И к Глазу пришло отчаяние — надо с собою кончать. Но как? Нож, которым он в цехе обрезает материал с локотников, короток. До сердца не достанет. Удавиться? Но где? Вытащат из петли и бросят на толчок.

В немецких концлагерях — Глаз видел в кино — заключенные легко уходили из жизни. Кинься на запретку — и охранник с вышки прошьет тебя из пулемета. Но здесь, в Одляне, в малолеток не стреляют и карабины у охраны больше для запугивания, чем для дела. Мгновенной смерти не жди. Тебя умертвляют медленно, день за днем. Но как быть тем, кому жизнь опротивела? «Неужели я не волен покончить с собой? Если не волен, тогда сами меня умертвите… Отмените этот дурацкий указ, что в малолеток не стреляют. Сделайте новый: при побеге в малолеток стреляют. Я, минуты не думая, кинусь на запретку. Какая великая пацанам помощь: кто не хочет жить — уходи из жизни легко, без всяких толчков. Неужели я не волен распоряжаться своей жизнью? Выходит, не волен. А что же я волен делать в этой зоне, если даже умереть вы мне не даете? Молчите, падлы?!»

У Глаза закололо в груди, он обхватил грудь руками и услышал: «Жизнь и так коротка, а ты хочешь покончить с собой. Это у тебя пройдет. И ты будешь жив. И указ этот, чтоб в малолеток не стреляли, хороший указ. Ведь если в вас стрелять, ползоны бы кинулось на запретку в минуты отчаяния. И не ругай ты лагерное начальство — хорошо, что в зоне нет смерти. Пройдет всего несколько дней — и ты забудешь о ней. Тебе опять захочется жить. Тебе только шестнадцать. Ты любишь Веру. Не думай о смерти, а стремись к Вере. Ты меня слышишь?»

– Слышу,— тихо ответил Глаз.

«Ну и хорошо. Сосчитай-ка до десяти. Только медленно считай. Ну, начинай».

Глаз, еле шевеля губами, начал считать:

– Раз, два, три… девять, десять. «Ну, тебе стало легче?»

– Немного.

«Ты сосчитал до десяти, и тебе стало легче. Усни, а утром о запретке не вспомнишь. Я знаю, ни на кого ты не работаешь, и бояться тебе нечего. Только не наговори на себя, что работаешь на Канторовича. Понял?»

– Понял.

Утром Глаз вспомнил ночной разговор. «Может, я ни с кем и не разговаривал, а просто видел сон?»

Весь день Глаз ждал, что подойдут воры и будут пытать. Но никто не подошел. Вечером снова ждал: сейчас поведут в кочегарку.

Но не повели, а позвали в туалетную комнату. Там опять были трое: Игорь, Кот и Монгол.

– Ну что — за сутки надумал? — Это Игорь спросил.

– Я вчера все сказал. Ни на кого не работаю.

Игорь поставил ему моргушку, вторую и третью. Удары пришлись по вискам. Глаз чуть не упал.

– Не могу, не могу я его бить! — прокричал Игорь и, хлопнув дверью, вышел.

– Кот, не бейте меня по лицу. После вчерашнего больно зуб.

Кот и Монгол били Глаза по груди, почкам, печени.

Он садился от боли на корточки, а когда вставал, удары сыпались снова.

Отбив кулаки, Кот и Монгол прогнали Глаза, обругав матом.

«Нет-нет, я все равно вырвусь из Одляна, — думал Глаз, — не буду я здесь сидеть до восемнадцати. Надо воспользоваться нераскрытым убийством».

На следующий день Глаз написал письмо начальнику уголовного розыска заводоуковской милиции капитану Бородину. В нем он писал, что случайно оказался свидетелем убийства, совершенного на перекрестке ново- и старозаимковской дорог. «Если вы это преступление не раскрыли, то я мог бы дать ценные показания» — этими словами закончил Глаз письмо.

Письмо Глаз попросил бросить в почтовый ящик тетю Шуру. Она носила ему сгущенку.

Глаз верил, что его письмо заинтересует заводоуковский уголовный розыск. Убийство, совершенное более года назад, не раскрыто. Его наверняка вызовут в Заводоуковск, он прокатится по этапу, отдохнет от зоны, покрутит мозги начальнику уголовного розыска, а потом, возможно, сознается, что свидетелем убийства он не был. Захотелось прокатиться по этапу.

Воры оставили Глаза в покое. Поверили, что на Канторовича он не работает.

Зуб у Глаза продолжал болеть, и он пошел в санчасть.

– Да, седьмой у тебя треснут,— сказала врач.— Ты что, железо грыз?

– Да,— сказал Глаз, и врач выдернула у него четвертушку зуба.

В отряде был земляк Мехли — Отваров, и его тяжко била падучая. Глаз несколько раз держал его, чтоб он голову не разбил. Отваров при Мехле немного поднялся. Он часто в курилке весело и с подробностями рассказывал о крупных нераскрытых преступлениях и об одном убийстве. И во всех он участвовал. Он рассчитывал, что кто-нибудь фуганет Куму, но никто не фуговал. Парни привыкли к его рассказам, и какой-нибудь шустряк говорил:

– Отвар, а ну-ка травани про мокряк!

Еще летом бугор пнул Глаза по ноге, а потом и воры несколько раз в это же место попадали, и кожа, отбитая от кости, гнила. Когда ему и вторую испинали, он стал ходить в санчасть. В санчасти мази — дрянь, и ноги у Глаза не заживали.

