День нашей святой покровительницы приходится на самый конец зимы, и в этот день мы веселимся вовсю. Во время шествия подмастерья представляют танец мечей с фантастическими прыжками и пируэтами; мастера возжигают в разрушенной часовне Большого Двора тысячу ароматических свечей; мы же накрываем столы для пиршества.

В нашей гильдии прошедший год считается изобильным, если в этот день хотя бы один подмастерье возвышается до звания мастера, урожайным, если хотя бы один ученик становится подмастерьем, и скудным, если никаких возвышений не происходит. Поскольку в тот год, когда я стал подмастерьем, ни один из подмастерьев не поднялся до мастера (что неудивительно – такое случается реже, чем раз в десятилетие), церемония возложения маски на меня завершала урожайный год.

Даже в этом случае приготовления к празднеству заняли не одну неделю. Я слышал, будто в стенах Цитадели трудятся члены не менее ста тридцати пяти гильдий. Некоторые из них (наподобие кураторов) слишком немногочисленны, чтобы праздновать день своего святого в часовне, и потому вынуждены присоединяться к своим городским собратьям. А те, кто числом поболе, стараются изо всех сил – пышность празднеств служит репутации гильдии. Солдаты – на Адриана, матросы – на Барбару, ведьмы – в день святой Мэг – и так далее. И все стараются при помощи убранства, представлений и дарового угощения привлечь на церемонию как можно больше стороннего люда.

Все – кроме гильдии палачей. Ни один посторонний не ужинал с нами в день святой Катарины более трехсот лет. Последним, отважившимся явиться к нашему столу, был, говорят, некий лейтенант стражи, сделавший это на пари. Существует множество пустопорожних баек, повествующих о том, как с ним обошлись – например, будто его усадили за праздничный стол в кресло из раскаленного докрасна железа. Но все они лгут. В соответствии с обычаями гильдии, он был принят с почетом и угощен на славу. Однако оттого, что мы за мясом и праздничным пирогом отнюдь не хвастались друг перед другом причиненными пациентам муками, не изобретали новых методов пытки и не проклинали тех, кто умер под пыткой слишком быстро, он испугался еще сильнее – вообразил, будто мы усыпляем его бдительность, с тем чтобы впоследствии захватить врасплох. С этими мыслями он много пил, мало закусывал, а вернувшись в казармы, пал наземь и принялся биться головой об пол, словно в одночасье потерял все, во что верил, и пережил великие страдания. Через некоторое время он сунул в рот ствол своего оружия и нажал на спуск, но уж в том нашей вины не было ни грана.

После этого в часовне на святую Катарину не бывало никого, кроме палачей. Но все же каждый год (зная, что на нас смотрят из-за высоких стрельчатых окон) мы готовимся к празднику, подобно всем прочим – и даже усерднее. И в этот раз на столах у входа в часовню наши вина сверкали в свете сотни светилен, словно рубины; жареные быки нежились в лужах подливки, дымясь и вращая глазами из цельных лимонов; агути и капибары в шкурах из хрустящего поджаренного кокоса, будто живые, резвились на бревнах из ветчины и каменных россыпях из свежевыпеченного хлеба.

Мастера, которых в тот год, когда я стал подмастерьем, было всего двое, прибыли на праздник в паланкинах с занавесками, сплетенными из цветущих ветвей, и ступили на ковры, выложенные из разноцветного песка, – картины эти, повествующие о традициях гильдии, подмастерья выкладывали по зернышку в течение многих дней, чтобы стопы мастеров разметали их в один миг.

Внутри ждали своего часа огромное шипастое колесо, дева и меч. Колесо это я знал отлично, так как раз десять за время ученичества помогал устанавливать и убирать его. В обычные дни оно хранилось в башне, под артиллерийской площадкой. Меч, шагов с двух выглядевший совсем как настоящее орудие палача, был простой деревяшкой, насаженной на старый эфес и выкрашенной блестящей серебряной краской.

Вот о деве не могу сказать ничего. Во время первых праздников, которые могу вспомнить, я, по малолетству, просто не задумывался о ней. Когда стал постарше (капитаном в те годы был Гилдас, вышедший в подмастерья задолго до того дня, о котором я пишу сейчас) – считал, что это, должно быть, одна из ведьм, но еще через год или два понял, сколь крамольной была эта мысль.

Возможно, она была служанкой из какой-то отдаленной части Цитадели. Возможно, жительницей города, за плату либо в силу неких старых связей с нашей гильдией согласившейся играть эту роль. Не знаю. Знаю только, что каждый год эта женщина – насколько я могу судить, одна и та же – участвовала в нашем празднике. Она была высокой и стройной, хотя и не такой высокой и стройной, как Текла, смуглой, черноглазой, жгучей брюнеткой. Я никогда и нигде больше не видел подобного лица – оно казалось чистым, глубоким озером среди лесной чащи.

