Здание Народного дома в Кингс-Девериле расположено на Главной улице, сразу за утиной запрудой. Возведенное в 1881 году баронетом сэром Квентином Деверилом, мало смыслившим в архитектуре, зато имевшим твердые вкусы, оно относится к тем викторианским постройкам из глазурованного красного кирпича, которые произрастают в каждом историческом селении и в большой мере способствуют оттоку сельских жителей в города. Внутри у него, как и во всех подобных учреждениях, куда мне случалось заглядывать, было не метено, не проветрено и пахло в равных пропорциях яблоками, мелом, сырой штукатуркой, бойскаутами и здоровым британским крестьянством.

Начало концерта было назначено, как гласила доска объявлений, на восемь пятнадцать, и за несколько минут до старта я, поскольку мой собственный номер приходился на второе отделение, забрел внутрь и расположился среди стоячих зрителей позади скамеек, с тоской отметив про себя, что играть предстоит перед полным залом. Местные жители понаехали гуртами, хотя я мог бы предостеречь их от такого рискованного шага. Я видел программу, и мне известно было, что нас ждет.

С первого взгляда на этот прейскурант я отлично понял, почему тогда, у меня на квартире, Тараторка так неодобрительно отозвалась об имеющихся в ее распоряжении актерских силах. В ее словах звучала горечь человека, чьи планы порушены и надежды развеяны, человека, лишенного свободы творчества и возможности самовыражения. Мне стало ясно, что произошло. Она взялась за организацию концерта, захваченная светлыми идеалами, высокими порывами и прочими материями, но вскоре, бедняжка, расшибла лоб о препятствие, таящееся на дороге у каждого импресарио, который вздумает заняться подобным делом. Несчастие в том, что устроение деревенского концерта неизбежно затрагивает групповые интересы, с которыми нельзя не считаться. То есть имеются разные влиятельные персоны, выступавшие в предыдущие разы, чьи номера обязательно надо включить и на этот раз, а в противном случае они поведут себя холодно и не очень любезно. Таратора натолкнулась на могущественный клан Кигли-Бассингтонов.

Для человека с моим богатым опытом такие пункты программы, как «Соло; исп. мисс Мюриэл Кигли-Бассингтон» и «Разговор двух сумасшедших; исп. полковник и миссис Р. П. Кигли-Бассингтон», свидетельствуют о многом. И в то же самое – «Звукоподражание; исп. Уоткин Кигли-Бассингтон», «Карточные фокусы; исп. Персивал Кигли-Бассингтон» и «Ритмический танец; исп. мисс Поппи Кигли-Бассингтон». С мастера Джорджа Кигли-Бассингтона, внесенного в список в качестве чтеца-декламатора, я ответственность снимаю. Мне кажется, что его, как и меня, просто заставили согласиться на эту неприятную работу, а то бы он тоже предпочел договориться и получить наличными.

Я стоял позади зрительских скамеек, испытывая попеременно то чувство братской солидарности с мастером Джорджем, то даже желание подбежать и угостить его утешительной бутылочкой газировки, а в остальное время разглядывал окружающие меня лица, не обнаружатся ли на них признаки жалости, сострадания и так называемого милосердного снисхождения? Но увы, ничего похожего. Как все деревенские зрители на стоячих местах, эти были суровы и неумолимы и решительно не способны взглянуть на вещи широко, дабы понять, что если человек выходит на подмостки и принимается декламировать про то, как Кристофер Робин скачет прыг-скок на лошадке, или же, наоборот, произносит перед сном молитву, то он, чтец, делает это не по собственному капризу, а просто потому, что является беспомощной жертвой не зависящих от него обстоятельств.

Слева от себя я с особым сокрушением сердца наблюдал одного исключительно опасного любителя зрелищ – у него были напомаженные волосы и подвижные, прямо-таки извивающиеся губы, всегда готовые издать неприличный булькающий звук, которым зрители в Америке выражают артисту свое неодобрение. Но тут на скамьях раздались скромные аплодисменты, знаменуя начало концерта. Открывал его краткой вступительной речью сам деревенский священник.

