Последние два года, проведённые в школе, были бурными, кипучими годами, полными событий.

Это было особое время. Мужало и вставало на ноги новое племя. Молодое и жизнерадостное поколение намечало себе большие пути в жизнь. Уже можно было не только мечтать, но и воплощать свои мечты в реальность.

Это была пора шестнадцати-семнадцатилетних. Дышалось легко и свободно. Я чувствовал, что это лучшие годы моей жизни.

Заседания комитета ВЛКСМ, бурные комсомольские собрания, организованные просмотры кинофильмов, с аплодисментами. Вскакиваниями с мест, криками «ура», классные вечеринки, споры и разрешения «мировых проблем», усиленная учёба, увлечения и смешные школьные романы, которые обычно начинались с взаимопомощи по математике и немецкому языку. А по немецкому языку мне действительно следовало помочь. Когда я говорил: «Guten Tag, Marija Michailowna!» — я истощал 50 % своего запаса слов, и если мне приходилось сказать ещё «Wir bahen Traktoren» и «Auf widersehen» мой запас слов истощался до основания.

Зато я увлекался нашим литературным кружком. И, правда, кружок был замечательный. Руководил кружком профессор Волковецкий. Литературный кружок был душой школы.

Мы писали в журнал «Смена» о том, кем каждый из нас хочет быть и какое качество характера он считает самым важным.

Я, кажется, тогда написал, что самое главное это иметь весёлый характер, и в качестве утверждения своего умозаключения я сиял на фотографии как тульский самовар в праздник.

Мы обсуждали вновь напечатанные произведения и приглашали на заседания кружка авторов.

Однажды обсуждали рассказ М. Д. Рома «Сердца трёх». Правда, самое большое впечатление на присутствующих произвёл не рассказ, а сообщение автора о том, что он был капитаном футбольной команды «Сборная России». После этого мы забыли о его рассказе и стали смотреть на него с должным уважением.

Мы устроили двухдневный диспут о дружбе, и три газеты и два журнала наперебой расхваливали нас не за то, что мы дружим, а за то, что мы спорим о том, надо ли дружить и каким способом это удобнее проделывать.

Наконец, чтобы в века прославить нашу школу, мы устроили нечто грандиозное, и в вестибюле появился огромный плакат:

11 апреля 1940 г.

ДЕНЬ НАШЕЙ ШКОЛЫ

Программа вечера

1. Вступительное слово Лидии Блехман

от комсомольского комитета.

2. Слово директора школы А. С. Гагариной.

3. Три года работы литературного кружка —

сообщение А. Н. Волковецкого.

4. Выступление писателей:

Н. С. Атарова

Е. В. Кононенко

Л. И. Ошанина

К. Г. Паустовского

М. Д. Ромма

Р. И. Фраермана

И. В. Эрлиха

5. Выступления учащихся и студентов:

Виктории Беленькой

Бориса Боброва

Теодора Вульфовича

Льва Жадовского

Елизаветы Шнейдер

6. Товарищеский чай.

Ответственный за вечер

Цин.

Зал был набит до отказа. После вступительных слов, сообщений и приветствий на трибуне стали появляться писатели и произносить что-то чрезмерно эмоциональное и мало понятное, а Фраерман, написавший замечательную книгу «Повесть о первой любви», не мог связать двух слов, молол что-то совсем несвязное и ушёл со сцены так и не дойдя до точки. М. Д. Ромм опять рассказал нам какой-то анекдот из своей богатой спортивными приключениями жизни, а К. Паустовский поступил остроумнее всех — он не выступал совсем.

Я читал отрывок из повести Паустовского «Чёрное море» — казнь лейтенанта Шмидта. Отрывок был замечательный. Автор сидел близко. Я читал и чувствовал волнение зала.

