Пока мы падали, я не мог вымолвить ни слова. Я лишь крепко сжимал руки Гунни и Афеты, не из страха потерять их, а потому, что боялся потеряться сам; и кроме этой тревожной мысли, ни одна другая не укладывалась в моей голове.

Наконец падение наше стало замедляться – или, вернее, перестало ускоряться. Мне вспомнились мои прыжки между снастей, ибо, казалось, и здесь нерациональный голод материи был ослаблен. На лице Гунни, когда она повернула голову к Афете, чтобы спросить, где мы находимся, отразилось охватившее меня в этот миг чувство облегчения.

– В нашем мире, – отвечала ей Афета, – на нашем корабле, если тебе удобнее называть его так, хотя он всего лишь движется вокруг нашего солнца и не нуждается в парусах.

В стене колодца открылась дверь, и, вроде бы не прерывая падения, мы остановились вровень с дверным проемом. Афета увлекла нас внутрь, в узкий темный коридор, который я мысленно благословил, почувствовав под ногами твердый пол.

– У себя на корабле мы не держим воду на палубе, – выдавила из себя Гунни.

– Где же вы ее держите? – спросила с отсутствующим видом Афета. Только заметив, насколько сильнее стал ее голос, я обратил внимание на шум – жужжание, похожее на пчелиное (как хорошо я запомнил его!), и дальний звон и лязг, словно боевые кони в доспехах скакали по мощеной дороге, а в деревьях стрекотали незримые кузнечики, которыми уж никак не могло изобиловать это место.

– Внутри, – ответила Гунни. – В цистернах.

– Должно быть, страшно выходить на поверхность такого мира. Здесь же цель, к которой мы всегда стремимся.

В нашу сторону направлялась женщина, весьма похожая на Афету. Она перемещалась гораздо быстрее, чем могла нести ее походка, поэтому на одном дыхании промчалась мимо нас. Я обернулся посмотреть ей вслед, внезапно вспомнив, как зеленый человек растаял в Коридорах Времени. Когда она скрылась из виду, я сказал:

– Вы нечасто появляетесь на поверхности, не так ли? Я должен был догадаться – вы все так бледны.

– У нас это награда за долгий и тяжкий труд. На вашем Урсе женщины, которые выглядят так, как я, вообще не работают – по крайней мере по моим сведениям.

– Некоторые, – поправила Гунни.

Мы миновали развилку, потом другую. И вдруг тоже рванули вперед, и тут мне показалось, что наш путь описывает длинную кривую, против часовой стрелки и вниз. Со слов Афеты я понял, что ее родичи любят плоские спирали; быть может, у них в почете и пространственные.

Словно волна, вздыбившаяся над носом попавшей в шторм караки, перед нами выросла двустворчатая дверь из полированного серебра. Мы остановились так плавно, будто и не сбивались с размеренного шага. Афета толкнула двери, которые застонали, точно клиенты, но не подались, пока я не пришел на помощь.Гунни взглянула на дверную табличку и, словно зачитывая начертанные там строки, произнесла: «Оставь надежду всяк сюда входящий». – Нет, наоборот, – прошелестела Афета. – Живи надеждой.

Жужжание и лязг остались позади.

Я спросил:

– Здесь меня научат, как добыть Новое Солнце?

– Тебя не нужно учить, – ответила Афета. – Ты уже вынашиваешь в себе знание и разрешишься им, как только подступишь к Белому Фонтану настолько близко, что осознаешь его существование.

Я посмеялся бы над ее странной манерой речи, если бы абсолютная пустота зала, куда мы вошли, не гасила любое веселье. Он был просторнее, чем Палата Слушаний, его серебряные стены смыкались наверху огромным сводом, следуя той траектории, какой летит брошенный в небо камень; но он был пуст, совершенно пуст, если не считать нас, шептавшихся у его дверей.

– «Оставь надежду…» – повторила Гунни, и я понял, что она слишком напугана, чтобы обращать внимание на Афету или на меня. Я обнял ее за плечи (хотя этот жест выглядел несколько несуразно по отношению к женщине моего роста) и попытался успокоить, тем временем соображая, какой глупой она должна быть, чтобы успокоиться именно теперь, когда совершенно ясно, что я могу сделать для нее не больше, чем она сама.

