Оксана стала много жестче. Иногда украдкой плакала, иногда ластилась, но иногда — атаковала, резко и зло, так что Захару становилось страшно. Особенно, когда выпивала вина. Вот и питерской Гале, заехавшей в гости, досталось: та спала до часу, опаздывала на работу, ходила к батюшкам и к богемным тусовщикам, искала мужа и жила в облаках, исходя из правила, что “если нельзя, но очень хочется, то можно”. Страдала, конечно, и искала понимания.

— Не надо никаких иллюзий! — вещала Оксана. — Хватит щадить себя и оставаться детьми! Хватит мечтать и ничего не делать. Или хватит говорить об этом. И прятаться за храм не надо…

Нет, Оксана не была похожа на ребенка, вся человеческая подноготная была открыта ей, как книга. Даже разговоры о благости Бога были неугодны ей.

В эти минуты она называла любовь Захара эгоизмом и заботой о себе. В эти минуты она — лишь несчастная разлученная влюбленная, а он — пиявка, малодостойный человек, настаивающий на союзе любой ценой, терпящий брак, в котором любят не тебя, а другого. В эти минуты она уже “ничего не боялась” — следовательно, его ухода тоже. Идиотизм, ставший структурой их жизни. Время шло — ничего не складывалось. Захар видел все безумство попытки. Был благодарен лишь за опыт, который сломал его. Который дал взглянуть на себя по-другому, который убил все интересы и занятия. Наверное, так смотрят на жизнь старики.

Когда он сомневался, что выдержит, он лез в ванну: это успокаивало. Лез почти каждый день…

Научиться не сосредотачиваться на себя — главное дело, которым он был занят. Перестать рассматривать любой факт, событие, состояние — с точки зрения себя, своей пользы, своего самоутверждения. Перестать любую мысль начинать с себя. Заслонять собой мир. Перестать переживать за себя, охранять, обольщаться, расстраиваться (к сожалению, истинные вещи — банальны).

Надо на самом деле попытаться жить без иллюзий. Наверное, это скучно. Зато раньше было “весело” (во всяком случае, иллюзий до фига). Иллюзий, что то-то и то-то — прекрасные вещи, иллюзий, что эти прекрасные вещи — необходимы ему. Да, первая иллюзия — желание. Что он действительно желает то-то и то-то. Что он столь крут, что ему нужен весь мир. Или хотя бы то-то и то-то. Что ему все время нужно что-то еще! А нужны просто терпение и воля. И простое внимание к простым вещам. Это среднее счастье и подлинное. Все остальное — занятия для дураков и гениев.

Кстати, была и еще одна “пострадавшая” в этой истории — Полинька, ведущая с их же радио, появившаяся там еще до Оксаны, барышня умная и красивая, игравшая голосом с театральным совершенством, любившая литературу, что при ее специальности было вовсе не обязательно. Скромная, восторженная и искренная, совсем не из этого мира. Она и была на тот момент любовью друга, разыгрывавшего в другие моменты трепетного семьянина (супругу его, N, они тоже знали: другу и здесь повезло, его окружали исключительно достойные женщины). Этот “добрый ангел” неоднократно приходил к ним с Полинькой. Захар не обращал внимания: это их жизнь, видать, у художников сплетен и микрофона так принято. Он еще не понимал, что сам попал в число их, что и на него распространились те же законы.

К тому же он всегда радовался приходу Полиньки, больше чем друга. У них тогда были даже совместные передачи на радио, где они втроем ворковали в эфире: друг, Оксана и Полинька. Это был пик дружбы.

Потом друг перестал приходить с Полинькой. Не сложно было догадаться почему.

Полинька звонила ему в слезах. Существование жены не смущало ее. Ее смущало существование Оксаны. А какая была дружба! Эта — распалась первой (Захар не уловил предупреждения). Она ушла из их дома, потом ушла с радио.

Захар догадывался, что могло их рассорить, спрашивал у Оксаны: она, естественно, молчала, уверяла, что не знает. Но ничего не сделал. Не мог или не хотел? Следил за развитием, как зритель. Думал, может быть, скоро и он сыграет… И сыграл. Аплодисменты.

Новая история: стала упрекать его в абортах (десятилетней давности).

— После этого я могла тебя только презирать! — заявила она без обиняков.

Он подозревал, что интерполяция. Сама говорила все время, что охлаждение наступило позже и по другим причинам. К тому же трудно не заметить изменение отношений, если оно реально было, да еще так давно.

— Ни одна женщина не может простить мужчине аборта! — кричала она ему в коридоре, предупреждая его бегство.

— И между неразумным червячком — плодом твоей любви с мужчиной — и мужчиной, — ты выбираешь червячка?

— Да! Или не прощу — за убийство слабого ради своей выгоды… Как вы мне все отвратительны — ничтожные мужчины-дети, не способные на ответственность!

— Стало быть, “ответственность” — это ложиться с мужчиной в постель, не думая о червячке, не внушая этой мысли ни ему, ни себе, не удостоверившись, что планы на рождение червячка у обоих совпадают. Да, случаются червячки — но ведь никто об этом не думает. К тому же — упрекать в этом меня, вообще бежавшего постели, как чумы!

— Да-да, и это тоже! — кричит она, но уже о другом.

С другой стороны — может быть, действительно недостаток ответственности: не видеть связь одного с другим (секса с детсадом). И отделять постель от трагедии, не видеть, что любовь — порох (и смерть). На сколько это “ответственно”, а на сколько — бессознательно?

