История книги, ныне возвращающейся к читателю, длинна и прихотлива. Все началось с того, что в сентябрьской книжке «Русского архива» за 1887 год появилась небольшая статья князя Павла Петровича Вяземского «Лермонтов и госпожа Гоммер де Гелль в 1840 году». Почтенный автор, сын известного поэта и критика Петра Андреевича Вяземского, некогда приятельствовавший с Лермонтовым, а позднее составивший себе имя как археограф, знаток древнерусской словесности, знакомил читателей с четырьмя письмами некоей французской путешественницы и стихотворением Лермонтова «A madame Hommaire de Hell». Милая дама, склонная равно к поэзии и легкомысленным забавам, делилась с подругой кавказскими и крымскими впечатлениями. В 1840 году ей довелось познакомиться, завести роман и даже обменяться стихотворениями не с кем-нибудь, а с самим Лермонтовым. Более того — француженка сумела оценить русского гения, почувствовала его незаурядность и едва ли не предугадала трагическую судьбу. А кроме того, из письма от 29 октября 1840 года становилось ясно, что именно к Адель Омер де Гелль обращено французское стихотворение поэта, незадолго до того обнаруженное в его бумагах и опубликованное П. А. Висковатым. Прояснялась история создания стихотворения (оказывается, оно было написано не в 1841, а в 1840 году), а то, что текст выглядел несколько иначе, — дело естественное, поэтам свойственно перерабатывать свои «стихи.

П. А. Висковатый, наиболее авторитетный исследователь творчества Лермонтова той поры (его разыскания не потеряли научного значения, а написанная им биография поэта и по сей день остается едва ли не лучшей), с доверием отнесся к публикации в «Русском архиве». Правда, он внес необходимые уточнения в вопрос о редакциях стихотворения, не преминув заметить: «..Лермонтов не занес в заветную тетрадь то, что он написал фривольной француженке, а занес то, что переработано им, дышит чистотою и уже не может считаться посвящешным иностранке». Легкая пикировка между Вяземским и Висковатым не отменяла непреложности самих фактов, сообщенных в «Русском архиве». Позднее Висковатый точно отреферировал письма Омер де Гелль в своей книге, проницательно заметив, что само «интересное сообщение» Вяземского вызвано предшествующей публикацией самого Висковатого в «Русской старине». Висковатый не ошибся, но вряд ли, узнай ученый о том, насколько он был прав, он бы порадовался. Вяземский и не посягал на приоритет, его задача была совсем иной.

Публикация в «Русском архиве» вызвала неожиданное для Вяземского неудовольствие Эмилии Александровны Шан-Гирей, урожденной Клингенберг. Падчерица генерала Верзилина была пятигорской знакомой поэта, позднее — женой его троюродного брата и близкого друга Ахима Павловича Шан-Гирея. «Роза Кавказа», как звали ее в молодости, почиталась даже прототипом княжны Мери, хотя сама постоянно оспаривала эту гипотезу. Специалисты по-разному оценивают многочисленные мемуарные свидетельства Эмилии Александровны, но все же она была участницей пятигорской жизни рубежа 1830-1840-х годов, человеком осведомленным. И письма Омер де Гелль ей не понравились. «Чистой выдумкой» назвала Э. А. Шан-Гирей все, что говорилось в письмах о девице Ребровой, отвергала она и сведения о французском пансионе, якобы существовавшем в Пятигорске. Обо всем этом она и сообщила издателю «Русского архива» П. И. Бартеневу, попутно рассказав о бале в Кисловодске в 1840 году, том самом, о котором писала Омер де Гелль. Письмо, опубликованное в одиннадцатой книжке «Русского архива» за 1887 год, написано человеком раздосадованным. Да и кому приятно читать сплетни о своих близких! По сути дела, Э. А. Шан-Гирей вступилась за репутацию своей подруги, не исключено даже, что по ее просьбе. Во всяком случае, так можно понять последний абзац сердитого письма: «Меня крайне удивляет охота некоторых лиц при воспоминаниях о Лермонтове впутывать особ, совершенно ни к чему не причастных, находящихся в живых еще и которым, конечно, может показаться смелым подобное бесцеремонное обращение с их личностью».

Энергичный протест Э. А. Шан-Гирей послужил косвенным доказательством значительности обнаруженного П. П. Вяземским материала. Эмилия Александровна, раздражаясь на частности, словно бы подтверждала достоверность писем неприятной ей француженки. Так понял дело П. И. Бартенев, сообщавший 5 октября 1887 года Вяземскому о возражении Э. А. Шан-Гирей. Издатель советовался с публикатором, печатать ли возражение «и если печатать, то не с оговоркой ли, что полной и точной правды от французской путешественницы подобного пошиба нельзя и требовать; но зато общий колорит верно схвачен и талантливость такова, что внушила поэту такие стихи». Проинформированный Вяземский, как следует из очередного письма Бартенева от 10 октября 1887 года, попросил издателя при допечатках заменять имя Ребровой звездочкой и справился об адресе Э. А. Шан-Гирей, вероятно желая принести извинения за ненарочитую бестактность. Движение естественное — Вяземский, публикуя письма легкомысленной француженки, ведь и предположить не мог, что Реброва (впрочем, давным-давно — Юрьева) может оказаться живой.