Пока мастер Палаэмон, как старший из мастеров, рассказывал нам об основании гильдии и жизни наших предшественников в доледниковые времена (эта часть повествования каждый год, по мере продвижения ученых изысканий мастера Палаэмона, менялась), она стояла между мечом и колесом. Молча стояла она и тогда, когда мы запели Песнь Страха – исполнявшийся лишь раз в году гимн гильдии, который каждый ученик должен знать назубок. Молчала она и тогда, когда мы преклонили колени для молитвы.

После вознесения молитв мастер Гурло и мастер Палаэмон, при помощи десятка старших подмастерьев, начали ее легенду. Иногда декламировал кто-то один, иногда – все вместе, а порой – двое возглашали каждый свое, в то время как прочие играли на флейтах, выточенных из бедренных костей, и трехструнных ребеках, визжавших совсем по-человечески.

Когда они достигли той части повествования, в которой Максентий приговаривает нашу святую к смерти, четверо подмастерьев в масках бросились к деве и схватили ее. Она, столь молчаливая и безмятежная прежде, с криком рванулась прочь. Тщетно! Но стоило подмастерьям подтащить ее к колесу, оно внезапно зашевелилось. При свете свечей поначалу казалось, будто из обода наружу выбралось множество змей – зеленых питонов с алыми, лимонно-желтыми и белыми головами. Но это были не змеи, это были всего-навсего цветы – бутоны роз. Вот уже один шаг отделяет деву от колеса – и бутоны (я прекрасно знал, что они сделаны из бумаги и упрятаны до времени в сегменты обода) распускаются! Подмастерья отступают, изображая страх, но судьи – мастер Гурло, мастер Палаэмон и прочие, хором декламирующие слова Максентия, – гонят их вперед.

Тогда вперед выступил я – все еще без маски и в одежде ученика.

– Сопротивление не принесет пользы. Ты будешь изломана на колесе, однако не претерпишь дальнейшего бесчестья.

Дева молча потянулась к колесу и коснулась его, отчего розы исчезли, и оно разом распалось на куски, с грохотом рухнувшие на пол.

– Обезглавь ее, – велел Максентий.

Я взялся за меч. Он оказался очень тяжел.

Дева опустилась передо мной на колени.

– Ты – посланница Всеведущего, – сказал я. – И, хоть тебе предстоит погибнуть от моей руки, я молю тебя пощадить мою жизнь.

Тут дева впервые отверзла уста, сказав:

– Рази и не страшись ничего.

Я поднял меч. Помню, что на миг испугался, как бы его тяжесть не заставила меня потерять равновесие.

Этот момент всплывает в моем сознании прежде всего, когда я вспоминаю те времена. Именно он остается точкой отсчета, откуда приходится двигаться вперед или же возвращаться назад, чтобы вспомнить больше. В воспоминаниях я всегда стою так – в серой рубахе и рваных штанах, с мечом, занесенным над головой. Поднимая его, я был учеником, а когда клинок опустится – сделаюсь подмастерьем Ордена Взыскующих Истины и Покаяния.

Есть правило, согласно которому экзекутор должен находиться между своей жертвой и источником света; таким образом, плаха, на которой лежала голова девы, была почти полностью скрыта в тени. Я знал, что удар не причинит ей вреда – мне следовало направить клинок чуть вбок и привести в действие хитроумный механизм, который высвободит из тайника в плахе восковую голову, вымазанную кровью, тогда как дева незаметно спрячет свою собственную под капюшоном цвета сажи. Знал, но все же медлил с ударом.

Дева заговорила снова; голос ее, казалось, зазвенел в моих ушах:

– Рази и не страшись ничего.

И тогда я изо всех сил обрушил вниз поддельный клинок. На миг показалось, будто он противится этому. Затем деревяшка врезалась в плаху, распавшуюся надвое, и окровавленная голова девы покатилась к ногам моих собратьев, наблюдавших за казнью. Мастер Гурло поднял ее за волосы, а мастер Палаэмон подставил горсть под стекавшую на пол кровь.

– Сим помазую тебя, Северьян, – заговорил он, – и нарекаю братом нашим навеки.

Его средний палец коснулся моего лба, оставив на нем кровавый след.

– Да будет так! – провозгласили мастер Гурло и все подмастерья, кроме меня.

Дева поднялась на ноги. Мне было отлично известно, что ее голова всего-навсего скрыта под капюшоном, и все же впечатление ее отсутствия было полным. Я ощутил усталость и головокружение.

Забрав у мастера Гурло восковую голову, она сделала вид, будто водружает ее обратно на плечи, но на самом деле просто ловко и незаметно спрятала под капюшон – и встала пред нами, живая, здоровая и ослепительная. Я преклонил перед нею колени, а остальные отступили назад.

Подняв меч, которым я до этого якобы обезглавил ее (лезвие от соприкосновения с восковой головой тоже было в крови), она провозгласила:

– Отныне принадлежишь ты палачам!

Я почувствовал, как меч касается моих плечей, и тут же нетерпеливые руки надели на меня гильдейскую маску и подняли в воздух. Еще прежде чем понять как следует, что происходит, я оказался на плечах двух подмастерьев – только потом узнал, что это были Дротт с Рошем, хотя мог бы сразу догадаться. Под приветственные крики они пронесли меня по главному проходу часовни.