…Все шло, как обычно: их общение состояло или из веселых, почти бессмысленных побасенок, или из наездов. Например, что у нее никогда не было и нет до сих пор своего дома, комнаты, угла. Что это дача Захара, квартира Захара. Что все в них делалось, как хотелось Захару и вопреки ее желаниям. И даже ремонт теперь — демонстрация и в любом случае не вовремя.

Потом, правда, просила прощения.

Спали, как у них уже давно завелось: вместе, но порознь, словно между ними меч. Вернулись к состоянию до, с тем отличием, что он теперь знал почему и уже не заводился. Он уже пережил что-то похожее на смерть и, надеялся, что поумнел. За спиной, на стороне — у него ничего не было, ему нечего было противопоставить и нечем защищаться. Поэтому он был терпелив и спокоен. Если бы он был таким год назад! Хотя — зачем? Счастья-то все равно нет. Даже этого, когда потеряно все. Когда от всего отказался. Простого домашнего счастья — за отказ от молодости и ее безумных желаний, в награду за жертву и смирение. За отказ искать что-то в другом месте. Вместо вспышек любви (страсти-забвения) и ненависти — пустота, скука, равнодушие.

Это он как бы “победил”.

Странно, они ведь действительно почти не любили друг друга. Давно ничего не испытывали, кроме скуки и раздражения. Потом был какой-то жертвенный порыв, когда многие вещи открылись заново. И вот опять — двое, которые не испытывали радости от того, что они вместе, пролетали, как кометы, обмениваясь короткими, ничего не значащими репликами. Ему приходилось соответствовать ее настроению — потому что односторонняя любовь — ужасна. Она отталкивала, она была как каменная. Прекрасная кариатида — из самых любимых. Вот, чего он добился, вот предел доступного в его жизни блага. Ну, а на что он надеялся? Все, что могло быть, сгорело уже давно. Теперь же — не может быть даже прежнего. И даже его мужество и смирение — не помогут здесь. Слишком поздно.

Осталось лишь двенадцать лет и привычки. Ему было тяжело с ней порвать, как с ребенком. Отношение, особенно когда она холодна, как к сестре.

Двенадцать лет. Ему было многое дано, и он так плохо этим распорядился. Чего он хочет еще? Человек отдал ему значительную часть жизни. Разве не довольно? Может быть, это ее последняя возможность начать жизнь заново, иметь детей от любимого мужчины и т.д. Зачем тут Захар — опять и опять? Будто не ясно, что они отдали друг другу все, что могли отдать, и все получили. Поэтому пусты и холодны, и постоянно ссорятся (не ссорятся — цапаются). Все ясно, а сил не было.

Старая жизнь и старая любовь умерли. Рассчитывать ли ему теперь на новую? Или искать новую любовь с кем-то другим? Но, как сказала Даша в приватной беседе с Оксаной: ему нелегко будет найти другую женщину. Скорее всего — невозможно. Вот он и цеплялся за старую.

Снова в ванной, как Марат. Лежал долго-долго, до полного остывания воды. Никто не дергал дверь, не торопил, как не торопят, когда ищут вену для вмазки.

Думал, что любит ее как свою антитезу: она светлая, он темный, она широкая, он узкий, она экстравертка, он интроверт. У нее нет средних состояний — депрессия или восторг. Поэтому любит середину. Он человек середины, и поэтому любил, проповедовал — крайности, ненавидел компромиссы. Она естественный человек, он — искусственный. Она тонкий, он — изломанный…

Она говорила, что в этой ситуации никто не проявляет себя альтруистом. Живя с нелюбимым — она, поэтому, наибольший из них альтруист. И опять давала ему это понять. Она приносила жертвы богам гуманизма. Как он это все ненавидел! Как бы он хотел избавиться или заставить ее полюбить себя! Отчасти все-таки она его любила, ибо переживала, подходила просить прощения…

— Тебе очень плохо? — спрашивала она. — Я очень тебя мучаю?

Захар напомнил ей фразу из Заточника, про бел хлеб и ум свершен. То есть — польза. Ей эта ситуация не давала ничего.

— …Лишь понимание, что быть счастливой невозможно, потому что жизнь одного человека не ценнее жизни другого.

— То есть?

— То есть — я не готова платить твоей жизнью за свое счастье.

— Ты не волнуйся, я и сам уйду. И нам альтруизм не чужд. А главное — не могу жить нелюбимым.

Пока рядом — как-то не видно. А каково будет вдали?

Лежал в ванной и думал, что он все еще не может стать настолько сильным, чтобы не думать о себе. Он все еще может бросить в разговоре: “Зарабатывать деньги — это вульгарно”. Причем он с удовольствием устроился бы куда-нибудь в редакцию — рожать концептуальный понос, а предлагали — торговать коврами. Для аристократа у него слишком мозолистые руки.

А, может, и не стоило лезть в это околокультурное дерьмецо? Переживать и тратить себя из-за пустяков. Но со свободной головой — торговать или валять дурака…

Ванна и для нее… (как гроб и как дом). Он слышал, как она спускала и вновь набирала воду. Наверное, рыдает. Не о том, что сделала с ним и с собой, а о том — чего не сделала.

Ситуация все время требовала от него силы. Он не мог позволить себе выть и отчаиваться. Но никакого прогресса, ничего не менялось. Наверное, надо было действительно уехать — чтобы понять. Может быть, раздельно они смогли бы сделать какие-то шаги. Куда-то…

Он прямо видел, как память умирает, покрывается пылью; как то, что было живым, становится мертвым. Каков срок жизни воспоминаний? В этом беспамятстве и было исцеление. Вообще, как много прошло и как много изменилось.