Дальнейшего развития сюжет с письмами Омер де Гелль в ту пору не получил. Французская путешественница прочно вошла в биографию поэта, французское стихотворение «L'Attente» («Ожидание») стало восприниматься как памятник еще одного лермонтовского увлечения. Тем более что нашлось еще одно подтверждение. Литератор П. К. Мартьянов записал и опубликовал рассказы барона Е. И. фон Майделя (ныне корректно именуемые «малодостоверным источником»). Словоохотливый барон знал Омер де Гелль лично и характеризовал ее следующим образом: «это была супруга французского консула в Одессе Омер де Гелля, (…) молодая, красивая и обаятельная дама, кружившая безустанно головы своих многочисленных поклонников и видевшая в том едва ли не цель своей жизни. Она имела живой и веселый характер, много путешествовала по России и была известна как поэтесса и автор сочинения «Voyage dans les steppes de la mer Caspienne et dans la Russie meridionale» («Путешествие по прикаспийским степям и Южной России»; эта книга А. Омер де Гелль вышла в свет в Париже в 1860 году. — А. Я.). В разговорах она поражала большою начитанностью и знанием русской истории и литературы. Ее определения и характеристики лиц были типичны, злы и метки. <…> Поэта А. С. Пушкина она считала гениальным поэтом, но в отношении дуэли с Дантесом становилась на сторону последнего и называла Александра Сергеевича «ревнивым русским мавром». О Лермонтове говорила: «Это — Прометей, прикованный к скалам Кавказа… Коршуны, терзающие его грудь, не понимают, что они делают, иначе они сами себе растерзали груди…» или: «Лермонтов — золотое руно Колхиды, и я, как Язон, стремилась найти его и овладеть им». Е. И. фон Майделю явно везло в жизни, он был знаком не только с Омер де Гелль, но и с Лермонтовым и даже выслушал от него историю о романе с прелестной француженкой: «Знаете ли, барон, — говорил он, — я прошлой осенью (то есть осенью 1840 года.-Л. Н.) ездил к ней в Ялту, я в тележке проскакал до двух тысяч верст, чтобы несколько часов пробыть наедине с нею. О, если бы вы знали, что это за женщина! Умна и обольстительна, как фея. Я ей написал французские стихи». И он стал припоминать их, но прочитать не мог и, рассмеявшись, сказал: «…ну, вот подите ж забыл… а стихи ей понравились, она очень хвалила их».

Итак, все сходится. Майдель подтверждает авторитетность публикации Вяземского. Правда, не очень понятно, как же это Лермонтов забыл свои стихи, да еще те самые, что он перерабатывал в 1841 году. Ну да чего с поэтами не бывает! Особенно с такими романтиками, как Лермонтов. Ведь совершенно головокружительную историю поведала о нем в письме от 26 августа 1840 года Омер де Гелль: кисловодские ночные происшествия (убийцы, погони, страсти, ревность) так и просятся в роман. И, кажется, такой роман уже есть. Называется «Герой нашего времени».

Странное сходство не укрылось от П. А. Висковатого; вот что писал он в биографии Лермонтова: «Если сопоставить этот рассказ с некоторыми моментами из повести «Княжна Мери», то невольно приходится думать, что Лермонтов, любивший «на деле собирать материалы для своих творений», воспользовался эпизодами из тогдашней жизни на водах и встречи с прекрасной француженкой для рисовки некоторых внешних сторон своей повести». Это пишется вполне серьезно, хотя «Герой нашего времени» вышел в свет в апреле 1840 года, то есть за несколько месяцев до кисловодской встречи Лермонтова и Омер де Гелль. Но, как справедливо сетует сам Висковатый: «…видно, так созданы люди, что им непременно верится в то, во что им почему-либо хочется верить, а не в то, что есть на самом деле». Биографический метод, приверженцем которого был Висковатый, заставлял выводить литературные факты непосредственно из жизненных впечатлений, и, поддавшись гипнозу метода, ученый проглядел элементарную хронологическую несообразность.

