдается в его мозгу.

Раненый разлепил веки и снова сомкнул. Так штангисты берут свой последний вес.

— Я буду говорить, а вы молчите. В ответ на мои вопросы, если вам нужно ответить «да», вы лишь открывайте глаза. Если же — «нет» или не знаете, что ответить, не открывайте. Держите закрытыми. Я пойму. Вам понятно?

Он чуть приподнял веки.

— Достаточно. Так и будем беседовать, — сказал я и спросил врача: — Так можно, доктор?

— Так лучше.

Я заполнил анкетные данные. Они были известны: Свиридов Алексей Васильевич, где и когда родился, сержант милиции, номер отделения, образование, домашний адрес.

— Об ответственности за дачу заведомо ложных показаний предупрежден, — зачитал я конец анкетной части.

Свиридов приподнял веки.

— Пожалуйста, доктор, распишитесь за свидетеля, что ему объявлено предупреждение.

Я протянул ей бланк, и она, пожав плечами, подписала протокол.

Протокол допроса свидетеля требуется составлять по всей форме. Иначе допрос не получит силу доказательства. Не зачитай я предупреждения, любой юрист может опротестовать это свидетельское показание. Скажет, что вольная запись, а не допрос. А если показание окажется единственным? Объясняй тогда ситуацию и что стоило давать его Свиридову. Суду не до эмоций. Ему подавай правильно оформленные доказательства.

Другое предупреждение, тоже положенное по закону и отпечатанное типографским шрифтом на бланке, — об ответственности за отказ от дачи показаний — я вычеркнул жирной чертой. В том состоянии, в каком он находился, милиционер Свиридов имел полное право отказаться от допроса.

...Когда он понял, что тяжело ранен и в больнице, его сразу затревожила мысль о преступнике. Поймали или скрылся? Если скрылся, то кто же, кроме него, Свиридова, найдет? И тяжко стало милиционеру от беспомощности.

Он попросил воды. Сестра, неотрывно сидевшая около, провела по сухим губам влажной ваткой. Большей дозы не полагалось — опасно.

Свиридов пошевелил губами. Сестра наклонилась.

— Следователя... Позовите следователя, — еле расслышала она горячий шепот, слова по складам.

Девушка прижала ладонь к его губам, велела молчать. И побежала за врачом. Больной пришел в сознание!

Врач пришла немедленно. Посмотрела ласково и сказала:

— Какой молодец! Прямо герой!

Он зашептал, повторяя просьбу.

— Молчите, Свиридов, — сказала врач. — Какой еще следователь! Вам нельзя говорить, нельзя напрягаться. Лежите смирно, спокойно. Тогда он попросил:

— Пить.

Она сама приложила мокрую ватку к его губам. Но он сжал их.

Врач удивилась и отняла «питье».

Свиридов опять попросил. Но только ему поднесли, упрямо закрыл рот. Это был своеобразный протест. И она поняла его. В это время я и приехал в больницу во второй раз.

Врач вышла и сказала:

— Ну и скорость! Мы только что звонили вашему начальнику, а вы уже тут как тут.

И сообщила о поведении раненого, о протесте.

— Вы словно сговорились, — сказала она.

— Да, доктор, вы не ошиблись.

Стоило ли говорить громкие слова о присяге? И у них, у врачей, есть своя присяга. И они верны ей без громких слов.

— Я знаю, вы делаете все, чтобы раненый выжил, — сказал я. — Но и он тревожится не о себе. Его мучает, что убийца на свободе. Что он упустил его. С оружием. И кто поручится, что не к вам, так в другую больницу не доставят еще одного раненого? Если не сразу в морг.

— А если ему станет хуже? — Она думала только о нем, о конкретном человеке, борьбу за жизнь которого поручили ей.

— Я, конечно, не медик, но уверен, что для него молчание в данной ситуации — хуже некуда.

— Я не страхуюсь, — сказала она тихо.

— Понимаю и верю. Но он думает: раз жив, значит, надо помочь, он нужен, что он еще на посту. Доктор, у таких людей, как он, долг уходит со смертью.

— Красивые слова.

— А чего их стесняться, если они точные, доктор. Дайте ему сказать то, что он хочет. Этим поможете.

В уголовном розыске не сидели сложа руки. Сотни людей старались установить, найти преступника. Не сегодня-завтра станет известно и кто он, и его приметы. Не скроется. Но бежит время. Могут быть новые жертвы. И хотя чем больше натворит, тем скорее попадется, от этого не легче. Ни людям. Ни ему. Сколько раз они, бывало, упрекали нас: «Что же меня вовремя-то не взяли?» Врач разрешила допрос...