– Среди нас была девушка, – продолжала Гунни, – которая часто так говорила. Она не оставляла надежду вернуться домой, но мы ни разу не причалили в ее времени, а потом она умерла.

Я спросил у Афеты, как я проникся этим знанием, не осознавая его.

– Цадкиэль передал его тебе, пока ты спал, – объяснила она.

– Хочешь сказать, он приходил в твой дом прошлой ночью? – спросил я, только потом сообразив, что Гунни неприятно это слышать; Ее мышцы напряглись, она сбросила мою руку с плеч.

– Нет, – ответила Афета. – На корабле, я полагаю. Не могу сказать точно, когда.

Тут я вспомнил, как Зак склонялся надо мной в том потайном уголке, который Гунни нашла для нас, – Цадкиэль, преобразившийся в дикаря, какими мы, его прообразы, были когда-то.

– Идемте же, – позвала Афета. Она повела нас вперед. Я ошибался, заключив, что зал абсолютно однообразен; на его полу имелась большая черная площадка. Серебряные блики со сводчатого потолка падали на нее там, где были заметнее всего.

– У вас обоих есть те ожерелья, которые носят матросы?

Слегка удивившись, я нащупал свое и кивнул. Гунни сделала то же самое.

– Наденьте их. Скоро вы окажетесь без воздуха.

Только тут я понял, что, представляет собой эта искрящаяся чернота. Я вынул ожерелье, сомневаясь, если честно, работает ли еще каждая из соединенных вместе призм, надел его и шагнул вперед, ведомый любопытством. Моя воздушная оболочка двинулась со мной, и я перестал ощущать колебание воздуха снаружи; но я видел, как штормовой ветер, которого я не чувствовал, трепал волосы Гунни, пока она не надела свое ожерелье; зато странные волосы Афеты не колыхались, как волосы смертной женщины, а развевались точно знамя.

Эта чернь была пустотой; и пока я шел к ней, она поднималась, словно почувствовав мое приближение, и вскоре обернулась шаром.

Тут я попытался остановиться.

В тот же миг Гунни оказалась рядом со мной, тоже борясь с притяжением, и ухватилась за мою руку. В центре шара, прямо как на картине, которую я видел на борту, находился корабль.

Я написал, что попытался остановиться. Это было трудно, и вскоре я уже не мог сопротивляться. Возможно, пустота имела поле тяготения, под стать планете. Или попросту давление ветра на воздух, неподвижно стоявший вокруг, было таким сильным, что меня неудержимо тянуло вперед.

Может быть, это корабль распространил на нас свою власть? Если бы я осмелился, то написал бы, что меня притягивала моя судьба, но Гунни не могла идти на поводу у той же судьбы, хотя, вероятно, ее, отличный от моего, жребий тянул ее в ту же сторону. Ведь если бы это был просто ветер или подспудное тяготение материи к материи, почему тогда Афету не унесло вместе с нами?

Предоставлю тебе, читатель, размышлять на эту тему. Как бы то ни было, меня затягивало, и Гунни тоже; и я видел, что она летит в пустоту вслед за мной, вертясь и вращаясь, как вертелась и вращалась вся вселенная; видел ее, как один листок, подхваченный весенней бурей, может видеть другой. Где-то за нами или перед нами, над нами или под нами, образовался большой круг света, диск, совершающий неистовый круговорот, лунообразное нечто, если только можно вообразить луну опалово-белого цвета. Гунни мелькнула на фоне него раз или два, перед тем как затерялась в усыпанной алмазами черноте. (А однажды мне показалось – и все еще кажется, когда я вызываю в памяти эту безумную картину, – что я заметил лицо Афеты, выглянувшей из этой луны.)

На следующем сумасшедшем повороте уже не Гунни, а это ослепительно белое пятно затерялось где-то между миллиардов солнц, взирающих на меня. Зато неподалеку возникла Гунни, и я увидел, как она вертит головой, высматривая меня.