До сих пор о преподобном Сиднее Перебрайте мне было известно только то, что он играет в шахматы и разделяет нелюбовь новой невесты Китекэта к полицейским шуткам насчет Ионы и кита. В остальном же он был для меня закрытая книга. И вот теперь я впервые увидел его в деле. Он оказался долговяз и сутуловат, словно чучело, набитое второпях и неумелой рукой, – сразу видно, что не из тех жизнерадостных деревенских священников, которые, открывая концерты самодеятельности, с гиканьем и присвистом выскакивают на эстраду, громогласно приветствуют свою паству, подкидывают пару-тройку анекдотов про коммивояжера и фермерскую дочку и, сияя улыбкой, убегают. Викарий Кингс-Деверила был, похоже, в миноре, на что у него, бесспорно, имелись основания. Как тут будешь радоваться жизни, если у тебя дома всем заправляет сумасбродная Тараторка и чуть ли не к каждой трапезе подваливает Гасси Финк-Ноттл, да вдобавок ко всему еще приезжает и поселяется в свободной спальне эта горилла, юный Тос. Такое даром не проходит.

Короче говоря, он был невесел. Говорил он на тему о церковном органе, в помощь которому и был, как выяснилось, устроен весь этот вечер художественной самодеятельности. Виды инструмента на будущее оратор оценивал пессимистически. Церковный орган, честно было сказано нам, в дьявольски плохом состоянии. Уже много лет, как он остался без штанов и стоит с протянутой рукой, а теперь уже близок день, когда он и вовсе должен будет положить зубы на полку. Было время, когда викарий еще надеялся, что дух добрососедской взаимопомощи вольет в его жилы свежую кровь, но дело, похоже, зашло уже слишком далеко, он готов поставить последнюю рубашку, что несчастный инструмент придется просто спустить в канализацию.

В заключение же викарий хмуро объявил, что первым номером программы будет скрипичное соло в исполнении мисс Юстасии Пулбрук. И при этом всем своим видом и тоном дал публике понять, что знает не хуже прочих, какая никуда не годная скрипачка эта Юстасия, но все-таки она еще ничего в сравнении с тем, что будет, когда за нас примутся Кигли-Бассингтоны.

О скрипачах я знаю только, что все они одним миром мазаны, что та, что этот – ни малейшей разницы, поэтому в скрипичных пьесах я не особенно разбираюсь и не могу вам определенно сказать, делала ли прекрасная Пулбрук честь тем своим сообщникам, которые подучили ее владению скрипкой. Соло было местами громкое, а местами не очень и обладало свойством, общим для всех скрипичных соло, мною уже раньше замеченным: они тянутся на самом деле не так долго, как кажется. Когда же оно все-таки кончилось, тут-то мы и поняли, что имел в виду достопочтенный Сидней, намекая на Кигли-Бассингтонов. На эстраду вышел прислужник и вынес стол. На этот стол он поставил фото в рамочке, и я сразу догадался, что нас теперь ждет. Покажите Бертраму Вустеру стол и фото в рамочке, и можете не рассказывать, про что будет следующий номер. Мюриэл Кигли-Бассингтон исполнит романс «Мой герой» из пьесы обожателя шоколадных солдатиков.

Однако парни в задних рядах вели себя на удивление сдержанно и достойно, я даже подумал, глядя на их учтивость, что, возможно, когда придет мой черед встать перед расстрельным взводом, ничего страшного не произойдет. По моей оценке, романс «Мой герой» стоит на втором месте после «Свадебной песни пахаря» как потенциальный возбудитель гнева в задних рядах, и когда вышла внушительная блондинка, взяла со стола рамочку с фото, натерла руки канифолью и набрала полную грудь воздуху, я ожидал крупных неприятностей. Однако эти славные ребята, как видно, с женщинами не воюют. Они не только воздержались от грубых возгласов, производимых с высунутым языком, но двое или трое из их числа даже похлопали в ладоши – неосмотрительный поступок, поскольку вместе с аплодисментами сидячей публики – а там готовы аплодировать всем и вся – повлек за собой бис: балладу «Пойдем со мной гулять в поля».

Воспламененная многообещающим началом, Мюриэл, я думаю, готова была продолжить в том же духе и исполнить еще, скажем, «Любовный зов индианки», но какие-то флюиды все-таки подсказали ей, должно быть, что больше издеваться над собой мы не позволим, и она, застеснявшись, ушла. Последовала непродолжительная пауза и на сцену скок-поскок, как Кристофер Робин, кубарем вылетел небольшой мальчуган с зализанными волосами и в короткой итонской курточке – ребенка явно вытолкнули из-за кулис любящие родственники. Это был мастер Джордж Кигли-Бассингтон собственной персоной. Сердце мое преисполнилось к нему сочувствием. Уж я-то знал, каково ему сейчас.

