Течение времени

Вулгаков Эдгар Борисович

Часть I

 

 

Глава I. Реминисценции

Алеше было едва ли два года, когда ночью на противоположном берегу реки загорелась деревня. Сначала с отдаленного ее конца вспыхивали, как стога сена, дома, поджигаемые разносимой ветром соломою с крыш. Этих летящих огней с каждым мгновением становилось все больше и больше, каждый из огней поджигал очередной дом, и вскоре вся деревня превратилась в пылающий факел. Пожар был достаточно далеко от того места, где стоял мальчик, обхватив мамины ноги. Но даже здесь слышали нарастающий гул огня и видели мелькание черных, а порой, на мгновение, почти оранжевых фигурок людей, суетящихся на пожаре.

Конечно, Алеша не мог помнить деталей, но в его памяти сохранилось лишь какое-то страшное, непривычное зрелище: огромный костер из десятков домов. Еще он запомнил сильный ветер со стороны пожара, не похожий на тот, к которому он привык, – мягкому и нежному с запахом леса, цветов и сена.

Он не должен был находиться над обрывом реки. И мама отнесла его, крепко спящего, домой, где было темно и нетревожно. Она, прижав его к себе, легла с ним рядом и, убедившись, что малыш спит крепким, возможным только в раннем детстве сном, вышла на крыльцо. Связь мальчика с внешним миром проходила через мамину опеку, ласку и речь, от незнакомых явлений или неизвестных ему людей он мог оградиться, закрывая лицо ладошками.

Детская память сохранила, как папа, взяв Алешу на руки и время от времени подбрасывая вверх над головой, повернувшись лицом к заречью, шутливо напевал: «Огуречик, огуречик, не ходи на тот конечик. Там девки живут, огуречик оторвут!» Что это за песенка? Почему она из закоулков памяти, с самого дна его хранилища, оказалась на поверхности, когда он стал мучительно «вспоминать» раннее детство, даже младенчество? Что это было: проникновение в подсознание, указания в форме игры: не убегать, быть рядом, слушаться, хотя, что значит «не слушаться», он не понимал, он был еще одно целое с мамой, несамостоятельный, несмышленыш.

Смутно припоминалась обыденная картина: его, полусонного, закутывали с головы до пят, уподобив кокону. Такая его упаковка, теплая и уютная: шерстяные рейтузы и свитер, пальто и валенки, а на голове шерстяная вязаная шапочка, поверх которой надевалась меховая шапка, а меховые ушки шапки, охватывающие почти все лицо и на кнопках застегивающиеся под подбородком, полностью защищали его от мороза. Поверх одежды его заворачивали в одеяло и привязывали к спинке детских саночек. Вероятно, был какой-то праздник, может быть, Новый год, и когда они выехали на улицу, было темно, а на небе горели огромные холодные блюдца белых звезд. Мороз был, что называется, лютый. Папа взял веревочку, привязанную к саночкам, и они с мамой побежали по скрипучему снегу к трамвайной остановке, как вдруг он оказался в ледяной купели. Тут же возле дома, откуда они выехали, находилась водоразборная колонка, подход к которой был покрыт льдом. И здесь санки, потеряв устойчивое направление движения, заскользили куда-то в сторону и въехали под бочажок: под ними треснул лед, и они погрузились в парящую от мороза ледяную воду. Далее все происходило молниеносно: Алеша даже не успел испугаться, почувствовать какой-то дискомфорт, как через несколько минут находился в доме, откуда только что выехал. Его мгновенно распаковали, раздели – он был сухим, натерли какими-то мазями, а ему было смешно и весело – уже не хотелось спать. И только в постели он быстро успокоился и вскоре уснул крепким, здоровым сном. Наверно, это были тоже смутные воспоминания, не выходящие за пределы однообразной, растительной, еще не осмысленной жизни раннего детства. Какие детали мог помнить мальчик из своего раннего детства? Ровным счетом ничего. Проблески воспоминаний младенчества, если их можно так назвать, подобно вспышкам молнии в кромешной темноте сознания, могли быть связаны лишь с чем-то экстраординарным, например испугом родителей, вытаскивающих его с саночками из ледяной купели.

Уже позднее, может быть, через год после тех событий, проснувшись утром и обнаружив свое одиночество в комнате, Алеша сразу ощутил себя покинутым в тревожном мире без мамы. Другой мир этой комнаты за ее четырьмя стенами и окнами он не воспринимал, и до его сознания не доходили звуки, приходящие извне. Для него было достаточно, что он один в своем мире, куда допускались лишь самые близкие люди. В его детской душе жила убежденность, что мама его не покинет, она где-то рядом или скоро придет.

На помощь всегда приходил верный товарищ всех его нехитрых игр и переживаний – коричневый плюшевый мишка: с ним можно поговорить, тесно прижав его к себе. Они всегда спали вместе, вместе садились за стол, вместе гуляли во дворе с мамой.

Он помнил, как мама отдавала в палатку на Сухаревской площади сшитые ею шелковые блузки. Было море всякого люда – «толкучка». Мама брала его на руки, пока они не оказывались в стороне от хаотического человеческого движения.

Были и другие, более поздние смутные воспоминания, когда ангина или какие-то другие хвори укладывали его в постель. Тогда ему мешала лампочка под потолком, в люстре, основная часть которой состояла из зеленых трубочек. Вокруг окружья трубочек сооружали кольцо из двух-трех слоев газет, и электрический свет переставал резать глаза. Было трудно дышать, все тело содрогалось от кашля, глаза снова начинал резать свет от укутанной газетами люстры. Наступал жар, и через полузабытье и полусон он больше ощущал, чем видел, склонившиеся над ним родные лица и ласково-убедительные слова «надо», доходившие до сознания сквозь защиту из «не хочу противных лекарств». Таковы воспоминания о детских болезнях городского мальчика.

А потом Алеша вырос из кроватки, огороженной сеткой. И купили диван. А затем принесли загородку, огораживающую его, а вдруг(!), от падения во сне с дивана. Сооружение получилось надежным, но достаточно громоздким. Куда его прятать днем, как маскировать в комнате в двадцать с половиной квадратных метров, чтобы не нарушить с таким трудом созданного уюта?

В баню Алеша ходил с мамой. Сначала надо было выстоять длинную очередь, затем найти место в предбаннике, где раздевались, а затем, взявшись за руки, отправляться в мыльную. Он помнил, как однажды из-за него возник какой-то шум. Этот шум как будто бы был не о нем, его не касался: он был занят своим целлулоидным лебедем, который так замечательно плавал в тазу. Мама кому-то объясняла: «Он маленький, еще малыш, просто высокого роста…» Но они говорили что-то свое, громко и раздраженно, и в следующий раз он пошел в баню с папой. Он не почувствовал никакой разницы между этими банями, разве только лишился удовольствия пускать лебедя в тазу, который мама брала с собой в баню. Мужчин вполне удовлетворяли шайки, но в них лебедю было тесно.

А еще в уголках памяти Алеши запечатлелся шум, как-то возникший в трамвае и, казалось, его не касающийся. Он был занят своим делом – шевеля губами, читал вывески магазинов, мимо которых, пронзительно звеня, катил трамвай. Одни были простые и понятные: «Хлеб», «Булочная», другие – сложные для чтения, и мальчик не понимал их смысла: «Продмаг», «Торгсин», «Ломбард». «Продмаг». Мама объяснила, что это сокращения двух слов, объединенных в одно. «Торгсин» и «Ломбард» он часто слышал дома, но все забывал спросить, что они означают. Теперь эти слова приобрели для него реальный смысл. Возле этих магазинов было много народа, у «Ломбарда» стояла очередь, а у обочины тротуара извозчики и даже автомобили-такси. Но что происходит в этих магазинах, ему объяснили позднее. Так вот, какой-то толстый и грубый дядя кричал на маму, что он контролер, а мальчик – заяц, безбилетный пассажир, и надо платить штраф. «Но за что же? Он еще маленький», – спокойно возражала мама. «Нет, большой – он выше планки», – продолжал настаивать контролер. Может быть, этот день запомнился еще потому, что прошел дождь, вероятно, первый весенний дождь. И он был одет в другое – более легкое пальто, чем обычно. На улице было много воды и много солнца, и вода стекала тонкими струйками по окнам трамвая и даже мешала ему читать название вывесок. И как-то по-особенному звонили трамваи, и ему было очень хорошо и весело. А что там происходило наверху, над его головой, между контролером и мамой, его не касалось. Мама была с ним и защищала его от любого неправильного течения жизни. Прошло много лет, но Алеша помнил эту отметку у внутренней стороны дверей первого вагона трамвая за спиной вагоновожатого.

Можно ли считать реминисценцией общение с животными, которых ему приносили домой? Он мог часами возиться, подкладывая морской свинке кусочек свежей капусты, травки или морковки, белым мышкам – кусочки сухариков и колотого сахара или подливая в блюдечко молоко для ежика. Было интересно наблюдать за мышками, как они быстро взлетали по вертикальной лестнице в свой домик, а затем тут же возвращались назад. Это уже не смутные воспоминания о пожаре за рекой.

В своих детских воспоминаниях он всегда чувствовал рядом маму – защитника от неожиданных поворотов плавно текущего раннего детства. Без мамы он был еще никто. Она спокойно гасила вдруг возникающие недоразумения. Без тех далеких событий раннего детства, реакций при взаимоотношениях со сверстниками трудно или даже невозможно понять, как или посредством чего формировались привычки или даже характер мальчика.

Однако время, начатое с первых ярких, еще не осознанных впечатлений младенца, пребывающего в состоянии пробуждения к жизни, вступало в период убыстрения своего бега.

 

Глава II. Лето

Лето для мальчишки начинается с последнего школьного звонка, весело дребезжащего: «Каникулы, каникулы!» Все можно забыть напрочь и наслаждаться жизнью. Можно до бесконечности рассматривать облака, наблюдая, как меняются их очертания, освещенность, окрашенность в зависимости от времени дня, и всегда этому восторгаться. Вслух, вслух восторгаться, кричать, если некому услышать. Не все понимают этот восторг – не замечают эту красоту. Их занимает полная забот и тревог жизнь – им не до облаков и Алешиных восторгов. Можно читать книгу одну за другой взахлеб, а некоторые любимые, известные от корки до корки, – перечитывать, начиная с любого места и наперед зная череду всех событий. Но это нисколечко не мешает возвращаться к ним снова и снова, смакуя отдельные места. А новые, еще непрочитанные книги! Они ожидают Алешу – герои и не герои, отправляющиеся в дальние страны. В эти каникулы Алешина мама подобрала ему книги, романтические герои которых жили в прошлом веке. Такие книги Алеша раньше не читал. И конечно, Аксакова «Бабочки», однотомник Брема и до дыр зачитанные «Три мушкетера».

Но это еще не все: надо готовить удочки, снасти, и эта работа проходит под руководством Алешиного папы: крючки на мелочь и на крупную рыбу, лески разного диаметра, поплавки донные и не донные, сачок для подсечки и, конечно, сачок для бабочек. Не забыть бы перочинный нож, увеличительное стекло, маленькое зеркало для наблюдения за всякой лесной мелюзгой, компас. Да мало ли, что еще надо, без чего летом просто невозможно!

Для Алешиного папы подготовка рыболовной снасти – некий ритуал, священнодействие, предвкушение огромного удовольствия наблюдать за поплавком над водной поверхностью, гладкой или слегка рябоватой, или даже лезть в воду отцеплять крючок от коряги. Думается, этот процесс в значительной мере заменял ему рыбалку. Он приезжал за семьей, чтобы отвезти на лето в тот маленький провинциальный городок, где работал на фабрике с утра до позднего вечера, а очень часто и в выходные дни. Тогда страна работала по пятидневкам: выходным был каждый шестой. Бывало, и Алеша ходил с папой ловить рыбу, хотя ему редко удавалось похвастаться хорошим уловом. Рыбачить на зорьке его еще не брали.

Итак, лето! Наступал интереснейший момент перемещения в лето из города. И это надо было обсудить всем сообща, голосованием, имея для возможных комбинаций два с половиной голоса. Алеше доставалась половинка голоса, и никакие призывы к справедливости не действовали. Все решалось абсолютным большинством голосов, все честно, хотя Алеша и подозревал, что за его спиной был сговор, где руководствовались целесообразностью и здравым смыслом. Он еще не дорос до их понимания в свои десять с половиной лет. Со стороны все выглядело вполне демократично. Понимая тонкую игру родителей, он и сам старался им подыгрывать, чтобы не создавать сложных ситуаций. Решение, которое можно было принять за пять минут, вырастало в игру. Поскольку все были свободны и никуда не спешили, то к этому занятию относились со всей серьезностью.

Вопрос стоял так: пароход или полуторка – первая советская грузовая машина, ласково называемая «газик». Алеша твердо стоял, конечно, за пароход – с двумя гребными колесами и капитанским мостиком, по которому не спеша переходил важный капитан с левого на правый борт и обратно в зависимости от обстановки, например, при швартовке или при встречном движении судна. Он видел в предыдущих поездках гребные колеса с раскачивающимися на них шлицами, знал, что такое «шпиль», «трап», «майна», «вира» и многие другие слова, начитавшись Бориса Житкова или Грина, да и мало ли какие книги он читал про путешествия. Наконец, с палубы по металлическим ступенькам с фигурными дырочками, по крутой лестнице с горящими на солнце медными перилами можно было подняться на самый верх, к капитану, если он, конечно, разрешит, и постоять возле него минут пять. Это верх счастья, если кто-то испытал его хотя бы раз в жизни! А вниз с главной палубы спускалась еще более крутая лестница, тоже с медными перилами, которая упиралась в двухстворчатую дверь машинного отделения, где находилась паровая машина. Но туда вход был запрещен. Кроме того, на пароходе была прогулочная палуба, по которой можно было побегать. И поменять такое путешествие на полуторку, все время ломающуюся в пути, – ни за что!

Потом они голосовали. С полной обреченностью, опираясь на стол локтем, Алеша поднял руку – половину своего голоса. Это был просто жест проигрывающего демократа, твердо стоящего на своих позициях. Что такое демократия, он представлял по разъяснениям мамы. Его не надо было успокаивать – он понимал безнадежность своего положения…

– Сынуля, – ласково начала мама, – нельзя упускать редкую возможность отправить вещи на грузовике. Кузов машины будет наполовину загружен деталями для фабрики, и мы сумеем загрузить все наши вещи. А ты знаешь – их немало: едем на целых четыре месяца.

Мама, любимая мама, мягкой теплой рукой обхватила Алешину голову, прижала к себе, поцеловала, успокаивая сына. Чувствуя безнадежность своих замыслов, мальчик понимал, что и мама, и папа ему сочувствуют. Впрочем, в сочувствии он уже не нуждался, но так уж было принято в семье – доказывать убеждением. В самом деле, это не просто через всю Москву на трех трамваях добраться до Южного порта.

Но представьте, его мальчишеская эгоистическая справедливость восторжествовала. Пришло сообщение, что полуторка сломалась. И остался единственный путь в лето – на пароходе.

Ура! Через три дня, всего через три дня Алеша поплывет на огромном пароходе «Профинтерн», сначала по Москве-реке, а затем по Оке. Каждый день будет приносить радость открытий, и, засыпая после насыщенного впечатлениями дня, он будет осознавать увиденное как величайшее счастье познания мира.

У причала Южного порта пароход наконец-то сообщил всей округе, что он отчаливает, дав три прощальных гудка. Затем он стал медленно разворачиваться в акватории порта по течению, то и дело выпуская пар. Капитану не было дела до провожающих, что-то кричавших и махавших руками. Он переходил по капитанскому мостику с одного борта парохода на другой, в переговорную трубу отдавал короткие приказания в машинное отделение в рупор боцману или старшему матросу. Алеша старался ничего не пропустить – все было интересно и ново. И вот все маневры закончились, и капитан дал команду: «Полный ход!» В ту же минуту пароход полетел вперед так быстро, что уже нельзя было разобрать, кто есть кто из провожающих. В ушах засвистел ветер. Затем мама позвала Алешу в каюту, где поверх рубашки он надел свитер и пальто и, конечно, серенькую кепочку, только что купленную. Была первая декада мая, стояла теплая солнечная погода, но как только пароход дал «полный вперед», стало прохладно, особенно в его носовой части.

Быстро обежав всю палубу, Алеша обнаружил пассажиров лишь на корме. Их было двое: женщина и мальчик, примерно Алешиного возраста, одетый в зимнее пальто, застегнутое на все пуговицы, бледный и какой-то тихий, незаметный, как будто чем-то придавленный. Они занимала единственную скамейку, приставленную к стенке ресторана на корме. Навигация открылась совсем недавно, каюты пустовали, и пассажиры ожидались после двадцатого мая, когда основная масса школьников заканчивала учебу. А сейчас пароход был товарно-пассажирский. Вот почему и на палубе, и на корме были различные грузы, издававшие незнакомые запахи, быстро уносимые прочь вместе с запахом дыма из трубы парохода.

«А вот корабли, идущие из Индии, верно, пахнут мускатным орехом, имбирем, кофе и разными прочими восточными пряностями на раскаленных от солнца палубах, и ветер не разгоняет запахи Востока, а надувает белоснежные паруса на мачтах. Вот это жизнь!» – мечтал Алеша.

Он стоял у ограды кормы и смотрел на воду и проплывающие мимо низкие и однообразные берега. Иногда на берегу стояли мальчишки и кричали что-то, показывая кулаки, иногда появлялось стадо коров… Он ждал маму и папу, после чего ему можно будет обследовать пароход. Они пришли, и мама предложила попросить капитана поставить на корме еще одну скамейку.

Папа кивнул Алеше, и они отправились в рубку. Капитан – толстяк, со смешинками в глазах, как видно веселый и доброжелательный, тут же отдал распоряжение. А Алеше он разрешил постоять у штурвала, доставив мальчику огромное удовольствие. Алеша мог управлять кораблем, хотя управлял, конечно, рулевой, ни на минуту не отпуская руки от штурвального колеса. А между папой и капитаном завязался какой-то деловой разговор о доставке грузов на фабрику, трудностях первых дней навигации. Затем они распрощались с капитаном, который пригласил Алешу заходить «порулить».

Алеша стремглав кинулся на корму, чтобы поделиться своими впечатлениями, как он управлял кораблем. Алешина мама сидела на принесенной скамейке и разговаривала с мамой мальчика в зимнем пальто. Мама хотела познакомить его с мальчиком. Но Алеше было не до того. Он должен был рассказать, захлебываясь от восторга, как он «рулил» кораблем, какой хороший человек капитан, как устроен компас, как можно «дать» свисток… Но мама, обняв Алешу, остановила его восторги:

– Алеша, подожди, успокойся, познакомься с Петей. Он болел, сейчас поправляется. Ему нельзя простудиться, иначе снова может заболеть. Вот почему он так тепло одет. Будь к нему внимателен. Он с удовольствием послушает твои рассказы о рубке и корабле, что ты там видел и слышал. Он тоже любит читать. Только не приглашай его носиться по пароходу, он еще не совсем здоров, ты меня понял? Погуляйте по палубе, ребята, идите.

Они пошли медленно по палубе. Петя молчал. Тогда заговорил Алеша:

– Знаешь, Петя, в рубке под потолком висит шнурок. Чем больше оттягиваешь шнурок, тем пронзительнее и громче раздается свисток. Это свистит пар, вырывающийся из узкой щелочки медного цилиндрика, такой длинной толстой трубки над крышей рубки. Если натянуть шнурок, а затем его быстро отпустить, и так много раз подряд, то получится тревожный сигнал: мало ли кого должен предупредить капитан, что идет его корабль. Есть еще один шнурок. Если за него потянуть, то пар попадает в другой цилиндрик, который установлен на самой трубе. Звук получается низкий и такой громкий, что надо зажимать уши. Это главный сигнал парохода. И голос у каждого парохода свой. По гудку моряки и на других судах, и на пристани узнают, какой корабль плывет. Знаешь, моряки говорят на своем языке, их сначала и понять трудно. Например, в этом году они будут не плавать, а «ходить до Астрахани». Вот как – не плавать, а ходить. Здорово, правда?

Алеше нравилось называть речников моряками, а пароход кораблем.

– На море, Петь, конечно, интереснее, больше опасностей: и бури, и кораблекрушения, и дальние страны, и слоны, и носороги, и обезьяны… На реке тоже хватает своих трудностей и происшествий: сесть на мель, плохо разойтись со встречным, задеть плот… Неизвестно, что ждет за каждой излучиной реки, а река так коварна, так часто меняется фарватер. Бакенщикам приходится переставлять бакены. Они как стрелочники на железной дороге. Стрелочники обеспечивают дорогу поездам, а бакенщики кораблям. А идти надо по карте – от одного маяка до другого и поворот делать в строго определенном месте. Маяки стоят на берегу, и фонари на них зажигают бакенщики. Надо быть особенно внимательным ночью, и тогда на вахту заступает капитан.

Алеша рассказывал с воодушевлением, загораясь от собственных слов. Но вдруг он заметил, что Петя его не слушает:

– Петя, тебе неинтересно?

– Нет, нет! Рассказывай, рассказывай!

Алеша продолжил свой рассказ, искоса поглядывая на Петю. Похоже, Петя его не слушал. Алеша понял, что все его рассказы пролетают мимо Петиных ушей. Петя ушел в себя, в свои мысли, он был где-то далеко.

– Ну, Петь, пойдем по каютам, наши мамы давно уже ушли.

– Да, да! Пошли, – тут же охотно откликнулся Петя. Потом, повернувшись, как-то сумрачно добавил:

– Я не с мамой, а с тетей, – и разошлись, не договорившись о встрече.

– Нагулялся, мальчуган? Не замерзли? Тебе с Петей было интересно? – мама буквально засыпала вопросами Алешу.

– Да нет, ма. Он все время молчал, как я ни старался его расшевелить. Какой-то мрачный, рассеянный что ли или еще больной. Я к нему обращаюсь: Петь, тебе интересно? «Да, интересно, продолжай». А сам молчит, хотя бы один вопрос задал. Мне кажется, что он меня не слушал. Ма, что с ним? Может быть, у него что-то с головой? Вроде непохоже. Даже настроение испортил.

– Гм-м, настроение испортил. Каким образом тебе можно испортить настроение? И что такое настроение у мальчика, который плывет на пароходе, на каникулы, на целое лето, мне это непонятно, – назидательно говорил папа. – У тебя может быть только хорошее настроение, а для плохого настроения причин нет. А вот с Петей не все в порядке – он тяжело болел, и его родители больны. Но об этом ты не должен говорить с Петей – такие разговоры могут его взволновать. Можешь спрятать образ Пети глубоко в сердце – и об этом молчок, проглоти язычок, тебе понятно?

– Нет, непонятно. Он, что, королевич какой-то? Тогда подключилась мама:

– Слушай, мальчуган, в жизни есть проблемы, которые сегодня объясняют болезнью. Ты можешь с Петей встречаться, но помни, о чем говорил папа – об этой встрече забудь надолго. Помни о беззаботном лете, о рыбалке, о коллекции бабочек, которую ты обещал привезти в школу, об охоте за грибами… Ты нас понял?!

Папа спросил маму:

– Ты пройдешься с нами по палубе или будешь читать? Как, Алеша, ты не против погулять?

– Да, да, конечно, пошли!

– Вот и отлично, походите по пароходу, поговорите по-мужски, а я почитаю. Через час жду вас к ужину, – сказала мама.

Папа стал рассказывать, как на живца ловят щуку. Но только часть этих слов доходила до сознания Алеши: он думал о Пете. Он понимал, что какое-то большое несчастье разлучило Петю с его родителями, и что папа и мама сочувствуют Пете, и что произошла какая-то несправедливость, которая – это невероятно! – может произойти и с его родителями. У взрослых происходит какая-то непонятная жизнь. Был дядя Толя и вдруг исчез куда-то. А мама и папа о нем и не вспоминают, во всяком случае, при Алеше. А когда он спросил маму о дяде Толе, за которым приезжали военные и увезли его с собой, мама стала очень серьезной, притянула сына к себе, обняла и сказала: «О дяде Толе пока забудь, мальчуган. О нем поговорим, когда станешь взрослым».

Боясь запаниковать от смутной тревоги, Алеша решил переключить свои мысли на что-нибудь другое и стал внимательно слушать рассказ папы о предстоящем отдыхе: в какую сторону они поплывут рыбачить и на какой лодке, вероятно, с дядей Колей с фабрики – большим любителем рыбалки.

На следующий день Петя на палубе не появлялся. На скамейке расположилась капризная девочка, она постоянно что-нибудь требовала у своей мамы, а та, успокаивая дочку и как бы ища у Алеши сочувствия, объяснила:

– Она у нас такая нервная.

