Я часто вспоминаю череду не совсем удачных событий, которые так или иначе повлияли на то, что последний приют стал моим нынешним местом работы.

Жилище холостяка – субстанция далеко неоднозначная. Изнеженная плоть сибарита, едва переступив порог моего дома, затрепетала бы в отчаянии, ибо свою квартиру я давно превратил в художественную мастерскую. Бытовые островки цивилизации затерялись в непригодных для нормального существования атрибутах изобразительного искусства. То есть кухня, телевизор, кресло, кровать, разумеется, были, но постороннему человеку их надо было еще и разыскать, ибо пространство жилого помещения дерзко оккупировали подрамники, холсты, мольберты и прочий художественный хлам. В раскрытых этюдниках, весело поблескивая разноцветными глазками красок, лежали палитры, на столах, подоконниках, топорщась щетиной, словно дикобразы, стояли кувшины с кисточками. На весь этот творческий бедлам, саркастично улыбаясь, – мол, во всем этом скарбе лишь наличие граненого стакана было обосновано, – поглядывал гипсовый Диоген. И еще было много картин… Они, почти полностью закрыв собой узор обоев, висели на стенах; доверчиво прислонившись друг к другу стояли на полу, загромоздив проход; решительно обживали прихожую; обездоленно и жалко ютились на балконе; впитывая гастрономические ароматы, пристраивались на кухне; а самые значительные из них, порой, стыдливо жухли красками, расположившись подле кровати своего автора. Этюдов я писал много, но лишь единицам из них суждено было стать законченными картинами. Вдохновение, словно аппетит, насытившись удачной композицией, мягким колоритом, смелой, а бывало и дерзкой идеей, стремительно и настойчиво покидало меня. На то, чтобы доработать набросок, «долепить» его объем и цвет, мне, как правило, не хватало не только времени, но зачастую и желания. Этюды, в тщетной надежде явиться миру законченными полотнами, постепенно заполоняли квартиру. Иногда, как довольный выбором коллекционер, я медленно ходил по своей маргинальной галерее полуфабрикатов и мысленно дописывал холсты. Завершенные моим воображением картины искаженно мерцали красками в тусклом свете небольшой лампочки и гордо взирали на мир. Особенно я любил одну из них. Это был пейзаж с видом на кладбище. В сюжете наброска едва ли просматривалось нечто мистическое – я был молод, и трепет перед потусторонним являлся совершенно чуждым моей ясной и чистой душе. Но невероятный, холодящий разум, контраст между жизнью и смертью, часто раздирая мое праздное и творческое любопытство, задавал одни и те же вопросы: что же там за чертой? Кто сможет ответить на извечные загадки человеческого ума – Почему, Как, Куда и Где? Зачем же происходит это юридически допустимое явление – смерть? Кто придумал прерывание, прекращение всего любимого, знакомого, желанного? Какой смысл в ошеломляющем вылете в неведомое, в неопределенное, во внезапном конце всех планов и проектов? Прихватив этюдник, я брел к городскому кладбищу. Делал углем набросок, не спеша разводил краски на палитре и, почти ни о чем не думая, накладывал на холст мазок за мазком. Низкий, высветленный известью, кирпичный забор категорично отделял пространство мертвых от города живых. По эту сторону заграждения сновали чем-то озабоченные, веселые или грустные люди, урчали машины, жизнеутверждающе шелестели на ветру огромные липы. А там? Хотелось бы знать…

Левая – здравствующая – сторона этюда, где не было места для печали и уныния, получилась в мажорных, светлых тонах, а на правой, в которой было изображено кладбище, помимо моей воли возникали унылые и даже мрачные оттенки. От столь резкого контраста колорит полотна упорно не хотел складываться в удачную цветовую гамму. Я приходил на это место уже несколько раз, но работа, как говорится, не шла. Приближалась городская выставка, и я хотел среди прочих своих картин выставить и эту. Однажды я решил прийти на этюд поздно вечером, когда краски мира уже не так ярки и вызывающи. Лишь луна, на свое усмотрение, придает им определенную тональность. Я стал под фонарем, раскрыл этюдник и долго разглядывал набросок.

Затем выдавил краски на палитру и … вдруг почувствовал за спиной чье-то присутствие.