Несложно было представить себе, что привело мастера Джорджа в эту рискованную позицию. Сначала мамаша роковым образом обмолвилась, что его преподобию было бы приятно, если Джордж продекламирует стишок, который у него так мило получается. Попытки отвертеться. Нажим родни. Он отчаянно запирался. Призвали папашу, чтобы навел в этом вопросе порядок. Хочешь не хочешь, а папу надо слушать. Только в последнюю минуту была сделана попытка спастись бегством, которую, как мы видели, пресекли своевременным тычком в спину.

И вот он стоит перед публикой.

Сердито посмотрев в зал, мастер Джордж объявил:

– «Бен Воин».

Я поджал губы и покачал головой. Знаю я этого «Бена Воина», сам в детстве неоднократно его декламировал. Эдакий антиквариат с неаппетитными подробностями, и в каждой строчке – игра слов, ни один нормально мыслящий мальчик не взялся бы его читать по своей воле; и к тому же совсем не его амплуа. Если бы я мог обратиться к полковнику и миссис Кигли-Бассингтон, я бы сказал им так: «Полковник! Миссис Кигли-Бассингтон! Послушайте дружеского совета: не подпускайте Джорджа к комическому жанру, пусть держится доброго старого кровопийцы Айболита».

Объявив «Бена Воина», мальчик умолк и повторно бросил на публику сердитый взгляд. Я понимал, о чем он думает. Может быть, кто-нибудь в передних рядах захочет выйти против него и оспорить эти слова? Его затянувшееся молчание было вызовом. Но близкие и родные явно не так поняли. Из-за обеих кулис одновременно и на весь зал раздались подсказки, одна сиплым командирским голосом, как на плацу, другая – женским сопрано, только что воспевшим «Моего героя».

– «Бен Воин сражался…»

– Да ладно вам! – сказал юный Джордж, переводя сердитый взгляд за кулисы. – Сам знаю. «Бен-Воин-сражался-под-грохот-и-стук-но-ему-оторвало-обе-ноги-тогда-он-поднял-обе-руки-и-все-сошло-ему-с-рук», – выпалил он, затолкав всю строфу в одно сверхдлинное слово. И пустился чесать дальше.

Что ж, думал я, пока он декламировал, ей-богу, это внушает надежды. Возможно ли, что под грубой оболочкой окружающих меня людей таятся золотые сердца? А ведь и впрямь похоже на то, ибо хотя трудно было, вернее, совершенно невозможно вообразить что-либо хуже художественного чтения мастера Джорджа Кигли-Бассингтона, оно не вызвало со стороны стоячих слушателей никакого протеста. Они не воюют с женщинами, не воюют с детьми. А вдруг, подумалось мне, они и с Вустерами не станут воевать? Держи хвост морковкой, Бертрам, говорил я себе, почти без дрожи наблюдая за тем, как малолетний Джордж забыл три последних строфы и поплелся за кулисы, на прощанье бросив нам через плечо последний сердитый взор. И в том радушии, с каким я приветствовал выход следующего исполнителя, щуплого человечка с мордочкой взволнованной мартышки, по имени Адриан Хиггинс, как я вычитал из программки, и, как выяснилось впоследствии, местного галантного и всеми любимого гробовщика, – в этом радушии было что-то близкое к полной беззаботности.

Адриан Хиггинс попросил у публики минуточку благосклонного внимания для своих пародий – он будет изображать «всем вам хорошо известных певцов и куплетистов». Певцы и куплетисты, правда, особого фурора не произвели, зато последовавшим звукоподражаниям «На крестьянском дворе» прием был оказан довольно сердечный, а уж когда он на закуску воспроизвел звук раскупориваемой бутылки и льющегося пива, это имело шумный успех и настроило публику на бодрый лад. Еще когда мастер Джордж дочитывал стихотворение, у всех было такое чувство, что худшее позади, надо, сжав зубы, потерпеть еще немного, и атака Кигли-Бассингтонов окончательно захлебнется. Теперь же все вздохнули с облегчением, расслабились, повеселели – самая благоприятная обстановка для значившегося далее выхода Гасси и Китекэта. Они появились, задрапированные в зеленые бороды, и сорвали гром аплодисментов.

Но и только. Больше им не досталось ни хлопка. Скетч умер стоя. Я с самого начала понял, что это будет провал, и не ошибся. Действие пошло вяло, без огонька и перца. С первых же реплик в зале похолодало.