Ошибку предшественника заметил П. Е. Щеголев. В «Книге о Лермонтове» (монтаж биографических материалов разной степени достоверности, сопровождаемый иногда краткими пояснениями) он опубликовал письмо от 26 августа 1840 года со следующим примечанием: «Висковатов (фамилия ученого писалась двояко. — А. Н.) сравнивает это место письма Омер де Гелль со сценой ночного нападения в «Княжне Мери», но не надо забывать, что «Герой нашего времени» тогда был уже написан. Впрочем, Лермонтов мог воспроизвести некоторые положения романа в жизни». Последнее суждение не лишено проницательности: действительно, взаимоотношения «жизни» и «творчества» Лермонтова отнюдь не просты, поэт был склонен к воспроизведению в обыденном быту литературных ситуаций, что иногда дорого обходилось невольным участникам его «жизнестроительных» сюжетов. Но уж чего Лермонтов никак не мог, так это заставить Адель Омер де Гелль носить ботинки «цвета пюс» — точь-в-точь такие, как у ранее описанной им княжны Мери. Ну да мало ли какие бывают совпадения!

Годом раньше письма Омер де Гелль перепечатал другой серьезный историк литературы — Ю. Г. Оксман, включив их в качестве одного из приложений к подготовленному им изданию «Записок» Е. А. Сушковой.

Переиздания задали образ Лермонтова, гордого, одинокого и загадочного романтического гения, способного на экстравагантные поступки и насмешливо глядящего на светскую толпу. Такой Лермонтов просился в герои эффектного романического повествования — и романы о демоническом поручике не замедлили появиться.

В десятой книжке «Красной нови» за 1929 год публикуется повесть одного из самых популярных прозаиков той поры Бориса Пильняка «Штосс в жизнь». Опираясь в некоторых эпизодах на фабулу писем Омер де Гелль, сталкивая временные планы (николаевская эпоха и современность), свободно варьируя мотивы «Штосса», «Героя нашего времени» и лермонтовской лирики, перемежая монтаж документов с прямыми обращениями к умершему поэту, Пильняк создает напряженное до болезненности и внутренне безысходное повествование о трагической участи «неведомого избранника». Пошлость окружала Лермонтова, пошлость царит ныне там, где томился поэт. Карточная игра, демонические женщины, убийства, любовь к Омер де Гелль — вспышки света в беспросветной ночи, окружающей одинокого Лермонтова. «Жестокий» романтизм Пильняка — крик отчаяния художника, болезненно переживающего собственное одиночество.

В 1929 году в Харькове издается роман Константина Большакова, бывшего поэта-футуриста, некогда приятельствовавшего с Маяковским. Эффектное название хорошо передает суть большаковского сочинения — «Бегство пленных, или История страданий и гибели поручика Тенгинского пехотного полка Михаила Лермонтова». Густо кладутся темные краски («мрачная николаевская Россия»), лихо разворачивается сюжет, неуклонно движущийся к гибели поэта; из писем Омер де Гелль извлекается все необходимое: любовь поэтов, самовольная отлучка Лермонтова в Крым, контрабанда оружием, которое доставляет горцам лермонтовская возлюбленная на яхте Тетбу де Мариньи. Большаков — представитель периферии уже исчезающего российского литературного авангарда — революционизирует Лермонтова до предела, нагнетая ужасы, окружая Лермонтова предателями и соглядатаями и явно сожалея о том, что он вместе с Омер де Гелль не отправился воевать на стороне горцев. На рубеже 1920-х годов никто не сомневался в том, что автором стихов «Прощай, немытая Россия…» является Лермонтов. Если большаковский Лермонтов, пусть и очень непохожий на реального поэта, был по-своему значителен, а роман «Бегство пленных» при всей неисторичности отличался своеобразной стилистической энергией, то у традиционного российского реалиста Сергея Сергеева-Ценского пошлость была уже беспримесной. В 1928 году он создает повесть «Поэт и поэтесса», а в 1930-м делает ее срединной частью романа «Мишель Лермонтов», примечательного, пожалуй, лишь тем, что на него была написана уничтожающе точная рецензия Л. Гинзбург. Первая часть — «Поэт и поэт» — разумеется, посвящена смерти Пушкина и лермонтовской на нее реакции. Вторая, — конечно же, об Омер де Гелль (любовь, тяга к чужбине, контрабанда, горцы, страсти, рыдания, разлука). Третья — о гибели поэта. Читать сочинение Сергеева-Ценского, боюсь, было затруднительно и в 1930 году. И — наконец — для полноты картины еще один опус: «Тринадцатая повесть о Лермонтове» (1928) Петра Павленко, будущего корифея социалистического реализма и певца счастья сталинской поры. И опять все то же самое: Кавказ, Омер де Гелль, горцы… Четырем писателям, разным по изначальным творческим установкам, стилистическим манерам и личным судьбам (достаточно сказать, что Пильняк и Большаков были незаконно репрессированы, а Павленко стал одним из самых официозных литераторов), в равной степени оказались нужными документы, опубликованные в 1887 году и актуализованные изданиями Оксмана и Щеголева. Омер де Гелль превращалась в ключевую фигуру нового мифа о Лермонтове, апофеозом которого стал фильм «Кавказский пленник» (другое название — «Гибель Лермонтова»). Фильм был поставлен в 1931 году А. В. Ивановским по сценарию П. Е. Щеголева и начинающего литературоведа В. А. Мануйлова. Последний явно лишь помогал маститому соавтору, к 1930 году достаточно поднаторевшему в кинодеятельности. Дело в том, что выдающийся историк русского освободительного движения и пушкинской биографии, П. Е, Щеголев отнюдь не блистал вкусом и щепетильностью. В 1920-е годы он уловил социальный заказ на «обличительную мелодраму» из «старой жизни» — и выполнял его с большим воодушевлением: достаточно напомнить о том, что именно Щеголев был соавтором А. Н. Толстого в работе над пьесой «Заговор императрицы» — первой — и «удачной» — попытке создать завлекательный детектив о распутинщине и последних днях «старого режима». Так называемые «дневники Вырубовой», положенные в основу коммерческо-обличительной пьесы, были сфабрикованы профессиональным историком. Исторический кинематограф оказался золотой жилой для Щеголева — ученого, обладавшего глубокой и разносторонней эрудицией, легким пером, чутьем на конъюнктуру и некоторой тягой к «пряным» сюжетам. Поэтому вполне логично его обращение к истории Лермонтова и Адель Омер де Гелль (в фильме, впрочем, переименованной в Жанну). С А. В. Ивановским Щеголев работал не впервые: в 1927 году ими был снят фильм «Декабристы», дружно разруганный критикой и дружно принятый публикой, готовой следить за тем, как на фоне гнетущей действительности (чередование дворцов, парадов и рудников) разворачивается любовь декабриста И. А. Анненкова и француженки Полины Гёбль. «Кавказский пленник» стал «лермонтовским» изводом устоявшейся мелодрамы. Фильм, естественно, пользовался успехом. Ныне же о нем судят по пересказам — во время Великой Отечественной войны лента погибла.