— Это случилось в том месте, где вас нашли? В парке? — спросил я Свиридова.

Раненый открыл и закрыл глаза.

— Когда это случилось? Я начну с одиннадцати часов. Итак, одиннадцать, одиннадцать пять, десять, пятнадцать, — считаю дальше, дохожу до двенадцати и снова прибавляю по пять минут.

— ...Двенадцать пятнадцать...

Стоп. Глаза открыты. Время установлено.

— Хорошо. Пойдем дальше... Вы его заметили в момент нападения или раньше? Раньше?

«Да».

— Намного раньше? Минута? — Я хотел считать дальше, но он открыл глаза.

— Он нападал на кого-нибудь?

«Нет».

— Нарушал порядок.

Молчание.

— Вы вышли на него?

Молчание.

— Он вышел на вас?

Глаза открылись.

— Почему же он стал стрелять?! — вырвалось невольно. Но врач осадила меня строгим взглядом. — Когда вы увидели его, у него был в руках наган?

«Нет».

— Но он сразу же его достал?

«Да».

— И сразу выстрелил?

«Да».

— Его лицо было спокойным?.. Испуганным?

«Да».

— Вы успели ему что-нибудь сказать?

«Нет».

— Он достал наган из кармана брюк?

«Да».

— Вокруг вас или чуть в отдалении были люди?

Молчание.

— Вы видели людей в тот момент?

«Нет».

— Вы его раньше видели?

«Нет».

— Может, задерживали? Доставляли куда-либо? Припомните.

Молчание.

— Когда вас нашли, кобура была расстегнута...

Глаза Свиридова стали вдруг большими. Словно увидел что-то ужасное. Он весь напрягся. Я понял свою оплошность. Черт бы меня побрал! Этого и опасался врач.

Свиридов силился что-то сказать. Но лишь свистящие звуки вырывались из его горла, из воспаленного, казалось, обугленного рта.

— Нет, Алеша! Пистолет цел! Цел пистолет! — кричал я, бросая слова, как спасательные круги.

«Вот и узнал приметы! Будь проклята та сволочь со своими приметами!»

Женщина хлестнула взглядом. Не синим, совсем темным. Черным взглядом. Проворно достала из металлической коробки шприц и ампулы. Надрезала две, хрустнула, и, насадив на шприц иглу, втянула жидкость. Сменив иглу на тоненькую, подняла кверху и выжала две капли.

Я считал эти капли; казалось, что сейчас все зависит от них.

— Вам позже, — сказала врач иронически, угадав мое состояние. И сделала инъекцию Свиридову.

«Накрылся допрос», — невольно сработала мысль, от которой стало неловко.

Врач села около раненого. А я переводил беспомощный взгляд с лица Свиридова на ее лицо и чувствовал, как на меня шла волна страха. Вдруг Алексей улыбнулся. Слабо. Видно, собрал для этой улыбки все силы. Точно, улыбнулся. И что-то шепнул.

— Что он хочет сказать? — спросил я нетерпеливо.

— Он хочет сказать: «Успокойте следователя». — И она подмигнула ему заговорщицки, погладив его плечо.

— Ты, Свиридов, брось перемаргиваться с врачом. Рано еще, — сказал я с деланной суровостью и облегченно засмеялся. И так захотелось обнять, стиснуть, расцеловать этого парня.

— Пистолет твой цел, Алеша. Остался в кобуре. Ты успел только расстегнуть, видно, хотел предупредить выстрел...

«Точно», — ответили глаза Алеши.

— Значит, его выстрел был неожиданным? Беспричинным? — спросил я, продолжая допрос.

«Да».

«Что ж, задержим — выясним, что у него было на уме. Может, хотел украсть пистолет? Но тогда бы сзади напал... Ладно».

— Теперь приметы... Начнем с роста. Высокий? Среднего? Ниже среднего?

«Да», — ответили глаза.

— Толстый? Худощавый? Среднего телосложения?

«Да».

— Возраст. Я буду считать от семнадцати...

Остановились на двадцати четырех.

Вырисовывался портрет преступника. Глаза темные, карие, с узким разрезом. Под черными густыми бровями. Такие же черные, коротко остриженные волосы. Прическа модная по тому времени. Низкий лоб. Прямой нос. Толстые губы. Вот это наблюдательность! Срисован за мгновенье.