– Там не так страшно, как ты нарисовал.

Я обернулся и увидел перед собой горбатого человека. Его возраст определить было сложно, так как большую часть крупного лица прикрывала темно-синяя фетровая шляпа. Я не стал поправлять незнакомца, что картины пишут, а не рисуют, и спросил:

– А вы откуда знаете?

Он неопределенно пожал плечами и через некоторое время сказал:

– Жизнь и смерть – это одно и то же.

До меня не сразу дошел смысл сказанного, ибо вначале я принял слова горбуна за элементарную банальность скучающего прохожего.

– Одно и то же? – я положил кисти на этюдник. – Вы хотите сказать, что мы не умираем?

– Ну, наверное, такое тебе в любой церкви скажут, – горбун внимательно рассматривал набросок. – Просто я хотел сказать, что смерть ничуть не хуже жизни.

– Вполне возможно, – я кивнул на кирпичный забор, – но там, по-моему, не у кого об этом спросить.

– А ты пробовал? – незнакомец, наконец, отвел взгляд от холста. Лицо его, и без того неприятное, стало отталкивающим.

– В каком смысле? – по моей спине пробежал холодок.

– В прямом, в каком же еще, – буркнул горбун и побрел к кладбищенским воротам.

«Что ему понадобилось в приюте теней в такое позднее время»? – подумал я и от чего-то поежился.

Дома я уравновесил на картине цветовую гамму, и полотно, вроде бы, «заиграло». Я дописал еще несколько других холстов и решил отправить их на выставку. За время работы вернисажа мне несколько раз делали предложение купить пейзаж с видом на кладбище. Несмотря на то, что деньги для меня тогда были нелишними, я почему-то отказывался, хотя суммы назывались вполне приличные. После закрытия выставки мои произведения получили удручающе плохую прессу. «Сюрреалистические выкрутасы», «целлулоидный декор», «мертвые пейзажи» – были не самыми обличительными определениями в разгромных статьях журналистов. Однако последний термин заинтересовал меня и показался невероятно точным. Тема мистики постепенно вытесняла другие жанры моего творчества, так как я стал усматривать в устройстве бытия неочевидные и даже пугающие вещи: вокруг безобразно шевелится сложный хаос жизни, а там лишь шепот лип и запах любимых вдовами цветов – хризантем. Пронзительная пустота в квартире, безысходность, бессмысленность усилий, безразличие к жизни стали настолько полными, что само существование начинало меня тяготить. Привычный и, казалось, удобно обустроенный уклад моего бытия вдруг утратил внутренние связи и стал до отчаяния, тусклым. Видимо, отношение к собственным успехам или неудачам определяется еще и теми жертвами, на которые пришлось пойти ради достижения цели.

С тех пор я довольно часто бывал на кладбище и делал там зарисовки с натуры. Даже если погода была не совсем пригодная для этюдов – шел дождь или сыпал снег – меня буквально притягивала сюда какая-то необыкновенная сила. На маршрутном такси я приезжал на погост и часами бродил по сумрачным его аллеям. Не совсем понятное влечение иногда приводило меня в некое замешательство, и я решил обратиться к знакомому психиатру.

– Ничего страшного, друг мой, – приятель ободряюще похлопал меня по плечу. – Я иногда прописываю своим пациентам лечение кладбищем. Место для подобных раздумий – самое подходящее. Люди, к сожалению, не придают значения простым вещам. А всего-то нужно: ничего не определяя, пройтись по главной аллее пантеона, – врач достал из пачки сигарету, щелкнул зажигалкой и впал в монолог. Лицо его при этом стало важным и многозначительным. – Ежедневный ритм утомляет, каким бы оптимально отработанным он ни был. Современный человек достаточно быстро изнашивает свой психический потенциал – неудачи на работе и в постели, семейные разборки, суета, нехватка времени, – он, как мне показалось, с досадой стряхнул пепел в урну под столом и махнул рукой. – Думаю, ты меня понимаешь.

Конечно, не по всем позициям, но, безусловно, психиатра я понимал.

– Отыскав некое облегчение на футболе-рыбалке, а также призвав в спасители алкоголь или, предположим, женщин, наш клиент попадает в еще большую беду. Представь, – хохотнул приятель, – естественно, что импотент вскоре становится алкоголиком, а рыбак – бабником. Смешно, правда?