Итак, начало 1930-х годов — время триумфа Омер де Гелль. Поэтому вряд ли в читательских кругах могла вызвать удивление весть о том, что наиболее культурное издательство страны «Academia» выпускает в свет полный текст «Писем и записок» Омер де Гелль. В 1933 году книга вышла в свет. В кратком послесловии, рассказывающем о составе и характере издания, готовившая «Письма и записки…» к печати М. Чистякова сообщала, что перевод сочинения Омер де Гелль сохранился в архиве князей Вяземских, переданном в 1921 году в Центрархив (ныне ЦГАЛИ). Обнаружение здесь этого материала и инициатива его издания принадлежит покойному П. Е. Щеголеву (с. 459).

Книга вышла с любопытным предисловием, подписанным «Academia». Целью предисловия было смягчить тот удар, что не мог не испытать читатель, обращающийся к «Письмам и запискам…». Действительно, место единственной избранницы Лермонтова, одухотворенной, хотя и легкомысленной поэтессы, занял настоящий монстр. «Героиня парижских салонов, кокотка и авантюристка, шпионка, русская помещица-крепостница с кнутом и розгами, бойкая на язык сплетница, любовница двух сыновей Людовика-Филиппа и нескольких его министров» — так аттестуется Омер де Гелль в издательском предисловии, открывающемся сакраментальным вопросом: «Может ли автор, всем своим обликом внушающий читателю отвращение, создать книгу, полную для того же читателя интереса и значения?» Зачин для предисловий 20-х — начала 30-х годов достаточно традиционный: для того чтобы напечатать не слишком идеологически выдержанный текст, надо покрепче ругнуть его «от редакции». Для того чтобы порадовать читателя занимательностью, надо предварительно растолковать «саморазоблачительный» характер произведения. Что и делается следующим образом: «При всем отвращении, которое вызывает автор, записки ее надо признать замечательным документом эпохи. Чтение этой книги, благодаря откровенному цинизму Оммер де Гелль, создает у читателя впечатление, равное по силе лучшим работам, посвященным разоблачению Июльской монархии во Франции и Николаевской эпохи в России».

Издательство застраховалось. Читатель вправе верить или не верить предисловию (их даже два: второе, более конкретное, принадлежит М. Чистяковой). Можно приступать к чтению в поисках «саморазоблачений» — и «саморазоблачения» начинаются. С первых же страниц повествования развиваются эротические мотивы. Сочинительница бойко отчитывается перед подругами то об одной, то о другой интимной связи. Рядом с эротикой — тема денег. Все продается — все покупается. Рядом с денежными аферами — немотивированная жестокость. И все это происходит с крайне юным существом (точный возраст Омер де Гелль неизвестен, по рассыпанным в тексте указаниям можно понять, что ей в начале книги не более пятнадцати лет). Итак, деньги, эротика, восхваление рабства, связи с министрами и принцами, снова деньги… Кошмар наползает на кошмар. Конечно, мы знали, что после июльской революции 1831 года победившая буржуазия погрязла в цинизме и разврате, конечно, мы понимали, что царствование Луи-Филиппа было отвратительным. Конечно, нам было известно, что российские аристократы проматывали в Париже огромные состояния и вовсе не блистали умом. Но, право слово, не до такой же степени!