— Перечислим одежду. Пиджак был?

«Да».

— Цвет. Серый? Черный? Синий?

«Синий».

— Головной убор?

«Не было».

— Сорочка. Белая?

«Да».

— Чистая?

«Нет».

— Очень грязная?

«Нет».

«Понятно. Видно, москвич, но мог не ночевать дома», — подумал я.

— Брюки. Черные?

«Да».

— Галстук был?

«Был».

Одежда известна. Даже указан модный галстук.

— Достаточно, Алеша, вполне достаточно. Спасибо, друг... Доктор, заверьте, пожалуйста, своей подписью его показания.

Она подписалась. Не так, как вначале, с кажущейся непричастностью. Ее захватил допрос. С каждым вопросом и ответом, чувствуя, как нарастало его напряжение, она невольно становилась активным участником допроса, хотя и сидела молча.

— Поправляйся, Алеша. Обязательно поправляйся. Это приказ.

Свиридов открыл и закрыл глаза. Было видно, как он утомлен. И может, сказал последнее «да».

Я нащупал его руку под простыней, ту, в которой не было иглы. И слегка пожал. Если бы можно было, как по этим трубкам, через пожатие передать часть своего тепла,энергии!

Глаза у доктора стали, как зимний рассвет, синие-синие. Хотя в щелях зашторенных окон палаты уже голубел летний. От подъезда больницы рванула «Волга». Заждалась. Скорее, скорее.

Несколько минут гонки по еще спящему городу, и протокол с описанием преступника лег перед генералом. Примет ждали, как ждут в пургу летную погоду. Генерал включил селектор. И они пошли во все подразделения, службы, на все посты московской милиции.

В первой половине наступившего дня на станции метро «Динамо» преступник был задержан инспектором уголовного розыска. Вместе с наганом.

Кроме той, что лежала в пакете на моем столе, все пули были в барабане.

Когда задержанного привели в мой кабинет, я узнал его сразу. Я узнал бы его и на станции «Динамо», попадись на глаза, или, скажем, на «Таганской», какая разница.

Многие считали, что инспектору повезло. Но преступник не вынырнул из туннеля. До «Динамо» добирался среди людей. Наверное, попадался и нашим: в штатском и в форме. «Повезло» — не то понятие. Скорее, тренированная память, зрительное воображение и острая наблюдательность инспектора. Могло повезти и другому и пораньше.

Инспектор брал преступника в толпе, когда она поредела. Медлить было нельзя.

Со стороны глядеть: один гражданин напал на другого. Кто сыщик, кто преступник? А у преступника наготове наган с боевыми патронами. На предельной готовности. И рука за пазухой. Потому что чует погоню, хотя и не видит ее. Откройся, промедли — сразу начнет стрелять. Кругом люди, хотя и не впритык. А ему, кроме своей шкуры, спасать нечего.

Инспектор умел ориентироваться в обстановке и хорошо владел самбо.

 

2

Я увидел щенка, злобного и трусливого. Его только что вынули из ледяной, грязной лужи. И он дрожал. Насквозь промок страхом. Позже его малость отпустит. Пообвыкнув, хотя нет-нет да задрожит, как неотрегулированный холодильник, попытается вернуть хоть видимость самомнения. Второй стакан воды выпьет, уже не лязгая зубами. Но до конца так и не обсохнет.

Не скажу, чтобы он не был мне любопытен. Но интерес к нему не рос, как скорость нашей машины: кончилась погоня. Конечно, я был благодарен генералу, что его доставили без задержки. Обошлось без предварительных встреч и переговоров. И он задал мне первому вопрос, который донимал его больше всего:

— Меня расстреляют?

Я отложил изъятые у него фотографии и перевел взгляд на натуру. Как мало походил он на лихого парня с этих фотографий! Тот стоял твердо. Широко расставив ноги, руки в брюки. Рубашка расстегнута, воротник пиджака торчком. Стоял на фоне людей и машин; презирая этот фон. Губа прикушена, глаза прищурены. Эдакий супермен.

На другой фотографии он был в щегольском пиджачке, с галстуком, похожим на длиннокрылую стрекозу, и, запрокинув голову, прямо из бутылки пил коньяк, а может, лимонад. На этот раз фоном служил плюшевый занавес фотостудии.

Сейчас он сидел без яркой «стрекозы», бутафорской бутылки и презрительного прищура. Не было нагана. А вместо белых манжет на опущенных руках розовели следы от наручников.

Дозрел.