– А пусть она не расстраивается, причин для этого у нее быть не может, – посоветовал Алеша и вприпрыжку побежал на первую, или главную палубу.

«Все такие нервные, – думал он словами папы. – А я не нервный, потому, что мне все интересно вокруг, до самого маленького муравейчика или лягушонка. И пароход мне интересен, и пассажиры, и облака, и река, все, все, что вокруг меня».

Первая палуба предназначалась для поездок на короткие расстояния – на две-три пристани. Билеты на эти места были самые дешевые, и пассажиры сидели здесь прямо на своих вещах – мешках, сундучках, реже фанерных чемоданах. Велись бесконечные разговоры о житье-бытье, о колхозах, о трудоднях, о гвоздях, пилах, и где все это можно купить: в сельпо нет, все обещают и обещают. И материи нет, в которую можно и бабу, и детишек, и себя одеть. А ловкие люди достают и перепродают втридорога, спекулируют. Шумнее всего было возле буфета, где всегда толпились люди. Там продавали бочковое пиво и бочковой квас, баранки и сушки, чтобы похрустеть, и дефицитные конфеты-подушечки.

Потом была очередная пристань. Алеша по гибким сходням вышел на дебаркадер и оттуда уже другими глазами стал рассматривать пароход, как будто он и не пассажир вовсе, а так, сам по себе, вот вышел на пристань посмотреть, что творится вокруг. Затем через дебаркадер по вторым сходням, более массивным, уже по трапу, не спеша, вышел на прибрежный песок и с новых позиций стал рассматривать пароход: какой он большой и красивый, и вроде он на нем и не плывет? Да нет, плывет! Вместе с мамой и папой! И он уже готов был ринуться к дебаркадеру, хотя еще не было первого гудка…

На берегу недалеко от пристани местные мальчишки глазели на пароход. Это был их берег. А Алеша – пришлый, чужой. Как они отнесутся к чужаку без поддержки взрослых? Таких, как он, из другого мира, сытого и красивого, местные не любят: могут дать подножку, двинуться толпой, толкнуть, как бы невзначай. Всякое могло произойти. Алеша искоса поглядывал на них, но больше любовался пароходом и наблюдал за погрузкой каких-то тюков, упакованных в рогожу. Видимо, тяжелых. Два человека, взявшись за свободные концы тюка, с криком «Ох-х!», похожим на кряхтение, бросали его на «ярмо» грузчика, деревянное ложе на спине, закрепленное на широких лямках, перекинутых через плечи. Грузчик на мгновение приседал, шевелил спиной и плечами, поудобнее укладывая тюк. Затем он шел полусогнутый, вразвалочку к трапу, прогибающемуся при каждом его шаге. Алеша так был поражен мощью этого человека, его удалью, что не заметил, как от толпы деревенских ребятишек к нему подошел, видимо, старший по возрасту и авторитету.

– Эй, москвич, – обратился он к Алеше – держи два гривенника. На все деньги купи в буфете подушечек, а то нас не пропускают. Скажи, мол, я не для себя, я для ребят с пристани. Буфетчик даст, он нас знает, он хороший, – и протянул ему монеты.

– Ладно, – с готовностью откликнулся Алеша, но тут же отдернул руку. – А вдруг я не успею к отходу парохода?

– Успеешь, успеешь, скажи, что ты для ребят с берега, валяй.

Уже через минуту Алеша был у буфетной стойки.

– Дядя, это для ребят на берегу, подушечки на все деньги, пожалуйста. Они очень просили и вас знают.

– Хо-хо, меня все пристани знают. Ого, большой капитал. Это что, на всю деревню, что ли?

– Наверное, не знаю.

Похохатывая, буфетчик наклонился куда-то под прилавок, повозился там и протянул Алеше в замасленной газете что-то липкое:

– Держи, на все гривенники, с походом.

На берегу Алешу радостно приветствовали ожидавшие ребята:

– Молодец, паренек, будешь в наших краях – заходи, примем как друга, лады? А сейчас костерок разведем, водицу вскипятим, морковным чаем заварим и пить будем всласть с подушечками, красота.

– Хорошо, спасибо, – ответил Алеша и побежал на пароход.

– Где ты бегал, сынуля?

– Ребятам покупал подушечки. Но не это главное. Я слышал, как один дядя говорил, что наша красавица Цесарочка ослепла, что ее не отдадут в армию Буденного и что во всем виноват ветеринар. Па, ты это знал?

– Да, знал. Она давно болела, ее лечили. Она теперь будет на легких работах, в бричке по городу ездить, когда привыкнет к своему состоянию. Жалко ее – такая красавица.

– А почему ты раньше не сказал мне, что любимая Цесарочка ослепла?

– Не хотел тебя огорчать раньше времени. А ты ее почаще навещай, разговаривай с ней. Интересно, помнит ли она тебя?

– Я горбушку пеклеванного с солью буду приносить ей каждый день, буду помогать ее купать, и гриву буду расчесывать – она это любит.

– Как это произошло? – спросила мама.

– Трудно сказать. Сейчас вызывают в НКВД ветеринара. Теперь за каждым нестандартным случаем видят вредительство. Хватит об этом. Скоро приплывем.

Папа пересел на диван, поближе к ним. Алеша обнял их обоих, и так, молча, каждый погруженный в свои мысли, они сидели долго, до сумерек, до пароходного гудка. Они подплывали к пристани.

По утрам Алешу будила мама. Ура, впереди целый день, наполненный событиями и делами и жарким солнцем. Каждый день будет приносить что-нибудь новое и прекрасное: в это верил Алеша, и так оно и было.

Сунув босые ноги в сандалии, завершив туалет, он влетал в комнату, где его ждала мама. Он целовал ее в щеку, в шею, в голову, а она смеялась и тоже целовала его в ответ. И это был не формальный ритуал, а утренняя встреча любящего сына с мамой. Папа к этому часу давно находился на фабрике, и дома они оставались вдвоем.

Дом был большой, из четырех комнат, расположенных анфиладой, завершающейся верандой. В конце жилых комнат находилась кухня, ванная, куда из крана подавалась холодная вода, а горячая – из бака, встроенного в плиту, которую топили дровами. Самым любимым местом в доме у мамы и Алеши была веранда, окруженная садом. В мае в саду у самой террасы бушевала сирень, а за ней – в белых цветах вишневые кусты и несколько молоденьких яблонек. Сад отделялся от дома посаженными в ряд анютиными глазками, ноготками, львиным зевом, пионами, душистым табаком. Все это в разное время цвело, и ароматы, разносимые по всем комнатам легким сквознячком, наполняли сад и дом. Деловитое гудение пчел дополняло полное благополучие сада. Сад размещался над обрывом, у реки, и с трех сторон по периметру охранялся елочками. Над обрывом почти всегда возникало движение воздуха, и качались ветви елочек, как бы не пуская ветер в сад. Алеше сад всегда представлялся купающимся в солнечных лучах, без малейшего ветерка, тем более холодного. Сад был небольшой. В нем негде было побегать, поиграть в мяч или совершить «подвиг».

Но рядом, отгороженный от их сада зеленым забором, находился Парк культуры и отдыха. Стоило только шагнуть за калитку, как открывались все современные достижения в области культуры и отдыха: и волейбольная и городошная площадки, и турник, и площадка для прыжков в длину, и «конь» с поручнями посередине, и маленькая карусель, и бильярд, и многое другое. Но главное – летний театр, где довольно регулярно выступали цирковые артисты или гастролирующие по области драматические театры. По выходным дням в «ракушке» играл сводный духовой оркестр пожарной части и фабрики.

А внизу под горой река – пристань, пароходы, паром и лодки (конечно, на лодке можно было кататься только вместе с родителями). А рыбная ловля! И для чтения книг просто не хватало времени. Попробуйте найти мальчишку десяти с половиной лет от роду, который не мечтал бы провести лето в таком славном городе под названием Городок.

Наскоро позавтракав, Алеша, несмотря на мамины предложения обсудить его планы («Мамочка, после обеда, ладно?»), Алеша побежал осматривать места своих интересов. Прежде всего надо было забежать в сторожку и поздороваться с дедушкой «Митрий мой». «Митрий мой» – его присказка, которую он повторял в своей трудно понимаемой, и не только Алешей, речи. «Митрий мой» был старым николаевским солдатом, и по его рассказам можно было понять, что он воевал под Севастополем. Значит, ему было под сто или чуть больше. Награжден «Егорием», то есть Георгиевским крестом. У него имелась объемистая Библия с золотым обрезом на церковно-славянском и огромная табакерка для нюхательного табака. А волосами старик оброс до такой степени, что даже черты лица трудно разглядеть: все лицо было закрыто окладистой бородой, усами, широкими бровями, кустами из ноздрей и ушей. По утрам он всю эту волосатость расчесывал разными гребешками и не позволял дотрагиваться до нее ножницами. «Если меня постригут, как барана, помру в одночасье», – говаривал он. По субботам с утра уходил на полдня париться в баню с чистым бельем, завязанным в узелок и веником под мышкой. Вернувшись в благостном расположении духа, молился, выпивал полкрынки простокваши и укладывался спать в чистую постель до утра.

– А, Алеша, пришел, молодец, Митрий мой. Матушка твоя, красавица, утром зашла ко мне поздороваться и гостинцев принесла, душевная она, и все-то при ней есть. Вот только в Бога не верует, а почему?

– А Бога давно нет, это все легенды-выдумки.

– А мир божий вокруг нас, кто создал, а? Вот и не знаешь, и никто не знает. Библию читать будешь со мной?

– Нет, дедушка, не буду, мне некогда, я побегу.

– Ну ладно, Бог с тобой, иди, Митрий мой, старика не забывай.

И Алеша побежал дальше. Надо было заскочить в булочную, она рядом, чтобы купить пеклеванного для Цесарки и для дома. В руке он держал сумку для хлеба, внутри которой в отдельном пакетике была соль для Цесарки.

– Алеша приехал, здравствуй, здравствуй. Тебе, небось, пеклеванного? Свеженький, только что привезли. Ну, давай, что там у тебя завернуто в бумаге? В пакетике соль, да, Алеша, для Цесарки? Беги дальше, она уж тебя заждалась, ей уж доложили о твоем приезде. А ты здорово вытянулся за зиму, скоро будешь в брюках ходить, а? Большой уже, взрослый.

– Не знаю, спасибо, тетя Наташа, я к Цесарке.

Тетя Наташа любила пошутить, и Алеша это знал.

Гужевой цех фабрики, или конюшня, находился за углом, и Алеша спустя несколько минут стучал в его ворота. Ворота открыл незнакомый парень и, скептически осмотрев Алешу, сквозь зубы процедил:

– Дядя Петя, директорский пришел, пускать?

– Да ты что, Василий, – послышалось из глубины двора, – пускать, пускать. Это небось Алеша, мой приятель и друг Цесарки.

Затем появился дядя Петя, начальник гужевого цеха, коренастый, улыбчивый и, сразу видно, хороший человек.

– Здравствуйте, дядя Петя, я к вам и к Цесарке. Ох, как хочу ее видеть, бедную Цесарочку, и вас тоже. Я хотел бы приходить к ней каждый день, можно? – скороговоркой выпалил Алеша.

– Хорошо, Алеша, можно. Но давай хотя бы поздороваемся, год не виделись. Вытянулся ты и все такой же худой. Есть надо больше, Алеша.

– Знаю, дядя Петя, а у меня аппетита нет. Были бы кости, мясо нарастет. Мне пока десять с половиной лет.

– Нарастет, не сомневаюсь. Сейчас пойдем к Цесарке, она умная – узнает тебя. А ты, Василий, если меня нет на месте или я занят, содействуй Алеше, дай поводить по двору Цесарку и вообще внимание прояви, понял?

Когда они подходили к стойлу в глубине конюшни, Алеша шепотом позвал:

– Цесарочка, бедненькая, любимая.

– Алеша, не надо ее называть бедная да бедная. От этого ей не легче станет, а обиднее – вот, мол, какая я несчастная. Напоминать ей об этом не надо – она и так все знает. Надо ей привыкнуть к нынешнему состоянию, помочь, не охать вокруг нее, понял? Она-то умная, и мы должны себя вести с ней по-умному: бодро, весело и ласково. И тогда ей будет хорошо. Я понятно сказал, как с ней обращаться?

– Да, я все понял, спасибо, дядя Петя. И папа тоже говорил, чтобы я с ней не сюсюкался.

– Ну и отлично. Теперь иди к ней один. Видишь, как она ушами прядет, слушает.

Алеша быстро пошел к стойлу:

– Цесарочка, здравствуй, это я, Алеша, пришел к тебе в гости. Узнала меня?

И лошадь узнала, громко заржала, кивая головой со слепыми белесыми глазами. И Алеша, став на цыпочки, обнял, поглаживая, Цесарку за шею. Она положила голову на плечо мальчику, у которого глаза стали влажными, и тихо заржала. А Алеша продолжал ее ласкать, пока дядя Петя не кашлянул.

– Все, Цесарочка, теперь я буду тебя угощать, – и он отломил хорошо пахнувшую теплом горбушку, обильно посыпал ее солью и протянул лошади. Она губами осторожно взяла с ладоней угощение и аккуратно стала пережевывать горбушку, а Алеша поцеловал ее повыше ноздрей и быстро пошел к дяде Пете. У входа стоял ухмыляющейся Василий.

– Ты, Василий, эти ухмылочки брось, – строго сказал дядя Петя. – Он любит лошадь и понимает ее, а ты лошадиную душу понимаешь аль нет? Вот в чем я сомневаюсь с неких пор. Больно часто у тебя кнут в руках, и орешь почем зря.

– Дядя Петь, да я разве Цесарку…

– Не о Цесарке речь. Зачем вчера Жучку кнутом огрел? Вот ее и не видно сегодня, ушла. Обиделась на тебя, а заодно на всех нас. Балбес ты еще, Василий, хотя уже с каланчу вымахал. Ты же с животными работаешь, «с братьями нашими меньшими», их жалеть надо. Замечу еще – уволю. Жучка вернется, погладь, поласкай, поговори, понял? То-то, если взаправду понял. А когда пойдешь купать Цесарку, Алешу возьми с собой. А ты, Алеша, заходи, всегда рады тебе.

– Я каждый день забегать буду после хлебного.

– Ну лады, папе и маме кланяйся.

– Спасибо, я побежал. Вась, возьми меня Цесарку купать на Оке. Я могу и щеткой, и гриву расчесывать тоже.

– Посмотрим.

И Алеша побежал дальше – здороваться с Мишкой. Мишка – трехгодовалый ирландский сеттер, которого Алеша знал, когда тот был еще маленьким щенком. С тех пор он каждое лето прибегал к Мишке, приносил ему что-нибудь вкусненькое, играл с ним. Алеша всегда мечтал иметь собаку, но в московской коммунальной квартире это было невозможно. А здесь, в Городке… Подходя к дому Марии Васильевны, он услышал тихое повизгивание, а затем громкий радостный лай.

– Узнал, Мишка, узнал меня, не забыл! – и, открыв калитку, вбежал во двор. Мишка, обезумевший от радости, чуть не сбил Алешу с ног, прыгая вокруг него, стараясь в каждом прыжке лизнуть его в рот, Алеша уворачивался, стараясь подставить вместо губ уши. Но Мишке этого было мало. Он встретил друга, которого давно не видел, с которым связаны и свобода, и игры, и охрана Алеши от чужих.

«Алеша, я так рад тебе, я готов облизать тебя всего, а ты мне подставляешь уши. Алеша, а Иван Иванович помер, теперь ходить на охоту не с кем. Может, с тобой? С тобой еще нельзя, ты еще мальчик», – как бы говорили выразительные влажные глаза Мишки.

– Успокойся, Мишка, успокойся! Подожди, подожди, ты же знаешь, как я рад встрече с тобой и что я тебя очень люблю, очень, – отбиваясь от ласк Мишки, возбужденно смеялся Алеша, – успокойся, маленький, успокойся!

– Кто это к нам пожаловал, и для кого еще Мишка стал маленьким? Нешто Алеша? Ну, здравствуй, здравствуй! Иди, иди сюда, Алеша, дай на тебя посмотреть. Подрос, мальчик. Значит, до осени?

– До осени, Мария Васильевна.

– А ты знаешь, мы Ивана Ивановича зимой похоронили. А Мишка-то, как выл, когда его выносили. Все скучал. Положит морду на лапы и скулит. С тех пор впервые его таким веселым вижу, значит, ты по душе его собачьей, помнит и любит тебя. Это хорошо, что вы приехали. Теперь он отходить будет от горя. А то, как на него посмотришь, сама плакать начинаешь. Я к маме твоей зайду, может, она разрешит Мишку днем при тебе держать, а?

– Конечно, разрешит, да еще как. Мама любит Мишку. А так как мы соседи, то он и у вас будет на глазах. А я его в обиду никому не дам.

– Хорошо, Алеша, хорошо, я вечером загляну.

И Алеша побежал домой, чтобы поделиться с мамой переполняющими его чувствами.

– Мама, столько новостей, ты даже представить себе не можешь, – рассказывал он о своих встречах. А мама, обхватив Алешу за шею, привлекла его к себе и поцеловала в голову.

– Слушай, сынуля, каникулы обещают быть веселыми и не такими уж беззаботными, как мы с папой представляли. Но это хорошо. У тебя появляются обязательства, которые ты взял на себя добровольно. Ты теперь должен навещать Цесарку каждый день. И с Мишкой вы друзья, но ты старший друг и в ответе за него. Ты должен ухаживать за ним, за его шерстью, я тебе дам щетку. Воспитывай его, хотя Иван Иванович и обучил его всем собачьим наукам. А то вы смотрите друг на друга влюбленными глазами да обнимаетесь. И еще вот что. Когда на Оку пойдешь ловить рыбу или плавать на пароме, Мишку с собой не бери. Там бывает много чужих собак, и может возникнуть драка. Ввяжется Мишка, а ты вряд ли сумеешь ему помочь, и Мишка пострадает.

– Я его не дам в обиду.

– Мальчуган, это опасно. На переправе среди деревенских собак бывают и волкодавы – это храбрые и сильные собаки. Они охраняют стадо от волков и не прочь подраться с городскими собаками. Поэтому, пожалуйста, если ты идешь на Оку, Мишку оставляй дома. Я думаю, Мария Васильевна со мной согласится.

– Мамуля, Мишка такой сильный...

– Нельзя, Алешенька, повторяю, нельзя брать Мишку на переправу, оставляй его дома, договорились, поняли друг друга? Да? Ну и отлично!

Около восьми часов утра солнышко своими лучами будило Алешу, который просыпался всегда в отличном расположении духа. Каждый день был заполнен какими-то важными делами, и надо было их выполнить и не забыть еще что-то, тоже не менее важное. Он ходил с мамой на рынок, ходил за хлебом, а затем вместе с мамой навещал Цесарку. На рынок в базарный день из окрестных деревень съезжались крестьяне-колхозники, большинство из которых еще были в сомнении, правильно ли сделали, вступив в колхоз. На подводах в решетчатых ящиках крякали утки, сидели, прижавшись друг к другу, испуганные длинноухие кролики всех мастей, на сене лежали куры с перевязанными крыльями и лапами, а знаменитая в этих краях вишня «владимирка», которую так любили Алеша с мамой, еще только цвела. Здесь же на возах – картошка, и зеленый лук, и редиска, и репа, и редька, и хрен, и много всякой всячины. Кое-где продавали мясо, в основном, телятину. Через много лет Алеша вспоминал этот рынок, если не как пир во время чумы, то, во всяком случае, как странное, одновременно и праздничное, и тревожное зрелище. В шуме базара угадывалось желание побыстрее продать, ибо впереди крестьянина ожидало что-то непонятное, и вряд ли светлое. Конечно, Алеша, шагающий рядом с мамой, этого не понимал. Его захватывала лишь внешняя картина базара.

– Барыня-красавица, пожалуйте к нам, – обратилась к Алешиной маме старенькая крестьянка, и мама тепло и укоризненно ответила:

– Бабушка, ну как это возможно, на двадцатом году революции такое обращение? Так нельзя!

Алеше мама купила тюбетейку, так как опасалась, что он может перегреться на солнце. Кстати, обычно к осени волосы у Алеши выгорали, и он превращался в блондина. А еще они купили курицу, картошку, лук, редиску и прочую снедь.

– Видишь ли, Алеша, рынок дорожает. Мы организуем свой курятник. Купим с десяток курочек и петушка. Ему-то особенно обрадуется дедушка «Митрий мой». Я выбрала место для трех-четырех грядок. Посажу лук, огурцы, салат, редиску, петрушку, укроп. В курятнике тебе придется собирать яички каждый день – вот тебе еще одно постоянное поручение. И в этих делах – ты мой первый помощник.

– Конечно, мамуля.

Так в первые дни каникул определились основные Алешины обязанности И он был счастлив, выполняя взятые или возложенные на него поручения. Всюду его сопровождал Мишка.

Свободное время Алеша проводил с Витькой – неизменным товарищем по играм. Витька был несколько вялым и неповоротливым, но охотно следовал за всеми Алешиными инициативами. Одет он был, как и Алеша, в трусы и сандалии. В отличие от Алеши, он любил поесть и, если игра позволяла ему на время отлучиться, он стремглав летел домой, а дом был рядом, и, перекусив, тут же включался снова в игру. Обычно он дожидался Алешу, сидя на скамейке у своего дома, болтая ногами.

И так пролетали дни, внешне похожие один на другой, и вместе с тем такие разные. Хотя Алеша и не ощущал стремительного бега времени и листки календаря для него не существовали, но о проходящем времени можно было судить по совершенным делам.

Теперь Мишка по команде Алеши пробегал по большому бревну до конца и, не без труда повернувшись, летел с радостным лаем к своему приятелю и прыгал в его объятия. И Алеша, заливаясь смехом, падал, не сумев удержать достаточно тяжелую для него собаку. И они возились на траве, радостные и довольные жизнью. А затем, сделав прыжок в сторону, Мишка коротким лаем напоминал о чем-то, и запыхавшийся Алеша бросал сухарик, который Мишка ловил на лету. За этими кувырканиями наблюдал Витя, разместившись на маленьком бревне и болтая ногами. Он побаивался Мишку, особенно когда тот в пылу игры, оскалив зубы, рычал и готовился к прыжку. Алеша засовывал в разинутую пасть руку и хватал «разъяренного», а на самом деле веселящегося с ним пса, в свои объятия. Эта игра была страшновата Вите, но доставляла удовольствие возившимся на траве приятелям – мальчику и собаке.

По выходным в Парке культуры и отдыха играл духовой оркестр. Перед эстрадой на скамеечках сидели любители музыки, а чуть сбоку, на деревянной площадке, кружились пары. Витя обожал дирижировать оркестром. В прошлом году, когда сводный оркестр, готовясь к праздничным шествиям, репетировал, вышагивая по улицам Городка, он вместе с десятком ребят шагал впереди оркестра и самозабвенно размахивал руками, стараясь подражать дирижеру. В этом году, немного повзрослев, он стеснялся, но страсть брала вверх: он дирижировал позади «ракушки», разместившись между эстрадой и плотной стеной кустов сирени, в такт вальса наклоняясь то в одну, то в другую сторону, а то и вперед. А когда раздавались аплодисменты, он так входил в роль, что, прижимая руку к сердцу, низко кланялся воображаемой публике и как-то раз даже стукнулся головой о стенку и заработал шишку на лбу. Это случайно увидела тетя Таня, его мама, которая оказалась в Парке культуры, и Витька был посрамлен публично. С тех пор он получил прозвище «дирижер» на всю оставшуюся детскую жизнь.

После того как Алеша выполнял постоянные поручения, обычно мама говорила:

– Все. Теперь ты свободен. Какие планы?

– Мамулечка, мы идем на косу купать Цесарку.

– Ну что ж, мальчуган, к обеду постарайся не опоздать и не снимай тюбетейку, хорошо?

– Так точно, товарищ начальник. – И Алеша убегал с Витей, обычно поджидавшим друга у дома на скамейке, о чем-то мечтая. Витя признался, что он думает о музыке.

– А разве о музыке можно думать? – удивился Алеша.

– Конечно, можно, она во мне. Я с нею просыпаюсь и засыпаю. Только ты не смейся.

– Разве над этим можно смеяться? Знаешь, Витька, я тоже люблю музыку, я тоже бываю полон ею, когда слушаю. И даже потом. Но ты молодец, ты будешь музыкантом и настоящим дирижером.

– Правда?

– Конечно, правда. Но для этого надо учиться на музыканта.