– Невероятно, – кивнул я и поинтересовался о более близком мне варианте: сможет ли алкоголик стать бабником?

Врач с профессиональным интересом посмотрел на меня и продолжил:

– А там, – он указал рукой в окно, очевидно, имея в виду город мертвых, – тишина и покой, умиротворение и ликование победителя.

– Ликование победителя? – я не был уверен, что правильно расслышал или понял психиатра.

– Ну да. Ты разве никогда не ощущал, замечая очередную похоронную процессию, тихую, едва заметную радость оттого, что и на этот раз не я? – приятель вопросительно взглянул на меня. – Старуха с косой вновь прошла мимо моего дома.

Я промолчал и стал вспоминать свои ощущения при виде посторонних покойников. Надо признаться, что радости, даже тихой, я не ощущал, но, насколько я помню, корвалол мне не требовался. Впрочем, капризная память один случай нехотя вернула.

Когда я был студентом, то не совсем трезвый, вернее, совсем нетрезвый, возвращался домой с одной вечеринки. Наступила поздняя ночь, и улицы были совершенно пустынны. Я уже почти подошел к своему дому и, заглянув в открытую калитку соседей, заметил прислоненную к стене крышку гроба и несколько венков. Помимо своей воли, я зашел в дом и увидел сидящую подле гроба вдову. Кроме нее в комнате никого не было. Она и ее муж были едва знакомые мне соседи. И вот теперь, – уже не помню, как звали хозяина, – он навечно застыл в монументально-унылой позе. Женщина, оглянувшись на мои шаги, слегка кивнула и снова обратила взор на мужа. Я стал мучительно и безрезультатно припоминать события, хоть каким-то образом связанные с покойным. Кажется, пару раз я давал ему закурить и один раз за что-то послал в пешее эротическое путешествие. Больших по значимости событий, хоть убей, я не мог вспомнить. Вдруг совершенно непроизвольно слезы потекли из моих глаз, и я с трудом крепился, чтобы всерьез не заплакать. Однако вскоре всхлипы нарушили звенящую тишину в комнате, и я уже громко рыдал, не сдерживая себя.

Вдова удивленно взглянула на поверженного горем соседа и, поднявшись со стула, принялась меня утешать. Таким рыданиям, видимо, позавидовали бы восточные профессиональные плакальщицы – лишь лицо свое я не раздирал ногтями. Самое странное заключалось в том, что мне совершенно не было жалко ни умершего соседа, ни вдову и скорби я никакой не испытывал, но эмоции буквально захлестывали сознание. Мои стенания были столь убедительны и искренни, что женщина вывела меня на улицу, где я немного успокоился, и попросила закурить. Мы молча задымили сигаретами. Я достал из кармана носовой платок и вытер глаза. Вдова затушила окурок о кирпичную стену, щелчком швырнула его в кусты и пошла в дом. В дверях остановилась и, слегка повернув голову в мою сторону, сказала:

– Ох, и козел же он был!

– В данной ситуации я не вижу ничего особенного, – врач улыбнулся моей последней фразе. – Как известно, алкоголь – сильный эмоциональный возбудитель, вот твоя психика и не выдержала напряжения в достаточно неординарной обстановке.

– Скорее всего, – согласился я. – А может, это лишняя водка глазами выходила.

– Так что ничего страшного: гуляй по кладбищу, думай о бренности бытия, размышляй о вечном, – словно не услышав моей ремарки, банально завершил разговор приятель и похлопал меня по плечу.

«Ну да… – С одной стороны, если не обдумывать жизнь, то и жить незачем, но с другой – когда не думаешь, то многое становится ясным».

В который раз убеждаюсь в том, что поход к психиатру – никчемное, бесполезное занятие: люди нередко чувствуют и совершают поступки не в соответствии с действительными фактами, а исходя из субъективного отношения к этим фактам. Предположим, я могу допустить мысль, что вино и женщины – в избытке, конечно – это плохо. Но вряд ли она перерастет в стойкое убеждение, какими бы вескими доводами передо мной ни манипулировали. Надо не только прислушиваться к советам докторов, но и, повинуясь внутреннему голосу, учиться нарушать некоторые из их запретов.