– Здорово, Пат, – произнес Китекэт невыразительно и тускло.

– Здорово, Майк, – так же хмуро отозвался Гасси. – Как поживает твой отец?

– Спасибо, не совсем.

– А где он сейчас?

– На виселице, – уныло ответил Китекэт и дальше тем же упавшим голосом поведал про брата Джима, который устроился инструктором по плаванию и подмочил свою репутацию.

Я совершенно не мог взять в толк, что так угнетает Гасси, – разве только плачевная судьба церковного органа? Другое дело – Китекэт. Его мрачность поддавалась объяснению. Со сцены ему было прекрасно видно Гертруду Винкворт, которая сидела в первом ряду скамеек, бледная и гордая, в платье из такого материала… маслин, если не ошибаюсь, называется, и зрелище это вполне могло быть ему как клинок в сердце. И если вы готовы понять и простить уныние викария, в чью личную жизнь ворвались разные голливудские племянницы, и их верные рыцари, и румяные бойскауты, то по справедливости должны снисходительно отнестись к мрачному настроению несчастного жениха, видящего перед собой утраченную возлюбленную.

Тут все ясно и двух мнений быть не может. Я лично, например, отнесся к нему весьма снисходительно. Если бы вы подошли и спросили: «Сочувствуешь ли ты всем сердцем Клоду Кэттермолу Перебрайту, Вустер?» – я бы ответил: «Ясное дело, сочувствую и сострадаю». Просто я хочу сказать, что такая байроническая манера не прибавляет жизни скетчу про Пата и Майка с колотушками и диалогом невпопад.

Представление действовало на психику убаюкивающе, как шум дождя за окном в три часа пополудни серым воскресным днем в ноябре. Даже стоячая публика, все как на подбор крепкие, закаленные ребята, знать не знающие и слыхом не слыхавшие ни о каких тонких чувствах, и те, судя по всему, прониклись жалостью. Они стояли понурые, в траурном молчании и только переминались с ноги на ногу. Казалось бы, ну что уж такого душераздирающего в том, что один встречает другого и спрашивает, кто та женщина, с которой он шел вчера под ручку, а тот отвечает, что это – не женщина, а его жена? Ну, не поняли друг друга, ну, получилось забавное недоразумение. Но Гасси и Китекэт так горестно это произносили что донесли до каждого всю невыразимую печаль нашей жизни.

Я не сразу понял, что мне напоминает их скетч, потом сообразил. Когда-то, когда я был помолвлен с Флоренс Крэй и она работала над повышением моего культурного уровня, одним из ее методов было еженедельное хождение со мной на воскресные постановки русских пьес. Там всегда показывали что-нибудь эдакое про то, как старое родовое гнездо идет с торгов, а люди стоят вокруг и говорят о том, как это все грустно. И вот теперь, если меня спросят, что я думаю об игре Гасси и Китекэта, я бы ответил, что они слишком прониклись русским духом. Все в зале, от мала до велика, вздохнули с огромным облегчением, когда этот горестный срез жизни подошел к концу.

– Моя сестра в балете, – к финалу признался Китекэт.

Тут возникла пауза, Гасси как бы впал в транс и безмолвно стоял, глядя перед собой в пустоту, словно церковный орган и впрямь наконец рухнул и придавил его. Бедняга Китекэт убедился, что от Гасси ничего, кроме моральной поддержки, не дождешься, и весь дальнейший разговор пришлось ему вести в одиночку за двоих, а это, на мой взгляд, очень ослабляет театральный эффект. Прелесть диалога невпопад в том как раз и состоит, что в нем на равных участвуют двое, и вся изюминка пропадает, если один будет задавать вопросы и сам же на них отвечать.

– Ты говоришь, твоя сестра в балете? – переспрашивает себя Китекэт дрогнувшим голосом. И продолжает: – Да, лопни мой глаз, моя сестра в балете. – Что же она там делает, в балете? – задает он следующий вопрос, глядя на Гертруду Винкворт и весь передергиваясь от страданий. И отвечает: – Вылетает на сцену и улетает обратно, вылетает и улетает. – А зачем она так вылетает? – спрашивает Китекэт со сдавленным рыданием. – Да Боже ж ты мои милостивый, у нас ведь вылитый русский балет!