Ребята любили интересные подвижные игры, например, лапту, активное участие в которой принимал и Мишка. Он внимательно следил за мячиком, который часто попадал за линию поля, быстро находил его в кустах и стремительно приносил Алеше. Мишка носился с высунутым языком. Но были и глупые игры, например, «замри». При команде «замри» партнер застывал в самой невероятной позе и находился в ней до тех пор, пока не следовала команда «отомри». Однажды Алеша, валяясь на траве, играл с Мишкой. В это время Витя дал команду «замри», при которой Алеша по правилам игры «не смел даже пальцем пошевелить, словом судьбу облегчить». А Мишка, не слыша команды от Алеши, бегал вокруг него с радостным лаем, хватал за руки, теребил за трусы, а затем стал облизывать лицо и волосы, вытянувшись в длину возле Алеши. Витя, понимая, что дело принимает опасный оборот и может возникнуть драка, а они между собой не дрались и драться не любили, слезая с бревна, на котором сидел, скомандовал «отомри». Раздавленный и униженный событиями Алеша продолжал лежать в прежней позе рядом с притихшим Мишкой, начинавшим понимать, что в игре он зашел слишком далеко. Витя, ожидавший бурной реакции Алеши, которая не произошла, но без сомнений должна была произойти, сообщил:

– Я очень проголодался и бегу домой.

Но тут, как бы проснувшись, Алеша скомандовал:

– Замри, – и добавил: – дурак! Кто так играет в «замри»? Соображать надо. Все свалил на бедного пса. Мишка, дорогой, ты меня любишь? И я тебя тоже! А дурака «дирижера» оставим без обеда, может, поумнеет.

И не спеша отправился с Мишкой домой. Только возле калитки, не оборачиваясь, Алеша крикнул:

– Больше в эту дурацкую игру играть не будем, понял! Если понял, то «отомри»!

– Понял, понял, не будем!

И вот настал день, когда в летнем театре Парка культуры и отдыха появился «Цирк на сцене». Цирк приехал на трех фургонах, в которые были запряжены лошади-тяжеловозы. В двух фургонах размещались животные и различные аксессуары, а в третьем – артисты и подсобные рабочие. Некоторые артисты жили в гостинице. Цирк был немаленький: три зебры, три пони, две обезьянки, ученые голуби, говорящий попугай и четыре королевских пуделя, а среди артистов были акробаты, иллюзионист, клоуны.

Алеша и Витя, конечно же, с утра и до вечера вертелись возле фургонов, стараясь выполнить поручение рабочих или артистов. Уже на следующий день они присутствовали на репетиции, не спросив разрешения у циркачей (а вдруг откажут? – не надо испытывать судьбу). Попасть в театр для них не составило труда, поскольку как в каждом заборе есть дырка, так и в каждом летнем театре есть пути в него проникновения. Ребята и Мишка, повторяющий их движения, без шума, по-пластунски пролезли к середине последних рядов театра, где, откинув два крайних сиденья, устроились так, что только макушки да глаза выглядывали из-за спинок впереди стоящих стульев. Надо было сидеть тихо и быть незаметным. Мишка понял и лег на ноги Алеши, одобрительно его погладившего. Потом он разместился еще более удобно, чуть подавшись вперед между рядами настолько, что мог положить морду на пол и наблюдать за действиями на сцене.

На репетиции им нравились все номера без исключения. Но наибольшее впечатление на всю тройку произвел номер с собаками, которые носили мячи на носу и по команде подкидывали их, ловко балансируя. Наконец одна пара стала играть в волейбол, перебрасывая ударом носа легкий мяч – почти воздушный шарик. Но это не все – начался футбол. Установили футбольные ворота метрах в двадцати друг от друга. Вдруг с лаем из за кулис вылетели четыре пуделя, явно из двух спортивных команд, – одна пара была одета в ярко-зеленые блестящие штаны, а другая тоже в блестящие, но желтые.

Как только появились пудели, Алеша, предвидя возможные осложнения, сел на пол, запустив руку в Мишкину шерсть. По телу Мишки пробегали нервные волны, он мелко подрагивал.

– Тихо, Мишка, тихо, не волнуйся, – шептал Алеша, прижимая собаку к себе. Начался футбол, мячик размером несколько больше теннисного мяча «летал» между воротами под громкий лай спортсменов. Алеша сжал морду Мишки и почти лег на него. Дальше все произошло очень быстро: Алеша с вытянутыми вперед руками растянулся на полу, а Мишка с веселым лаем бежал по проходу к сцене.

«Сейчас нам попадет по первое число. У бедняги Мишки не выдержали нервы», – только и подумал Алеша, как тут же увидел стремглав несущегося к нему Мишку с мячиком в пасти. На минуту воцарилась тишина, даже пудели перестали лаять. Мишка положил мячик у рук Алеши, все еще лежавшего на полу, и, запрокинув морду радостно залаял:

«Я для тебя, мой дорогой Алешенька, добыл мяч. Теперь мы будем в него играть».

– Джентельмены, – послышалось со сцены, – может быть, вы вернете наш мяч?

Алеша вскочил с пола и с мячиком в руках побежал к сцене в сопровождении поскуливающего Мишки. «Мишка, сидеть здесь», – дал он команду, поднимаясь по лестнице на сцену.

– Извините нас, пожалуйста, мы не нарочно, у нас нервы не выдержали, – обратился он к дрессировщику, одетому клоуном.

– Бывает, бывает. Нервы, мальчик, тонкий инструмент в организме. Как тебя зовут?

– Алеша.

– А меня Михаил Михайлович, будем знакомы. Алеша, это твоя собака?

– Моя. Правда, не совсем.

– Ну хорошо. Собака очень хорошая, умная, сразу видно.

– Да, да, очень хорошая, очень умная, очень преданная и очень послушная. Я ее очень люблю!

– Вижу. А вот что, Алеша, у меня идея. Давай сделаем на представлении трюк. Если я брошу мячик, она принесет его тебе, а надо, чтобы мне. А бросать его будет Каро. Играя в футбол, он как бы случайно запустит мяч в зрительный зал, а Мишка принесет его мне.

– Это замечательно, но ничего не выйдет, публика опередит.

– Верно. А мы уберем первых три ряда и эту площадь отгородим веревкой. Я научу Каро бросать мячик именно туда, куда надо. Попробуем, а?

Уже через два представления Мишка стал артистом. Он сидел рядом с Алешей в последнем ряду театра, равнодушно относился к зебрам, пони, попугаю… Но как только на сцену выходил Михаил Михайлович, настроение у него менялось: он начинал внимательно смотреть на сцену и слегка дрожать. А когда собаки изображали футбол, он не переставая ерзал на месте, подпрыгивал, как бы стараясь лучше разглядеть ход игры, и в тот момент, когда Каро вместо ворот попадал мячом в зрительный зал, срывался с места, ловил прыгающий мяч, по лестнице взлетал на сцену и клал его у ног Михаила Михайловича. Михаил Михайлович, как бы пораженный происшедшим, ласкал Мишку. Обращаясь к публике с поклоном, он делал антре, широко разводя руками, называл Мишку лучшим болельщиком в зале, заслуживающим приз. Ему выносили огромных размеров бутафорскую косточку, полую внутри, в которую Михаил Михайлович укладывал мячик и аппетитную косточку. Мишка через весь зал с высоко поднятой широко раскрытой пастью с бутафорской костью, работая хвостом как пропеллером, бежал к Алеше. Между тем Михаил Михайлович называл Каро «мазилой», но чтобы не вносить распри в собачий мир, Каро тоже получал косточку, и все остальные собаки тоже что-то получали. На спектакле присутствовали мама, папа, Мария Васильевна, тетя Таня и даже «Митрий мой», который на самом интересном месте заснул. Был полный аншлаг, и цирк задержался в Городке еще на два дня. А о Мишкиных успехах даже написали в местной газете.

Вскоре должно было произойти событие, о котором говорили по радио, писали в газетах: полное солнечное затмение – луна закроет солнце, и среди дня наступит ночь. Такое явление не могло пройти мимо ребят. Очки с темными стеклам в Городке не продавались, и Алеша с Витей стали собирать осколки стекол, чтобы закоптить их на огарках свечей, полученных от дедушки «Митрий мой». Стекол они накопили много, очень много на случай возможных непредвиденных обстоятельств: а вдруг одно, второе, третье… случайно разобьются. Далее следовало выбрать место наблюдения за затмением. По их представлению, оно должно располагаться как можно выше над землей, например, на колокольне. Но от этой, с точки зрения мальчишек, замечательной идеи пришлось отказаться, так как вход на колокольню был наглухо закрыт со времен революции. Оставался только чердак, куда тоже не так легко было попасть. Но они пробрались и обнаружили там старую мебель, покрытую толстым слоем пыли. Открыть раму слухового окна чердака им не удалось. Перепачканные пылью и покрытые паутиной с головы до ног, ребята поняли, что наблюдать за затмением надо на открытом месте, стоя или лежа на травке, кому как удобно. Так им и советовала Алешина мама. Она никогда в категорической форме не вмешивалась в действия ребят, кроме тех, которые могли бы привести к серьезным последствиям.

Любые события Алеша воспринимал через свою личную призму ощущений: романтичность, загадочность и интерес, почти всегда связанный в той или иной мере с игрой. Мама поддерживала и поощряла Алешины фантазии, являющиеся, по ее мнению, основой творчества, направляя инициативу сына по правильному пути. Когда она чувствовала даже самое малое несогласие со своим мнением, она давала Алеше возможность действовать по собственному усмотрению, конечно, до разумного предела.

– Ну, ребята, обоим мыться, в ванну. И не только поплескаться под душем: тщательно промойте друг другу голову да мочалкой потрите прокопченные солнцем спины, вы грязные, как трубочисты. Старайтесь не очень брызгаться, сами и будете убирать за собой.

Наконец наступил долгожданный день солнечного затмения 1937 года. В саду перед верандой поставили несколько стульев, на один из которых положили коробку с закопченными стеклами и будильник. Алеша сам выверил часы по точному сигналу времени и поставил будильник на начало затмения. В саду собрались соседи: Мария Васильевна, к которой сразу подбежал Мишка, тетя Таня, «Митрий мой», не верящий в надвигающиеся события. Все получили закопченные стекла… Ребята легли на травку там, где деревья не загораживали солнца. Был яркий солнечный день, и ничто не предвещало внезапного наступления ночи. Наступила торжественная тишина, и вот на солнце стала наползать тень в виде черного сектора, увеличивающегося с каждой минутой. «Митрий мой», кряхтя, став на колени, принялся молиться и часто-часто креститься. Затем тень луны закрыла уже половину солнца, и наступили сумерки, переходящие в ночь. По всему Городку закукарекали петухи, запрокинув голову, завыл Мишка… Алеша, не отрывая закопченного стекла от глаза и не открывая другого глаза, свободной рукой старался повалить Мишку на себя, успокаивая его. Он не мог упустить и мгновения этого редкостного явления. А когда наступило полное солнечное затмение и вокруг тени луны возник венчик бушующего солнечного пламени, Алеша вскочил и в восторге выкрикнул в надвинувшуюся ночь громче петушиного кукареканья и воя Мишки:

– Какая красотища!

Затем тень луны стала сползать со светила, и отступающий сумрак был подавлен пылающим на синем небе солнцем. Алеша, сделав глубокий поклон и разводя руками, как это делал Михаил Михайлович, обращаясь к еще не успевшей поредеть аудитории, громко сказал, удивляясь сам себе:

– Спектакль с участием небесных светил, солистов Мишки и петухов Городка окончен. «Да здравствует солнце, да скроется тьма!»

Алешина мама, Мария Васильевна и тетя Таня захлопали в ладоши, а «Митрий мой» заковылял к себе, бормоча под нос: «Бесовское действо, Боже упаси».

Больше всего ребята любили купаться на косе, недалеко от берега, где было «по шейку». И еще им доставляла удовольствие «работа» на переправе. Они знали, куда на пароме следует поставить тот или иной воз, легкую бричку или редкую по тем временам полуторку. Обычно Алеша вместе с возчиком брал под уздцы лошадь, поглаживая и успокаивая ее, если она волновалась, отводил воз на место. Витя на берегу выстраивал подводы, хотя многие из крестьян поначалу не хотели слушаться мальчишек, но после громкого окрика паромщика подчинялись. После погрузки под колеса телег подставляли клинья, уздечкой привязывали лошадей к перилам парома, все мужчины и вместе с ними ребята выстраивались вдоль троса и ждали команды перевозчика. Трос был закольцован через блоки, уставленные на обоих берегах, часть его свободно лежала на дне реки, чтобы над ним беспрепятственно могли проходить суда.

Паромщик, человек серьезный и ответственный, к пассажирам обращался коротко и ясно:

– Мужики! Мой крейсер работает на вашем пердячем пару. Снять чалку. Навались!

И в тот день, когда это случилось, ребята, как обычно, были на пароме. Проходящий вблизи берега буксир зацепился за трос, развернул паром и потащил его за собой. Начавшаяся было паника тут же была подавлена зычным голосом паромщика с соответствующими выражениями в адрес буксира и пассажиров. Хорошо, что трос не оборвался, и буксир, освобождаясь от троса, дал задний ход и поставил паром поперек течения. Затем дотащил паром до противоположного берега и, дав прощальный гудок, побежал дальше. После этого происшествия Алеше запретили плаванье на пароме.

Изо дня в день совершая свой путь по безоблачному синему небу, щедрое солнце освещало сады Городка, в которых созревали набухшие от сока крупные ягоды сладкого крыжовника, загоревшая до черноты «владимирка», черная, красная и белая смородина и, как по конвейеру – слива, ранняя, летняя, поздняя. И яблоки разных сортов – от летних до поздней крупной антоновки, которая в это время только начинала увеличиваться в размерах и наливаться соком.

В те дни в Летнем театре парка безуспешно трудился гастролирующий по области драмтеатр. Уже уехали главный режиссер и директор театра в поисках нового места для гастролей и артистов для обновления труппы, но актеры должны были сыграть еще один дневной спектакль.

Однажды Алеша и Витя решили на веранде игрового зала занять бильярд. Им разрешали играть в утренние часы, когда не было посетителей. В тот момент, когда они собирали шары в угольник, человек, развалившийся на скамейке возле веранды, вдруг произнес хорошо поставленным голосом:

– Эй, малец, подойди сюда!

– Это вы мне?

– А кому же еще, если кроме тебя и маленького шпингалета здесь никого нет?

– Он мой товарищ, и не шпингалет. Мы с ним ровесники.

– Мне нужен ты. Ты длиннее, я хотел сказать, выше. Ты искусство любишь?

– Это что – музыка, кино, театр? А книги – это тоже искусство?

– Тоже, тоже!

– Тогда очень люблю!

– А ты можешь говорить громким внятным шепотом?

– Это как?

– А вот так: «Все мерзостно, что вижу я вокруг, но как тебя покинуть, милый друг!» – А ну-ка, громким шепотом повтори.

Алеша повторил.

– Хорошо. Еще раз, погромче. Вот так! – Так ты искусство любишь, говоришь? Это, братец, Вильям Шекспир. Слышал о таком?

– Конечно.

– Молодец! А сколько тебе лет?

– Десять с половиной.

– Сколько раз смотрел «Проделки Скапена?».

– Сколько вы представляли, я хотел сказать, играли. Шесть!

– Я видел тебя в первом ряду, с края, вместе с толстунчиком-шпингалетом.

– Он не шпингалет, я же вам говорил.

– Хорошо, хорошо, он не шпингалет. – Как попадали в зал?

– Для наполнения.

– Без вас было бы десять, а с вами пятнадцать?

– Примерно так.

– Интересный у нас разговор. Так вот, слушай. Нашей премьерше Астровой давно обещали бенефис. А зрителя нет и нет, а денег, как, понимаешь, тоже все нет и нет. А главреж и директор смылись, конечно, по делам. Но, тем не менее, позвольте! Впрочем, все это ни к чему. Труппа решила сегодня устроить грандиозную попойку. А играть завтра для воинской части в двенадцать. Вам ситуация ясна, молодой человек? Во-первых, завтра извольте вылезти из трусов и надеть что-нибудь поприличнее. Хотя это и не важно, так как вас никто не увидит в суфлерской будке. Что-то я разговорился. Ближе к делу, и потому, во-вторых, держите пьесу, она размечена. Ход действий вы знаете, кто кого играет – тоже. Будете суфлером, потому что Петра Петровича к утру не откачаешь. А труппе без банкету больше нельзя, у всех давно горит душа. Ясно?! Так вот – спасай искусство! Да, пора представиться. Как вас позволите величать?

– Алешей.

– Ха, значит тезки. Оба Алексеи.

– Нет, я Алеша, иначе не буду суфлером, а он Витя.

– Ладно, пусть будет Алеша, пусть будет Витя. Но в суфлерской будке Вите делать нечего. Пускай из зала слушает подсказки, может быть, услышит. Интересно, с какого ряда? Алеша, завтра приходи в одиннадцать. Я буду как стеклышко, остальные, по возможности, тоже. Смотри, не подведи искусство. Искусство – это то, чему мы служим не за злато, а по велению души и сердца.

После спектакля Алеша не мог связно рассказать, что происходило в театре. Он помнил только, что, изображая ловкость, Скапен, растянулся на авансцене, громко ударился о суфлерскую будку, произнеся: «Ах, черт возьми!», что какой-то Дон, уткнувшись носом в кулисы, простоял как вкопанный весь акт, хотя Алеша читал ему не только текст, но и последовательность движения по сцене. Кое-как спектакль удалось закончить. Вылезшего из суфлерской будки, взволнованного Алешу окружили артисты, которые хлопали его по спине, благодарили. Алексей пожал руку и сказал, что его почти тезка спас искусство, а премьерша Астрова даже поцеловала его в щеку, хотя он ее об этом не просил. Когда актеры отошли, Витя сказал:

– Ты орал так, что я слышал тебя на последнем ряду. Наверное, ты осип.

Как-то накануне выходного папа объявил:

– Завтра на рассвете мы с дядей Колей, которого ты знаешь, едем на рыбалку. Теперь ты уже большой. Поедешь с нами, или у тебя другие планы?

– Вот это да! Какие еще планы! Я с тобой, и только с тобой на рыбалку! Как можно такие вопросы задавать!

– В таком случае, днем обязательно надо поспать, а вечером – в постель не позднее восьми. Мама подготовит тебе теплые вещи – на рассвете на Оке очень прохладно.

Алеша отнес Василию пеклеванного для Цесарки, предупредил Марию Васильевну, чтобы Мишка сидел дома, то же самое сказал Мишке и отправился спать.

Ранним утром над Окой стоял туман, было зябко. Дядя Коля отвязал лодку, папа на носу поставил фонарь, и они тронулись к противоположному берегу. Примерно на середине реки послышалось чавканье шлиц колес парохода, приглушенное туманом, а затем свисток и чей-то голос:

– Эй, на лодке, осторожней на волне! – Так предупреждали, что следует поставить лодку перпендикулярно к идущей за пароходом волне, чтобы волна ее не перевернула. Когда они добрались до заветного места, туман стал рассеиваться. Став на якорь перед камышами, папа и дядя Коля установили штук десять удочек. Алеша в этот момент чуть было не задремал, но, плеснув в лицо водой, пришел в себя. Ему выделили одну удочку и рогатину, которую папа, чуть оттолкнув лодку, заостренным концом вогнал в илистое дно реки. Как надевать на крючок жирного червячка и другие тонкости, Алеша знал и, закутавшись в зюйдвестку, под которой на нем были шерстяные вещи, а на ногах резиновые сапоги, чувствовал себя превосходно. Теперь надо было смотреть за поплавком и быть особенно внимательным при восходе солнца, когда начинался первый жор, то есть когда проснувшаяся рыба шла на поклевку.

Ока с первыми лучами солнца постепенно из серой становилась с каждым мгновением все более и более голубой, затем все более и более синей, наконец почти глубоко-синей – словно небо умылось в реке. Из камышей вылетели утки, затем поодаль проплыла одна, вторая, третья утка с утятами, где-то плеснула крупная рыба, а из леса стали доноситься сначала робкое, а затем все более громкое кукование и барабанная дробь дятла. И Алеша забыл про рыбную ловлю. Вот зачем он сюда приехал, вот что должен был он увидеть собственными глазами и услышать собственными ушами – как просыпается Ока, лес, земля, наконец, весь мир! Как мир управляется солнцем, как солнце, согревая воду и землю, дает начальный импульс движению дневной жизни! Как замечательно, как красиво все вокруг, как совершенно! Может быть, не совсем так в те дни думал Алеша. Но он совершал открытия, он был околдован миром и смотрел на него широко раскрытыми глазами, он сделал маленький шажок к пониманию красоты. Алеша давно не смотрел на утопленный поплавок, папа сам снял с его удочки увесистого окуня: мальчик был погружен в новое, почти недетское ощущение окружающего мира. Папа забросил еще раз Алешину удочку, и на сей раз Алеша вытащил плотвицу, но без азарта и энтузиазма, с каким таскал ершей у переправы. Солнце было уже высоко, и неожиданно папа спросил:

– А не пора ли, Алеша, встречать маму? Надо идти по берегу в сторону парома, и вы встретитесь. Ты плаваешь, как топор. До берега через камыши здесь метра четыре, но неглубоко. Я тебя провожу.

– Зачем, я сам.

– Будешь сам, когда научишься плавать. С лодки слезай осторожно, тихо. Я первый, затем ты, без всплеска, тихо, тихо. Коля, я тут же вернусь.

– Хорошо, а то скоро надо сматывать удочки.

Когда Алеша увидел маму, то бросился к ней навстречу. Обнимая и целуя ее, он возбужденно рассказывал о новом самом главном открытии, которое он сделал сегодня: как прекрасен мир, как его будит солнце, как каждую минуту меняется окраска неба и реки, как по своим правилам живут рыбы и птицы, и что всеми процессами на земле руководит солнышко.

– Я теперь лучше понимаю древних египтян, которые жили не возле, а вместе с самой природой – не так, как мы в городах, вдали от нее. Вот почему они обожествляли солнце, как прародительницу всего живого, помнишь, я читал об этом в книжке о Древнем Египте.

Однажды выдался ветреный день, а папа как раз был свободен, и они решили запустить воздушного змея. Кстати, воздушный змей, сделанный из легких и прочных дранок, связанных между собой промасленной бумагой, с длинным хвостом из рогожи и крепкими бечевками, давно дожидался своего часа. Поскольку Алешу было трудно привлечь к изготовлению змея из-за его занятости всевозможными важными делами, папа сам смастерил змея. Высотой с Алешу, змей должен был обладать достаточно большой подъемной силой. Вот папа с одной стороны, а Алеша с Витей с другой стороны понесли змея к самому высокому обрыву над Окой. С ними пошла мама, державшая большую шпульку с бечевкой, и рядом с ней Мишка. Шпульку надели на заколоченный в землю заранее приготовленный металлический прут. Ребята едва успели расправить хвост змея, как папа, сделав нескольких шагов и держа змея за узду как можно выше, направил его навстречу ветру, набирающему силу, и крикнул, что можно пускать. Тут же была отодвинута в сторону упругая пластинка, прижимающая бечевку к шпульке, и под крики «Ура!» змей начал стремительно набирать высоту. А к змею полетели заранее заготовленные на плотных листах бумаги «телеграммы» с такими словами: «Змей, привет от землян!», «Змей, ты бесстрашен, как летчики-пилоты и полярники»… Телеграммы через прорезь надевали на бечевку, они летели одна за другой, и всем было весело, особенно Мишке.

На следующий день папе надо было ехать в Москву. Станция железной дороги находилась на противоположном берегу Оки, в семи километрах от переправы. Цесарку поставили под легкий кабриолет с козлами и откидывающимся верхом на случай дождя. На козлах сидел Вася. Было решено, что Алеша с мамой проводят папу: либо до станции, либо после переправы на пару километров. Все зависело от Цесарочки, как она будет идти – легко или с напряжением. Алеша расположился между родителями, обхватил их сзади руками, насколько мог, и экипаж медленно тронулся к переправе. Цесарка шла легко, явно без усилий, и этому все радовались. Значит, окрепла. Но как осторожно она шла, выкидывая передние ноги несколько вперед, как бы ощупывая дорогу! Вася внимательно смотрел за дорогой, словами и легким похлопыванием по крупу кнутовищем подбадривая лошадь. И ничем нельзя было отвлечь Васю от этого занятия. Он был одним из экзаменаторов на пригодность лошади к такой службе. И вдруг Цесарка заржала, словно хотела подтвердить, что она готова работать, она – не нахлебник и может честно зарабатывать свой хлеб. Алеша соскочил с коляски, он прыгал и хлопал в ладоши от радости.