Наружу мы выбрались не раньше, чем начался фейерверк. Под ногами и даже в воздухе, над самым ухом, трещали шутихи, под тысячелетними стенами часовни рвались петарды, зеленые, желтые и красные ракеты взмывали ввысь. Ночное небо разорвал пополам пушечный выстрел с Башни Величия.

Выше я уже описывал все великолепие, ждавшее нас на столах во дворе. Меня усадили во главе стола, между мастером Гурло и мастером Палаэмоном, в мою честь возглашались тосты и здравицы, и я выпил чуть больше, чем следовало (для меня даже самая малость всегда оказывалась чуточку большей, чем следовало бы).

Что было дальше с девой, я не знаю. Она просто исчезла, как и в любой другой день святой Катарины, который я могу вспомнить. Больше я никогда не видел ее.

Как я оказался в кровати – не имею ни малейшего представления. Те, кто пьет помногу, рассказывали, что порой забывают все, что случилось с ними под конец ночи, – возможно, так же произошло и со мной. Но скорее, я (я ведь никогда ничего не забываю и даже, признаться, хоть это выглядит чистой похвальбой, не понимаю, что именно имеют в виду другие, говоря, будто забыли что-то, ибо все, пережитое мной, становится частью меня самого) просто заснул за столом и был отнесен туда.

Как бы там ни было, проснулся я не в знакомой комнате с низким потолком, служившей нам дортуаром, но в маленькой – в высоту больше, чем в ширину, – каютке подмастерья. Поскольку я был из подмастерьев младшим, мне досталась самая худшая во всей башне – крохотная, не больше камеры в подземных темницах, комнатенка без окон.

Казалось, кровать раскачивается подо мной. Ухватившись за ее края, я сел, и качка прекратилась, чтобы начаться вновь, едва я опять коснусь головой подушки. Я почувствовал себя полностью проснувшимся, а затем – будто проснулся снова, проспав какое-то мгновение. Я знал, что в крохотной каютке со мной был кто-то еще, и по какой-то причине, которой не могу объяснить, полагал, будто это была та молодая женщина, игравшая роль нашей святой покровительницы.

Я опять сел на качающейся кровати. Комната была пуста, лишь тусклый свет сочился внутрь из-за дверей.

Когда я лег снова, комната наполнилась ароматом духов Теклы. Значит, здесь побывала та, фальшивая Текла из Лазурного Дома! Я выбрался из постели и, едва не упав, распахнул дверь.

Коридор за дверью был пуст.

Под кроватью в ожидании своего часа стоял ночной горшок. Вытащив его, я склонился над ним, и меня обильно вырвало жирным мясом и вином пополам с желчью. Из глаз катились слезы. Отчего-то казалось, будто я совершаю предательство, будто, извергнув все, что накануне даровала мне гильдия, я отвергаю и самое гильдию… Наконец я смог начисто утереться и снова лечь в постель.

Несомненно, я снова заснул. Я увидел нашу часовню, однако она больше не лежала в руинах. Крыша ее была совершенно целой, с острым высоким шпилем и рубиновыми лампами, подвешенными к карнизу над входом. Плиты пола были отполированы до блеска, совсем как новые, а древний каменный алтарь убран златотканой парчой. Стена позади алтаря была украшена чудесной мозаикой, изображавшей пустое голубое пространство, словно на нее наклеили вырезанный кусок неба без единой тучки или звездочки.

Я направился вдоль главного прохода к алтарю и по дороге был поражен тем, насколько это небо светлее настоящего, синева коего даже в самый ясный день почти черна. И сколь прекраснее настоящего было это мозаичное небо! Я не мог смотреть на него без трепета! Его красота вознесла меня ввысь, а алтарь с чашей багряного вина, хлебами предложения и старинным кинжалом остался внизу. Я улыбнулся, глядя на него сверху…

… и проснулся. Во сне я слышал доносившиеся из коридора шаги и даже узнал их, хотя теперь не мог вспомнить, кому они принадлежали. С некоторыми усилиями я все же вспомнил звук – то были не человеческие шаги, а всего лишь мягкий шелест лап и еле уловимое поцокивание когтей.

Звук донесся до меня снова – столь слабо, что мне показалось, будто я спутал воспоминания с реальностью. Но звук, вполне настоящий, то удалялся по коридору, то вновь приближался к дверям. Однако стоило мне чуть приподнять голову, к горлу опять подступила волна тошноты. Я опустился на подушку, сказав себе, что тот, кто расхаживает по коридору взад-вперед, не имеет ко мне ни малейшего отношения. Запах духов исчез, и я, хоть чувствовал себя ужасно, понял, что нереального больше не нужно бояться, ибо я снова вернулся в мир незыблемых вещей и ясного света. Дверь чуть приотворилась, и в комнату, точно желая удостовериться, что со мною все в порядке, заглянул мастер Мальрубиус. Я помахал ему рукой, и он закрыл дверь. Далеко не сразу я вспомнил, что мастер Мальрубиус умер, когда я был еще совсем мал.