Подходили последние строки отрывка: «… она встала на колени и засыпала могилу грудами красных цветов. Россия молчала. Небо было безоблачно и прекрасно». Я кончил, тихо сошёл со сцены и прошёл через зал к выходу. Следом за мной выбежала заплаканная преподавательница немецкого языка Мария Михайловна. Она обняла меня, поцеловала, поздравила, а потом воскликнула:

— Я не понимаю, Теодор?! Так глубоко и проникновенно понимать русский текст и абсолютное … — тут её лицо вытянулось и глаза сделались круглыми — … абсолютное непонимание немецкого!

Я не знал, что ей на это ответить и в творческом экстазе пообещал ей к следующему разу приготовить уроки и не только устно, но даже и письменно.

Шёл 1940–1941 учебный гол — год окончания школы. Я занимался в автомотоклубе, в инъязе на курсах «выходного дня» и по горло был загружен общественной работой в школе. Но в этом году всё спорилось и всё получалось. Я даже находил время, чтобы постоять в очередях и приобрести, наконец модельные туфли и хороший костюм.

Насколько неприятно было стоять в очереди за туфлями и костюмом, настолько приятно было стоять в огромном хвосте у театральной кассы. Огромная очередь, у театральной кассы — это за-ме-чательно!

Или вечером у МХАТа перед началом спектакля студентка писклявым голосом кричит своей мамаше через дорогу:

— Мамуля, я достала один билет на 2-й ярус!

— Ну, беги, родная, а то опоздаешь!

Это за-ме-чательно!

И в то же время письмо от Светланы:

«Мальчики у нас в школе все ума лишились. Летят в военные училища, будто гонимые амоком. Идти в лётное и морское училище, испытать жизнь, полную мужества, отваги, риска, жить — гореть. Это мне понятно. Но идут в пехотные, пулемётные училища. Это недоступно моему пониманию».

И немного позднее:

«… В школе состоялась лекция о международном положении. Чувствуется, что времена беспочвенных мечтания отошли, уступая место более реальному. Это теперь каждому понятно».

Значит, поняла.

А у нас в школе вечер встречи с писателем-поэтом Ильёй Эренбургом.

На сцене большой стол, покрытый скатертью, восемь стульев для президиума, но за столом сидит один человек. Утомлённое вытянутое лицо, тонкий, крючком повешенный нос и вскинутые брови. Сильно поседевшим волосам не лежится спокойно на голове, в которой без устали бродят мысли. Взгляд острый, пронизывающий, много видевший и всё примечающий.

Он не хочет делать из этого вечера казённого собрания, он хочет поговорить с нами, хочет рассказать о Париже, который в огне. В руках у него маленькая тетрадь стихов.

Голос его приглушен. Такое впечатление, что невидимым рычагом нажимает на звуки и звук «л» не выдерживает этого напора и неправильный разливается по залу.

Он говорил о Париже и читал стихи:

Умереть, и то казалось легче. Был здесь каждый камень мил и дорог. Вывозили пушки, жгли запасы нефти. Падал чёрный дождь на чёрный город. Глаза погасли, и холод губ, Огромный город, не город — труп.

Настольная лампа, покрытая зелёным абажуром, бросает на стену сутулую тень.

Не для того писал Бальзак. Чужих солдат чугунный шаг. Ночь наливалась горяча. Бензин и конская моча.

Тишина такая, что отчётливо слышно дыхание соседа.

Так люди предали слова, Траву так предала трава. Предать себя, предать других. А город пуст и город тих, И тяжелее чугуна Уродливая тишина.

Мы слушали его и мужали под ударами голоса и стиха.

Ещё не всё можно сказать, ещё не каждой мыслью можно поделиться с нами. Ведь это ещё 1940 год…, но это и уже 1940 год, и где-то прорывается:

Будет день, и прорастёт она — Из костей, как всходят семена, Всколосятся руки и штыки, Зашагают мёртвые полки, Зашагают, горя, города, Выплывут утопшие суда, И на вахту встанет без часов Тень товарища и облаков.

Окончание школы, выпускной бал, прогулка по Москве, субботний вечер в парке культуры и головокружительные поцелуи в тот момент, когда уже тушили свет в аллеях — всё это врезалось в память на всю жизнь, потому что свет в аллеях тушили на много лет, потому что это был канун войны.