Дозрел ли? Не слишком ли быстро и легко проскочил в мыслях своих неблизкий и трудный путь к исполнению приговора? Приговора исключительного. Минуя все следственные и судебные процедуры. Хотя промахнись он, и милиционер Свиридов свел бы эти процедуры к нулю.

Нет, до самого смертного часа никто не верит в скорый конец. Пусть сам ищет ответа. Пусть укрепится в справедливости этой страшной меры наказания. Ее неотвратимости. Меры, определенной им самим.

Да и что ответишь, когда такой приговор реален?

— Почему вы это сделали? — спросил я вместо ответа.

Он ждал этого вопроса. Но вскинулся и выкрикнул:

— А вы поймете, если я вам отвечу начистоту?!

Он выронил слишком длинную фразу. Рассеки он ее пополам, до «если», поперхнись, наконец, и можно было поверить во что-то.

— Искренность всегда понятна. Хотя в нашем деле понять — еще не значит простить, — сказал я.

— Значит, меня расстреляют?

«Тебя бы убить на месте», — хотелось бросить ему в лицо эти справедливые слова. Но я сказал:

— Не всех убийц приговаривают к смертной казни. Когда я спросил, что вас заставило стрелять в человека, я и это имел в виду.

— Для меня выбора нет.

«Позерство или убежденность?» — подумал я и сказал:

— Если вы в этом убеждены, то для начала уже неплохо.

— Почему?

— Тогда искренность будет иметь большую ценность.

— Для кого? — он усмехнулся. Видно, чуть полегчало. — Для меня или для дела?

— Торговаться не в ваших интересах. Правильно поняли. Но в основном — для вас... Не знаю, каким будет приговор, но будет обвинительным. Преступление очевидно и по существу доказано. Что же касается мотивов... Это зависит от вашей искренности. Но так или иначе, вас направят на судебно-психиатрическую экспертизу.

— Я не псих.

— Возможно. Но стрелять ни с того ни с сего в незнакомого человека...

— Мне показалось, он следит за мной. Хочет задержать.

— За что же?

— Можно воды?

— Наливайте. — Это и был второй стакан.

— Вы меня презираете, — вдруг сказал он. — Я вижу...

Он не мог этого видеть. Во всяком случае, по моему лицу. Но я не стал отрицать — еще выдам себя.

— Сейчас, конечно, можно презирать, — сказал он, подчеркивая наше неравенство.

— Раз вы безоружный... — сказал я, сбивая с него спесь.

— Да! Да! Да! — закричал он. Выпитая вода не помогла. — Вы угадали!

— А до этого целых два дня ходили гордым и смелым? Недолго.

— Мне было достаточно. Зато каждому, кто бы посмотрел не так, была бы пуля.

— И стали бы стрелять?

Пусть выговаривается. В мутном ручейке его ответов что-то проглянуло. Похоже, что убийство милиционера — случайность, не главная цель, скорее, со страху:

— Стал бы. Разве презрение не тот же удар по лицу? Это мое право на самооборону.

— От презрения?.. Ничего себе самооборона...

— Да, да. Вас это удивляет. В средние века за один косой взгляд убивали на месте.

— Вы случайно не на машине ли времени подкатили к Сокольническому парку? — не утерпел я. — Но и во времена мушкетеров не убивали из-за угла. Порядочные люди, конечно.

— Да, по вашим правилам, можно стрелять только в ответ, когда стреляют в тебя. Я это знаю.

— Это рыцарские правила.

— Пуля в тебя, а ты в — небо? Гуманизм. Оттого и погиб ваш милиционер, что не упредил, а упредил бы — меня бы сейчас в морге держали, а не здесь...

Я не перебивал его, допрос не дискуссия, особенно первый. Не прервешь, если противно. Когда расследуешь убийство, самое важное. — установить подлинный мотив. Не до брезгливости, в чем бы ни приходилось копаться. Признаться, вначале я подумал, что передо мной маньяк и все сведется к невменяемости. Но ошибся.

— Вы ищете причину. Она в моем унижении. Да, да, в презрении ко мне. Вот и вы меня внутри презираете. Не скрывайте, не поверю...

— И в страхе...

Он не стал отрицать, не смог, хотя из его нутра так и рвался истеричный крик: «Я же стрелял! Ведь стрелял же я!» Слишком наглядно его колотило, чтобы отрицать перед распознавшим его следователем постыдное чувство страха, которое стало владеть им сразу же, как украл наган, хотя и рисовался перед собой эдаким ковбоем или шерифом из вестерна, гордым и смелым (при оружии), и которое прорвалось выстрелом в милиционера, а после скрутило совсем и сейчас не отпускает.