Так, или примерно так, должен был думать непредубежденный читатель, продвигаясь вперед по тексту. А когда Омер де Гелль после успехов и катастроф при дворе турецкого султана оказывалась в России, удивление возрастало вновь. Конечно, мы знали, что такое ужасы крепостного права. Конечно, мы понимали, что помещики жестоко обращались с крестьянами. Конечно, нам ведомо было, сколь губительно воздействовало барство на самих господ, не оставляя в них ничего человеческого. Но, положа руку на сердце, все-таки в такие ужасы не верилось!

Да, хороша же сочинительница «Писем и записок…», порющая девок, наслаждающаяся при виде избиений, при этом откровенно шпионящая (а наши-то безмозглые крепостники ей показывали севастопольские укрепления — понятно теперь, почему Россия потерпела поражение в Крымскую войну!), при этом явно презирающая страну, в которой она обогащается. И почему только Лермонтов не разглядел ее чудовищной сущности? Да и не только Лермонтов. Вроде бы получается, что и Альфред де Мюссе ей стихи посвящал — комментарий к этому месту звучит уклончиво. Может, и выдумала все француженка. Ведь, вообще-то говоря, нелепостей в ее письмах и заметках предостаточно. Да и прямая клевета попадается: пишет, например, что Пушкин «сек до смерти всех ямщиков». Хорошо, что хоть в комментарии объяснено: «Биографы Пушкина не знают ни малейшего намека, могущего подтвердить сведения, сообщаемые Омер де Гелль». А то ведь можно было бы подумать, что Пушкин и впрямь… Впрочем, нет. Сочинительница (правильно сказано в предисловии!) настолько отвратительна, что, конечно, должна быть и лжива. Хотя зачем же ей клеветать на Пушкина? Она ведь письмо подруге пишет, которая о Пушкине и слыхом не слыхивала. Наверное, дело в том, что Омер де Гелль судит обо всех по себе. Так что, может быть, и не так уж все мерзко и кроваво было в России в конце 1830-х годов?

Иные читатели, впрочем, могли обратить внимание на то, как лихо меняет обличья повествовательница, как странно не согласуются ее крепостнические выходки и поэтические страсти. Могли возникнуть и другие вопросы. Почему, например, в отрывке под номером 130 повествование ведется от лица мужчины? Кто все те люди, что принимали участие в описываемой там охоте? Какое отношение к Омер де Гелль имеет отрывок под номером 70, где подробно исчисляются и характеризуются родственники и свойственники Наполеона? Почему столь странно выглядит в «Письмах и записках…» Александр Иванович Тургенев, оказывающийся чуть ли не защитником крепостного права?

Эти и подобные вопросы должны были поставить перед собой не читатели, но издатели. Однако не поставили. Или сочли несущественными. Уж слишком привлекателен был материал: сенсационная находка, полный набор «саморазоблачений» автора, сложившаяся вокруг Омер де Гелль легенда, пикантные подробности — все это перевесило здравый смысл. Разумеется, никто не принял всех излияний Омер де Гелль за чистую монету, но и серьезных сомнений, как видно, не было. Вышло все в точности как у Гоголя. Городничий, прослушав фантастический монолог Хлестакова, ведь тоже замечал: «Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь».

Развязка оказалась тоже «гоголевской». Книга вышла в свет в сентябре 1933 года, а в мае 1934-го старый пушкинист Н. О. Лернер сделал в Пушкинском доме доклад, из коего следовало: «Письма и записки…» сочинены Павлом Петровичем Вяземским. Прошло еще несколько месяцев (за это время Омер де Гелль перевели на французский язык, издали «на родине» и там же отрецензировали, заметив, что «Письма и записки…» «проливают яркий свет на события эпохи»), и итоги были подведены П. С. Поповым в статье с однозначным заголовком — «Мистификация».