В зоне у воров и актива — привычка пинать по ногам. И у многих ноги гнили.

Вскоре Глаз получил хорошую мазь из дома и стал лечить себя сам. Когда он разбинтовывал ноги, терпкий запах гниющей кожи бил в нос. Кожа прогнила до кости, и каждый шаг доставлял боль. У других ребят раны на ногах до того загнили, что они еле ковыляли. Но все равно они мыли полы и ходили в наряды.

Раны постепенно у Глаза стали затягиваться, мазь помогала.

Был в седьмом воспитанник по кличке Клубок. Срок — три года. Больше половины отсидел. Ноги у него гнили — их отпинали. Клубок всегда ходил прихрамывая. Раны не заживали. Клубок работал в обойке и был с Глазом в хорошем отношении.

Как-то во время работы в цех пришел дпнк и сказал Клубку, чтоб он шел на свиданку. Клубок ответил, что на свиданку не пойдет. Парни уговаривали его, но он отмалчивался.

Глаз, как и все, не понимал, почему Клубок не идет на свиданку, и решил поговорить.

– Клубок, — сказал Глаз, — ведь к тебе мать приехала, почему ты не идешь?

Клубок отложил локотник и взглянул на Глаза. Ему надоело отмалчиваться.

– Глаз, не надо уговаривать. Мне было тринадцать лет, когда мать меня отдала в бессрочку. А я никакого преступления не совершал. Ей просто от меня надо было избавиться. Жили мы в коммунальной квартире, и у нас была маленькая комната, а к ней ходили хахали. А я мешал. Вот она и избавилась от меня. А в бессрочке я раскрутился. За что, паскуда, меня в бессрочку сдала? Глаз отошел от Клубка. Крыть нечем.

Опять пришел дпнк. Но Клубок молчал. Тогда дпнк сказал:

– К тебе не мать приехала, а твоя соседка Монина приехала к сыну. Просила и с тобой повидаться.

Клубок, услыхав, что сейчас не мать, а тетю Дашу увидит, захромал к вахте.

Самым примечательным воспитанником на седьмом отряде, да и на всей зоне был Вася Шмакин. Жил он в отделении букварей, вместе с Амебой. Правая сторона у Васи парализована. Когда он шел, то на левой ноге приподнимался, волоча по земле правую, скрюченную ступню. Правая рука работала плохо, кисть всегда согнута, и держал он ее возле живота, будто намеревался погладить живот. Говорил Вася очень плохо и медленно, картавил и за минуту больше десяти слов сказать не мог. Он никогда не умывался, и Глаз ни разу не видел, чтоб он в баню пошел. Конечно, в баню он ходил, потому что белье менять надо. Но мыться в бане без посторонней помощи ему было нелегко. Когда он утром вставал, то медленно натягивал брюки, иногда путая штанины. На брюках у него не было ни одной пуговицы, и потому ширинка топорщилась. Вместо ремня он подпоясывался веревочкой, а так как одна рука плохо работала, то завязывал он веревочку слабо, и она часто развязывалась. Ребята, кто любил подхохмить, сдергивал с него брюки, и он стоял в трусах, еле выжимая слова ругани. Лицо Васи заросло коростами. Он часто на него падал.

Васю в отряде называли вором. На работу он ходил, но не работал. В школу не ходил вообще. Он плелся сзади отряда, с трудом преодолевая расстояние от отряда до столовой или от отряда до производства. И еще его била падучая. Глаза у него — маленькие и узкие, и смотрел он на мир, будто только проснулся. В отряде его долбили все, кому не лень. Ел он медленно, низко склонившись над миской. Отряду подадут команду «встать», а он только за второе принимается. Но его никто не торопил, и обратно в отряд он плелся, часто останавливаясь для передыху. Он никогда не улыбался.

На свиданку к Васе никто не ездил и не слал посылок. Жил он, как и многие, впроголодь. У него в кармане лежал кусок хлеба. Хлеб он поднимал в столовой с полу. Шустряки и активисты часто бросались хлебом, и его в достатке валялось на полу. Ни писать, ни читать Вася не умел, и писем ему никто не слал. То ли у него не было родителей, то ли они от него отвернулись.

Ни воры, ни актив Васю не трогали. Они к нему, как и Амебе, не прикасались. Западло. Для них он — неприкасаемый. Некоторые парни, пошустрее, издевались над ним. Пнут его и отбегут, смеясь, зная, что не догонит. Вася прикладывал усилия и ковылял за обидчиком, плача при этом. Слезы текли по коростам, и он их не смахивал, а в дикой ярости, кривя от злобы лицо и сознавая, что парня не догнать, упорно переставлял правую ногу и двигался в сторону обидчика. В такие минуты он был страшен, но его никто не боялся. Он был пугалом, и многие над ним потешались.

В отряде к Васе привыкли, но нет-нет да какой-нибудь вор, когда Кирка смотрел на ковыляющего Васю, скажет:

– За что его-то посадили? Освободили бы вы его, Виктор Кириллович, досрочно. Что он здесь мается?

Но начальник отряда отмалчивался, хотя и ему жалко было Васю. Ведь освобождают досрочно активистов, помогающих наводить порядок. А этого стыдно поставить перед комиссией райисполкома.