Он ушел от моей реплики к своему наболевшему:

— Я был сыт этим по горло. Вам смешно...

Мне не было смешно. Мне уже казалось, что между нами не зеленый, как футбольное поле, твердый стол, а болото. Сейчас поведет меня по этому болоту за собой. Так однажды в войну вел нас, разведчиков, проводник, ненадежный человек. Но он один знал дорогу. И жизнь ему была так же дорога, чтобы завести не туда.

— Что ж тут смешного, — сказал я и чтобы как-то проверить искренность его желания исповедаться задал второстепенный вопрос:

— Где ночевали все это время?

— Не дома... В разных местах.

Нет, не уцепился за вопрос. Он позже расскажет, где ночевал, с кем встречался, на все вопросы ответит. Сейчас его волновало другое....

Он дорвался до благодарного слушателя, единственного, кому была нужна его откровенность, хотя в первую очередь использует ее для обвинения и суда. Но ведь что-то должен учесть, хоть малую частичку, хоть крупицу, для защиты от смертного приговора. Может, от этой крупицы истины, пусть извращенной, не признаваемой никем, жалкой, дрогнет их знаменитая чаша весов. И они сами, судьи, дрогнут и сжалятся... Эх, зачем только милиционер встал на его дороге?.. А если б не встал?.. А если не сжалятся?.. Все равно пусть слушает, пока в запале...

И он выговаривался. Прямо вываливал свою откровенность.

— Ну и в кого же вы собирались стрелять, если не в милиционера, в которого все же стреляли?

— Я просто шел. Шел, не уступая дороги, не сворачивая. Я заходил в кафе, рестораны, — он заговорил свободно и не без вызова, обретая утраченное состояние, — и плохо бы пришлось тому, кто бы посмел задеть, оскорбить...

— И смогли бы?

— Я был готов к этому, — ответил он с оттенком самолюбования.

— Но не пришлось?.. Струсили?

— Не струсил я! Извините за откровенность, но если до конца, я жалею, что не пришлось. Да, да, тогда бы не было милиционера... Это чуть не случилось в «Праге», в ресторане, позавчера. Там гуляли свадьбу... — И, заметно оживляясь, он стал рассказывать о том, что было в ресторане.

...Мы шли по болоту гуськом. Шли тяжело, если вообще словом «шли» можно выразить наше передвижение. То и дело проваливались по пояс в вонючую жижу, с трудом вытаскивая ноги...

— ...Представляете, невеста — вся в белом, сияла чистотой, прямо светилась вся, как свеча в церкви. Приглашу-ка ее потанцевать. Знал, что откажется, смутится, а я потащу, силой потащу, расстрою веселье, скандал учиню, чтоб жених попер на меня, дружки его закадычные, смелые оттого, что много, а я один... Тут-то и вмажу кому-нибудь для начала, хотя бы жениху, но не спьяну, по трезвости, а потом уж, когда кинутся все, гурьбой, выну наган... Что тогда, а? И первому, кто осмелится, ведь найдется же такой, не все же трусы... В общем, сам нарывался. ...Встал и пошел к ней. Спокойно. Видели небось, как в американских картинах, а я решил попробовать в жизни. Они и подумать не успели, что к невесте иду на танец приглашать, как кто-то положил мне на плечо руку, остановил. «На минуточку», — сказал. Я обернулся, увидел сзади себя незнакомого мужчину невысокого роста. Бородка серпиком, губы красные, мокрые. И чему-то улыбался. Я спросил, что надо. И полез в карман за наганом. Ему бы в морду и пальнуть тогда. Молодой, а пузатый, противный, смеется. Он взял меня за руку, довольно крепко, посадил за свой столик. «Выпей и успокойся, — сказал. — И не лезь не в свое дело». Я уж подумал, не влип ли я, не из ваших ли он, может, следил...

«Кто же это мог быть?» — подумал я. Мы начали поиск только после происшествия. Руководители предприятия, где преступник работал охранником, даже не удосужились сообщить в милицию, что их человек сбежал с оружием и не появляется уже третьи сутки.