– Ну и чумовой же ты, Алешка, – потеряв всякую степенность, басовито, со слезой в голосе, прикрикнул Вася. – Будет жить наша Цесарка! – и он, спрыгнув с козел, полез к ней обниматься, но его опередил Алеша. Какая радость для всех – Цесарка доказывает свое право на жизнь, она понимает, что это ее первый экзамен.

Наступила вторая половина августовских дней, быстро летевших к сентябрю. Каникулы заканчивались, скоро в Москву, а там – в школу – занятие обязательное, но не всегда интересное. Усевшись опять на свое место и так же, как прежде, обхватив маму и папу, Алеша стал увлеченно рассказывать, что ему дали каникулы.

– Во-первых, я понял, что такое красота, как замечателен и удивителен мир, заполненный различными особями. Такой термин употребляет Брем и еще кто-то. Все живое существует на равных с нами правах, и мы не можем эгоистически использовать то, что создала для мира природа. Это главный мой вывод за всю мою жизнь. Во-вторых, мне не удалось выполнить план по чтению. Прочитал Виктора Гюго «Отверженные» и «Собор Парижской Богоматери», Альфонса Доде «Тартарен из Тараскона», Александра Грина «Алые паруса», каждый день перелистывал однотомник Брема. Это мало, но не хватало времени. В-третьих, я очень полюбил Мишку и буду по нему скучать. Все.

– Скучать по Мишке – это тоже достижение за каникулы? Я вполне серьезно и по-мужски: в Москве у нас одна комната в коммунальной квартире, и далеко не все соседи приятные люди. Вспомни скандалы, драки. Разве можно в такую обстановку ввести большую собаку, привыкшую к свободе? При всей вашей взаимной любви, Мишка зачахнет в двадцатиметровой комнате. Ему нужна воля, которую мы ему не сумеем обеспечить, даже если Мария Васильевна его отдаст, в чем я сомневаюсь. Для нее Мишка – это и память об Иване Ивановиче, а разве можно память предать? Ты меня понимаешь, сын?

– Ну папочка, дорогой, как же я буду жить без Мишки?

Потом все трое долго молчали. Были слышны лишь размеренные шаги Цесарки, порой ускоряющей свой бег. Вася чуть-чуть натягивал вожжи, и Цесарка опять переходила на мерный шаг. И тишина! Какая кругом тишина: пустая дорога, небольшие перелески, дальше – поле, а за полем – бесконечный-бесконечный лес, без конца и края. Это уже за железной дорогой. Правда, в то лето так и не удалось сходить за грибами.

– Как мне с вами хорошо, как я вас люблю! Я все понимаю про Мишку, я переживу, как бы мне ни было тяжело. Какие были золотые дни: и солнце, и неожиданно налетающие грозы, с долгими-предолгими раскатами грома, которых так боялась кошка Мурка. Бедняжка залезала в постель под одеяло и тряслась от страха, а Мишка только вздрагивал при сильном ударе грома и тут же начинал вилять хвостом, когда я его стыдил. А освежающая прохлада Оки и наш маленький сад! До чего все хорошо!.. Мне почему-то кажется, что эти каникулы – мои последние беззаботные школьные каникулы, не может человек быть всегда таким счастливым!

– Ну почему же, должен! Короленко писал: «Человек создан для счастья, как птица для полета». Очень красиво сказано, и не более того. В жизни, конечно, счастье быстротечно, но чтобы оно длилось как можно дольше, за него надо бороться. Какая-нибудь пара маленьких пичужек вывела птенцов, и оба кормят их, совершая сотни вылетов в день, и они счастливы. Но вот появляется ворона, разрушает их гнездо, съедает маленьких птенчиков, а родители кричат, плачут, ничего сделать не могут. И их счастью конец: победила злая сила. Вот почему жизнь – это борьба, и побеждает сильнейший. И твои рассуждения о красоте, честные и романтические, построены на иллюзорности. Жизнь – прежде всего борьба, и она внесет в твои идиллические представления существенные коррективы. Ты у нас молодец, заметил многое, мимо чего дети обычно проходят.

И вдруг добавил:

– Я не мог уделить тебе много времени – за все каникулы всего пять дней. Но зато мама всегда рядом. Наша мама настоящий, правильный человек, и ты ее не только слушайся, но и слушай, слушай, что она говорит.

– Но зачем ты это говоришь? Зачем? Разве я не слушаю, что говорит мама?

– Так, к слову. Должен же я вносить свою лепту в поучения сына. Подходит поезд. Давай прощаться, и встречайте меня скоро, надеюсь.

Алеша бросился на шею папе, целуя его. Глаза его увлажнились, но он не расплакался. Какая-то тревога коснулась его души. Почему папа сказал, что я должен не только слушаться, но и слушать, что говорит мама? Такие слова перед отъездом, и почему вдруг при прощании он сказал: «Встречайте меня скоро, я надеюсь». «Я надеюсь» – это странно. Затем он отошел в сторону, чтобы не мешать маме. Они о чем-то тихо говорили, и после поцелуя папа вскочил на ступеньки уходящего вагона. Алеша с мамой долго махали ему вслед, а он им.

Мама была спокойна, и когда поезд исчез за поворотом, обняв Алешу, сказала:

– Сынуля, мне показалось, тебя взволновали слова папы. Успокойся, мальчуган. Все будет хорошо, папа вернется и отвезет нас в Москву. У тебя были замечательные каникулы, ты узнал разных людей. Ты понял, как прекрасна природа и как нежно и бережно к ней надо относиться. Ты повзрослел.

Через неделю Алешин папа приехал с новым «красным» директором фабрики, а еще через неделю он получил вызов на новое место работы.

 

Глава III. Коммунальная квартира. Школа

Когда Алеша из Городка возвращался в Москву, его охватывало двойственное чувство приобретения и потери. С одной стороны – чувство радости, что он встретится с Вовкой, своим закадычным другом, по которому скучал летом и даже написал ему письмо: приезжай. Легко сказать, а как он мог это сделать? У родителей Вовки были иные планы относительно летних каникул сына. В Москве можно посещать любимую библиотеку, она рядом – через два дома, возможно, он побывает два-три раза в театре и, конечно, много раз в кино… Но, с другой стороны, он лишался свободы, которую ему давал Городок и, главное, сводилось к минимуму время общения с семьей, в основном, с мамой, поскольку папа из-за работы почти не имел свободного времени. Алеша, вероятно, осознавал, что детство переходит в новый период, когда на смену его привычкам и понятиям, полученным дома, приходят новые, школьные, с другими ценностными категориями.

Дом, в котором жил Алеша с родителями, трехэтажный кирпичный оштукатуренный с некоторыми претензиями на роскошь, располагался на улице, мощенной булыжником. По ней с грохотом тянулась цепочка ломовых извозчиков, которых позднее вытеснили первые советские грузовики. Где-то в 1934 году проложили трамвайные пути, а по параллельной улице пустили троллейбус. Дом сразу стал как-то ближе к центру.

На майские и октябрьские праздники дворник дядя Володя красил двери в темно-красный цвет, не соскабливая предыдущую краску, так что по ее слоям можно было установить число лет, прожитых после революции. Зимой он очищал улицу вдоль дома от снега, укладывая его на тротуаре в виде высокого и узкого сугроба. Затем перекладывал снег в сани, загружая их доверху, впрягался в кожаные лямки и с огромным трудом втаскивал сани во двор. Во дворе стояла металлическая печь с покатой крышей и высокой трубой – снеготаялка, прозванная «паровозом». Вскоре после растопки печи крыша снеготаялки раскалялась докрасна. На эту крышу дядя Володя бросал снег, который на глазах превращался в движущуюся массу воды, перемешанную с льдинками и комочками снега, тяжело, скучно и нехотя ползущую к водостоку на улице. Дядя Володя был великий труженик: в любое время года работал с утра и до позднего вечера. Алеша помнил, как дядя Володя устраивал свою квартиру, получив разрешение использовать подвал дома. Он очистил подвал и вывел наверх с трехметровой глубины почти вертикальную лестницу, покрыл пол досками, прорубил окно и вырыл оконный приямок, отстоявший на полметра от стены дома, чтобы в подвал хотя бы чуточку проникал дневной свет. А стены и потолок выбелил мелом, как в хатках южной России. Алеше казалось, когда он повзрослел, что работой дядя Володя глушил переполняющие его воспоминания и что его окружает некая тайна прошлого. На московского дворника он не походил – был неразговорчив, сдержан в общении: никому в душу не лез и в свою не пускал.

Еще до вселения сюда родителей Алеши в квартире умер ее бывший владелец Целебеев – какой-то судейский чиновник или адвокат, или кто-то в этом роде. Вероятно, квартира, в которой было девять комнат, в те далекие для Алеши времена имела другую планировку: в каких-то комнатах работали помощники чиновника, где-то был кабинет хозяина, в каких-то комнатах жила семья, а в комнате при кухне – прислуга или была ванна. После национализации дома Целебеевы стали съемщиками двух комнат, а в каждую из оставшихся семи комнат вселили отдельные семьи общей численностью тридцать человек. Тридцать человек пользовались одной уборной и одним водопроводным краном над раковиной на кухне.

Алеша помнил бывшую хозяйку квартиры – маленькую согбенную старушку с буравящим взглядом недобрых глаз. Из хозяйской семьи остались еще сестра и брат, оба неопределенного возраста. Брат был признан сумасшедшим и из комнаты выходил только затем, чтобы набрать воды в кастрюльку, после чего устремлялся большими шагами к своей двери и тут же поворачивал ключ внутреннего замка. Сестра работала учительницей младших классов, обеспечивая семью продуктами. Они что-то готовили в своих комнатах, вместо уборной пользовались большим ночным горшком, который выносили ночью. Они были осколками вымирающего общества мелких дореволюционных собственников и не сумели войти в новую жизнь. К тому же ими руководило чувство неприязни к вторгшимся в их квартиру жильцам со всеми на то правами, а также обиды в связи с низвержением их, владельцев квартиры, в квартиросъемщики.

Чтобы войти в Алешину квартиру, надо было дернуть вниз рукоятку архаичного сооружения. В результате этого действия под потолком поворачивалось подобие коромысла, к свободному плечу которого была привязана проволока с колокольчиком. Колокольчик звонил, и открывались двери в бесконечно длинном коридоре с одной пятидесятисвечевой лампочкой: к кому-то идет гость.

Итак, это была самая обыкновенная московская коммунальная квартира, в которой протекала заурядная советская жизнь с редкими праздниками, без каких-либо из ряда вон выходящих событий. Конечно, по стенам коридора висели и корыта, и баки, и тазы, и ведра и прочая необходимая в хозяйстве утварь, открывающая непрезентабельную картину одной из сторон социалистического коммунального быта. Приходилось жить вместе людям, разным по воспитанию, образованию, культурным запросам, с примерно одинаковым достатком в то время у инженера, частника-портного и рабочего. И в целом все было внутри квартиры мирно – соблюдались приличия как в поведении, так и в выражениях до возникновения скандалов в комнатах, где жили портные.

Алешина мама вносила дух взаимного уважения и соблюдения дистанции, что касалось также и детей. Алеша не мог найти ничего общего ни с Колькой, ни с Валькой, ни с Петькой. Уже скоро Валька стал Файбой, и Алеше было неудобно спросить, почему у него появилась кличка и что такое «стырить». Потом он понял, что «стырить» на нормальном языке означает украсть. И от этой квартирной компании его отделила стена неприязни. Мама знала, что у Алеши уже сложилось правильное отношение к стереотипам мальчишеского поведения: кто поступает честно, тот поступает и достойно, а значит, правильно. Всю глубину слова «достойно» он, может быть, не понимал, но ощущал интуитивно. Во все времена нормой его жизненного уклада были отсутствие зависти и лжи при любых обстоятельствах.

Старшим по возрасту был Колька, высокомерно относящийся к младшим, глуповато-дурашливый и трусливый, любитель предсказывать будущее. Алеше он уготовил стать канцелярской крысой, Файбе и Петьке, побаиваясь их, хотя они были моложе его года на три-четыре, обещал героические профессии водолаза и летчика, на что они удовлетворенно хмыкали.

– Колька, а почему я буду канцелярской крысой, а не инженером, – возмущался Алеша.

– Вот дурак – я и говорю: канцелярская крыса. Эти инженера только над бумагами и корпят, потому что ничего другого делать не умеют, ходят вокруг работяг и командуют.

Спорить с ним было бесполезно, а куда их потом разбросала жизнь – истории неизвестно. В дошкольном возрасте Алеше было интереснее играть с девочками, которых интересовали книги и его рассказы о прочитанном. Или, может быть, Алешины фантазии.

Но, конечно, самым большим другом в детстве у Алеши был Вовка. Он жил с родителями и сестрой в двух маленьких комнатах этажом ниже. Был на год старше Алеши, что давало ему некоторое право относиться к нему снисходительно: он-то уже в школе, много знает, да еще ему «задают на дом». А потом, он человек занятой и ответственный, поскольку староста в группе. Алешка – так, мелюзга необученная, хотя тоже кое-что умеет и знает, но дошкольник. Но эта болезнь превосходства или зазнайства прошла очень быстро, поскольку по характеру он был добрым, справедливым и увлекающимся. Эту пару, Алешу и Вовку, что называется, водой не разольешь: и книги вместе читали одну за другой, и геройство Чапаева обсуждали, и наконец, с третьего-четвертого класса оба увлеклись шахматами. А еще они любили «выступать» перед Люсей – сестрой Вовки, Люсиндрой, года на четыре их старше, голубоглазой красавицей блондинкой. Общение сводилось к тому, что они по очереди задавали ей дурацкие только что придуманные вопросы, или катали по полу маленький мячик, или играли с котенком, или пели песни противными голосами одну за другой. И все это ради того, чтобы она обратила на них внимание, чего добиться было не так трудно. Ей надоедало сидеть над учебниками, и она с не меньшим, чем они, удовольствием, включалась в возню с ребятами. Начиналась беготня из одной комнаты в другую, или, спасаясь, выскакивали, в коридор, что было запрещено родителями.

Еще не познакомившись со школой, Алеша относился к ней как к малоприятной неизбежности. Четыре года тому назад мама привела его в начальную школу, двор которой был окружен со всех сторон большими добротными домами дореволюционной постройки. На дне этого колодца, куда никогда не заглядывал луч солнца, детей разделили на группы и перед тем как увести в здание школы, разрешили попрощаться с родителями. Алеша подбежал к маме и она, обняв его, сказала:

– Это, мальчуган, на всю жизнь.

– Что на всю жизнь? – переспросил Алеша.

– Работа.

– Работа – это учеба, так? Только не в этой школе.

– Не надо себя так настраивать, сынуля, так нельзя.

– Я чувствую, будет скучно и неинтересно.

Школа располагалась в пятиэтажном старом доме, занимая три этажа – со второго по четвертый. На первом этаже находилась парикмахерская и булочная, а на пятом – несколько коммунальных квартир. От этой школы в дальнейшем у Алеши не осталось добрых воспоминаний – все было шаблонно, однообразно, и ничего нового для себя в начальной школе он не узнал.

В пятом классе Алешу вместе с группой ребят перевели в новую, только что построенную большую четырехэтажную школу. Здесь одновременно училось очень много учеников – только пятых классов было четыре. Занятия проходили в две смены, причем в каждом классе было по тридцать учеников. Здесь стало интереснее – появились новые предметы: литература, история, география…

Историю школьники изучали по учебнику «История СССР», в которой, например, деятельность Петра Первого или Екатерины Второй сводилась к одной-двум страницам, а Алеша знал, что они создали великое государство. Книги по истории было трудно достать. Однажды ему кто-то дал растрепанный однотомник Соловьева о Петре Первом, книга трудная для чтения, но из того, что он прочитал, многое запомнил. Ему интересна была география – он любил путешествовать по карте… Алешу редко когда вызывали к доске, но ставили в журнал «4» или «5» за ответ с места. Он не спрашивал, почему «4», а иногда даже «3», понимая, что требуются стандартные определения по утвержденному учебнику, а он их не знал. К этим оценкам Алешина мама относилась спокойно, понимая, что они ни в коей мере не отражают его знания, а являются формальными.

Алеша практически не открывал панкратовскую историю, ее дальнейшая экзекуция была доверена школьникам. Однажды объявили, что учащиеся должны принести кисточки, чтобы под руководством преподавателей в учебниках замазать портреты вчерашних всенародных героев: маршалов Блюхера, Тухачевского, Егорова и других… Ребята шумели и веселились, не понимая, что их вовлекают в грязное дело переписывания истории выдергиванием из и без того куцых учебников. Интересы пятиклассников были далеки от шумных политических процессов, обсуждаемых на митингах и собраниях, но о которых молчали в очередях, в трамваях и даже дома в присутствии детей. Власть жестоко карала инакомыслие и даже обсуждение политических процессов вне официальной среды, где могли возникнуть иные, неугодные мысли в эпоху «единства партии и народа».

Однажды Алешу вызвали к доске, и он должен был что-то рассказать о Пушкине. Алеша, увлекшись, прочитал наизусть первую главу «Евгения Онегина» и начал говорить о создании поэмы.

– Алеша, ты отлично прочитал, с выражением, – сказала учительница, – но зачем ты учил эту поэму, она не входит в программу?

– Я не учил. Я ее знаю уже давно, когда еще только начал читать. Стихи такие красивые, как музыка, и запомнились, как музыка, как музыкальная мелодия. Мы же много знаем мелодий, песен. Так же много можно знать и стихов.

С этого урока, запутавшись в слове «пушкиноведы», он заработал прозвище «пушковед», наряду с уже имеющимися. С русским было хуже. В неопределенных наклонениях, повелительных, страдательных, безличных формах, превосходных степенях, причастных и деепричастных оборотах для него терялась красота языка. Язык схематизировался, становился скучным, появлялись правила, которые он не запоминал, и не знал, и делал ошибки. Вот математика, начиная с алгебры, была ему интересна, поскольку в ней одно решение, одно правило вытекало из другого – была логика, которую он не разглядел в грамматике.

Школа вступала в противоречие с его творческой натурой и развивающимся достоинством. В пятом классе он еще не мог, повернувшись лицом к ребятам, громко сказать, что стыдно издеваться над учительницей английского языка, приехавшей из США и плохо говорящей по-русски. На одном из ее первых уроков беснующийся класс кричал, орал, свистел на одну тему:

– Долой американский, давай английский!

У Алеши громко билось сердце, он волновался, но, будучи не в силах остановить буйство класса, просто вышел в коридор. Это был его молчаливый протест.

– Эй, Алешка-пушковед, иди к нам, а то получишь по шее, – орал Сытин, силач и главарь темных сил класса. Может быть, главарем был не он, а сидевший с ним за одной партой Быков, по виду тихоня. Но самым шумным был Сытин. Он быстро подхватывал любую исподтишка затеваемую Быковым «бузу» на срыв урока или прогул перед контрольной. И сейчас возмущались девочки, но их голоса тонули в общем шуме. Кто-то из уборной притащил половую тряпку и забросил ее на плафон лампочки над столом учительницы. Она своим слабым голосом просила успокоиться: «Я буду учить вас великому языку Шекспира, Байрона, Шелли, Диккенса. Слушайте: “I am your teacher. I shall…”»

Пришел завуч. Наступила тишина, а сердце Алеши готово было вырваться из груди. Его переполняло чувство ненависти и презрения к одноклассникам, хотя многие из них были его товарищами, но сейчас и они вместе со всеми унижали маленькую, невзрачную, беспомощную, растерявшуюся учительницу.

– Алеша, в класс! Я спрашиваю всех, в чем дело? Что за издевательство, как это понять? Алеша, я тебя первым спрашиваю, почему ты вышел в коридор и что означает это безобразие?

И Алеша сразу успокоился. Да, было издевательство, но они не понимают, что творят.

– Как все это получилось, не знаю, Алексей Иванович. Но, наверно, нужна разрядка!

– Разрядка?! Садись!

Он осмотрел утихомирившихся учеников, подошел к учительнице, сидевшей у своего стола и на мгновение, дотронувшись до ее плеча, спокойно заговорил:

– В гимназии я изучал немецкий язык и всегда с тех пор с большим наслаждением читаю Гете. А потом сравниваю с переводами на родной, русский. Какая разница! Иногда совершенно другие стихи, совпадающие по теме, но никак не с поэтическими образами, другое звучание. Вам, ребята, этого пока не понять, все впереди. Пока поверьте на слово – интереснее и легче будет жить на свете тому из вас, кто овладеет одним иностранным – а почему одним? – быть может, двумя или даже тремя языками. Какие горизонты откроются перед ним, перед вами. Но для этого надо работать и работать, учить иностранные языки. Эта работа тяжелая, но очень благодарная. Вы будет читать книги, которые еще не успели перевести, а ученые и инженеры узнают о новинках за рубежом. Ребята, я забуду о сегодняшнем безобразии. Когда я выйду отсюда, найдите слова, чтобы новая учительница вас простила и наведите порядок в классе. Вам понятно?!

Выйдя из школы, за углом Алеша увидел Сытина.

– А, Сытин, ждешь меня, чтобы дать по шее, да?

– Соображаешь, пушковед, ты у меня еще и в нос получишь, до первой крови, понял.

– Понял, будем, значит, боксировать.

– Ты – боксер? Ха! Ты хоть понятие о боксе имеешь?

– Имею, видел… в кино. Но какое это имеет значение: бокс так бокс, мне все равно, давай.

Став в позу боксера, подражая Сытину, Алеша от первого же его удара рухнул на спину. Хлынула кровь из разбитого и мгновенно распухшего носа. Было больно и унизительно, но на что иное мог рассчитывать Алеша, который вообще-то никогда не дрался, тем более не боксировал.

– Алешка, ты что, вставай, я же не хотел так, – завопил Сытин и кинулся помогать Алеше подняться. В его дрожащем голосе звучало сочувствие.

– Уйди, Сытин, я сам, – Алеша с трудом поднялся. Его пошатывало.

Сытин старался поддержать бывшего противника.

– Я сказал, Сытин, не надо, я сам, отойди, не надо. Огромадные же у тебя кулачищи, так и прибить можно, а? Ну и благородство у тебя прорезывается, побежденному руку подаешь.

– Алешка, я не хотел так, честное слово, хотя и понимал, что ты не боксер, а хиляк. Но чтобы вот так, сразу расквасить тебе нос, честно, не хотел, веришь?

– Верю. Хотел показать свою силу. Зачем? Ума не хватило словами? Что делать-то будем? Кровь-то хлещет, как ее остановить?

– Больно, да? – чувствуя за собой вину, Сытин стал упрашивать Алешу: – Пошли к нам! Вон наш дом, отсюда видно, в Кривом. Сейчас Леночка дома, она, знаешь, какая – сразу вылечит, пошли.

– Ладно, пошли.

Когда ребята уже уходили с места ристалища, вдруг появились девочки из их класса, сразу налетевшие на Сытина.

– Девочки, Сытин здесь ни при чем. Это я с разбега споткнулся и ударился об этот кирпич, – изложил свою версию Алеша и для убедительности поднял с земли валявшийся возле его ног кусок кирпича, на который тут же закапала кровь, тоненькой струйкой бежавшая из разбитого носа.

– Так что не волнуйтесь, это я сам. Пошли, Димыч, лечиться. – И они пошли, как два друга: Сытин тащил два портфеля, а Алеша, как бы невзначай, держался за карман или хлястик, или за складку его пальто: хочу, мол, держусь, а хочу – и не буду держаться, так, мол, гуляем. А самого подташнивало, и голова кружилась.

Им открыла дверь тоненькая высокая девушка, заспанная, с волосами, ниспадающими на плечи золотистой волной. Волосы поразили Алешу: какие красивые!

– Я с ночи, только проснулась, заходите.

– Это моя соседка Лена, или Леночка. На ней весь дом держится. Мама-то у меня умерла, а батя – с утра до поздноты на заводе, он мастер. А это Алешка из нашего класса.

– А ну-ка, мальчик Алешка, быстро ко мне. Что с тобой наш несуразный Димка сделал? Голова болит, подташнивает? Ясно. Садись на мою постель. Будем раздеваться.

– Как? Зачем?

– Тебе надо полежать часок спокойно, а вдруг у тебя сотрясение мозга?

– Нет у меня никакого сотрясения!

– Как знать! Ну, а мозги-то у тебя есть? Или как у Димки – мозги в кулаке, а не в голове? Когда упал, стукнулся затылком, да? Раздевать тебя буду я!

– Как?! Я не хочу раздеваться!

– Меня не стесняйся, я медработник, ясно? Сниму курточку, расшнурую и сниму ботинки. Лежать будешь в брюках.

– Нет, я сам!

– Самому нельзя! Не наклоняй голову. Слушайся меня, иначе вызову «Скорую помощь», ясно?! Димка, достань две простыни из шкафа, быстро. Теперь ложись, тихо, спокойно, тебе удобно?

