С утра, не переставая, лил дождь. Однако к двенадцати часам, – именно на это время были назначены похороны, – он закончился, но тучи по-прежнему недобрыми, темно-синими клочьями нависали над кладбищем. Торжественно-фальшивый марш Шопена, разрывая полумрак липовой аллеи, тревожно разносился над пожелтевшими кронами деревьев, плыл над серыми шиферными крышами ритуальных мастерских, взбирался на кирпичную трубу фабрики детских игрушек и, наконец, уносился далеко ввысь, в промозглое серое небо.

Василий Васильевич надел черный костюм, который доставал из шкафа лишь в особых случаях. Все его музыканты, даже барабанщик Петька, были трезвы.

С главной кладбищенской аллеи процессия, растянувшись в длинную змейку, свернула на извилистую тропинку. Шесть человек несли гроб. Они шли, – нет, плыли, – ловко маневрируя между покосившимися крестами и серыми обелисками. Остановились возле выкопанной могильщиками ямы и поставили багрово-красный гроб на табуретки. Долго, минут пятнадцать, слушали скорбную, наполненную невнятными напутствиями речь представителя Союза художников. «Наше монументальное искусство понесло невосполнимую утрату…» – он сверкал очками и, выискивая поддержку, поглядывал на окружающих, но едва ли находил ее – все знали о сложных отношениях скульптора с этой творческой организацией. Мы только переглянулись: как это часто бывает на подобных мероприятиях – элемент цинизма дополнял скорбную гамму ощущений. Невдалеке от всех остальных, укрывшись за памятником, стояли Квазиморда и Оксана – дети этого кладбища. Собственно, все мы были, в какой-то мере, его воспитанниками, но каждый из нас в любой момент мог уйти с погоста. Не могли этого сделать только сторож со своей подругой – некуда им было идти…

Все стали прощаться с Калошиным. Человек не может быть до конца искренним даже на похоронах: люди мешают. Я хотел сказать Виталию, что мне его будет очень не хватать, но промолчал, лишь коснувшись губами холодного лба покойника.

Копылов кивнул Юрке с Червоном – пора. Могильщики накрыли гроб крышкой и заколотили в нее гвозди. Снова грянул траурный марш.

Осенний свет потускнел. Пронзительно-желтые листья, подхваченные порывом ветра, ударялись на ходу о стоящих у могилы людей и, жалобно шурша, обреченно падали на сырую землю. Снова начал накрапывать дождь, учтиво переждавший митинг. Огромное низкое небо с обрывками туч распласталось над нами. И там хватит места для всех… Гроб опустили в яму. Комья земли глухо застучали о крышку. Скульптор Калошин покидал приют всеобщего ожидания смерти, становясь с этой минуты полноправным жителем юдоли теней.

После похорон в мастерской Виталия мы организовали поминальный обед. Копылов промямлил что-то невразумительное, и тризна началась. Затем пламенную речь произнес Кадочников.

– Это был талантливый художник и настоящий человек, – в подтверждение своих слов Вась-Вась высунул язык и закачал головой. – Я недавно сочинил музыку и хочу посвятить ее тебе, Виталий, – он без привычного пафоса повернулся к рабочему месту Калошина и слегка поклонился. – Эдик, подай саксофон.

Кадочников заиграл. Несмотря на то, что мелодия была подозрительно схожа с «Вальс бостон» Розенбаума, у нас на глаза навернулись слезы. Когда Василий Васильевич закончил играть, Людмила, улыбнувшись, указала рукой на один из обелисков. На черном мраморе белела, прикрепленная к нему бумажка. Мы дружно повернули головы. Червон прочитал вслух выведенные шариковой ручкой буквы:

– Продается мраморное надгробие. Недорого. Будет выгодным приобретением гражданину Иванову 1963 года рождения.

Мы рассмеялись. По какой-то причине памятник не был выкуплен заказчиком и стоял в мастерских как образец уже несколько лет. И Виталий решил своеобразно пошутить по этому поводу.

Вскоре Копылов ушел, и после третьей рюмки обстановка за столом несколько оживилась. Разговор обозначился на комических событиях, так или иначе связанных со скульптором, на его безобидных, почти детских, проказах.

– Однажды Калошин вылил в бутылку из-под водки несколько флаконов настойки жень-шеня и дал мне опохмелиться, – физиономия Коли Белошапки расплылась в довольной улыбке, но тут же плотник получил от жены удар локтем в бок. После того, как Коля снова «развязал» со спиртным, на все его слова и действия она реагировала более чем раздраженно.

– Знаем, знаем, – после неловкой паузы продолжил Петька-барабанщик. – Вы потом с Людмилой на два часа в столярке закрылись.

– Да ну вас… – зарделась гробовщица. – Давайте лучше за Виталия выпьем, – она поспешно подняла наполненную рюмку.

Затем Юрка рассказал о том, как скульптор привязал к машине Копылова пустую собачью будку и она, невероятно удивляя посетителей пантеона, прогрохотала по асфальту до кладбищенских ворот, где инженеру, наконец, указали на подвох.

Я вспомнил историю, связанную с моим трудоустройством на погост. Из отдела кадров меня направили к Калошину, чтобы он, как бригадир, подписал заявление о моем приеме на работу. Уж не знаю, когда он успел, но между копией паспорта и заявлением Виталий вложил порнографическую открытку.

– Этого мне не надо, – густо покраснев, буркнула кадровичка и швырнула мне более чем фривольную картинку.

Именно сегодня мы вдруг поняли, что Калошин был значительно лучше нас. Остроумнее, добрее, талантливее…

– Как же мы без тебя теперь будем, Виталя? – всплакнула Людмила.