— «Эх, парень, мне сегодня тоже одиноко, как и тебе, — сказал горестно бородатый и разлил по рюмкам коньяк. — Выпьем лучше за здоровье невесты. Я ведь видел, что ты к ней шел. Зря. Не надо ее трогать. Не надо. — И добавил: — Сегодня». Мы выпили. И он продолжил свою речь: «Ты посмотри, какая она вся беленькая, чистенькая! Сама невинность. Снегурочка! — сказал и ухмыльнулся. — А знаешь, приятель, я ведь только вчера с ней спал... Что? Можешь мне поверить. И завтра буду спать. Не откажет. И все же пропиваю ее и пла́чу». Но он не заплакал, сволочь, а заржал. Как последний подонок. Бывает же такое!.. И я засмеялся. Во мне будто пружина распустилась. Полегчало. И мы оба долго смеялись. Над женихом, конечно. Над родными этой парочки. Над всем миром. Ржали так, что люди оглядывались, но мы плевали на всех. А за свадебным столом орали «горько». Непонятно было, кому горько-то. Но стрелять отпала охота. В кого было стрелять?

— Потом?

— Свадьба выкатилась из ресторана. И мы следом. Любопытно было. Но его никто не знал, а невеста, может, и заметила, но не подавала виду, змея. Хотел я пугануть на улице, сбить с него спесь, да плюнул.

Он помолчал. Я не подталкивал.

— Ночевал я последнюю ночь у него.

— У него? — удивился я.

— Ага. Почему позвал, сам не знаю. Живет в самом центре, в общей квартире. Комната грязная, неприбранная. Правда, книг много. Иконы по стенам, кресты. Лампада в углу. Журнальчики интересные с голыми девочками. Полюбоваться есть чем. Он то ли с японского, то ли с китайского что-то переводит, переводчик, говорит, дома работает. Кофе сварил, крепкий, хороший кофе. Ликерчиком угостил. Ночевать как-то противно было. Постелил мне на полу, какую-то овчину кинул, тулуп. Он, по-моему, всю ночь не спал, подглядывал за мной. Может, за иконы боялся — думал, сопру. Я ему про себя мало рассказывал, так, всякую небыль, а он про церкви, про иконы. Говорил, очень иностранцы ценят, много дают за них. Утром выпроводил меня, ждал какую-то девицу. А я отправился в парк.

— Зачем?

— Скрывался. Третий день уж пошел, как я с объекта удрал. Денек был солнечный, будни, народу нет. Только влюбленным гулять. Заметил одну парочку в кустах. Подобрался. Думаю, помахаю наганом, погляжу, как Ромео будет защищать свою Джульетту, небось поползет на коленях, а то и вовсе даст деру... Взвел курок на случай, и вдруг навстречу милиционер, прямо на меня. Я и выстрелил. Меня расстреляют?

Почти без паузы повторил он свой первый, самый главный для него вопрос.

Я опять не ответил. А хотелось сказать: «Как ты высоко ценишь свою жизнь и плюешь на чужие».

— Я же все рассказал.

— Нет, не все. Почему покинули пост и украли оружие?

— Я не покидал. Меня сняли с него.

— За что сняли?

— Я был выпивши.

— Значит, за дело. С утра явились пьяным?

— Нет, после обеденного перерыва.

— И часто так случалось?

— Впервые... Я, между прочим, не пью. Так, в компании, с девушками.

— Что же заставило вас напиться в этот день?

Он споткнулся, но ответил:

— У меня была одна встреча.

— С кем?.. Вас напоили?

— Нет. Я пил один.

Он явно не хотел называть того человека, с кем встретился. Видимо, эта встреча и дала толчок остальному.

— С кем вы встретились? Отвечайте. — Но он молчал. И тогда я ударил вопросом в цель: — С Джульеттой? — и попал.

— Ее не Джульеттой зовут.

— Кто она, мы установим. Если сами не изволите сказать, — я полистал его записную книжку. — Сколько имен! Придется вызывать всех подряд. Нудное дело.

И нанес второй удар.

— Она дала вам отставку. — Было видно по его лицу, что снова попал. — Вы напились с горя и вас сняли с поста...

Так чистят капустный кочан, у которого листья в черных точках. До кочерыжки. Противно видеть у ног червяка. Но я обязан был сорвать философско-маньячную покрышку с этого бутафорского супермена. Обнажить его перед законом.

— Ушли и унесли оружие. Протрезвев, поняли, что украли, а как вернешь? И зарядили себя обидой, досадой, злобой, как наган патронами. На весь мир. И бессилием. Но мир огромен, а человек, когда вне его, ничтожен. Даже с оружием...

— Играл, — сказал он, — и доигрался.