– Да, очень хорошо. Как я вас должен звать?

– Леной. Я работаю в хирургическом отделении больницы и учусь в медицинском училище.

– Спасибо, Лена, большое спасибо.

– Хорошо, мальчик Алеша. Пока я займусь твоим носом, ответь мне, как все произошло?

– Это я сам.

– Сам, понятно. Он не соизмеряет свои силы с возможностями ребят, хотя человечек добрый, но иногда туго соображает. Не верю, что по злобе ударил, но чуть не свернул нос на бок. Ну и дурачок у нас Димка, горе наше луковое! Димка, давай кипяток! Тащи мою сумку. А ты, мальчик с серо-голубыми глазами и длинными ресницами, запрокинь голову. Давай я помогу, вот так. Одну минутку потерпи. Вымою руки, посмотрю твой нос, еще кровит, продезинфицирую, и пойдешь ты со мной, мальчик Алеша, в мою больницу к отоларингологу. Это займет часа два. Мама будет волноваться, что сын не пришел вовремя из школы?

– Да, конечно! Очень.

– Димка, сбегай к нему домой. Только разговаривай спокойно. Ты у нас дипломат известный. Вот что, лучше молчи, я напишу записку. Скажи, что Алеша разбил нос, ничего страшного. Я сама его часа через два-три приведу, ясно?

Быстро летели школьные дни, и ничего в них примечательного не было. Вот в шестом стало интереснее, появились новые учителя и новые предметы. На девочек Алеша стал смотреть другими глазами – даже внешне они стали выглядеть как-то по-иному. И разговаривали между собой не так, как мальчишки: их окружала тайна, они часто шептались или без видимых причин громко хохотали. Некоторые отрастили косы необычайной длины, до поясницы, и в самый хвостик вплетали бантик красный, или голубой, или белый… Очень красиво. Димыч, ярый ненавистник кос, большой любитель за них подергать, теперь обходил девочек стороной и стал испытывать перед ними некоторую робость. Мальчики меньше стали ухмыляться, как-то гнусновато хихикать, отпуская несуразные шуточки в адрес девочек. Смысл шуточек трудно было понять даже их авторам, что-то вроде:

– Я подставил подножку, а она перепрыгнула и побежала жаловаться. Ну, если бы упала, нос разбила, тогда другое дело. А так за что же жаловаться? Все они ябеды, и лучше с ними не связываться.

– Точно, лучше с ними не связываться, себе же хуже будет, – басил Димыч. И как это ни странно, Алеша с Димычем стали приятелями.

– Алешка, скажи, почему ты меня называешь «темными силами общества», главарем – обидно.

– Чудак ты человек, потому, что не развиваешь серое вещество. Непонятно? У тебя главное – футбол. Ладно, допустим, это хорошо, в меру. А книги ты читаешь, нет?! А в музее был хотя бы раз, нет?! Говорят, ты доказывал свою храбрость в прошлом году, перебегая улицу перед самым автомобилем.

– Потому что дурак был, сознаю. И это было не в прошлом, а в позапрошлом году. Меня тогда шофер с грузчиком поймали, штаны спустили и ремнем секли прямо на капоте. Уж и орал я тогда, сейчас смех берет. Что, я и сегодня такой, а?

– Да, конечно, ты другой… А знаешь ли ты, Димыч, что твой однофамилец был известным на всю Россию?

– Гиревик, что ли? Вроде слышал.

– Да нет, он из деревни пришел в Москву, самоучка. Потом разбогател, книги издавал, писателей поддерживал. Был знаком с Львом Николаевичем Толстым, дружил с Чеховым, Горьким… Тебе эти имена о чем-то говорят?

– Ну, то, что проходили в школе – «Ванька Жуков», «Каштанка».

– А называть тебя «темными силами» я больше не буду.

Конечно, общих интересов с Димычем было не так много, как с Вовой, но число их росло.

Как-то Алеша с Вовкой собрались в планетарий и позвали с собой Димыча:

– Знаешь, как интересно! Увидишь Вселенную: Солнце, Луну, планеты, звезды. От восторга мурашки бегают по телу. И еще музыка и пояснения лектора. А если повезет, то увидим спектакль, как Джордано Бруно и Галилео Галилей изучали планеты, как их допрашивала и пытала инквизиция. Услышишь знаменитые слова Галилея: «А все-таки она вертится».

– Кто вертится?

– Земля вокруг собственной оси и вокруг Солнца. И про парад планет узнаешь, и многое другое, пойдешь?

– С вами пойду, Леночка отпустит.

– Да, Димыч, скажи, что тебя связывает с Быковым? Он-то к шпане тянется.

– Точно, Алешка. А у меня с Быковым нет общих дел, интересов, я с ним не дружу. Это он ко мне липнет, как банный лист к заднице, из-за моей силы, а я его отшиваю. Он ребятам из нашего Кривого переулка – лучший друг. А там есть и такие – воруют, торгуют… А батя и Леночка раньше боялись, что я с ними сдружусь. Да разве я могу? Мне неинтересно. У них весь разговор на мате – слов немного, остальное впечатление за счет голоса, то орут, а то как про себя…

– Это значит с разными интонациями.

– Во-во, точно, с интонациями. Мне с тобой интересно, хотя ты тройки тоже хватаешь. Почему? Ты же много знаешь.

– Димыч, не в тройках дело, потом поймешь. Главное, читай книги, и как можно больше. Кстати, слово «задница» вслух не говорят.

– Почему?

– Есть другие слова, например, «мягкое место» или даже «заднее место».

– Ну, а я не знал.

В выходной день, как договаривались, Алеша с Вовой зашли за Димычем. Дверь открыла Лена.

– А, Алеша с серо-голубыми глазами, мой бывший пациент, собрался в поход. А это Вова – твой друг, слышала. Заходите, ребята. Вот что, сначала надо перекусить, – видите, ваш приятель еще не вылез из-за стола, а потом пойдете в планетарий.

– Лен, я не буду – сыт по горло, только что обедал. И Вовка только что обедал.

– Будете, будете!

– Алешка, не спорь с ней, бесполезно. Лучше садись и ешь – быстрее уйдем.

Вылезая из-за стола и пробурчав «спасибо», Алеша почувствовал, что Лена легонько обняла его и, засмеявшись, прошептала ему в ухо:

– Мама будет довольна, что ты дважды пообедал. Худющий ты у нас, Алеша. Мама у тебя очень хорошая, ты в нее.

– Спасибо, Лена.

– За что?

– За маму и за то, что не дала умереть с голоду, хотя у меня в кармане булка с ветчиной.

– Вот и съедите ее в антракте. В случае чего Димыч вас не подведет, поесть он любит.

Алеша чаще стал забегать к Димычу, приносил ему интересные книги или задерживался немного, советовал, что стоит почитать. Особенно приятно было рассказывать о книгах, когда дома была Лена. Не сразу, погодя, он заметил, что в этот дом его тянуло к Лене, к ее золотистым волосам, мягкому, какому-то музыкальному голосу. А как она, только она так могла поворачивать или, точнее, наклонять голову, разговаривая с ним… Пока это были книги, которые Алеша читал два-три года тому назад, но Димыч явно тянулся к книгам – становился книгочеем. Иногда он приходил к Алеше и, устроившись за круглым столом, делился впечатлениями от прочитанного с Алешей и Алешиной мамой, держа в пятерне блюдце с чаем.

– Так батя пьет, так вкуснее, – уверял он.

Мама Алеши одобряла эту дружбу:

– Дима из Кривого переулка, а там полно хулиганья. Но у него хороший, спокойный папа и мудрая соседка, которая ему заменяет и маму, и сестру. Он хороший мальчик, его не успела испортить улица, он тянется к тебе, к книгам, верит тебе. Цени это, мальчуган. То, что он разбил тебе нос, давно забыто, не так ли?

– Конечно, мамуля, это пустяки.

– Это далеко не пустяки: с полгода пришлось походить в больницу. Но не надо, чтобы об этом знал Дима. Между прочим, так же считала Лена, зная характер Димы. Он мальчик ранимый, а чувство вины перед тобой может помешать открытым товарищеским отношениям.

И никогда в семье не заводили в присутствии Димы разговор об искривленной перегородке нос и о том, что Алеша проходил длительное лечение. Дима об этом не догадывался. А Лена в то время заговорщически подмигивала Алеше:

– Я в курсе дела. Молодой хрящ внутренней перегородки срастется и будет прямым, не волнуйся.

– А я и не волнуюсь, Леночка.

И как это вырвалось у него – «Леночка», хотя он давно ее так про себя называл. Лицо его запылало, и он готов был просить прощения за столь вольное к ней обращение, как вдруг Лена, взяв его за руки, серьезно сказала, без улыбки:

– Вот что, Алеша, мальчик с серо-голубыми умными глазами и длинными ресницами, можешь называть меня Леночкой, если тебе так нравится.

Завершался учебный год, приближались каникулы, и казалось, каждый знал, как проведет лето. Но шел сорок первый год, который изменил плавное течение жизни: приближалась война. Для Алеши шестой класс оказался последним школьным годом, проходящим в привычном русле с ожиданием новых предметов и новых преподавателей. Закончилась нормальная школьная жизнь с дружбой и первой непостоянной влюбленностью в девочек, с мечтаниями о будущем, которое непременно представлялось радостным и счастливым.

 

Глава IV. Эвакуация

Так проходило детство Алеши, достаточно типичное для московского мальчишки. Но 22 июня 1941 года в одночасье изменилась жизнь не только семьи, квартиры, дома, города, но и всей страны – началась война, Великая Отечественная война с фашистской Германией. Как раз в этот день, после нескольких переносов сроков отъезда, Алеша должен был уехать с Курского вокзала в Крым, в пионерский лагерь. Они с папой только собирались отправиться в гастроном, чтобы купить чего-нибудь вкусненького на дорогу, как вдруг по радио сообщили, что с важным заявлением выступит Молотов. Было 11 часов 45 минут выходного дня – необычное время для выступления второго лица в государстве.

– Это война, – сказал папа. – Будет очень трудно, очень! Но мы все равно победим!

Это было сказано до официального сообщения «…о вероломном нападении немецко-фашистских захватчиков…» А два дня тому назад Алеша с родителями встречались с дядей Жоржем – братом папы, мобилизованным еще в финскую кампанию и находившимся в Москве проездом в свою часть.

– Будет война! Может быть, она начнется завтра или через неделю, а может быть, уже началась. На границе очень неспокойно.

Через несколько дней Алешиного папу, работника Наркомата, перевели на казарменное положение, и он редко бывал дома.

В Москве сразу же стали проводить мероприятия по организации противовоздушной обороны. Война вызвала единение людей, общая беда сближала, все жили сводками Совинформбюро, в то время очень тревожными. Каждый старался сделать что-то для фронта, для защиты своего города. На стекла окон крест-накрест наклеивали полосы из газет, окна завешивали специальными шторами для светомаскировки. Появились плакаты «Что ты сделал для фронта?!», плакаты с силуэтами немецких самолетов, призывы к бдительности. Мальчишки помогали очищать чердаки от хлама, наполняли водой появившиеся там невесть откуда двухсотлитровые бочки, а ящики – песком. Рядом с ящиками – совковые лопаты, брезентовые рукавицы и большие тяжелые клещи. Чердаки преобразились: балки были выкрашены белой жаропрочной краской, ведра – в красный цвет. Эти превентивные меры предпринимались на случай бомбежки малыми зажигательными бомбами, до двадцати пяти килограммов. Предполагали, что если бомба, пробив крышу, упадет на земляной пол чердака, дежурный тут же схватит ее клещами и отправит в бочку с водой. А зажигательная бомба с большей массой могла легко пробить чердачное перекрытие и вызвать пожар в нижних этажах дома.

Алешина мама окончила курсы Осоавиахима и в «красном уголке» дома проводила занятия по правилам поведения жильцов при бомбежке, в том числе защите от отравляющих веществ. Во дворе вырыли «щель» – укрытие, куда следовало прятаться при бомбежке, в котором Алеша с мамой побывали только один раз. Жители предпочитали лишь спускаться с верхних этажей и стоять в подъезде, а зачастую не покидали своих квартир, пока гул разрывающихся фугасок был далеко от их района.

В Москве сигналы воздушной тревоги, гул вражеских самолетов и скороговорка наших зениток зазвучали ровно через месяц после начала войны. «Стервятники», как их называли и в печати, и по радио, и в народе, с немецкой пунктуальностью совершали налеты на Москву в одно и то же время. За всю войну только одна фугасная бомба разрушила часть дома на соседней улице. Однажды во время такой бомбежки Алеша с мамой, выйдя из парадного подъезда дома, увидели в ста метрах на тротуаре возле здания библиотеки «зажигалку». Она вертелась, выбрасывая из своих внутренностей вязкий огненный поток. Алешу охватило чувство восторга, оттого что он сейчас, сию минуту погасит бомбу. Но уже к этой бомбе бежали люди, и мама держала Алешу крепко за руку. А через мгновение бомба лежала в ящике с песком и тут же была им засыпана. Эта бомба была единственной за всю войну, упавшей на Алешину улицу.

16 октября 1941 года папа, ночевавший в тот раз дома, отправился в наркомат, но вскоре вернулся взволнованным и расстроенным.

– Нарком и все его замы ночью выехали из Москвы. Я застал раскрытые двери кабинетов Главных управлений и кабинета наркома, а на полу кипы бумаг. У здания наркомата нет ни одной машины, наркомат не охраняется. Когда все это произошло? Из наркомата я вышел ровно в 23 часа, и разговоров об эвакуации не было.

Оказывается, в полночь пришло указание срочно эвакуировать город: наркоматы, предприятия с оборудованием, людей… На фронте положение серьезное. Кому смогли – по телефону сообщили о срочной эвакуации и об отъезде из Москвы в 6 часов утра. У Алешиного папы, как и у многих работников наркомата, телефона не было. Объявили, что все оставшиеся сотрудники наркомата, а их оказалось большинство, должны собраться вместе и со своими семьями прибыть к зданию Корбюзье, Союзного наркомата. Там составляли списки эвакуируемых по железной дороге. Эшелон проследует на восток – новое место расположения наркомата. Номер эшелона известен, номер вагона тоже, отправление в 13 часов. Надо быстро собраться, взять с собой самое необходимое и, главное, теплые вещи.

С этого момента и Алеша стал ощущать несколько нервическую обстановку в семье. Все происходило молниеносно: составили список вещей, в который Алеша включил несколько книг, укладывали вещи в чемоданы и в какой-то мешок, который на скорую руку мама сшила из портьер и скатерти. Самого необходимого оказалось очень много – до сборочного пункта дотащить все это невозможно. Пришлось Алеше расстаться со своими книгами. Было решено брать только самое необходимое. Папа отложил в сторону летний костюм, мама – туфельки на каблуках и какие-то платья, но добавила запас белья, старые, еще хорошие теплые вещи и моток шерсти, хотя сама не вязала.

– Зачем? – спросил Алеша.

– Научусь или обменяем.

«Обменяем, – подумал Алеша. – Это что-то новое».

Собрались быстро, как вдруг почти без стука в дверь буквально влетел друг родителей Северьяныч, из старых большевиков с дореволюционным стажем.

– Как хорошо, что я вас застал, – он сильно волновался. – Думал, уже не увидимся. Всю ночь был в райкоме – жгли партийные документы. Какая здесь тишина! Вы что, оторвались от жизни? Фронт прорван, понимаете: фронт прорван, про-рван! В Москве паника! Немцы в Химках и вот-вот войдут в Москву, каждый час дорог! Я за вами! Поехали вместе с «Парижской Коммуной»… Наш эшелон будет грузиться еще два часа, время пока есть. Наконец дали команду эвакуировать Москву: станки на платформы – и на восток! Думаете, команда на эвакуацию дана без ведома Сталина, что ли?! И паровозы гудят!.. Это означает, что Москва будет оставлена.

Северьяныч, всегда спокойный, неторопливый и даже несколько вальяжный, запаниковал. Таким Алеша видел его впервые. Мама подошла к нему обняла и поцеловала:

– Спасибо тебе, Володя! Но мы решили ехать с наркоматом!

Северьяныч сел на мешок с вещами, попросил у Алеши воды, вытер лицо и бритую голову платком необъятных размеров, помолчал. Потом вдруг схватил два самых больших чемодана и поволок их к дверям.

– Поехали, я на машине подброшу вас к Сретенским, а дальше, к наркомату не пробиться – автомобильные пробки вдоль бульвара.

– Подожди, Володя, на дорожку, по обычаю, надо присесть, подумать, осмотреться.

Когда вынесли вещи в коридор, из всех дверей вышли соседи: мужчин уже мобилизовали, остались одни женщины. Тетя Катя плакала, у тети Тани глаза были на мокром месте, тетя Галя всхлипывала… Им было жалко и тех, кто уезжал бог знает куда, и себя, остающихся. Да и куда им податься? Городок Верея, где у тети Гали родня, уже оккупирован, и тетя Катя еще не знает, куда ехать… Никто до конца еще не осознавал, какая страшная беда накатывается. Как волна во время шторма, подхватит, закрутит всех без исключения – одних выбросит на берег, а других унесет с собой на дно через борьбу, через мучения, к гибели. А вышло так, что никого из жильцов этой квартиры война не тронула.

Когда они вышли на улицу, то из тишины квартиры сразу попали в атмосферу суеты и паники. Непрерывно звенели переполненные людьми трамваи, пролетающие мимо остановок. И шли не по своим маршрутам, а к трем вокзалам. Если трамвай останавливался, то его брали штурмом. В открытые окна вагонов запихивали чемоданы, мешки, передавали кому-то детей. Обхватив стенку между двумя окнами трамвая и вогнав носки ботинок между горизонтальными планками предохранительной решетки колеса, отрешенно висел человек, не обращая внимания на ругань кондуктора. На ступеньках лестницы, ведущей к дуге трамвая, тоже висели люди, забросив свои вещи на крышу. И там, на крыше, под проводом высокого напряжения, прилепились люди, тесно прижавшись друг к другу, чтобы не слететь с крыши на поворотах. На ступеньке открытой площадки также висело по три-четыре человека. На коротких остановках они соскакивали на землю, давая отдохнуть своим одеревеневшим рукам и ногам. Не было видно ни милиции, ни красноармейцев, ни вообще людей в военной форме. Иногда пролетали редкие автомобили, и на светофоры никто не обращал внимания.

У продовольственных магазинов жались маленькие кучки людей, еще не успевших отовариться – то есть получить по продовольственным карточкам что-нибудь из оставшегося в закромах. Что-то выдавали просто по предъявлению паспорта, или справки из домоуправления, или вообще без всяких бумажек – лишь за деньги по стоимости товара. Москва жила одним днем, завтра все могло измениться. Над столицей нависли тяжелые свинцовые облака, казалось, вот-вот они покроют ее своей тяжестью. Алеша с родителями распрощались с Северьянычем и от Сретенских ворот по бульвару потащились со своими вещичками к дому Корбюзье.

Дальше все развивалось с калейдоскопической быстротой. Те, кто оказался на сборном пункте в шесть часов, уже уехали на машинах к эшелону, другие ожидали следующего рейса к вокзалу. Некоторые отправилась туда пешком без вещей, рассчитывая, что чемоданы и тюки им потом подвезут на грузовике.

Неожиданно возникло предложение для группы сотрудников, с которыми работал Алешин папа, выехать на грузовике в Горький, а оттуда по Волге до Сызрани – места назначения. Грузовик быстро переоборудовали в фургон, проще говоря, в кузове из фанеры и реек соорудили стенки и крышу. Всего отъезжающих было человек семь-восемь. За руль машины сел мужчина, только недавно получивший водительские права и фактически не имевший опыта вождения автомобиля. Конечно, рискованно, но другого выхода не было. Немцы уже были в Химках, мощную оборону на этом направлении еще не организовали, и именно здесь противник мог прорваться в Москву. Но уезжающие в эвакуацию этого не знали. Они только видели, что армии в городе нет, что милиция покидает город. Надо было действовать быстро и решительно. Мягкие вещи разместили так, чтобы на них было удобно сидеть. Алешу вместе с женщинами усадили в глубине фургона, а мужчины расположились у откидывающегося борта грузовика. Машина тронулась в путь во второй половине дня.

Из города выезжали долго, так как время от времени попадали в пробки. На дорогах царил хаос: вперемешку ползли трамваи, грузовики, автобусы, немногочисленные легковушки и даже телеги. Все звонило, гудело, водители ругались. Затем вроде бы начиналось какое-то конвульсивное движение, но вскоре опять все замирало. И так бесконечно: от пробки до пробки, через Таганку, до «Новых домов», что у моста через Горьковскую железную дорогу. Там машину впервые остановил военный патруль – уставшие и замерзшие лейтенант и красноармеец с винтовкой старого образца. Находящиеся в машине встретили их восторженно. Ведь это были первые представители армии, которых они увидели за целый день. Документы проверили быстро и формально – дорога на восток, и шпионы здесь маловероятны, – хотя и несколько задержались на командировочных предписаниях у мужчин.

– Ну, бывшие москвичи, переходите в категорию беженцев, убегаете, значит, из Москвы, – сказал лейтенант и быстро пошел к другой машине.

– Итак, – сказал папа, – мы теперь не эвакуированные, а беженцы.

Ехали молча, на душе стало еще тяжелее, каждый думал о своем.

Теперь, вырвавшись на простор Владимирской дороги, машины занимали всю ширину ее полотна, встречного движения не было. Вдоль дороги цепочкой шли люди – мужчины, женщины, дети. Некоторые толкали перед собой детские коляски, доверху загруженные вещами, у большинства рюкзаки или мешки за плечами. Они уходили в деревни к родственникам, так как доехать поездом стало невозможно. Шли учащиеся ремесленных училищ, с трудом тащившие свои чемоданы. Шла милиция – понурая и угрюмая, выслушивавшая нелестные замечания в свой адрес…

После Ногинска поехали достаточно быстро, но вдруг под Петушками машину остановили: «Воздушная тревога». Все выскочили на дорогу и над головами увидели свастику, а потом самолет. Свастика первой бросилась в глаза. Тут Алеша осознал, что в его небе летит фашистский самолет, и никто его не преследует, никто не обстреливает. И самолет не стрелял и не бомбил остановившийся поток автомобилей и людей. Все решили, что это разведчик. Было уже достаточно темно, и замаскированные фары автомобиля почти не освещали дорогу. Решив остановиться на ночлег на опушке леса, съехали с дороги, а утром продолжили свой путь.

Наконец, продрогшие и усталые от пережитого за эти дни, они прибыли в Горький. На фабрике встретили эвакуированных очень радушно, тепло. Дали хлеба, накормили вкусными горячими щами с добавкой, гречневой кашей и горячим сладким чаем и сразу отправили отдыхать. Каждой семье выделили по отдельной комнате в общежитии. Папа сразу ушел на фабрику, мама занялась разборкой вещей, а Алешу уложила в постель, и, окончательно согревшись, он тут же уснул.

Утром всем эвакуированным вручали подарки от фабрики. Алеше достались замечательные кирзовые сапоги. Надев полупальто с боковыми карманами и кирзовые сапоги, Алеша отправился в город, получив указания мамы хорошенько запоминать дорогу и далеко не уходить. Фабрика находилась вблизи речного порта, и Алеша решил сначала побывать в доме Пешковых и в Кремле, а затем уже осмотреть порт. Дом Пешковых был закрыт, а в Кремль его почему-то не пустили, остался порт, где он и провел почти весь день.

Впервые Алеша увидел Волгу. Она была мрачная, серая, покрытая белыми барашками волн, поднимаемых порывами холодного ветра. Ветер срывал гребешки волн с такой силой, что заливал верхние палубы нарядных пассажирских пароходов. Штормило, но это не мешало работе порта. Мальчика поразили юркие катера и могучие буксиры, казалось, делавшие одно и тоже дело. Они крутились у скопления барж, растаскивая их по разным причалам, а загруженные баржи оттаскивали на рейд, выстраивая их цепочкой друг за другом. Там они становились на якоря. На корме одной из барж Алеша заметил черный флаг. Мальчику объяснили: это означает, что на барже покойник. До глубоких сумерек находясь в порту, Алеша не упускал из вида эту баржу. Он представлял себе, как тяжело, страшно людям находиться вместе с покойником. Сам он еще ничего подобного не переживал в свои тринадцать лет. Не только чувство страха, но и переход человека в новое состояние – холодное, неподвижное, удаленное от привычного, вызывало неприязнь или беспокойство перед неизвестным. Но с возрастом ощущение страха, и тем более неприязни при виде неизвестного покойника сменятся жалостью и состраданием.