П. С. Попов выстроил свою статью очень доказательно. Он начал с характеристики реальной Омер де Гелль, поэтессы и автора книг о путешествии в Россию: «Если прочесть эти книги, то можно легко убедиться, что они вполне благопристойны, представляли в свое время несомненный интерес для заграницы (…) что Адель Омер де Гелль, не обладая особым поэтическим даром, умела, однако, довольно живо и вполне корректно рассказывать о своих впечатлениях» (с. 283). Контраст с псевдоавтором «Писем и записок…» достаточно отчетлив. Далее исследователь переходит к конкретным аргументам, как историческим (А. И. Тургенев не мог встречаться с Омер де Гелль 14 ноября 1833 года в Париже, так как находился в это время в Италии; Лермонтов физически не мог успеть на ялтинскую встречу с французской путешественницей, так как был в это время на Кавказе), так и текстологическим (исследуется правка Вяземского в «переводе»). Привлекаются важные свидетельства современников, например секретаря Вяземского Е. Опочинина: тот рассказывал, что его патрон в последние годы жизни «работал над романом с любопытной фабулой, в котором героиней является Омер де Гелль» (с. 284). Внук Вяземского, П. С. Шереметев, засвидетельствовал, что, разбираясь в бумагах архива Павла Петровича, он читал как французский текст псевдомемуаров, так и русский перевод. Он думал, что в основании работы лежат какие-то подлинные документы. Отец его, С. Д. Шереметев, разуверил его в этом, сказав, что еще при жизни тестя, Вяземского, тот посвятил его в писание своего романа. Это удивило П. С. Шереметева, заставив признать за дедом «незаурядный писательский дар».

«Незаурядный писательский дар» признает за Вяземским и сам Попов. Исследователь объясняет, как Вяземский, переставляя лермонтовские строки и умело «досочиняя» к ним сходные, изобрел «новую» редакцию французского стихотворения. Попов объясняет, как строил мистификатор «лермонтовский» эпизод, обставляя неточности «публикуемого» текста собственным комментарием. Наиболее остроумным ходом было рассуждение о мелькнувшей в лермонтовском тексте березе. Березы, как известно, на Кавказе не растут, и Вяземский пишет: «На Кавказские и Крымские горы береза могла быть занесена ветром, в Крыму и на Кавказе я никогда не был, но в Италии я встречал в Альпах березы, которые туда только могли быть занесены ветром». Мало того, мистификатор заготавливает «впрок» скучнейшую записку статистика Скальковского о скотоводстве, дабы ее последней фразой убедить и самых недоверчивых читателей: «Другой помещик, Кирьяков, в поместье своем, м. Ковалевке, Одесского уезда, развел много деревьев, сперва на каменистом грунте, потом среди гладкой степи, в особенности березы, так трудно здесь растущей» (с. 401).

Записка Скальковского в 1887 году в ход не пошла — к «березам» никто не прицепился, а ведь Вяземский, судя по всему, именно на это и рассчитывал. Как справедливо указывает современная исследовательница Т. Иванова, первоначально Вяземский желал лишь спародировать «окололитературное фактоискательство», столь характерное для «биографической школы». В частности, объектом его иронии была полемика между П. Ефремовым и П. Висковатым о чтении одного слова («руины» или «раины»?) в «Демоне».

Т. Иванова могла смотреть на мистификацию здраво: она решительно развела текст 1887 года и дальнейшие «упражнения» Вяземского на тему Омер де Гелль. С большой временной дистанции можно уже не негодовать, а спокойно разбираться в курьезной истории, искать объективные причины, как Т. Иванова, или просто пересказывать занятный случай, как это сделал в популярной книге В. Прокофьев. Совершенно иначе дело обстоит в момент разоблачения.

П. Попов писал статью с плохо скрываемым раздражением, лучше всего передаваемым следующей сентенцией: «Настала также пора перестать примешивать блудливую фантазию Вяземского (Попов довольно подробно рассказывает о маразме и старческом эротизме автора «Писем и записок…» — А. Я.) к биографии нашего поэта». Или несколько ниже с той же прокурорской интонацией: «Все исторические анекдоты не без вранья. Такова всякая анекдотическая история, культивировавшаяся Бартеневым» (с. 289). Пишет это о замечательном ученом, подвижнике исторических разысканий, создателе «Русского архива» — журнала, без которого никогда не сможет обойтись ни один серьезный историк русской литературы, общественной мысли, политической жизни, — пишет это о Петре Ивановиче Бартеневе вовсе не «исторический нигилист», разрушитель, вульгарный социолог или «космополит». Пишет Павел Сергеевич Попов — блестяще образованный филолог, человек академического склада, друг, конфидент и первый биограф М. А. Булгакова. Откуда же такое раздражение? Рискну предположить: Попов гневался не на Бартенева и даже не на мистификатора Вяземского. Именно его — человека устоявшихся «консервативных» вкусов — должна была раздражить эффектная свистопляска, разразившаяся вокруг Омер де Гелль. Недаром он брезгливо поминает произведения Большакова, Павленко, Сергеева-Ценского.

Разоблачение подделки Вяземского совпало с начинающимся литературным поворотом: в 1935 году Лермонтов уже не должен был пленяться француженкой, самовольно отлучаться из строя и тосковать по чужбине; конечно, мотив противопоставленности поэта и николаевской эпохи сохранялся и в эту пору, но все же огласовки сменились. Сюжет с Омер де Гелль не годился для складывающегося пантеона «правильных» российских классиков. Защищая Лермонтова от стереотипов конца 1920-х годов, П. С. Попов говорил на языке своей эпохи, жертвуя такими «мелочами», как репутация Бартенева или реальные намерения Павла Вяземского, «последыша минувшей культуры» (с. 293).