Первые слова, достойные человека. Я сказал ему об этом.

— Тяжело выворачиваться наизнанку, — ответил он.

— Тяжело, — согласился я. «Если осталась хоть капля стыда», — хотел я добавить, но сказал: — Если уж начали, так давайте.

— Девочка, конечно, была первый сорт, — сказал он. Не знаю, как насчет стыда, но лексика его осталась прежней. — У меня таких еще не было. На одном вечере познакомились, на танцах. Танцую я — будь здоров. Слово за слово, в общем, прилип. Сам удивлялся, как удалось такую подцепить. Ребятам своим показал ее издали. Позавидовали... Она учится в институте, а у меня, сами знаете, семь классов и коридоры. Но язык подвешен, трепаться могу. Как-то в ресторане танцевали, она рукой коснулась моего пояса и наткнулась на кобуру, под пиджаком. Без нагана, конечно, но она-то не знала, для форсу надел. Удивилась, спросила, что это значит. «А то значит, Юля, — так ее зовут, — что я выполняю особое задание. Не успел снять. Как-нибудь расскажу...»

Его не тянуло к труду, без которого не может обойтись настоящий человек, к физическому или умственному, все равно, но с осязаемыми плодами. Когда главный результат не деньги, а деталь, зерно, стихотворение, удачный эксперимент. Он не любил и свою работу, хотя выбрал сам, перебрав с десяток других, более трудоемких. Она устраивала: отдежурил сутки — трое гуляй, никаких забот.

Его коллеги по проходной — бойкие старики с морщинистыми лицами и острыми глазами — частенько говорили: «Эх, парень, мы в твои годы...» Им было что вспомнить из прожитого, а на их черных форменных гимнастерках светились планки боевых и трудовых наград. Заслужив пенсию, они идут на эту работу, потому что не привыкли к безделью.

Он же был бездельник по природе, потому и выбрал для себя такое дело. А добавку к зарплате легко находил в окрестных торговых точках. Разгружал, подтаскивал, убирал и получал наличными. И все же стыдился этой деятельности, не свойственной его молодости, здоровью и запросам, скрывал ее, конечно, от девушек.

— ...И я ей рассказывал: «Мы вот с тобой, Юля, на детективы ходим, про шпионов, разведчиков. А ведь это мою жизнь показывают. Извращают, конечно, фантазируют, в жизни все суровее и проще». Ну, а она — сами понимаете. Как-то сказал: «Встречаюсь я с тобой, а кто твои родители, не знаю. При моей работе так нельзя, не положено. Если у нас серьезно, познакомь». Она поверила моей брехне, предъявила предков. Оказались солидные люди. Квартира — первый сорт. Дача. На машину записаны. Вот так, гражданин следователь, налаживался мой быт, экономический скачок, — заключил он. — Но все рухнуло, окончательно гробанулось. И не от выстрела в милиционера, нет. За два дня до него.

Он почитывал газеты, в вахтерке не умолкало радио, во дворе предприятия висели портреты передовиков. Но он не верил, что слава людей, о которых писали и говорили, достигается волей и трудом. Он был убежден, что все блага, а главное материальные, — от удачи. Потому не перенимал, а завидовал, маясь до посинения.

Посмотрев зарубежный фильм, в котором показали игральные автоматы, он стал повторять в кругу приятелей: «Жизнь — это игральный автомат. Один монету за монетой просаживает состояние, другой — на одну берет капитал». Встречу с красивой и неглупой, но наивной девушкой он расценил как выигрыш в лотерее. Но главным козырем в этой удаче были ее родители, «богатые предки». Девушку надо было удержать любым путем. И прежде всего он сложил миф о своей личности.

Он знал свои возможности, скудные перед запросами, и, хотя сильно завышал цену себе, все же сознавал, что он есть такое на самом деле. Это здорово беспокоило, злило. Ему казалось, что и люди, которым он втирал очки, видят. А они — он считал по своей мерке — способны замечать лишь гадкое, унизительное. И в каждом косом взгляде навязчиво искал и находил презрение. Даже тогда, когда его и в помине не было, когда и самого не замечали. Но и это задевало. Так хотелось быть замечаемым. Оттого и пошло.

Он помолчал. Собрался с духом.

— Вышел из своей будки за пивом. Мы, кто свободен, обычно козла забиваем, а тут кто-то воблу принес, а к ней, конечно, пивка надо. Выскочил я с бидоном и наткнулся на нее. — Он тяжело вздохнул. — Как оказалась на этой улице, не знаю. Увидела меня и опешила.