В порту, а затем и на многочисленных судах флота стали загораться фонари. Город Горький не знал, что такое светомаскировка. Это означало, что семья Алеши уехала уже далеко от войны, и лично им война уже не угрожает, но не намного легче от этого стало Алеше.

Вечером в столовой их группа получила на ужин второй обед в полном объеме. Гречневую кашу сложили в кастрюльку и решили обобществить все имеющиеся у них продукты на дорогу – питаться всем вместе из одного котла.

Отплытие было назначено на завтра на 9 часов утра. У причала стоял пароход с пришвартованными к обоим его бортам баржами. Через открытый люк в глубокий трюм баржи вела широкая и достаточно пологая лестница с перилами. Хотя ветер стих, на палубе баржи было холодно, а внутри душно. Москвичи расположилась в носовой части баржи перед люком, но вскоре все продрогли – волжский ветер пробирал до костей. Мама заставила Алешу надеть все теплые вещи и даже шапку-ушанку и шерстяные носки под кирзовые сапоги, и первый раз в жизни кожаные перчатки, папины. Кипяток можно было получить на нижней палубе парохода в неограниченном количестве, чему все были рады и пили кипяточек с утра и до вечера, чтобы согреться. С уборной было сложнее. Приспособленную для этих целей будку поместили метрах в четырех за кормой баржи, на крепко сколоченных кронштейнах. К будке пристроили мостик с перилами. Поэтому на корме всегда мерзла очередь желающих попасть в эту будку.

Но что за рай Алеша обнаружил, когда перелез на пароход, верхняя палуба которого была почти вровень с крышей баржи. В сверкающем огнями салоне между пассажирскими каютами 1-го и 2-го класса на стенах висели картины, ковры покрывали пол. И лестница, ведущая в 1-й класс, также была покрыта ковром, который прижимался к каждой ступеньке медными прутьями, горящими от света, как и медные перила лестницы. Было тепло и уютно. Внизу мерно постукивала машина, и вибрация от ее работы ощущалась через ковер и легкую рябь на занавесках окон салона. И вдруг Алешу охватил ужас. Здесь ничто не напоминало, что идет война, что рядом в трюме баржи неустроенные люди, быть может, полуголодные, зябнущие на холодном осеннем ветру, плывущие в неизвестную жизнь, хотя и вдали от войны, но уже испытывающие неведомые им в мирное время тяготы. А здесь, в салоне парохода, окруженного баржами с сотнями беженцев, не было и намека на военное время.

Вдруг откуда-то появился мужчина начальствующего вида, быстрым взглядом осмотрел Алешу, видимо, хотел что-то сказать, но передумал. Поднявшись по лестнице в коридор 1-го класса, он не спеша открыл дверь первой каюты, и Алеша увидел, что она была одноместной. Одноместной! А в трюме все спят вповалку, на мешках и чемоданах. Несправедливо! В такой каюте можно было бы устроить одно место на ковре каюты, а если подумать, то еще одно, а может быть, даже два. Алеша присел на ступеньку лестницы и стал рассматривать картину, висящую напротив: московский речной вокзал в Химках, летний день, ветерок расправил флажки белоснежных теплоходов, стоящих у причалов. На причале нарядная, веселая, возбужденная публика, блестит медными трубами духовой оркестр. Хорошо, весело этим людям, они беззаботны, и над ними не тяготеет эвакуация и все корежащая, ломающая, испепеляющая война. Но что это? Причал стал заполняться военными, вперед выдвинулся военный оркестр, на водную гладь опустились гидросамолеты, стали разрываться бомбы, и Алешу стало раскачивать, как на качелях.

– Алеша, Алеша! Проснись! Как же ты крепко уснул, просыпайся, сын, – это папа нашел Алешу на ступеньках салона. – Мы решили с мамой, что тебе лучше ночевать здесь, на лестнице в салоне, чем в трюме баржи. Главное – не упади с лестницы, сядь на нижнюю ступеньку и постарайся контролировать себя во время сна, обхвати стойку перил рукой, а руки держи в боковых карманах пальто. Мы с мамой будем тебя навещать.

Так Алеша проспал пару ночей на лестнице между 1-м и 2-м классами парохода, а когда немного потеплело, он вернулся на баржу.

В Сызрани приехавших поселили в клубе, разместив всех на сцене, отгороженной от зала занавесом. Вскоре Алешу с родителями, как тогда говорили, в порядке уплотнения, поселили в частный дом в комнату площадью восемь квадратных метров. Хозяин дома – пожилой, мрачный и недовольный вторжением непрошеных гостей, со временем смирился с неизбежностью, подобрел, стал интересоваться событиями на фронте, брал читать газеты. Из всей семьи самой приветливой, красивой и стройной, как отметил про себя Алеша, который уже стал обращать внимание на женскую красоту, была старшая дочь, только что окончившая школу. Она все домашние дела завершала молниеносно, а потом исчезала куда-то до позднего вечера. Алеша для нее был мелюзгой, недостойной внимания.

Первый день появления в седьмом классе сызранской школы Алеше особо не запомнился. Он захватил с собой карандаш и толстую тетрадку, решив использовать ее одну на все предметы, а там будет видно. Класс был большой, и ребята Алеше сразу понравились. Большая часть их была эвакуирована из западных областей Украины и Белоруссии, они побывали под бомбежкой и обстрелом, уходили вместе с отступающей Красной Армией. Дети много пережили за это время и, попав в мирную обстановку, в глубокий тыл, особенно ценили возможность учиться в школе, были старательны и трудолюбивы. Через месяц в класс пришла новая учительница, Вероника Николаевна Кондратенко, молодая, обаятельная, веселая. Ребятам в ту пору особенно необходимо было теплое слово, сопереживание, рассуждения о хорошей жизни после войны, и она сразу расположила к себе класс. Потом учительницу мобилизовали в армию, но Алеша переписывался с ней долгое время, вплоть до ее кончины.

Алеша думал, что ненадолго задержится в этой школе, что скоро вернется домой, в Москву. В декабре 1941 – январе 1942 года наступление немцев остановили, отбросив от Москвы. Это была первая победа, первый разгром врага. Несмотря на быстрое продвижение немцев вглубь страны, большое число убитых и раненых, этот первый успех укрепил уверенность в победе, хотя и в худшие времена в победе никто не сомневался.

Весной 1942 года Алешин папа был включен в оперативную группа наркомата, созданную для работы в Москве. Москва в то время была закрытым городом, для въезда в столицу требовался специальный пропуск. И хотя такого пропуска у Алеши с мамой не было, они решили возвратиться домой. Таким образом, в самом конце апреля 1942 года они оказались на тупиковой ветке Московского отделения Казанской железной дороги в вагоне наркомата. Кажется, Козьма Прутков сказал, что в каждом заборе есть дырка. И вот они без вещей, налегке, чтобы не привлекать внимание военного патруля и милиции, на трамвае № 27 покатили к своему дому. Начиналась московская жизнь.

 

Глава V. Возвращение

Дверь в их комнату оказалась открытой. Там хозяйничала соседка, тетя Галя. Она что-то лепетала в свое оправдание, но мама ее объяснения оставила без внимания, лишь Алеша, с детской наивностью, искал то одну книгу, то другую, пока не понял, что они пошли на растопку: жалко было, но он молчал. Другие пропажи его не интересовали, и о них было принято не говорить.

Самой большой потерей для Алеши после возвращения из эвакуации стал уход его закадычного друга Вовки на завод. В октябре сорок первого у него появился маленький братишка, вот и пришлось ему бросить школу и пойти работать, ведь наибольший паек давали на рабочую карточку, которую получил Вовка. И его семье стало легче, не так голодно.

Уже на следующий день после возвращения Алеша отправился в Кривой переулок. Еще не подходя к дому Димыча, он услышал его басовитый голос:

– Алешка, ура, молодец, что приехал, давай сюда быстрее!

Его веснушчатая физиономия сияла от радости в раскрытом окне над подъездом двухэтажного деревянного покосившегося дома.

– Видишь, мою окна. Отковырял замазку и газетные полоски со стекол. Устроил сквозняк – пусть уходит зима и холод. Ура весне и солнцу! Поднимайся быстрее, я так рад тебя видеть, теперь заживем! – кричал из окна Димыч.

Открыв дверь квартиры и схватив Алешу за руки, он потащил его к дивану.

– Алешка, я рад тебя видеть. Наконец-то приехал. Ты стал еще длиннее, точно.

– А ты еще рыжее и здоровее.

Они уселись на диван, и Алеша узнал много новостей, происшедших в его отсутствие. Леночка работает в эвакогоспитале – в поезде возит раненых с фронта. Она младший лейтенант медицинской службы, и если состав приходит в Москву, то она приносит продукты. В прошлый раз привезла банку меда и килограмм масла из какого-то большого заволжского села, куда они отправляли своих раненых. Там развернулся госпиталь. Она оформила на Димыча аттестат, и он получает продукты и деньги. Батя на заводе находится сутками и лишь изредка приходит домой, чтобы посмотреть, как живет Дима, приносит полученные в ОРСе продукты и ложится спать на целых шесть часов. Потом уходит на завод.

– Живу я по нонешним временам очень даже неплохо. Только скучно. Наших ребят никого нет, твой Вовка на заводе: один я, как говно в проруби. Сейчас я быстро закончу уборку и угощу тебя чаем с медом, вкуснотища неописуемая.

– Ладно, Дим, чай попью, мед и пробовать не буду, не приставай, понял? А потом так не говорят, ну, про прорубь, не принято.

– Алешка, да разве это мат?

– Кроме мата есть еще нормальный язык. Так не принято, понимаешь, горе ты мое луковое.

– Ха, Леночкино выражение «горе мое луковое».

– Знаю.

– Кстати, она о тебе вспоминала, как увижу, просила передать привет.

– Спасибо.

Что-то тянуло Алешу к Диме: хотя и круг его интересов был ограничен, и читал он мало, но это все пока, пока… Главное, он тянулся к книгам, и все у него было впереди. Но, пожалуй, главное, чем покорял Дима – своим добродушием, открытостью души, правдивостью. Он еще мог соврать в исключительных случаях, после чего оправдывался сам перед собой, и перед Леночкой, и перед товарищами. А еще в его облике и поведении появлялись черты обаятельности, исчезала мальчишеская угловатость, замкнутость. Его веснушки, всегда в разговоре сияющее лицо, обрамленное торчащими в разные стороны непослушными рыжеватыми волосами, делали этого подростка чем-то привлекательным. Алеша поражался домовитостью и хозяйственностью – в квартире всегда была чистота и порядок, и за это отвечал Дима. Раз в месяц он отправлялся с Павелецкого вокзала по деревням менять старую одежду на картошку. В этих поездках его сопровождала Наташа с Ордынки – бледненькая пигалица с тоненькими белокурыми косичками и огромными лучистыми глазами. И еще Алешу тянуло в этот дом из-за Леночки – соседки Димы.

– Ты когда-нибудь видел девчонку с зелеными глазами? Но, может быть, не совсем-совсем зелеными, может быть, зеленоватыми, но очень красивыми, правда. В красоте я мало что понимаю, но не ошибаюсь – глаза у пигалицы замечательные.

Димыч со смехом рассказал, как однажды она его защищала от деревенских ребят.

– Понимаешь, окружили меня, а я и не заметил. Подходит один самый здоровый, лапу на мешок положил: «Отдай, а то изувечим», а я даже слова не успел сказать, не то чтобы вмазать. В этот момент слышу Наташкин голос, да такой грозный и решительный: «Длинный, отойди от мешка, а то башку поломаю», – и размахивает над головой ну прямо дубиной. Откуда нашла эту дубину и силы откуда взялись, дубина-то тяжелая. Здоровый-то ее не очень испугался, сам понимаешь, мешок опустил на землю, и, было, хотел к ней повернуться. А я ему: «Со мной дело будешь иметь», – да как врежу, но парень устоял. Только со второго раза я его положил. Он вскочил, и бежать, а за ним и вся его команда. Во какая Наташка у нас защитница. Ее мама литературу преподает в школе, а отец – полковник, последнее письмо получили за несколько дней до начала войны. Наташка и Леночка – двоюродные сестры, чтобы ты знал. Хорошая Наташка девчонка, верная. Я ее потом учил: надо говорить, не поломаю, а проломлю башку.

Чтобы избежать скопления детей, в 1942 году вместо школ организовали консультационные пункты. Там весь курс за каждый класс делился на три цикла, в который входили три-четыре предмета. В эти пункты ребята приходили писать контрольные работы, на консультации или для сдачи экзаменов. Такая система сохранилась в школе рабочей молодежи, но все это не походило на школу, к которой привык Алеша. В первых числах мая Димыч показал Алеше пункт, организованный вблизи Кривого переулка. К полуголодным ученикам учителя относились снисходительно, и уже к середине августа ребята сдали все экзамены за седьмой класс и отнесли документы в свою родную среднюю школу. В канцелярии их встретила незнакомая учительница, она сообщила, что все, кто зачислен в восьмой класс, через два дня поедут в совхоз на две недели.

Уезжали с Павелецкого вокзала. Перед отъездом всю группу повели в ресторан обедать. Обед состоял из тарелки щей, в которой плавал один лист капусты и отсутствовали какие-либо намеки на жир. У каждого в вещмешке была своя ложка, и они, быстро разделавшись со «щами», тут же выпили сладковатый, чуть тепленький чай, к которому подали маленький кусочек белого хлеба. Только в вагоне, перебирая вещи в своем вещмешке, Алеша обнаружил, что в ресторане забыл свою ложку – тяжелую мельхиоровую, другой, попроще, дома не было.

– Ах ты, шляпа, Алешка, как же теперь без ложки две недели? – сокрушался Димыч. – Ладно, без ложки проживем, у меня-то есть – обойдемся одной. Ложку жалко – такая красивая. Как же я не усмотрел! За тобой нужен глаз да глаз.

– Да не привык я к такому обеду, – оправдывался Алеша, – пообедаешь, и мама все уносит на кухню. Вот и сплоховал. Мне не ложку жалко, а маму. И не за ложку переживать будет, а за меня, что я такой несобранный. И не упрекнет даже. Она все думает, каким я буду взрослым.

– Взрослым ты будешь на своем месте – в обиду себя не дашь, не кулаком, а башкой и словом, это я тебе точно говорю. Пусть она не беспокоится.

– Тоже мне, психолог нашелся.

Поезд ехал медленно, часто останавливался, лишь после пронзительного гудка пошел быстрее. И ребята решили спеть песню: «Эх, хорошо в стране Советской жить…» Но почувствовав в вагоне неодобрительное и даже враждебное отношение к их затее, умолкли. Пассажирам было не до песен, поезд шел в сторону Ступино, к фронту. Когда все шумно высыпали из вагона на каком-то полустанке, то услышали канонаду – там была война. Притихшие, они пошли за встречающим, который проводил ребят к двум пустующим избам.

– В этой, – он указал на большую избу, где окна были забиты фанерой, – будут жить мальчики, а в другой девочки, вместе с учительницей. Старшим среди мальчиков я назначаю тебя, – и он указал на Диму.

– Лучше Алешку, – предложил Дима. – Это вот его.

– Нет, тебя!

– Почему?

– Ты хозяйственнее.

– Откуда вы знаете!

– Вижу, не слепой.

В избе была одна большая комната, пол которой был покрыт толстым слоем соломы, а в дальнем углу – чуть ли не скирда душистого сена.

– Сено пока не трогать, не про нашу душу. Бригадир разрешил, но раздавать буду я, – распорядился Дима. А сейчас надо открыть окно – проветрить избу. Спать будем по двое, разбирайтесь кто с кем. Нас десять – значит, пять постелей. Мы с Алешкой, да, Алешка? Остальные по договоренности.

Ребята сразу признали в нем старосту. Пока устраивались с постелями, стало смеркаться, и Дима закрыл окно, чтобы не напускать в избу холодного воздуха и вечернюю сырость. Затем Дима с Алешей и еще двумя ребятами пошли в совхозную столовую за обедом и ужином и за котелками. На обед полагалась жидкая пшенная каша, крутое яйцо и много зеленого лука, а на ужин густая пшенная каша, и так каждый день две недели. Пшенную кашу давали и утром, слегка полив подсолнечным маслом. Отдельно выдавали 300 граммов черного хлеба и соль в неограниченном количестве. Первое время Алеша с Димой пользовались одной ложкой на двоих по очереди – сегодня первым целый день ел один из них, завтра другой, – пока Дима не выпросил под личную ответственность ложку для Алеши.

– Алешка, от такой еды мы скоро ноги протянем, надо промышлять.

– Как?

– А черт его знает, что-нибудь придумаем. Поможет бригадир. Он мне сказал, что надо подкормить нас на свежем воздухе. Может, на этой работе малость поправятся москвичи.

Димыч получил разрешение кроме обеда в столовой, для каждой пары ребят ежедневно получать по полкочана капусты, по три морковки и полкилограмма прошлогоднего картофеля. И еще дали на всех пол-литра подсолнечного масла.

– Ну, ребята, теперь заживем. Завтра на всех получу кастрюлю. Щи, или что там у нас получится, готовить будем на костре, пока не стемнеет, чтобы не нарушить светомаскировки. Есть один чугунок – попробуем в печи варить картошку на всех.

Хозяйственным человеком оказался Димыч, и все его слушались беспрекословно, даже учительница, которую они изредка видели. С девочками они не виделись, к ним не заходили. Уставали так, что едва хватало сил дотащиться до столовой, а потом до избы, чего-нибудь приготовить – и на боковую. Ночи стояли холодные, спали ребята, укрывшись байковыми одеялами и пальто и прижавшись друг к другу, глубоким беспробудным сном.

Однажды к Алеше подошел бригадир и сказал, что снимает его завтра с рытья ям для закладки овощей на зиму и отправляет на товарную станцию сдавать по накладной три подводы с капустой.

– Будь осторожен, если не довезешь государственный груз – уголовное дело, арестуют, ясно?

– Конечно, довезу, не беспокойтесь.

Утром Алеша, не зная куда идти, ждал возле избы бригадира. Он появился во главе трех подвод с унылыми и безразличными к окружающему миру возчиками, пожилыми мужиками, понуро сидящими на подводах. «Кто они такие? Почему не в армии, идет война?!» – подумал Алеша.

– Мужики, он ответственный за груз, у него документы. Зовут его Алеша. Повезете на дальний железнодорожный склад сдавать капусту. Накладные у него. В случае чего ему поможете, понятно?!

Мужики с полным безразличием отнеслись к словам бригадира, даже головы не повернули. Мужик на первой подводе произнес: «Но-о-о!», пошевелив нехотя вожжами, и обоз тронулся в путь. Алеша положил накладные во внутренний карман курточки, застегнул его на пуговицу, а клапан кармана пристегнул английской булавкой. Дорога была не длинная, километров пять-шесть. Алеша шел сбоку обоза и несколько раз пытался заговорить с возчиками, но они демонстративно отворачивались и молчали. Позднее Алеша узнал, что они получили повестки из военкомата и завтра их заберут в армию. Дома по хозяйству столько дел, а тут отрывают поездкой в последний день. Но почему они в таком случае не торопили лошадей, почему так безразлично, как из-под палки, отнеслись к этому заданию? И почему нельзя было послать других?

– Алеша, некого. Они последние, – потом объяснил ему бригадир.

– Я бы мог и сам запрячь лошадь и довез бы без приключений.

Бригадир промолчал. Можно ли доверить городскому мальчишке последнее богатство совхоза – трех лошадей… Хотя парнишка открытый, ответственный, не возьмет и копейки чужой…

– Нельзя, ты городской, не знаешь нашей жизни. Думаешь, мне их не жалко, знаю, что клянут последними словами. Жизнь такая подневольная. За нас решали, кому жить, а кому в пехоту, на войну. Вон сколько времени не трогали, теперь и до них добрались, а потом и до меня.

– Как же так, а кто же будет работать?

– До победы работать придется бабам да ребятишкам. А победа будет для всех радостной – для тебя, парень, мабуть, счастливой, как и для большинства народу, а для наших баб, без нас, мужиков, горше полыни.

– Почему без вас?

– А не спрашивай, не понимаешь пока… Пехота мы.

Когда их обоз подъезжал к околице деревни, вдруг откуда-то выскочил мальчишка и, подбежав к телеге, схватил кочан и стрелою исчез с ним за углом дома. Затем появился второй… Пока Алеша пытался догнать одного, появился третий… Возчики к происходящему относились с демонстративным безразличием, а к этому времени компактный обоз растянулся в длину. Отстала последняя телега, а затем от первой – вторая, и Алеша был не в состоянии сберечь свой бесценный груз в целости.

– Ребята, не трогайте, это не моя капуста – она государственная!

Но как ни бегал он вдоль обоза, как ни кричал, призывая к совести, все его усилия были бесполезны. Да и налетевшая, как саранча, ребятня едва ли была старше семи-восьми лет, и никого не трогало, груз государственный или не государственный: на телегах лежала еда – привычная капуста, и их поступком руководило голодное брюхо. Потом, как по команде, обоз опять стал компактный, и красный от волнения Алеша понял, что он недодаст государству десять-двенадцать кочанов. Когда Алеша сдавал свой груз, кладовщик, пристально на него посмотрев, спросил:

– Был налет по дороге?

– Был.

– Вижу по лицу, что был. Не переживай, на весах не видно.

И отдал Алеше заполненную накладную со штампом «Груз принят». Размышляя о пережитом, Алеша решил, что между возчиками и ребятишками был сговор, что на околице, где нет свидетелей, они растянут обоз, а ребятишки схватят по кочану и огородами отнесут мамкам. И чтоб никто не видел: теперь и за кочан капусты могут три года дать. Но хотелось мужикам, завтра уходящим на фронт, хоть что-то доброе сделать для семьи, хоть кочан капусты добыть. А такая кроха с воза – что комар на весах.

Когда Алеша проходил мимо полустанка, там стоял военный эвакогоспиталь. Пыхтел паровоз где-то, людей у состава не было видно, было довольно тихо. Погруженный в свои мысли, удаляясь в сторону поселка, он вдруг услышал:

– Алеша, если это ты, то обернись, взгляни на пятый вагон, это я, Лена!

Он узнал голос и бросился обратно к составу, на ходу отыскивая пятый вагон. Он увидел открытое окно… и золотые волосы, и руки, руки, которые плавали по внезапно потяжелевшему воздуху. Это была Леночка, и почему-то застучало сердце не так, как обычно.

– Леночка, – только и успел прокричать он, – это я, я! И Димыч со мной, у нас все хорошо.

– Я знаю, я была дома, – ответила она, сложив ладони рупором. – Мы едем на фронт. Сейчас поезд тронется… вот и тронулся. До свидания, до скорой встречи в Москве, у нас. Потрепи за меня рыжие кудри Димыча!

Она еще долго махала рукой и что-то кричала, а Алеша застыл как вкопанный, пока вагоны, подпрыгивая на стрелках, не убежали вдаль, за могучим паровозом. Он еще долго стоял на полустанке, повторяя: «Леночка, Леночка, ну как же так, как же так…»

И поезд давно исчез, и сердцебиение вошло в нормальный ритм, и он уже мог спокойно думать и посмотреть на себя со стороны. «Что, собственно, произошло, что меня так взволновало? Лена! Недаром я любил ходить к Димычу, когда там бывала Леночка. Тогда это было понятно: мне нравилось приходить к ним, видеть и говорить с ней, и читать стихи, и смотреть, как она их слушает… Но сейчас было все как-то по-другому. Ее облик, волосы, голос… Было достаточно услышать ее голос, даже не увидеть ее, а сердце уже вырывалось из груди. Восьмиклассник влюбился в младшего лейтенанта – вот что со мной произошло! Надо забыть Лену: это свойственная мне влюбчивость, а Лена – просто старший товарищ, и все. Алешка, иди и топай своей дорогой».

В день их отъезда почему-то более интенсивно, чем обычно, доносилась артиллерийская канонада и, не дождавшись пассажирского, уже в надвигающейся ночи они всей группой разместились на площадке товарного вагона. Это был «порожняк», спешивший в Москву за очередным грузом для фронта. Алеша с Димой повисли на ступеньке площадки, одной рукой держась за поручни, стараясь откинуть тело как можно дальше от вагона, навстречу ветру и искрам паровоза. Но ветер относил дым от болтающихся на ступеньке ребят по другую сторону вагона, лязгали буфера, и вагон раскачивался и подпрыгивал на стыках рельс.

– Алешка, вот это жизнь, красота!

– Димыч, смотри над нами «ведут» фашиста!

– Где, где? Вижу, ура!

В перекрестье прожекторов четко был виден серебристый самолет и вокруг него венцы разрывающихся зенитных снарядов.