Работа по разоблачению мистификации новомировской статьей не завершилась. В 1948 году вышел в свет «лермонтовский» том «Литературного наследства» (подготовлен он был гораздо раньше; изданию помешала война) с двумя статьями о злополучных «Письмах и записках… Л. Каплан обнаружил в ЦГАЛИ черновики материалов, безусловно свидетельствующие об авторстве Вяземского. П. С. Попов рассмотрел отклики иностранной печати на издание 1933 года. Здесь тоже не обошлось без курьезов: Ж. Ж. Бруссон предположил что выход «Писем и записок…» и перевод их на французский язык преследовали политические цели, и обвинил переводчика М. Слонима в симпатиях к большевизму. Кое-кто из французских журналистов усомнился в самом факте существования Омер де Гелль, за что и был отчитан П. С. Поповым. Появились и любопытные подробности: вроде бы французская путешественница была на Кавказе только в 1839 году, когда там не было Лермонтова. И уж совершенно точно, что Омер де Гелль она стала именоваться лишь с 1839 года, когда ее муж, награжденный орденом Св. Владимира за открытие железной руды на берегах Днепра, присовокупил к своей фамилии Омер вторую часть.

В общем, аргументов прибавилось, хотя хватило бы и тех, что выдвигал Попов в первой статье. Более того, выяснилось, что перепечатавший в «Книге о Лермонтове» первую подделку Вяземского, написавший сценарий фильма «Кавказский пленник» и выступавший инициатором книжного издания П. Е. Щеголев… успел убедиться в том, что «письма, приписываемые Омер де Гелль, не были ее подлинными писаниями». Можно, конечно, поверить, что Щеголев прозрел накануне смерти, но останется открытым вопрос: почему же не поверили ему, безусловно очень авторитетному историку, те, кто все же издал книгу в 1933 году? Почему молчал внук Вяземского Шереметев — можно понять: все-таки «семейные тайны». Но почему никому не бросились а глаза несообразности, отмеченные Поповым? Почему никто не заглянул в легкодоступный источник — сборник, выпущенный в память П. П. Вяземского, где в воспоминаниях Н. В. Тимофеева можно прочесть следующее: «В те проблески жизни, когда здоровье несколько возвращалось к князю (о тяжелом недуге, затронувшем психику старика Вяземского, упоминается и в других мемуарах. — А.Н.), он посещал книготорговцев и антиквариев, покупал у них древние вещи и книги. В то же время он усиленно продолжал заниматься сочинениями. Одно из сочинений, по мысли князя, должно было быть иллюстрировано, и он старательно раскрашивал литографированные портреты каких-то иностранцев, военных, штатских и дам. В этом помогал князю почти ежедневно художник Красницкий, ныне также покойный. Сочинение это должно быть в Остафьевском архиве. Я как сейчас вижу синий крашенинный переплет домашнего изделия — это оригинальные сочинения; кроме того, должна быть копия, писанная четким писарским почерком». Почему, наконец, никто не вспомнил о том, что работы Вяземского о «Слове о полку Игореве» были очень произвольными, многие его наблюдения почитались просто фантастическими и вызывали печатную критику? Почему в связи с Омер де Гелль не заходила речь о том, что предпринятые Вяземским публикации из Остафьевского архива, его воспоминания тоже не отличались особой корректностью? Лучшим ответом на эти вопросы, видимо, могут послужить уже цитировавшиеся слова П. А. Висковатого: «…так созданы люди, что им непременно верится в то, во что им почему-либо хочется верить…» Верится в то, что созвучно общекультурным установкам эпохи.

Каждая эпоха создает свои мифы о прошлом. Мистификации не бывают случайными — в них отражается, иногда против воли мистификаторов, вкус времени, его запросы и стереотипы. Не П. П. Вяземский сделал Омер де Гелль заветной спутницей Лермонтова. Не он выдал в печать «Письма и записки…». Стареющий литератор-дилетант забавлялся, одурачив читателей и специалистов. Он сочинял авантюрный роман — и делал это не слишком умело: многие сюжетные узлы лишь намечены, об иных замыслах Вяземского можно только догадываться. Конечно, без старческого эротизма не обошлось, как не обошлось и без элементарной писательской слабости (умея задумать эпизод и обставить его «натуральными» деталями, Вяземский, как всякий дилетант, абсолютно не владеет искусством композиции). Но было в «Письмах и записках…» и другое: память о литературной моде молодости (парижские главы кажутся окарикатуренным и раздробленным подражанием романам Бальзака), желание поведать о нравах Востока (П. П. Вяземский в конце 1840-х годов служил в Константинополе), своеобразная игра с отцовскими воспоминаниями (А. И. Тургенев был ближайшим другом и постоянным корреспондентом П. А. Вяземского; старый сибарит князь Тюфякин, дипломат Поццо ди Борго, члены семейства Демидовых — его знакомыми, описанными в «записных книжках»). Вяземский пародировал и невежественные суждения иностранцев о России и «обличительную» литературу о «далеком прошлом» (1820-1840-х годах), рисующую ту эпоху сплошь черной краской. Решая одновременно несколько задач, он не мог решить ни одной, видимо и сам временами не понимая, что же он пишет.