Еще бы не опешить после фантазий его. Одна форма чего стоит. Бидон в руках. Особое задание!

— Засмеялась. Оглушительно так, звонко. Я наутек, в вахтерку. Была бы одна еще, а то с каким-то парнем. Наверно, тоже студент. Но смех смехом, а до того, как я глаза спрятал, такое презрение в ее глазах прочел...

Свиридов не слышал его показаний, этих откровений, зловонных, как болотная жижа. К вечеру он снова потерял сознание. И опять над его насквозь простреленным телом — синеглазый доктор, знаменитый профессор, сестры и прочий медперсонал. И десятки людей предлагали помощь: кто свою кровь, кто соки, фрукты — от чистого сердца.

Свиридов снова пришел в себя. Ему сказали, что преступник обезврежен. Возможно, это известие тоже пошло на пользу.

Потом я допрашивал Юлю, бородатого переводчика японского языка, многих других, кто знал обвиняемого.

Юля оказалась хорошей, веселой девушкой. Когда знакомый нечаянно разоблачил себя, она не испытала к нему презрения. Ей просто стало очень смешно, а потом жаль его, хотя это могло и унизить, при болезненном-то самолюбии. Но Юле не было свойственно ценить людей лишь за профессию, с чего ей было презирать молодых вахтеров или, скажем, пожилых дворников, если те выбрали дело по призванию, как, например, врачи, парикмахеры, инженеры, официанты, юристы, шоферы и прочие. Но девушка презирала, ненавидела лжецов. А то, что совершил ее друг, ужаснуло до глубины души, потрясло и заставило глубже задуматься о границах доверия к людям, особенно к тем, кто набивался с дружбой и близостью.

Бородатый был не переводчик с японского или китайского. Он был фарцовщиком, скупал для перепродажи вещички у иностранцев, сбывал им иконы, кресты. К Снегурочке, невесте из «Праги», он не имел ни малейшего отношения. Но мелкий делец и циник любил побаловаться коньячком и фантазией после удачно проведенной операции. В тот вечер в ресторане взаимный цинизм и пошлость обездоливших себя людей пришлись по вкусу обоим, сблизили. Год спустя бородатому дельцу снова пришлось встретиться со мной, но уже по собственному делу, в качестве обвиняемого. Только тогда он рассказал, почему затащил ночевать к себе случайного знакомого.

— Я понял, что он вполне подходит к моему делу, как исполнитель-чернорабочий. И я решил его приобщить. Этот тип не залезет в чужой карман, здесь нужна большая сноровка, опыт. И в квартиру или магазин не пойдет, духу не хватит. О сейфах и говорить нечего... Зато у какой-нибудь старушки икону свободно сопрет. Ведь не всякий вор, я вам скажу, в церковь полезет, иконы со стен отдирать. Может, у меня маманя или бабуля верующие. На это надо иметь особое хамство, кощунство, что ли. И потом — надо долго втолковывать, куда иконка пойдет, кому. Они ведь от одного слова «иностранец» шарахаются, как черт от ладана. А этому малому такое дело любо-дорого, да и куш солидный. Я сразу его раскусил... Зря, конечно, на мокром споткнулся, кретин. — Он усмехнулся и добавил: — Впрочем, мне его не жалко, наплевать на него и забыть.

Алеша Свиридов был примерно одного с ними возраста. Рос под одним небом. Питался одним хлебом. Ходил в ту же школу, хотя и под другим номером. Готовил уроки по тем же учебникам. Получал те же отметки, так же шалил на переменах. Но видимо, уже тогда, в ранние годы свои, шел по другой тропинке, выходя на другую дорогу жизни, утверждаясь в ней другим путем. Путем труда, чести, мужества. Долга.

Врачи спасли его. Хотя ранение не давало надежды. Мы верили в их золотые руки. А они — в чудо. Этим был спасен и другой, которому в смерти милиционера виделся и свой неизбежный конец. И если бы знал, какому богу молиться и что мольба дойдет, сполз бы с жестких нар на цементный пол и бился бы лбом об него, каясь и прося прежде всего о спасении милиционера Свиридова. Только в этом видел он спасение свое. От высшей меры. Так хотелось жить, любой жизнью, какой прикажут, — все исполнит, всему подчинится.

Вышла ему удача. И когда выслушал приговор суда, не тот, смертный, что сам себе определил на первом допросе, а мягкий, несмотря на длинный срок заключения, показалось ему, что заново родился.