– А где Гришка? – спросил кто-то. Мы огляделись по сторонам. Молчаливого помощника скульптора в мастерской не было.

– Ушел Гришка, – сказал Кавазиморда, опустив голову. – Совсем ушел. Сказал, чтобы не поминали лихом.

Я вдруг понял, что мне тоже пришла пора уходить с кладбища – дальнейшего приближения к смерти мне уже не хотелось. Даже для познания творчества. По ту сторону кирпичного забора меня ждали неоконченные картины, друзья, Ирина.

После окончания тризны я зашел в свою кладбищенскую мастерскую. Сел напротив «Пейзажа с видом на кладбище» и, в который уже раз, принялся рассматривать знакомый до каждого мазка холст. Недавно я перенес картину сюда, чтобы сделать очередные, пусть незначительные, исправления. Закурив сигарету, я вдруг ощутил, что это полотно стало неотъемлемой частью моего существования, и оно является не только плодом нетрезвого творческого порыва, но уже имеет власть надо мной. «Пейзаж…» никак не хотел отпускать меня от себя. Я почти постоянно думал о смерти, чьё приближающееся дыхание хотел изобразить на картине. А живописец, который слишком много размышляет, ничего путного не напишет. Художнику не нужно думать – он должен доверять своим рукам и сердцу. Не стоит нарушать строгий ритм жизни своими выдумками. Природе не нужен наш интеллект. Она с малым интересом взирает на наши научные открытия, на умение писать картины и романы. Ее не удивишь мастерством актерского перевоплощения. Чихать она хотела на все, сочиненные нами оперы и симфонии. Однако, как это ни странно, именно природа помогает художнику выбраться из очередного творческого кризиса. Оказывается, для более оптимистичной игры воображения нужна самая малость – влюбиться. Такими мы являемся по волеизъявлению Неба, и никуда от этого не деться. Жизнь гораздо проще, чем принято думать. Смерть, впрочем, тоже. Она не является тем, что можно вообразить и от чего можно испугаться. Просто ты уже там, а не здесь – перешагнул черту восприятия окружающего мира. Наверное, это будет выглядеть именно так. Но зачем торопиться? Помыслы наши, как известно, предполагают определенные действия.

Я швырнул окурок в форточку и оставил ее открытой. Из-за кладбищенского забора потянуло лиственным дымком. В городе живых жгли костры. Костры…

Я сдернул картину со стены, сунул в карман бутылку скипидара и вышел во двор. За территорией мастерских находилось огромное пепелище – в том месте Квазиморда сжигал убранные с могил старые венки. Я швырнул ущербно-тоскливое произведение в рыхлую от прошедшего дождя золу и щедро полил картину растворителем. Чиркнул зажигалкой. Холст моментально вспыхнул; зеленоватые языки пламени охотно пожирали «Пейзаж с видом на кладбище». Замысловатая композиция полотна и ее детали превращались в тлен. В огне корежились дома, обелиски, деревья, становясь прахом. Спустя несколько минут от картины осталась небольшая, мерцающая тухнущими угольками, горстка пепла.

«Ничто не будет беспокоить, пока ты не подумаешь, что это беспокоит». Любовь, ненависть, страх – это только мысли. Существует много вещей, способных свести с ума. Я вспомнил рассказ Людмилы о своей матери – читаке Ефросинье – свихнувшейся в желании приблизиться к разгадке смерти. Мои же попытки при помощи живописи привести всё в ясную и четкую позицию не удались. Творец, скорее всего, не предполагал нашей осведомленности в этом вопросе.

В костре погас последний огонек. Я подпнул ногой золу, развеяв ее по пепелищу, и направился в строну кладбищенских ворот.

Я лежу рядом с Ириной в своей мастерской, уставившись на пятно в потолке. «Крыша течет, – лениво, с пьяным безразличием думаю я. – Надо бы починить».

– А правда, что Калошин автор «Фантомаса»? – зевнув, спрашивает Ирина и кладет руку мне на плечо.

– Правда, – отвечаю я, и отворачиваюсь к окну. За его темным прямоугольником, среди разросшихся кустов, в лунном свете серебрятся кресты. Усталые глаза печального вечера глядят на меня из мрака. Между деревьями, за кладбищенским забором, краснеет черепичная крыша самогонщицы Митревны. Сквозняк слегка колышет алые сатиновые занавески. Тем же материалом застелено наше временное ложе любви. Этой тканью Людмила оббивает гробы, а сэкономленные отрезы раздает всем нам – на хозяйственные нужды. Я прислушиваюсь к легким, порхающим словам Ирины, от которых давно отвык. Во всяком случае, здесь – на кладбище. Однако мои мысли не дают мне покоя, и я возвращаюсь к прежним, волнующим меня размышлениям: рождение человека, любовь, смерть – звенья одной цепочки? И возможно, она никогда не прерывается? Видимо, в нашем суетном существовании есть какой-то тонкий смысл, но от нас он хитроумно укрыт? Я вспоминаю один из последних монологов Калошина: «Похороны – не последнее путешествие в нашей жизни, я в этом убежден. Хотя существование там, где ничего нет, на первый взгляд, кажется бессмыслицей… Но ведь возникают такие вопросы! За пределами жизни есть свобода. И истина есть, иначе всё бы было очень просто».

Сквозь утренний туман пробиваются первые солнечные лучи. Мы с Ириной подходим к кладбищенским воротам. Нет ни запаха, ни дуновения ветерка, ни шороха – всё утрировано, спокойно, однообразно. Мы – инородные тела в этом приюте теней. Квазиморда отмыкает калитку, и мы выходим на улицу. Город живых встречает нас колокольным звоном: в церкви начинается служба.