После этого, не найдя в себе душевных сил ударить Гасси зонтом, Китекэт взял его под локоток и повел к кулисе. Они брели медленно, понурясь, как участники похоронной процессии, забывшие захватить на плечи гроб и вынужденные возвратиться за ним. А им навстречу под бодрящие вступительные аккорды «Охотничьей песни» самоуверенным хозяйским шагом вышел на подмостки Эсмонд Хаддок.

Вид у него был сногсшибательный. Не упущено ничего, чтобы произвести впечатление и сразить клиентуру наповал. В полном охотничьем облачении, включая алый сюртук и все причиндалы, он вносил в сумрак зала как бы луч радости и надежды. Смотришь, и готов поверить, что есть еще в мире счастье, что жизнь не исчерпывается унылыми персонажами в зеленых бородах, замысловато божащимися к месту и не к месту.

На мой опытный взгляд было сразу видно, что за время, прошедшее после торопливой трапезы, заменившей сегодня ужин, молодой сквайр успел принять дозу-другую горячительного, но, как я уже неоднократно замечал по аналогичному поводу, почему бы и нет? Изо всех ситуаций, когда человеку застенчивому, страдающему комплексом неполноценности со всеми вытекающими последствиями, требуется пропустить стаканчик спиртного, не заправиться слегка перед выходом на сцену в деревенском концерте – да еще притом, что от этого выступления столько для него зависит, – было бы просто безумием с его стороны.

Так что самоуверенный выход я объясняю количеством пропущенных стаканчиков. Однако радушный прием публики сразу же, наверно, убедил его, что вполне можно было бы обойтись лимонадом. Если в глубине души Эсмонда Хаддока и гнездились сомнения в собственной популярности, их, безусловно, рассеял приветственный гром аплодисментов, потрясший зрительный зал. Я лично приметил среди толпящихся в глубине зала поклонников искусства по меньшей мере двенадцать человек, которые свистели в два пальца. А те, что не свистели, громко топали. Слева от меня парень со щедро напомаженными волосами делал одновременно то и другое.

Затем наступил ответственный момент. Если бы певец сейчас пустил петуха и запищал тоненько, как вырывающийся из лопнувшей трубы пар, или, скажем, сумел бы вспомнить из предусмотренного текста лишь отдельные слова и выражения, – исходное благоприятное впечатление оказалось бы испорчено. Правда, определенную часть публики, из наиболее критически настроенных, несколько последних дней методично поили на дармовщину пивом, за что, по джентльменскому соглашению, от них ожидалось снисхождение, однако теперь все же слово было за Эсмондом. Песню должен был исполнить не кто-нибудь, а он.

И он ее исполнил, да еще как! Тогда вечером, во время репетиции над графином портвейна, мое внимание было поначалу направлено больше на слова песни, я старался усовершенствовать произведение тети Шарлотты и не прислушивался особенно к вокальным данным Эсмонда Хаддока. Ну а позже, как известно, я уже пел сам, а это требует от человека большой сосредоточенности. Стоя на стуле и дирижируя графином, я, конечно, отдавал себе отчет, что на столе тоже что-то творится, но, если бы вошедшая леди Дафна Винкворт поинтересовалась моим мнением о его певческом таланте, о тембре, темпераменте и прочем, я бы вынужден был признаться, что толком ничего этого не заметил.

И вот теперь выяснилось, что Эсмонд Хаддок обладает отличным баритоном, живым и полным чувства и, что особенно важно, зычным. А зычность голоса – это главное в деревенском концерте. Добьешься, чтобы лампы мерцали и штукатурка с потолка сыпалась, и это означает полный успех. Эсмонд Хаддок усладил своим пением не только тех, кто заплатил за вход и находился в зале, но также и прохожих на Главной улице, и даже обитателей окрестных жилищ, оставшихся дома и прилегших с книжкой отдохнуть. Если, как говорил Китекэт, вопли леди Дафны и ее сестер по объявлении его помолвки с Гертрудой Винкворт достигли Бейсингстока, то уж охотничьей песнью Эсмонда Хаддока в Бейсингстоке наслушались в полное удовольствие.

А удовольствие было несомненное и продолжительное, потому что он трижды бисировал, потом долго кланялся потом пел на бис в четвертый раз, снова кланялся и исполнил еще припев «на посошок». Но даже и тогда доброжелатели отпустили его со сцены с большой неохотой.