Был, впрочем, в сочинительском азарте Вяземского один неприятный мотив, на мой взгляд, более опасный, чем «старческий эротизм». Я бы назвал это «комплексом наследника». Павел Петрович с презрением относился к «копошению» биографов Лермонтова или Пушкина. Он, сын князя Петра Андреевича, знакомый обоих поэтов, про которых теперь громоздят небылицы (потому и понадобился внутренне язвительный пассаж о Пушкине, засекающем ямщиков, столь ошарашивший комментатора издания 1933 года), свидетель эпохи — он знает все. При такой установке легко смеяться над чужими нелепостями и их пародировать. За смехом и мистификацией стоит гордое сознание носителя абсолютной истины (синдром, сохраняющийся у многих, порой очень серьезных мемуаристов и по сей день). Истину эту все равно обыватели воспринять не в силах, а раз так, то… Многие мемуарные свидетельства Павла Вяземского ныне подвергаются сомнениям, хотя на чем-то же они основаны. Не исключено даже, что какие-то реальные факты натолкнули мистификатора на сюжет «Лермонтов и Омер де Гелль».

Такая гипотеза была высказана И. Гладыш в заметке «К истории взаимоотношений М. Ю. Лермонтова и Н. С. Мартынова (Неизвестная эпиграмма Мартынова)». Автором был обнаружен следующий текст:

Mon cher Michel Оставь Adel… А нет сил, Пей эликсир… И вернется снова К тебе Реброва. Рецепт возврати не иной, Лишь Эмиль Верзилиной.

Под эпиграммой приписка, атрибутируемая Лермонтову: «Подлец Мартышка». По приписке устанавливается автор — будущий убийца поэта. Исходя из этого текста (с крайне неясной историей), И. Гладыш предполагает, что знакомство Лермонтова с Омер де Гелль («Adel» эпиграммы) все же имело место, а стало быть, сочинение Вяземского не беспочвенно.

Многое здесь вызывает сомнение. В особенности же то, что все лица, упомянутые в эпиграмме, либо присутствуют в опусе Вяземского, либо связаны с ним («Эмиль Верзилина» — известная нам Э. А. Шан-Гирей, урожденная Клингенберг, — названа здесь по фамилии отчима). Мне легче связать этот текст с мистификаторской работой Вяземского, чем увидеть в нем аргумент за историческую точность его публикации. Особенно если довериться упомянутому выше мнению французских исследователей, утверждающих, что Омер де Гелль была на Кавказе только в 1839 году.

Гипертрофированная самоуверенность Вяземского ввела в заблуждение тех, кто хотел заблуждаться. И именно эти люди, среди которых были серьезные ученые и писатели, вначале создали легенду об Омер де Гелль, а потом — по сути — спровоцировали издание 1933 года. Не наше дело искать виноватых. К сожалению, и сегодня общественное сознание не обходится без дутых «сенсаций» и мифологических моделей: то появится «очередная» десятая глава «Евгения Онегина», сочиненная по рецептам литературоведения 1940-х годов, но без должных стихотворческих навыков, то обнаружится семейство провинциальных учителей, представители которого были знакомы со всеми ключевыми фигурами русской истории XVIII — начала XX века, то выяснится, что Пушкина погубил заговор международной реакции, то еще что-нибудь подобное выплывет. Наши заблуждения не лучше, чем ошибки вековой или полувековой давности, и надо помнить, что по ним будут судить не о Пушкине и Лермонтове, а о нас, как мы, читая «Письма и записки Оммер де Гелль», судим и о 80-х годах века минувшего, и о 20-30-х — нынешнего.

На этом, собственно говоря, можно закончить историю о том, как Павел Петрович Вяземский посмеялся над современниками и потомками и остался в истории не только сыном Петра Андреевича, археографом, историком литературы и основателем Общества любителей древней письменности, не слишком достоверным мемуаристом, переводчиком двух стихотворений Лермонтова на французский язык, но и мистификатором, автором «Писем и записок» ни в чем не повинной Омер де Гелль. Слава двусмысленная, но вполне соответствующая деяниям. Избежать ее было нетрудно — надлежало только следовать совету, что дал в 1827 году семилетнему мальчику Пушкин. Помните:

Душа моя Павел, Держись моих правил: Люби то-то, то-то, Не делай того-то. Кажись, это ясно. Прощай, мой прекрасный.

Оказалось — не ясно.

А. Немзер