На следующее утро я проснулся на узкой койке в лазарете — в просторной комнате с высоким потолком, среди других больных и раненых. Я был наг и долго, пока сон (а может, то была смерть) не перестал сковывать веки, ощупывал свое тело в поисках ран, отстраненно, как будто о ком-то вовсе постороннем, размышляя о том, как жить дальше без денег и одежды и как объяснить мастеру Палаэмону потерю подаренного им меча и плаща.

В пропаже — вернее, в том, что я каким-то образом сам потерял все это — я не сомневался. Бежавшая по проходу между койками обезьяна с собачьей головой остановилась, взглянула на меня и побежала дальше. И это показалось мне не более странным, чем свет, падавший на мое одеяло сквозь окно, находившееся вне моего поля зрения.

Проснувшись снова, я сел в постели. Какое-то мгновение мне вправду казалось, будто я, капитан учеников, проснулся в нашем дортуаре, а все прочее — возложение на меня маски, смерть Теклы, поединок — было лишь сном. Такое бывало со мной и после. Но затем я, вместо знакомого с детства металлического потолка, увидел беленую штукатурку, а на соседней койке — человека, сплошь замотанного бинтами. Откинув одеяло, я опустил ноги на пол. У изголовья моей постели спала сидя, привалившись спиною к стене, Доркас. Она была укутана коричневой накидкой, а поперек коленей ее, среди прочих моих пожитков, лежал «Терминус Эст». Мне удалось достать сапоги, чулки, бриджи, плащ и пояс с ташкой, не потревожив ее, но, стоило коснуться меча, она забормотала во сне и крепче прижала его к себе, и потому я оставила меч на месте. Большинство больных уже проснулись и во все глаза смотрели на меня, но никто не сказал ни слова. Дверь в конце комнаты вела на лестницу, спускавшуюся на двор, где били копытами о мостовую боевые кони. Резвившийся в проходе киноцефал вскарабкался на подоконник, и мне показалось, что я еще сплю. Я швырнул в обезьяну поднятой с пола щепкой, и она оскалилась на меня, обнажив зубы, не менее впечатляющие, чем клыки Трискеля.

На двор вышел солдат в кольчуге, чтобы достать что-то из седельной сумы, и я, окликнув его, спросил, где очутился. Думая, что я спрашиваю, в какой части крепости нахожусь, он указал на одну из башен и сказал, что Зал Правосудия — прямо за ней, а если я пойду с ним, то, пожалуй, смогу раздобыть себе что-нибудь поесть.

Стоило ему сказать это, я понял, что умираю с голоду. Я последовал за ним, и темный коридор привел нас в помещение гораздо менее высокое и светлое, чем лазарет. Здесь двадцать или тридцать димархиев поглощали обед — хлеб, говядину и похлебку из свежей зелени. Мой новый друг посоветовал взять миску и сказать поварам, что мне велено явиться сюда за обедом. Я так и сделал, и повара, несмотря на легкое удивление при виде моего плаща цвета сажи, накормили меня без возражений.

Солдаты, в отличие от них, были — само любопытство. Они спросили, как меня зовут, откуда я и в каком чине (последнее — видимо, полагая, что наша гильдия устроена на военный манер). Они спросили, где мой топор, а когда я просвятил их, чем мы пользуемся в работе, — где мой меч. Я объяснил, что со мной — женщина, которая присмотрит за мечом, и тогда они предположили, что она может удрать с ним, а после присоветовали припрятать для нее хлеба под плащом, так как женщины в трапезную не допускаются. Оказалось, в походе все они, кто постарше, время от времени берут на содержание женщин — маркитанток, то есть спутниц самого полезного и безопасного свойства. Прошлым летом эти солдаты воевали на севере, а на зиму были отведены в Нессус, где занимались поддержанием общественного порядка. Теперь они снова ожидали отправки на север — самое большее, через неделю. Женщины же их на зиму вернулись в родные деревни, к родителям или родственникам. Тут я спросил, отчего эти женщины не захотели отправиться с солдатами на юг.

— Они-то хотели, — отвечал мой приятель, — как им не хотеть! Да только дело это — безнадежное. Когда кавалерия расчищает армии путь на север, за ней легко поспеть — продвигаемся в лучшие дни на лигу или на две. Если за неделю вычистим три, то — будь уверен, две из них потеряем на следующей. А вот на обратном пути им за нами не угнаться. Пятнадцать лиг в день! Чем они будут кормиться по дороге? Лучше уж подождать зиму. Если на наше место придет новый зенагий, будут у них новые дружки. К тому же кое-кто из старых девчонок и не придет, а вместо них появятся новые — чем плохо? Я слыхал, вчера вечером принесли еще одного из ваших, из казнедеев, но он был при смерти. Ты еще не видел его?

Я ответил, что — нет.