– Что же они никак не могут в него попасть!

– Подожди, попадут. Попали, ура!

Было видно, как из плавного полета самолет перешел в штопор, и за ним потянулся черный хвост дыма.

– Только наших соколов почему-то не видно. Почему, Алешка, как думаешь?

– Наверно, для решительного боя готовятся, здесь и зенитки справятся.

Вскоре на какой-то станции их поезд остановился рядом с пассажирским составом. «Если пассажирский, – решили ребята, – то только на Москву», и вся группа, как горох с полки, посыпалась с площадки товарного вагона. А их состав тут же тронулся дальше, быстро набирая скорость. Двери в пассажирские вагоны оказались закрытыми, и стоять так близко от бесконечно длинного и летящего с каждой минутой все быстрее товарного состава, поднявшего настоящий ураган пыли, стало опасно.

– Ребята, садитесь на корточки или прямо на землю цепочкой один за другим посередине, между составами. Задний пусть держит переднего за плечи, вещи по бокам. Глаза закрыть, дышать носом, – вдруг закричал Алеша, – слушать мою команду всем!

Может быть, из за грохота вагонов не все слова были услышаны, но уже через мгновение все сидели на земле, и учительница тоже, а потом, когда товарный прошел, долго отряхивались от пыли, трясли курточки, пальто, платки.

– Ну вот, все живы-здоровы, а в баню пойдем в Москве.

– Алешка, откуда это у тебя?

– Что?

– Способность командовать. Ты же всегда говорил о себе как о штатском, цивильном.

– А ты чего молчал, известный по всему Кривому боксер, а в будущем военный начальник?

– Не успел! Откуда ты взял про военного? У них на первом месте: «Вперед, любой ценой!» Это не для меня, я добрый.

– Добрый, добрый, а нос мне своротил.

– Алешка, ты мне всю жизнь об этом будешь напоминать?

– Димыч, я хоть раз об этом вспоминал? Ведь нет. Извини ты меня за это и забудь.

Открылась дверь пассажирского плацкартного вагона, и проводница, чувствуя себя немного виноватой, оттого что не заметила ребят раньше, устроила девочек в своем купе, а мальчиков в одном отсеке на шести полках.

– Ребята, вы молодцы, а то бывают случаи, погибают люди, особенно если идут два состава. А вы догадались сесть на землю, молодцы. Видно, хорошая у вас учительница.

– Пустое место, – пробурчал Димыч.

Алеша больше ничего не слышал. Он тут же сидя уснул на первой полке между Димычем и Колей – тихоньким, маленьким, застенчивым и неразговорчивым пареньком из их группы. Алеша спал так крепко, что его с трудом растолкал Димыч.

– Алешка, смотри, все твои сбережения упали.

На полу лежал папин бумажник, в котором были деньги, выданные мамой и заработанные в совхозе, и справка, что он, московский школьник, направлен на сельхозработы.

– Димыч, а как же ты заметил?

– А я не спал, не хотелось. В таких ситуациях за тобой нужен присмотр. Ты здорово наволновался там, между поездами, и вообще устал, а в тепле тебя разморило, внутренний карман английской булавкой не застегнул, а пуговицу потерял, не успел пришить.

– Точно, Димыч, спасибо.

Утром Алеша был дома – усталый и счастливый. Он сохранил мамины деньги, добавил то, что заработал в совхозе. А в сумке у него лежал бесценный груз: кочан капусты, по килограмму моркови и свеклы и килограмма два прошлогодней, но еще вполне приличной картошки. Мама обняла, поцеловала, прижала к себе, и так они долго молча сидели на диване.

– Мы с папой волновались за вас. Как вы там жили? Расскажи со всеми деталями, подробно, ведь ты впервые был один, без нас. А эти продукты сверх денег? Ясно! Ты становишься добытчиком, мальчуган.

– Хорошо, мамочка, все расскажу. А как папа?

– Он, как ты знаешь, на казарменном положении, но пару раз прибегал домой. О нас не беспокойся. Я получила работу, печатаю на машинке различные материалы, получаю продукты по карточке для служащих, иногда папа приносит кое-какие суррогаты, например, патоку, казеиновый клей. Из них получается что-то съедобное. Вот так, сынуля, и будем жить, пока не победим.

А затем наступила тревожная, холодная и голодная зима, завершился разгром под Сталинградом армии Паулюса, затем под Курском гитлеровских танковых армий, а в 1944 году наши войска перешли государственную границу и устремились к Германии. Война приближалась к победному концу.

 

Глава VI. Алешина квартира

А между тем в квартиру возвратились фронтовики, и жизнь стала входить в привычную мирную колею. В относительно спокойную жизнь квартиры нервозность, а лучше сказать, панику вносило появление «фина», так называли фининспектора, контролирующего уплату налогов у кустарей-частников. Каким-то чудом портные узнавали, что вот-вот должен появиться «фин». И все приходило в движение – прятали и законченную, и незавершенную работу, раскрашенные цветными мелками, в иголках заготовки будущих костюмов и пальто. «Фин» мог наложить дополнительный налог, оштрафовать, а люди и без того еле-еле сводили концы с концами.

Благополучное для портных завершение деятельности фининспектора или, наоборот, обнаружение недоимки, – вся эта психологическая встряска требовала разрядки. Обычно она завершалась принятием пару раз по поллитровке, после чего мастеровые били своих жен. Лупили – куда попало. Только Алешины родители могли остановить это зверство. Однажды, уже будучи первокурсником, Алеша вмешался в одну такую бойню и огрел дядю Пашу палкой от щетки по заднему месту так, что пришлось потом дяде Паше заниматься своим портняжным делом, сидя на подушке. После этой истории с Алешей он разговаривал слащаво-елейным голосом, полусогнувшись, наклонив голову набок, шепелявя беззубым ртом:

– Алеша, ну кто тебя научил драться – это нехорошо. Я пожалуюсь на тебя папе и маме.

«Он разговаривает со мной, как с младенцем, – подумал Алеша. – Совсем сошел с ума».

С войны дядя Паша пришел законченным алкоголиком. Служил он при штабе, шил военному начальству шинели, и за каждую примерку шинели ему подносили и подносили – чтоб сидела как влитая. Дрожали руки, кроить ткань он уже не мог – все делала тетя Маруся, его жена. В запое бегал по всей квартире в исподнем, что-то бормотал, никого не видя мутными с красными прожилками склеротическими глазами, натыкаясь на соседей, затем проползал на коленях весь коридор, заглядывая под тумбочки и столики, а вползая в уборную, даже за унитаз. Дядя Паша продолжал пить. С утра пораньше он, как правило, бежал «на уголок», где уже с семи часов можно было «принять» двести граммов. Потом ему начали мерещиться черти, которые подсказывали: убей, зарежь жену, освободись. И он орал дурным голосом: «Зарежу, Маруську! Куда спряталась, зараза, все равно найду!»

И однажды в приступе алкогольной горячки, услышав, что за ним приехала милиция, беспомощный, слабый и жалкий с криком «меня они не найдут», он повесился между этажами на лестнице черного хода.

Другой портной – дядя Витя – интересовался книгами и пил сравнительно мало. Но время от времени, по разным причинам, а может быть, и без таковых, давал тете Гале, своей жене, затрещину, сопровождая отборным матом, чтобы знала свое место. Но иногда в него вселялся дьявол и он молча бил тетю Галю, которая голосила во всю ивановскую, что ее убивают. Алешиной семье приходилось вмешиваться. В ответ они всегда получали заверения в искреннем к ним уважении, что ровным счетом ничего не было, что все это ерунда и не стоит беспокоиться. После войны дядя Витя, который тоже портняжил при каком-то штабе, пришел сломленным и тихим. Видно, и туда до него дошли слухи, что к тете Гале захаживал какой-то подполковник с гостинцами, давал деньги, ночевал. Однажды состоялась их встреча, прошедшая цивилизованно, после чего наступило затишье пред бурей. Квартира притихла. И вот началось… Алеши вместе с родителями тогда не было в Москве, но, по рассказам очевидцев, мордобой продолжался несколько дней и закончился публичной поркой солдатским ремнем. С тех пор наступил мир на все времена, но из-за этой жуткой экзекуции у тети Гали стала трястись голова.

Иногда к наведению порядка в жизни соседей приобщался Алешин дядя Жорж – брат папы. Жил он на Коровьем Валу в двухэтажном деревянном покосившемся доме с удобствами во дворе. Его соседями были возчики и грузчики, с которыми он водил дружбу. В глубине двора была конюшня и лошади, которых он любил еще со времен Гражданской войны. В отличие от папы, спокойного и сдержанного в своих чувствах, дядя отличался веселым, а при соответствующих обстоятельствах даже буйным нравом, и с энтузиазмом и восторгом относился к жизни во всех ее проявлениях. Мальчишкой он убежал из дома в Красную Армию и закончил воевать в 1922 году в Уссурийской тайге и на Тихом океане. Он любил вспоминать о лихих «свадьбах» с затосковавшими молодками и вдовами во время передышек между боями в многокилометровых походах по Украине, России, Сибири. А один случай и вовсе удивительный. Их отряду, заблудившемуся в Уссурийской тайге, тунгусы дали проводника – маленького человечка, закутанного в мех и тряпки. Ночью этот человечек исчез, а они были в тылу у белых. Пройдя совсем немного по следу, дядя увидел проводника, который под своими одеяниями держал, как ему показалось, что-то мяукающее.

– Куда ходил?

Вместо ответа проводник на мгновение распахнул полы одежды, и дядя увидел на лисьем меху голенького младенца.

– Баба?! – с удивлением и восторгом заорал он. – Ребята, проводник-то наш – баба! Ушла от нас рожать! Нашему полку прибыло – человек родился в Красной Армии!

Были у него истории и страшные, и веселые, любил он и грубоватые красноармейские шутки-прибаутки. И хотя дядя Жорж окончил рабфак и институт, это ни в коей мере не изменило его компанейского характера постоянного тамады, любителя выпить и побалагурить.

О его появлении в квартире, обычно приуроченного к семейным торжествам или праздникам, извещал яростный и продолжительный трезвон колокольчика. Открывались двери, и женское население высыпало ему навстречу: Жорж пришел! Значит, можно на минуту-другую отвлечься от будничной жизни. Он шумно продвигался по длиннющему коридору, подбрасывал вверх смеющуюся тетю Катю, кого-то смачно целовал в губы, кого-то ласково шлепал по попе. Галантно вальсируя с тетей Валей, каждой женщине целовал ручку или щечку и под шуточки и смех проходил по всей квартире.

На пороге юношества, когда спокойные сны детства сменились на буйно-вожделенные и тревожные, Алеша стал обращать внимание на тетю Катю – ту, чья дверь выходила на кухню. В то время ей было лет тридцать пять, хотя он этого и не осознавал. Он видел плоть! Соседка жила вместе с дядей Колей, спокойным, тихим, болезненным, освобожденным от армии, служившим где-то кладовщиком, рано уходившим и поздно возвращавшимся. Тетя Катя не работала. Алеша плохо помнил ее лицо, но помнил тело. Она выходила на кухню в расстегнутом халатике, надетом на полупрозрачную комбинацию телесного цвета, под которой были видны большие, но уже опадающие груди. Можно было увидеть живот, складки на животе и на бедрах, и толстые ляжки ног, и вообще все, да еще при некотором воображении. Его сердце было буквально готово вырваться из груди, чтобы своим бешеным стуком, гулом наполнить не только его тело, но и ее. И вместе с тем он боялся, что она услышит это буйство его сердца. Обычно она стояла, опершись на столик толстенькой попой возле своей двери, как раз напротив раковины, над которой он умывался. А в кухне никого не было – только они и более никого. И что ему стоило резко повернуться к ней, схватить ее за руки и оказаться в ее комнате. Сколько разных вариантов прокручивалось в голове. Она могла его оттолкнуть, осмеять мальчишку, но могла и спасти от вожделения, удовлетворить инстинктивное к ней стремление какими-то незнакомыми действиями и успокоить. Но кто-то из них должен был сделать первый шаг, неизвестно к чему бы приведший. «Для нее, – думалось Алеше, – я ребенок, выросший в подростка». В то же время в его глазах она – тетя Катя, взрослый, хороший и добрый человек. Его поступок мог ее обидеть, оскорбить – вертелось в голове Алеши. Во время войны иногда она приходила к ним в комнату, приносила кусочек хлеба с маслом и смотрела с мамой, как он ел, и у обеих глаза становились влажными. Засыпая, в который уже раз, он снова и снова видел эту завораживающую плоть и свои губы, слившиеся с ее губами, и ее груди с алыми сосками. Иногда снилась Леночка – нагая, тоненькая и изящная, с маленькими округлыми стоящими торчком грудями и ложбинкой между ними, которая вела к аккуратной дырочке пупка, после чего терялась в треугольнике золотистых райских кущ промежности. А поскольку Леночка снилась в одной позе – лежащей на спине, подогнув ногу, то бедро немного смещалось в сторону, отчего с этой стороны контур тела принимал несколько гротесковую форму скрипки, гитары, виолончели – чего хотите. Ему снился весь абрис трепещущим и поющим на высокой или, напротив, низкой ноте. Он просыпался с испариной на лбу и с ощущением на губах только что целованного упругого женского тела. До утра после этого мучения он больше не спал, боялся уснуть, так как вероятность этого мучительного сна могла повториться. Потом эти безумные сны сменились на вполне спокойные и утешительные. Его уже больше не интересовала тетя Катя, а волновали подростки-девочки, но уже как-то по иному – больше платонически, чем физически, пока одна из них не захватила его целиком, и даже ее образ, промелькнувший в окне, вызывал восторг. Потом, про себя, не вслух, чтобы не обидеть тетю Катю, он думал: складная женщина была, складная, в замечательных складках. И почему она приходила и смотрела, как он умывался, когда на кухне никого не было, молчала или произносила ни к чему не обязывающие слова, так, чтобы что-то сказать, или просто вздыхала. Сны о Леночке лежали в подкорковых слоях мозга в другой степени реальности, если для формирования снов это имело значение.

На кухне шумели примусы, коптили керосинки, на сковородках потрескивало сало под жарившейся картошкой, в кастрюльках томились щи, и начинали закипать всевозможные супы – и постные, и скоромные. Все это происходило одновременно на пяти-семи керосинках и примусах, расставленных на огромном кухонном столе, занимавшем пространство от дверей на лестницу черного хода почти до комнаты тети Кати. На кухне также размещалась огромных размеров плита, которую топили колотыми дровами полуметровой длины. Плиту разжечь было непросто – дымоходная труба была забита сажей и отчаянно дымила. Время от времени приходил трубочист, одетый в брезентовую робу с брезентовым колпаком на голове, перепачканный сажей с головы до пят, с нехитрыми приспособлениями: тонкой веревкой в несколько десятков метров, лежащей на плече, а также с мешком, гирькой и щетками, чтобы сбивать в трубах сажу. На улице он кричал: «Трубочист, трубочист!», словно предупреждая, что может испачкать прохожих, а войдя во двор, те же слова выкрикивал как-то по-другому: протяжно и громко. На кухне его появление вызывало оживление, добрые шутки, притворный ужас, что он всех перепачкает. Его приход означал, что вскоре начнется большая стирка, что к всеобщему согласию установится порядок – кто за кем. Стирали белье в корыте, установленном на двух табуретках, используя новинку того времени – стиральную доску. На плиту ставили баки с бельем, заливали водой, насыпали мыльный порошок, соду и еще что-то, и все эти три-четыре бака кипели, пенились, шипели, включаясь в общий хор примусо-керосиновой симфонии. Иногда пары от кипящих баков настолько заполняли кухню, что, пробираясь к черному ходу во двор, мальчишка вполне мог представить себя пловцом, плывущим в воде брассом или еще каким-то стилем, за что вдогонку слышал беззлобное порицание тети Тани: «У, неслух».

После войны в доме провели газ, как тогда говорили – саратовский, и центральное отопление. Это означало: долой плиту, примусы и керосинки, сажу и копоть, а в Алешиной угловой комнате – и сырость, с которой родители ничего не могли поделать. Это была революция, которую вся квартира встретила с большим энтузиазмом, как начало новой жизни. Был выброшен большой стол с примусами и керосинками и на его месте установлены три великолепные газовые плиты с четырьмя конфорками и духовкой в каждой, никелированными кранами, эмалированными поддонами и прочей красотой. Подросло молодое поколение, и в некоторых комнатах площадью 16 – 20 квадратных метров проживало теперь фактически по две семьи. За каждой семьей закрепили по одной конфорке, многодетной – выделили две конфорки, только Целебеевы, отказавшись от современного способа приготовления пищи, продолжали готовить еду в своей комнате на примусе.

И так как благодаря саратовскому газу приготовление пищи теперь обходилось без копоти, жильцы приняли общее коллективное решение (единственное за все время совместного проживания) – пора делать ремонт на кухне. Стены и потолок кухни были настолько прокопчены, и в их первородную штукатурку так глубоко въелась грязь, копоть и сажа, что никакими силами два маляра, махавшие длинными кистями, так и не смогли с ними справиться.

– Сбивать надо штукатурку, ядреный корень, никакая купороса не поможет, – определил старший, а младший согласно кивал головой.

– Студент, – обратился он к Алеше, – может, кому еще, ядреный корень, ремонт нужон, не знаш? Мы дело свое знам. Только кухня эта справедливому ремонту не подлежит, ядреный корень.

Все же решили белить потолок и стены, но кухня и после ремонта осталась грязно-желтого цвета на вечные времена.

 

Глава VII. Лена

Числа пятого мая прибежал возбужденный Димыч:

– Алешка, быстрее к нам, Леночка приехала, вроде бы совсем.

– Когда?!

– Только что, прямо с вокзала!

В это время в комнату вошла мама.

– Мамуля, Леночка приехала только что, кажется, совсем. Сейчас будут демобилизовывать, я думаю, в первую очередь медперсонал с эвакогоспиталей – надо разворачивать госпитали для раненых и больницы для гражданского населения. Мы к ней с Димычем побежим.

– Подождите, ребята, успокойтесь. Дайте ей прийти в себя с дороги. Ей надо передохнуть, сходить в баню, привести себя в порядок… Она же молодая женщина, она хочет выглядеть интересной, привлекательной. Это закон жизни. Ей пришлось три с половиной года проносить шинель и сапоги. Дайте ей осмотреться, почистить перышки… Вы все еще дети, хотя скоро вам по восемнадцать.

– Она уже убежала в баню, военные там проходят без очереди.

– Вот видите, Леночка зря время не теряет. Приведите себя в порядок, сходите в парикмахерскую – сейчас первая половина дня, народу еще мало. Затем надо сбегать на рынок за цветами и пробежаться по магазинам за шампанским. Алеша, вот тебе на двоих с Димой, – и она протянула деньги.

– У меня свои есть, – насупился Димыч.

– Ну и отлично. Купите самые красивые розы, и может быть, хватит денег на две бутылки шампанского, скорее всего, еще кто-то придет. Не тревожьте ее часов до шести. После беготни, Алеша, тебе надо переодеться, а духи «Красная Москва» передашь Леночке с моими поздравлениям. Скажи, что я всегда рада ее видеть.

– Спасибо, дорогая мамуля.

– Тетя Тося, спасибо вам за Леночку и за то, что я у вас дома стал своим, и за совет, и за добрые слова, – расчувствовался Дима. – Можно я вас поцелую?

– Можно, Димочка. Об этом и спрашивать не надо. Сегодня у вас будет много поцелуев, такой праздник. Мы с папой тоже уйдем в гости. А Вову вы разве не пригласите?

– Он ее, конечно, мало знал, но в такой день пригласить надо. А потом, как же мы без Вовки, это невозможно, как ты думаешь, Димыч?

– Надо! Мы же всегда вместе.

Когда они вышли из дома, Димыч вспомнил о Наташе.

– Ее одну к нам не отпустят. Алешка, привези ее, а?

– Конечно. Тогда я за ней. А вдруг не отпустят?

– Уговоришь, у них телефон есть. Предварительно позвони, у Наташки бабушка такая вредная, позвони обязательно.

– Ладно.

Итак, надо звонить Наташе.

– Здравствуйте, добрый день. Это говорит Алеша. Пожалуйста, попросите к телефону Наташу.

– Алеша? Первый раз слышу, что у нее есть знакомый Алеша. И давно вы знакомы?

– С военного времени. Я ее с Димычем встречал на Павелецком. Потом отправил Димыча в Кривой, а Наташину картошку приволок к вам домой.

– Приволокли, это интересно. А кто такой Кривой?

– Это название переулка, в котором живет Леночка, ваша родственница, а вы ее тетя или бабушка, по телефону не вижу. Если из моей биографии вас что-то интересует, пожалуйста, к вашим услугам. Судя по всему, вы ближайшая родственница Наташи, а я студент. С Наташей встречался на литературных вечерах в МГУ, иногда в консерватории, провожал ее домой. Да, одна неточность, извините, провожал домой вместе с моим приятелем Вовкой. Самые хорошие, я надеюсь, референции обо мне может дать вам Леночка, которую я знаю с детства.

– Референции, говорите, это очень интересно.

– О родителях тоже надо докладывать, или обойдемся?

– Обойдемся.

– В таком случае, пожалуйста, пригласите к телефону Наташу.

– С удовольствием, но ее, к сожалению, нет дома.

– М-да, ваша взяла.

– Ну зачем уж так, молодой человек. Приезжайте к нам, познакомимся. Дом на Ордынке помните? Так. Вход с улицы, третий этаж, квартира 12, два звонка.

Дверь открыла Наташа, поздоровалась приветливо и нарочито громко. В комнате за большим круглым столом, над которым висел низко опущенный красный абажур, сидели две пожилые женщины и, как показалось Алеше, с интересом его рассматривали. Наташа представила Алешу, и наступила бесконечно длинная пауза. Начал Алеша:

– Я приехал за Наташей и, собственно, за всеми вами. Сегодня вернулась Леночка, кажется, насовсем.

– Леночка вернулась – жива и здорова, – как-то надрывно, почти со слезой воскликнула бабушка. – Какая радость, какая радость, моя старшая внучка вернулась с войны! Потрясена, нельзя было так сразу, да пожилому человеку сообщать такие новости. Говорят, что и от радости можно умереть.

Алеше поведение бабушки показалось несколько наигранным, и он не ошибся, так как она подошла к Алеше и, обняв его за плечи, уже спокойно призналась:

– Дорогой Алеша, мы знаем, что наша Леночка вернулась вот уже, – она посмотрела на часы, – четыре часа двадцать минут. Но сегодня встречи не получится, мы не готовы, не так ли? – обернулась она к своей дочери.

И Наташина мама поддержала:

– Да, мы приедем завтра, примерно около часа дня, чтобы не портить Леночке вечер. А потом, надо уточнить: она приехала в Москву для демобилизации или по каким-то другим делам. У нее будут сегодня и завтра свои хлопоты и радости. Мама, валидол принести?

Но бабушка, снова входя в роль, воскликнула:

– Поразительная история, граничащая с похождениями Бендера. Приходит с улицы незнакомый человек и уводит родное дитя из отчего дома неизвестно куда. Nonsense! Вы меня понимаете, молодой человек! Валидол оставим для другого раза!

И Алеша под радостными взглядами зеленых, озорно блестящих Наташиных глаз, оценив обстановку, тоже включился в маленький спектакль:

– Я попал на синклит, только за окнами шумит Ордынка, а не стадионы Греции. O tempora, o mores! Что за времена и нравы! За что такое недоверие послу, прибывшему с радостными известиями!

– Молодец, Алеша, – подбодрила его Наташина мама, – не поддаетесь розыгрышам ветерана сцены! Мы еще незнакомы, но примите мой комплимент. В бабушкину игру вы включились сразу и успешно. Передайте Леночке наши поздравления и поцелуи. Забирайте Наташу с гитарой, она с удовольствием там будет петь, верно, Натуль? Алеша, домой вы ее доставите?

Алеша галантно кивнул:

– Per se.

По дороге Наташа пожелала купить цветы, что было очень непросто, и у Алеши было достаточно времени, чтобы рассмотреть Наташу и поболтать с ней. Похоже, интересный человек. Любит литературу, студентка филфака МГУ и собой хороша, одни зеленые глаза и улыбка чего стоят! К тому же высокая, стройная, тоненькая, белокурая с толстой косой. Но сейчас все мысли Алеши были о Леночке: какая она? Такие же золотистые волосы, голос, смех, так же наклоняет голову, слушая стихи. Он отвечал на вопросы Наташи невпопад, и она это поняла.

– Тебе нравится Леночка?

– Да, очень! Она такая необыкновенная, умная, веселая, добрая. Между нами почти три года разницы – я был школьником, а она воевала. Какая она стала?