Не потерялся и корабль; на самом деле он был так близко, что я уже мог разглядеть матросов, снующих в снастях. Возможно, мы все еще падали. И уж наверняка мы двигались с огромной скоростью, ибо сам корабль скорее всего мчался из одного мира в другой. Но ощущение скорости пропадало, как исчезает ветер, когда быстрая шебека обгоняет шторм в Океане Урса. Мы плыли так лениво, что если бы я не доверял Афете и иерархам, то испугался бы, что мы вообще никогда не догоним корабль и навеки затеряемся в этой бесконечной ночи.

Вышло иначе. Кто-то из матросов заметил нас, и мы видели, как он прыгал от одного товарища к другому, махая руками и указывая в нашу сторону, пока не сближался с ними настолько, что их воздушные оболочки соприкасались, позволяя им объясняться при помощи речи.

Затем нагруженный чем-то матрос уверенными ловкими прыжками поднялся на ближнюю к нам мачту, встал на самую верхнюю рею и, вынув из своего свертка лук и стрелу, натянул тетиву. И вот уже стрела полетела в нашу сторону, вращаясь и волоча за собой почти неразличимый серебряный линь, не толще нити.

Стрела прошла между Гунни и мной, но я отчаялся поймать спасательный трос; Гунни же повезло больше, и она, схватившись за него и преодолев некоторое расстояние по направлению к кораблю (коренастый матрос помогал ей, вытягивая трос с другой стороны), взмахнула линем, как погонщик кнутом, так, что по нему побежала словно живая продольная волна, которая поднесла трос достаточно близко, чтобы я смог вцепиться в него.

Я не любил корабль, когда был его пассажиром и моряком на его борту, но сейчас одна мысль о возвращении туда наполняла меня радостью. Приближаясь к мачтам, я вполне осознавал, что моя задача еще далека от выполнения, ведь Новое Солнце не придет, если я не приведу его, а сделав это, я буду в ответе за те разрушения, которые оно вызовет, как и за обновление Урса. Так каждый мужчина, приводящий в мир своего сына, чувствует ответственность за труды, выпавшие на долю его женщины, и за ее возможную смерть и не без основания боится, что мир в конце концов проклянет его на миллионе наречий.

Я все это знал, но сердцем ощущал иное: я, так отчаянно стремившийся преуспеть, приложивший все силы к победе, проиграл; теперь мне будет позволено вновь заявить права на Трон Феникса, как я сделал это в лице моего предшественника, – заявить права и наслаждаться всей властью и сопутствующей роскошью, а более всего – вершением правосудия и поощрением достойных, то есть высшей формой услады, черпаемой во власти. И все это – будучи освобожденным наконец от неутолимой тяги к женской плоти, принесшей столько страданий и мне, и моим любимым.

Так сердце мое пело от радости, и я спускался к гигантской роще мачт и рей, к континентам серебряных парусов, как моряк, потерпевший кораблекрушение, выбирается из воды на заросший цветами берег, а чьи-то дружеские руки помогают ему подняться; и, встав наконец вместе с Гунни на рее, я обнял матроса, как обнял бы Роша или Дротта, улыбаясь, наверняка как полный идиот, а потом, чтобы не расставаться с ним и его товарищами, прыгнул вниз, подражая их отважным скачкам, прыгнул так, как если бы вся безумная радость сосредоточилась не в сердце, а в моих ногах и руках.

Только когда последний прыжок доставил меня на палубу, я обнаружил, что подобное сравнение не было пустой метафорой. Искалеченная нога, причинявшая мне столько неудобств после спуска с мачты, когда я выбросил свинцовый ящик, содержащий летопись моей прошлой жизни, больше не болела и казалась такой же сильной, как и другая. Я провел руками от бедра до колена – Гунни и матросы, собравшиеся вокруг нас, верно, подумали, что я повредил ее, – и обнаружил, что мышцы столь же развиты и крепки, как и мышцы другой ноги.

И тут я подпрыгнул от радости и в прыжке оставил палубу и всех остальных далеко внизу, перевернувшись в полете дюжину раз, точно монета, подброшенная игроком. Но на палубу я вернулся отрезвленный, ибо во вращении я заметил звезду, что была ярче всех остальных.