— Один из патрулей доложил, что видели его в городе; хилиарх услыхал и отправил их привести его — нам, сказал, не сегодня-завтра потребуется. Ребята клянутся, будто пальцем его не тронули, однако вот — на носилках принесли. Не знаю, товарищ он тебе или как, но, может, ты захочешь взглянуть на него.

Я сказал, что обязательно навещу его и, поблагодарив солдат за гостеприимство, покинул трапезную — мне не давала покоя тревога за Доркас, вызванная их расспросами, хотя расспрашивали они наверняка просто из любопытства. Вдобавок слишком уж многое осталось без объяснений — как, например, меня ранили, если только под казнедеем, принесенным накануне в лазарет на носилках, имелся в виду именно я; откуда взялась Доркас… Впрочем, меня не столько тревожили ответы, сколько то смутное ощущение, знакомое каждому, в чьей жизни имеется нечто, не подлежащее огласке: неважно, как бы далек ни был вопрос от запретной темы, следующий может проникнуть в самое сердце ее.

Доркас уже проснулась. Она стояла возле моей койки, на которую кто-то поставил миску горячей похлебки.

Увидев меня, она так обрадовалась, что радость ее, точно чума, передалась и мне.

— Я уже думала, ты умер, — сказала она. — Проснулась — нет ни тебя, ни одежды и решила, что тебя одели, чтобы похоронить.

— Со мной все в порядке, — ответил я. — Что случилось вчера вечером? — Доркас тут же сделалась предельно cерьезна. Я усадил ее рядом с собою на койку и заставил съесть принесенный мною хлеб и суп. Между делом она начала рассказ:

— Ты, наверное, помнишь, как дрался с тем человеком в странном шлеме. Ты надел маску и вышел с ним на арену, хотя я умоляла тебя не делать этого. Он почти сразу же попал тебе в грудь, и ты упал. До сих пор не могу забыть тот лист — он, совсем как пиявка из черного железа, наполовину вошел в твое тело и покраснел, насосавшись крови. А потом — отвалился. Не знаю, как описать… словно все это не могло быть на самом деле. Но все же было — я отчетливо помню, что видела. Ты поднялся и выглядел при этом так… ну, не знаю. Будто не понимал, где находишься, или же какая-то часть тебя унеслась далеко-далеко… Тот человек хотел тут же добить тебя, но эфор заступился и сказал, что он должен подождать, пока ты не поднимешь свой аверн. И тут твой аверн заизвивался и раскрыл цветок. Тогда я подумала, что он, наверное, распустился прежде, только сейчас поняла, что он, быть может, не раскрывался вовсе — просто я слишком явственно представила себе распустившуюся розу. У него словно бы появилось лицо — такое, как… Если бы яд имел лицо, оно было бы точно таким. Но ты не замечал ничего. Ты поднял аверн, и он — медленно, точно еще не совсем проснулся — потянулся к тебе. Но твой противник, гиппарх, не мог поверить собственным глазам. Он смотрел и смотрел на тебя; та женщина, Агия, что-то крикнула ему, и он пустился бежать. Люди, что смотрели на поединок, не хотели выпускать его — им хотелось видеть чью-либо смерть. Они попытались его остановить, и тогда он…

Глаза Доркас наполнились слезами. Она отвернулась, чтобы скрыть свою слабость, и я сказал:

— Он хлестнул по толпе аверном и, наверное, убил человек десять, да? А что было после?

— Он не просто хлестнул… После первых двух сам аверн метнулся к людям, словно змея. Те, кто был ужален листьями, умерли не сразу — они закричали, и некоторые бросились бежать, падали, поднимались и снова бежали, как слепые, сбивая с ног других. Наконец какой-то большой, сильный человек ударил гиппарха сзади, и еще подошла женщина с бракемаром — наверное, она тоже дралась с кем-то… Она разрубила аверн — не сбоку, но вдоль стебля, расщепив его надвое. Тогда гиппарха схватили, и я услышала, как ее клинок зазвенел о его шлем. А ты просто стоял на месте, быть может, даже не понимая, что противник сбежал, а аверн медленно тянется к твоему лицу. Я вспомнила, как поступила та женщина, и ударила его твоим мечом. Меч поначалу был так тяжел, а после — словно и вовсе утратил вес. Но, когда я опустила его, удар, казалось, мог снести голову бизону. Только вот я забыла снять с него ножны… Но все же удар выбил из твоих рук аверн, и я увела тебя.

— Куда? — спросил я.

Доркас вздрогнула и макнула кусочек хлеба в миску с дымящимся супом.

— Не знаю. Мне было все равно. Просто — так хорошо было идти с тобой и знать, что я забочусь о тебе, как ты заботился обо мне перед тем, как мы сорвали аверн. Но наступила ночь, и я замерзла — ужасно замерзла. Я укутала тебя плащом поплотнее и застегнула его спереди, и ты, казалось, не мерз, потому я завернулась в твою накидку. Платье мое совсем развалилось…

— Помнишь, — сказал я, — там, в харчевне, я собирался купить тебе новое?