Без четверти шесть они – Димыч с Володей и Алеша с Наташей – встретились у порога дома и, познакомив Наташу с Володей, позвонили в дверь. Открыл батя.

Алеша держал большой букет алых оранжерейных роз, который ему купили ребята. Кроме того, и у ребят тоже были букеты роз, и тонкий аромат сразу наполнил комнату.

– Молодые люди, заходите. Знакомьтесь, это Петр Петрович, мой товарищ. Навстречу поднялся коренастый усатый человек. Коротко поздоровавшись с каждым, сел на диван, пристально их рассматривая. Поставив шампанское на стол, ребята переминались, не зная, что делать дальше, как вдруг из маленькой комнаты вышли Лена с Наташей. И сразу в холодной и пустой комнате стало нарядно и празднично. Наташа встала в простенок межу окнами в тени от абажура, ее огромные зеленые глаза светились радостью и ожиданием от жизни чего-то нового и прекрасного.

Леночка вышла на середину комнаты. Она была в голубом платье с блестками, под глубоким вырезом которого виднелась белоснежная блузка, в туфельках на высоких каблуках… Но главное – ее радостная улыбка, белоснежные зубы, лучистые глаза и золотистые волосы, чуть-чуть закрывающие ушки. «А раньше волосы свободным потоком ниспадали до плеч! Как жалко, что пришлось остричься. Ничего, – подумал Алеша, – отрастит». А Леночка развела руки, словно желала обнять всех сразу.

– Леночка, – нарушил молчание Алеша, – какая ты красивая! Здравствуй, с Победой тебя и с возвращением! Я, то есть все мы, так счастливы тебя видеть!

И, подойдя к ней, остановился, не зная, что делать: поцеловать руку, как герои в театральном спектакле, или – в щечку… Но не в губы же?

– Ребята, как вы выросли за это время, какие вы красивые. Такие великолепные розы мне еще никто не дарил. Впрочем, мне вообще никто никогда не дарил цветов, спасибо. Ну, мой бывший пациент, ты совсем взрослый, а глаза у тебя все такие же, серо-голубые, и еще длинные ресницы. Ну сделай ко мне еще полшага, вот так, – она притянула Алешку к себе, крепко обняла и сама поцеловала в его губы. – Как перегородка в носу?

– А я уже про нее забыл. – Алеша, смутившись, покраснел, стоял перед Леночкой радостный и счастливый. – А это тебе от мамы моей с поздравлением.

– Мои любимые духи, передай своей маме большое спасибо.

Потом она поздоровалась с Володей и сказала, что отлично помнит его, обняла и поцеловала Димыча, а тот, подхватив девушку на руки, подбросил ее вверх, как ребенка.

– Ну и силища у тебя, мой дорогой соседушка, в батю пошел.

– Володька, – обратился Димыч к другу, – пойдем, я тебя познакомлю с Наташей, хорошая девчонка, Леночкина двоюродная сестричка. Литературой увлекается и стихов знает много, как Алешка. Я рассказывал Алешке про пигалицу, с которой мы в сорок втором ходили по деревням картошку менять, и она меня от деревенских ребят защищала. Вот это она и есть, бывшая пигалица. В их роду все женщины красавицы.

Вскоре пришла подруга Леночки с мужем, потом еще одна подруга, тоже с мужем, потом – соседи и сослуживцы из больницы и эвакогоспиталя, и каждый что-то приносил с собой к столу. А когда наконец все расселись и захлопали пробки от шампанского, с бокалом встал батя.

– Друзья, – начал он прочувствованно, – сегодня в наш дом пришел праздник. Леночка вернулись живой и здоровой с войны, с победой! Наша соседка Леночка – добрая и отзывчивая, настоящая красавица и очень похожа на свою маму. Когда в нашу семью пришло горе, мы потеряли нашу маму, она стала Димке сестрой, помогала и поддерживала нас. Я желаю ей прожить долгую жизнь с хорошим человеком и стать хорошим врачом.

Потом было много других тостов, пошли в ход более крепкие напитки, и пели песни, а затем, как водится, начались танцы под любимые пластинки «Брызги шампанского», «Рио-Рита», «Мистер Браун»… Алеше было хорошо на душе и весело. Ему очень хотелось потанцевать с Леночкой. Он уже танцевал с Наташей, потом еще с кем-то, еще с кем-то… Но с Леночкой пока не удавалось – она была нарасхват, раскрасневшаяся, смеющаяся, радостная. И уже, кажется, с ней перетанцевали все: и Димыч несколько раз, и Вовка, и вся мужская половина комнаты, и Алеша опять подошел к Петру Петровичу, слушая его бесконечный рассказ о заводе. Боковым зрением он, находясь вполоборота к Леночке, не упускал ее из виду. И вот, бросив посередине танца своего партнера, она через всю комнату направилась к нему. Застучало сердце, стало жарко, и в радостном предчувствии, пробормотав извинения Петру Петровичу, он пошел навстречу Леночке. Не говоря ни слова, как заправский танцор, он обхватил Леночку за тонкую талию и повел в фокстроте. Алеша говорил ей, что она такая красивая, солнечная, легкая, воздушная, как трепещущий голубой мотылек под абажуром, и еще какие-то слова, и еще, и еще, задыхаясь от их потока. Она слушала внимательно, чуть наклонив голову, с застывшей улыбкой, пока у него не вырвалось:

– Я раньше много раз целовал тебя во сне.

Она улыбнулась:

– Сны переходного возраста. А ты знал женщину?

– Нет, – у Алеши перехватило дыхание.

– Это хорошо, – тихо произнесла Леночка и отошла в сторону.

– Алеша, – забеспокоился Вовка, – что произошло? Ты был такой возбужденный, раскраснелся, в чем-то ее убеждал. Что с тобой?

– Как тебе сказать… Что-то со мной происходит, еще сам не разобрался.

– Алешка, ты у нас быстро влюбляешься, а затем остываешь. Что, я тебя не знаю?

– Прошу на эту тему со мной не разговаривать, ясно, дружок?

– Ну, испугал.

После чая, когда все немного успокоились, Димыч попросил тишины и внимания. Из Леночкиной комнаты вышла Наташа с гитарой. Она села посредине комнаты и, перехватив левой рукой гитару за талию и опирая ее о колено, наклонила голову к грифу, настраивая лады. Все притихли.

«Какие у нее красивые колени, туго обтянутые тонкими чулками под цвет кожи, и лодыжки… Что-то раньше я этого не замечал, – рассеянно думал Алеша. – Да, она хороша собой».

Но тут прозвучали первые аккорды, и Наташа запела низким красивым голосом «Две гитары за стеной…», да так, что у Алеши забегали по спине мурашки. Она пела без видимого усилия, форсируя голос и звучание гитары, где это требовала песня. После бурных аплодисментов она спела романсы «Калитку» и «Гори, гори, моя звезда».

– Ай да Наташа! «Пигалица», как ее представлял Димыч. Как замечательно поет, какой чистый глубокий голос. Если бы посильнее, погромче, то прямо Максакова, – я прав, Володька?

– Конечно, до Максаковой далеко, но поет и играет здорово. Смотри, как сияет Димыч, как будто он пел. Ты что так сияешь?

– Радуюсь!

– Ага!

После импровизированного концерта пошли гулять: сначала по Садовой, потом повернули на улицу Горького, к Красной площади. Шли гурьбой. Леночка подошла к Алеше и взяла его под руку.

– Худющий же ты, Алеша. Мама, наверное, беспокоится.

– Леночка, у меня такая конституция – я худой и длинный, может быть, поправлюсь со временем. Леночка, дорогая, я так и не понял – ты из армии вернулась совсем или вас еще не отпустили?

– Наша воинская часть проходит демобилизацию, и нас ориентируют на нашу родную больницу.

– Ура! Я так рад, хочешь, я стихи тебе почитаю?

– Хочу, но сейчас не надо. Мы не одни. Стихи требуют сосредоточенности и внимания. Я многое о тебе узнала, пока мы танцевали: ты увлекся мною, нафантазировал, придумал какой-то нереальный образ, забыв о том, что нас разделяет пропасть в три с лишним года войны. Про-пасть! А эту пропасть ни объехать, ни обойти, мой мальчик. Ты даже представить себе не можешь, что война породила и еще одну пропасть – психологическую. Ты молодой человек, а я сегодня психологически опустошена, девица без эмоций, уставшая ежедневно умирать вместе с моими больными на протяжении стольких лет. Знаешь, не каждый может вынести этот ужас, наполненный стонами и криками раненых, окровавленными бинтами. А ты мне, дурашка, начинаешь говорить слова, приятные для женщины, живущей в другом мире. А я еще там, на войне. Извини, лечит только время.

– Леночка, я не понял твоего состояния. Я так ждал встречи с тобой, такой красивой, изящной, умной. Нам так хотелось, чтобы ты была с нами в День Победы, если только ты пожелаешь или у тебя не будет других дел. Для меня это будет таким счастьем, что я заговорю стихами, хотя писать их не умею. Милая Леночка, я от тебя ничего не хочу, просто восторгаюсь тобой, но не учел, дурак, что ты еще далеко от нас. Ты извини, меня. Хочешь, стану перед тобой на колени, прямо здесь, на улице?

– Нет, не хочу. Зачем, дорогой, в этом нет необходимости. Я тебя тоже любила всегда: ты прямой, честный, открытый, добрый, твердый в убеждениях с детства, худой и длинный. А я люблю худых и длинных, что поделаешь. А День Победы я буду встречать с тобой и с твоими ребятами.

И вот пришел день – 9 мая 1945 года, День Победы над фашистской Германией, самый великий праздник нашего народа. Получилось так, что еще задолго до этого дня кто-то из ребят купил четыре билета в театр Вахтангова на «Мадемуазель Нитуш», веселую, полную смешных ситуаций оперетту-комедию Эрве. Когда покупали билеты, никто из них не думал, что с ними будет Леночка. Леночка была далеко – на войне. Четвертый билет предназначался просто для какой-нибудь общей знакомой. И вдруг неожиданно в такой замечательный праздник появилась Леночка. От неожиданного предстоящего удовольствия она захлопала в ладоши:

– Театр! Я, кажется, тысячу лет не была в театре. Это замечательно! Но как совместить театр с праздником Победы?

– Мы думали об этом. Ты ведь не знаешь, что во время войны в театр Вахтангова попала фугасная бомба, и, вернувшись из эвакуации, вахтанговцы пока играют в помещении Детского театра в Сытинском переулке, рядом с улицей Горького. Театр в самом центре! Мы все увидим и совместим невозможное с возможным: и театр, и ликующую Москву!

– Как жалко, что с нами не будет Наташеньки, – заметила Леночка.

На эти слова тяжело вздохнул Димыч – неравнодушный к Наташе, как казалось Алеше. Все они – и Леночка, и ребята были веселые и радостные, их опьянял восторг Победы и открывающаяся перед ними жизнь без войны, безусловно, замечательная, прекрасная, удивительная и полная счастья на бесконечно долгие годы. Заглянуть вдаль сегодня ни у кого из них не возникало ни малейшего желания. Сегодня был праздник. Они побывали на спектакле, и каком! И сегодня, спустя десятилетия, Алеша с Леночкой помнят тот искрометный, зажигательный спектакль, где веселье било через край, актеры отдавались действию сполна, где, кажется, Мельпомена, Терпсихора, все музы театра вселились в каждого из них. А какие актеры! Пашкова, Горюнов, Абрикосов, Осенев, Целиковская, Жуковская… И как они могли не играть на самой высокой ноте, на пределах возможностей актерского мастерства, если кругом такой подъем – кончилась война, мы победили, мы победили, невзирая ни на что и вопреки всему!

В антракте на сцену вынесли репродуктор, вышли актеры, и все снова услышали сообщение о Победе и о салюте. Зрители вместе с актерами, которые оставались в гриме и театральных костюмах, в едином порыве устремились на улицу и там слились с ликующей бесконечной толпой. Вся улица Горького была полна людьми. Сплошным потоком они двигались вниз, к Манежу, к Красной площади. В небе, расцвеченном лучами прожекторов, плыли серебристые аэростаты с красными полотнищами, перехлестывались линии разноцветных трассирующих пуль, расцветали букеты фейерверков. Это было феерическое зрелище, непривычное для людей, отвыкших за время войны от праздников. А с высоты на торжество с гигантского полотнища смотрел Сталин. И вот кульминация праздника – салют Победы! Сколько счастливых лиц! Люди ликовали, пели, танцевали, качали военных. Целовались и обнимались не знакомые между собой люди. Но в этой радостной толпе одна женщина стояла и плакала. Она держала у груди фотокарточку военного, повернув ее лицевой стороной к празднику, чтобы он, не доживший до этого дня, видел свою Победу. Пройдет много лет, но Алеша навсегда запомнит эту женщину с фотографией сына или мужа. В жизни рядом радость и горе…

После празднования Дня Победы Алеша не заходил в Кривой несколько дней, хотя был свободен: занятия в институте начинались осенью. В приемной института случайно столкнулся с Димычем, который был удивлен, что Алеша к ним не заходит.

– Почему? Или Леночка должна тебя специально приглашать, не понимаю? А я-то в той квартире не живу, что ли?

Алеше очень хотелось встретиться с Леночкой, но она не приглашала заходить. Однажды в первой половине дня он, валяясь дома на диване, читал «Кола Брюньона». Обычно днем дверь в квартиру не закрывалась: можно было свободно войти в коридор, но дальше без провожатого уже нельзя было обойтись. В дверь постучали, и послышался голос тети Кати:

– К вам военная.

Сердце Алеши учащенно забилось.

«Леночка, это Леночка, только она может прийти. Значит, она не обиделась на мой бессвязный лепет, перешагнула через него и пришла… наверное, к моей маме? Конечно, к маме, но не ко мне же», – молнией пронеслось в голове Алеши. Он мгновенно вскочил с дивана. Вошла Леночка, в военной гимнастерке с орденскими планками, в армейских сапогах, в руках она держала пилотку.

– Леночка, дорогая, здравствуйте! – Алешина мама шагнула навстречу гостье. – С возвращением вас, с Победой. Я очень, очень рада видеть вас живой и такой же интересной, как до войны. Садитесь, пожалуйста, чувствуйте себя как дома. Алеша, я не слышу твоего голоса. Извини, но, глядя на твою восторженно-оглупленную физиономию, я позволю себе сделать комплимент Леночке за тебя: он очень рад, что вы пришли к нам. Алеша, пожалуйста, поставь чайник.

Кивая головой, боком Алеша выскочил из комнаты.

– Тетя Тося, вы такая же красивая, как и пять-шесть лет тому назад, и пользуетесь теми же духами, которые стали и моими любимыми. Я пришла увидеться с вами и поблагодарить за духи. Я очень рада встрече с вами. И за Диму – спасибо. Если бы вы тогда, после драки, не отказались заявить в милицию, парень мог бы пропасть. Это вы с Алешей оторвали его от улицы. Теперь он почти студент. Спасибо вам за все.

Они обнялись, а Леночка была готова расплакаться.

– Ну успокойтесь, милая, успокойтесь, не надо. Сейчас войдет Алеша. Начнет интересоваться, почему слезы. Вот вам пудреница.

Появился Алеша с чайником, и все уселись за стол.

– Какие планы, Леночка, на ближайшее будущее?

– Учиться, как бы ни было трудно, буду учиться в медицинском. Я устала, я безумно устала. Я помню сотни, а может быть, тысячи лиц, искаженных от боли. Невозможно забыть, как умирающие хватали за руки, за эти руки, мои руки – последнюю связь с уходящей жизнью, какая у них была мольба в глазах, медленно угасающая. Приходили санитары… и все. Смогу ли я встать со скальпелем к столу, не знаю. Скорее всего, я стану терапевтом, а потом, через какой-то срок, может быть, и хирургом. Сейчас главное – учиться. А война – не женское дело, и полевая хирургия тоже.

– Девочка дорогая, что же ты перенесла в твои-то годы?

– Ад.

 

Глава VIII. В неосознанных поисках себя

Алеша и Дима поступили в один институт. Дима в занятиях находил удовлетворение, пыхтел над книгами, спрашивал разъяснений у Алеши, то тот далеко не всегда знал, как ответить. Алеша вел жизнь беззаботную и вольную, к которой привык, обучаясь в школе по цикловой системе: сегодня он на лекциях в своем институте, а завтра в университете у знакомых ребят на лекциях профессора Асмуса по античной литературе. Он еще не чувствовал себя настоящим студентом, готовился к экзаменам по чужим конспектам, а чаще всего по учебникам, и пока еще не сделал окончательный выбор между своим втузом и университетом.

В конце второго семестра, сдав экзамены, Димыч затащил Алешу к себе. Только что из мединститута пришла Леночка в отутюженной военной гимнастерке, в черных туфельках на низком каблучке.

– Леночка, привет. А я тебя не видел целый год. Ты все такая же, но вид у тебя усталый.

– Привет, Алешенька, привет. Почему ты к нам не приходишь, хотела бы я знать?

– И я его о том же спрашиваю, почему? – вмешался Димыч, – а он все отнекивается и отнекивается, тоже мне друг и товарищ.

– Оставь, препираться – это скучно. Через полчаса я вас чем-нибудь накормлю. А сейчас вы мне не мешайте. Алеша, как я рада тебя видеть! Дай я тебя поцелую прямо в губы, можно?!

– Не можно, а должно!

– Слушай, у меня радость: как проработавшую в военно-полевом госпитале и сдавшую на пятерки первый курс, меня на лето направили на практику в мою больницу. Практику буду проходить по специальной программе. И так каждое лето. Такая система обучения даст возможность окончить институт быстрее.

– А когда ты будешь отдыхать?

– Потом, после окончания, мне не к спеху.

Незадолго до Постановления партии о журналах «Звезда» и «Ленинград» в окололитературном мире молодежь чувствовала дуновение свежего ветра, порожденного эйфорией нашей великой Победы. Наступил период чуть заметной «оттепели», время минимального раскрепощения публичной словесности, в том числе потому, что Жданов еще не успел ее заморозить и закрыть литературные вечера: он только еще писал свой доклад.

В Ленинской и Коммунистической аудиториях МГУ проходили литературные вечера – встречи с любимыми поэтами, Алеша с Вовой старались такие вечера не пропускать. Какие были слушатели, как горели их глаза и лица в предвкушении радости, если хотите, счастья послушать новые стихи! В основном эта студенческая публика была из МГУ – большинство с филфака и исторического факультета, но приходили и физики, и математики. Немало ребят было с литфаков педагогических институтов и втузов. Но настроение – приподнятое и почти праздничное – задавали все-таки филфаковцы.

Однажды был вечер встречи московских и ленинградских поэтов. В президиуме рядом с председателем восседала Анна Андреевна Ахматова. В числе приглашенных были Павел Антокольский, Александр Прокофьев, Михаил Дудин, Михаил Матусовский, Михаил Луконин… Где-то сбоку пристроился маленький громкоголосый Семен Кирсанов. Многие из поэтов были в военных гимнастерках – совсем недавно кончилась война. Неприступно-величественная Анна Ахматова в наброшенной на плечи белой шали и огромные черные грустные глаза маленькой Маргариты Алигер, выглядывающей из-за Ахматовой со второго ряда президиума составляли композицию, достойную живописного полотна.

Тепло встречали всех. Мастерски читали свои стихи Матусовский, Кирсанов. Антокольский замечательно прочел отрывки из поэмы о своем сыне, погибшем на войне, – и зал откликнулся овацией, тронувшей поэта до слез. Некоторые читали довольно заунывно, с подвыванием, другие тихо, почти про себя, как Алигер. Ни Алеше, ни Вове не запомнилось выступление Ахматовой. Читая стихи, она обращалась к Борису Пастернаку, находящемуся в зале среди слушателей. Он сидел рядом с женой и, судя по всему, еще двумя, близкими ему людьми. Эта группа выделялась в зале, заполненном молодежью. Пастернака давно заметили и поглядывали в его сторону, ожидая развития событий. И началось – сначала шепотом: «Пастернак – стихи», а затем все громче и громче зал начал скандировать: «Пастернак! Пастернак – стихи!»

Поэт поднялся и под овацию стал пробираться между рядами. Когда он поднялся на сцену, зал затих. Вот он перед ними, Борис Пастернак! Алеша знал его поэзию в основном по сборнику «Сестра моя – жизнь», еще не чувствовал по-настоящему его слово, не бредил его стихами, как многие в аудитории, пришедшие ради него. Читал Пастернак, захлебываясь от слов, одни строчки, не успевая оторваться от уст, налетали на вторые, третьи… И все это каким-то глухим голосом, идущим из глубины его большого тела. Иногда замолкал, забыв следующую строчку или пропустив строфу. И тут же ему помогали десятки голосов из зала – шепотом, все вместе, хором.

После вечера, выходя из зала, Алеша и Вова столкнулись с Наташей и пошли провожать ее домой, на Ордынку. По дороге говорили о любимых поэтах, читали стихи. Оказалось, Наташа, знала много стихов Пастернака, ранее ребятам не знакомых. Позднее Алеша, где бы ни был – в отпуске, или в командировках, близких или далеких, за океаном, или в больнице, – никогда не расставался с томиком стихов Бориса Пастернака.

Шли годы. Друзей и приятелей у Алеши было много. Но с другом детства Вовкой дороги с каждым годом расходились все больше. И вот однажды, проходя мимо уголка, где возле пивной всегда шумела толпа, они столкнулись. Обнялись – редко приходилось встречаться. От Вовки несло винным перегаром, он был навеселе.

– Володя, почему не заходишь к нам, мы будем рады, мы же любим тебя.

– Алеша!.. Некогда, я мужик…

Что он имел в виду, выяснить не удалось. Кто-то его окликнул… и Вовка вернулся к своей компании.

Алеша все больше втягивался в учебу. Летели дни от сессии до сессии. Теперь он узнал, что, кроме чугуна и стали, существуют различные сплавы – вершина материаловедческого колдовства, что ТММ – «тут моя могила» – такая теория о машинах, что срезаться на ней, как и на сопромате, как впрочем, и на других предметах, ничего не стоит. Надо заниматься, регулярно ходить на лекции, вникать в суть инженерных наук. Правда, все эти «технарские» премудрости не трогали его душу, не приводили в восторг, и не замирало сердце от ощущения новых перспектив или надвигающихся событий с неожиданными провалами в бездну и вознесением к небесам, к умиротворению. Такое состояние души порождала музыка. Или живописное полотно художника, которое тоже звучало, но надо было уметь услышать тон и ритм от него исходящих звуков. Или театральное действо – искусство перехода от радости к гневу, от гнева – к печали, – все на эмоциях, на нервах. А стихи! Стихи, заставляющие учащенно биться сердце…

Искусство очищало душу (а впрочем, что это такое?) материалиста Алеши настолько, что он и сердцем, и умом чувствовал и гармонию внешней эстетики, и сущность технической конструкции. Правда, такое видение инженерного труда не как результата ремесла умельца, а как созидателя в творческих исканиях, пришло позднее. А если подумать, все это было вопреки желанию сердца, поскольку Алеша попал в течение мощного потока жизни, и выбраться на берег гуманитария уже не сумел. Он был морально готов зарыть от всех и от себя «души прекрасные порывы» ради инженерных проблем, захватывающих его полностью все больше и больше с каждым годом.

Незадолго до окончания института Алешу вызвали в отдел кадров. За столом начальника сидел генерал с двумя звездами на погонах. Из беседы стало понятно, что генерал все знает о его семье – о маме, папе и даже о тете, недавно приехавшей к ним из ссылки. Беседа была, мягко выражаясь, странной.

Вопросы задавал генерал: «К вам приехала тетя? Она преподавала в гимназии? Верно, что она из ссылки? Надолго ли задержится? В каких партиях состоял ваш отец? Да, вспомнил, в Гражданскую он и ваша мать воевали в Красной Армии, но оба были беспартийные? Всегда?»

Алешу резануло грубоватое «мать» (это о его маме!), и он впервые услышал из уст этого эмвэдэшного генерала, что, оказывается, у него нет семьи. По их морали, отец и мать образуют семью, а он, Алеша, при них – холостяк, не имеющий своей семьи. Попытавшегося возразить Алешу резко оборвал начальник отдела кадров. Алеша был поражен, потрясен, а в глубине души смеялся над остолопами, которые хотели лишить его, Алешу, семьи, в которой он вырос, которую любит и без которой не мог представить своей жизни. Может быть, именно тогда в сердце возникли сомнения в справедливости устройства жизни. «Они, – размышлял Алеша, – могут управлять нашими судьбами. Судьбами, да, но не более! Все равно Алеша, мама, папа, его друзья, народ, – живут своей жизнью и в душу свою их не пускают!»