Эта восторженная оценка талантов Эсмонда Хаддока сказалась и на приеме последующих номеров: во время гимна «Сойди на желтые пески», исполненного a capella [] церковным хором под управлением школьной учительницы, когда среди стоячих зрителей стали раздаваться тихий ропот и отдельные возгласы, но особенно – когда мисс Поппи Кигли-Бассингтон представила на суд зрителей ритмический танец.

В отличие от своей сестры Мюриэл, напоминавшей скорее пухлую румяную буфетчицу прежних времен, Поппи Кигли-Бассингтон была рослая, смуглая и гибкая – эдакая змея с боками; таким девушкам только намекни, они всегда готовы исполнить ритмический танец, тут уж помешать им можно разве топором. Танцевала мисс Поппи под какую-то восточную музыку – по-видимому, первоначально ее номер был задуман как «Видение Саломеи», но впоследствии урезан и причесан в согласии с приличиями, как их понимают в Женском институте. Танцовщица без устали гнулась и извивалась и только застывала по временам, когда завязывалась морским узлом и не знала, как развязаться, – замрет и ждет, не подойдет ли из публики кто-нибудь, умеющий развязывать морские узлы.

И вот во время одной из таких остановок тип с напомаженными волосами отпустил некую реплику. После ухода со сцены Эсмонда он стоял слева от меня с мрачной миной, похожий на слона, у которого отняли булочку, – видно, сильно огорчался, что молодого сквайра больше нет с нами. По временам он что-то сердито бормотал себе под нос, и мне показалось, что я уловил в его бормотании имя Эсмонда. Теперь же он высказался вслух, и я убедился, что уши меня не обманули.

– Хотим Хаддока, – произнес он. – Хотим Хаддока, хотим Хаддока, хотим ХАДДОКА!

И все это таким ясным, отчетливым, звонким голосом, как уличный торговец, оповещающий публику о наличии в продаже апельсинов-корольков. И что интересно, выраженные им чувства, по-видимому, полностью отвечали настроениям тех, кто стояли рядом с ним. Через минуту-другую не менее двадцати тонких ценителей концертного искусства уже повторяли нараспев вместе с ним:

– Хотим Хаддока, хотим Хаддока, хотим Хаддока, хотим Хаддока, хотим ХАДДОКА!

Как видите, такие вещи заразительны. Не прошло и пяти секунд, и я вдруг различил в общем хоре еще чей-то голос:

– Хотим Хаддока, хотим Хаддока, хотим Хаддока, хотим Хаддока, хотим ХАДДОКА!

Оглядываюсь – оказывается, это я. Меж тем и остальная стоячая публика, общей сложностью человек тридцать, подхватила этот же лозунг, так что мы выступили единогласно.

То есть тип с напомаженными волосами, и еще пятьдесят типов, тоже с напомаженными волосами, и я произносили одновременно, в один голос, одно и то же:

– Хотим Хаддока, хотим Хаддока, хотим Хаддока, хотим Хаддока, хотим ХАДДОКА!

Со скамеек на нас пытались шикать, но мы держались твердо, и хотя мисс Кигли-Бассингтон героически продолжала еще некоторое время гнуться и извиваться, исход этого состязания двух воль был предрешен. Она удалилась со сцены, награждаемая бурной овацией, ибо мы, добившись победы, были к ней великодушны, а вместо нее вышел Эсмонд, при сапогах и красном сюртуке.

Он распевал «Алло, алло, алло!» на одном конце зала, наша группа мыслителей грянула «Алло, алло, алло!» – с другого конца, и так бы это продолжалось, ко всеобщему счастью, до самого закрытия, если бы какой-то умник не опустил занавес, и начался антракт.

Думаете, я вышел покурить на улицу в приподнятом настроении? Поначалу-то да. Цель всей моей внешней политики состояла в том, чтобы обеспечить Эсмонду громкий успех. И я своего добился. Он всех затмил и положил на обе лопатки. Так что первую четверть сигареты я выкурил в упоении. Но затем упоение меня покинуло, сигарета выпала из похолодевших пальцев, и я остановился, будто пригвожденный к месту, а моя беспризорная нижняя челюсть невзначай опустилась и легла на крахмальную манишку. Ибо я вдруг осознал, что среди текущих дел и неприятностей – после ночи без сна и дня в хлопотах, под бременем различных забот и всего такого прочего – стишки из книжки про Кристофера Робина, целиком, до последнего слова, стерлись в моей памяти.

А мне было выступать третьим номером во втором отделении.