Она покачала головой, разжевывая хрустящую корочку.

— Знаешь, кажется, я давным-давно ничего не ела. Желудок очень болел — я из-за этого пила вчера вино… А теперь стало лучше. До этого я даже не понимала, насколько ослабела… Но мне не хотелось нового платья. Носить его пришлось бы долго, и оно постоянно напоминало бы мне о вчерашнем дне. Давай лучше купим платье сегодня, если ты не передумал. Оно будет напоминать мне этот день — день, когда думала что ты умер, а оказалось, что с тобою все хорошо. Как бы там ни было, мы все же вернулись в город. Я надеялась отыскать какое-нибудь место, где можно было бы уложить тебя в постель, но вокруг были только большие особняки с террасами и балюстрадами. Тут к нам подъехали солдаты и спросили, не казнедей ли ты. Я не слышала раньше этого слова, но помнила, что ты говорил о себе, и сказала им, что ты палач, — солдаты всегда казались мне сродни палачам, и я была уверена, что они нам помогут. Они хотели было усадить тебя в седло, но ты не мог удержаться. Тогда они привязали несколько плащей между двух копий и уложили тебя на них, а концы копий вдели в стремена двух лошадей. Один предложил взять меня в седло, но я отказалась и всю дорогу шла рядом и говорила с тобой, только ты, кажется, не слышал…

Она допила суп.

— А теперь я тоже хочу тебя спросить. Когда я мылась там, за ширмами, то слышала, как вы с Агией шептались о какой-то записке. А потом ты разыскивал кого-то в харчевне. Расскажешь, что произошло?

— Почему же ты не спрашивала об этом прежде?

— Из-за Агии. Я не хотела, чтобы она знала то, что удалось узнать тебе.

— Да ведь она вполне могла и сама додуматься до всего, до чего мог бы додуматься я. Я не слишком-то хорошо знал ее — честно говоря, я, кажется, тебя знаю гораздо лучше, — но все же знаю ее достаточно, чтобы понимать, что она гораздо сообразительнее меня.

Доркас покачала головой.

— Нет. Она из тех женщин, у которых прекрасно получается придумывать загадки, но не разгадывать те, что придуманы не ими. Пожалуй, она мыслит… как бы это сказать… обиняками. И проследить ход ее мыслей не сможет никто. О таких женщинах говорят, что они мыслят по-мужски, но на самом деле их мышление похоже на мужское еще меньше, чем мышление прочих женщин. Они просто мыслят не по-женски. Да, ход их мыслей тяжело проследить, но это вовсе не говорит об их сообразительности или же глубине ума.

Я рассказал о записке и о том, что в ней было написано, упомянув, что, хоть записка и была уничтожена, я скопировал ее на листе бумаги из харчевни и притом обнаружил, что бумага и чернила — те же самые.

— Значит, кто-то написал ее прямо там, — задумчиво проговорила Доркас. — Видимо, один из слуг — он назвал конюха по имени. Но что это все могло значить?

— Понятия не имею.

— Я могу догадаться, отчего ее положили именно на то место. Там, на этой кушетке, сначала сидела я. Ты не помнишь — официант, принесший поднос, поставил его на стол до того, как я ушла мыться, или после?

— Я помню абсолютно все, — сказал я. — Кроме прошлой ночи. Агия села в кресло, ты — на кушетку, а после я сел рядом с тобой. Я нес аверн, привязанный к жерди, и меч, и прежде чем сесть, положил жердь с аверном за кушетку. Затем пришла служанка с водой и полотенцами для тебя, потом она вышла и вернулась, принеся мне масло и ветошь…

— Ты, кажется, дал ей что-то, — заметила Доркас.

— Да, я дал ей орихальк, чтобы она принесла ширму. За эти деньги ей, наверное, приходится работать целую неделю… В общем, ты ушла мыться, а вскоре после этого харчевник привел официанта с подносом.

— Вот, значит, почему я ее не видела… Но официант, должно быть, понял, где я сижу, потому что больше свободных мест не было. Он оставил записку под подносом в надежде, что я найду ее, когда вернусь. Еще раз — с чего там начиналось?

— «Эта женщина была здесь раньше. Не верь ей».

— Значит, записка предназначалась мне. Будь она для тебя, там было бы определенное указание на меня или Агию. Хотя бы по цвету волос… Если бы она была адресована Агии, ее положили бы на другой край стола — так, чтобы ее нашла она.

— Значит, ты напомнила кому-то его мать…

— Да.

На глазах Доркас снова выступили слезы. — Но ты еще слишком молода, чтобы иметь ребенка, который в состоянии написать подобную записку…

— He помню.

С этими словами она спрятала лицо в широких складках накидки.