Глаза подняли в камеру к ментам. Войдя, он сразу заметил, что коренастого мента нет. Вместо него — новичок.

– А где коренастый?

– На этап забрали.

– В КПЗ?

– Нет, в зону. Он осужденный был.

– А у вас что, и следственные и осужденные сидят вместе?

– Да, вместе. Отдельных камер не дают. Тюрьма и так переполнена,— отвечали бывшие менты.

«Что ж, раз нет коренастого, я вам устрою веселую жизнь. Отдельные камеры вам подавай. Боитесь в общих сидеть…»

Несколько дней Глаз жил тише воды, ниже травы. Ментов узнавал.

И вот решил нагнать на них страху. Будут знать, как плохо встречать малолеток.

– Я не жалею, что мне плечо прострелили и я в карцерах сижу. Я больше всего жалею, что козла одного в КПЗ не замочил. Сука он был. Я больше с ним не увижусь, наверное. Короче, он наседка был. Но здоровый, козел. В камере был обломок мойки, но маленький вены только вскрывать. А то бы я его чиркнул по шарам. Я потом у декабриста от раскладного метра звено выпросил. Заточенное было. Бриться можно. Ну, думаю, когда ляжет спать, я его по глотке… Больше десяти мне все равно не дадут. И я решился. Но меня, в натуре, на этап забрали. А козел там остался. Не вышло. — Глаз вздохнул.

Менты стали меньше разговаривать с Глазом.

Из всех ментов Глазу нравился только Санька. Его сейчас забирали на этап, в зону. В ментовскую. В Союзе было несколько зон, в которых сидели бывшие работники МВД. Их в общие зоны не отправляли — боялись расправы над ними.

Санька был солдат из Казахстана. Но русский. Ему было всего девятнадцать лет. Он сбежал из армии. Месяц покуролесил по Союзу, а потом приехал домой, и его забрали. За самовольное оставление части ему дали два года общего режима. Санька был отчаянный балагур, весельчак и юморист.

– Что в армии, что в тюрьме,— говорил он,— один хрен. В армии бы мне служить три года, а в зоне — два. Я раньше домой приеду, чем те, с кем меня в армию забирали. Аля-улю!

Служил он в войсках МВД здесь, в Тюмени. Охранял зону общего режима. Двойку. Потому и попросился в ментовскую камеру.

На другой день на Санькино место посадили малолетку Колю Концова — обиженку. В камере над ним издевались. Он был с Севера. Попал за воровство. Дали полтора года. Коля Концов — тихий, забитый парень с косыми глазами, похожий на дурачка. Дураком он не был, просто — недоразвитый. Медленно соображал, говорил тоже медленно и тихо, рот держал открытым, обнажая кривые широкие зубы. Глаз сразу дал ему кличку — Конец.

Теперь Конец шестерил Глазу. Менты не вмешивались. Их это даже забавляло. Если Конец медлил, Глаз ставил ему кырочки, тромбоны, бил в грудянку. Конец терпеливо сносил. «Этот,— думал Глаз,— на зоне будет Амебой. И даже хуже. Что сделаешь, такой уродился».

– Конец,— сказал как-то Глаз,— оторви-ка от своей простыни полоску. Да сбоку, там, где рубец.

Конец оторвал.

– А теперь привяжи к крышке параши.

Тот привязал.

– И сядь на туалет.

В трехэтажном корпусе разломали печки, на их месте сделали туалеты и подвели канализацию. Но туалеты пока не работали.

Конец стоял, глядя на Глаза ясными, голубыми с поволокой глазами.

– Кому говорят, сядь!

Конец сел.

– Вот так и сиди. Кто захочет в парашу, ты дергай за веревочку, крышка и откроется. Понял?

– Понял,— нехотя выдавил Конец.

Менты, кто со смехом, кто с раздражением, смотрели на Глаза, но молчали. Забавно им это было.

– Итак, Конец, я хочу в туалет.

Глаз подошел к параше. Конец потянул за отодранный рубец, и крышка откинулась. Оправившись, Глаз отошел, а Конец встал и закрыл крышку.

– Техника на грани фантастики,— веселился Глаз, — сделать бы еще так, чтобы Конец закрывал крышку не вставая со шконки.

Двое ментов тоже оправились, воспользовавшись рационализацией. Они балдели.

В камере сидел мент Слава. В милиции несколько лет не работал. Попал за аварию. В ментовскую камеру попросился сам: очко не железное, вдруг кто-нибудь его узнает. Это был спокойный, задумчивый мужчина лет тридцати с небольшим. Он был всех старше.

– Глаз, что ты издеваешься над пацаном? — вступился он за Конца.— А вы,— он обратился к ментам,— потакаете. Конец! — повысил он голос.— Отвяжи тряпку и встань. В тебе что, достоинства нет?

Конец отвязал и сел на шконку.

– Слава,— сказал Глаз,— о каком достоинстве ты говоришь? Ему что парашу открывать, что…

– Раз он такой, зачем над ним издеваться?

– Сидеть скучно. А тут хоть посмеемся.

Вечером Глаз с Концом играли в шашки. «Достоинство, говоришь! — возмущался Глаз.— Я покажу сейчас вам достоинство».

– Конец, слушай внимательно,— тихо, чтоб не слышали менты, заговорил он,— мы с тобой разыграем комедию. В окне торчит разбитое стекло. Вынь осколок небольшой и начинай его дробить. Пусть менты заметят. Они спросят, зачем долбишь, ты скажи, только тихо вроде, чтоб я не слышал,— мол, Глаз приказал. Спросят, для чего, ты еще тише скажи, что я приказал тебе мелкое стекло набросать им в глаза. Если не сделаю, он меня изобьет. Бросать не будешь. Мы их просто попугаем. Усек?

– Усек.— Лицо Конца расплылось в улыбке.

– Сейчас закончим партию — и ты начинай.

Конец долбил осколок коцем на полу. Когда стекло захрустело, менты заперешептывались. Высокий белобрысый парень подошел к Концу. Белобрысый был тюменец. Работал в медвытрезвителе шофером. Попался вместе с братом жены, несовершеннолетним разбитным пацаном. Он его часто катал на машине. Шуряк у пьяного вытащил получку и снял часы. Теперь ждали срок. Мента звали Толя, фамилия — Вороненко. Фамилию он взял жены. Своя — Прорешкин. Невеста не захотела записываться на его фамилию. Две недели назад жена родила. И Толя по камере бил пролетки , беспокоясь, как прошли роды и похож ли на него сын. За жену он переживал сильно, но еще сильнее за ее стройные ноги: как бы после родов не вздулись вены.

Вороненко пошептался с Концом и выбросил в парашу истолченное стекло.

«Нештяк, в натуре, очко-то жим-жим. Ладно, на сегодня хватит, а завтра еще чего-нибудь придумаем».

На другой день Конец взял ложку и стал ее затачивать о шконку. Менты переглянулись, и Вороненко сказал:

– Конец, иди-ка сюда.

Конец стал перед ним.

– Для чего ты точишь ложку? — спросил он тихо.

Конец молчал.

– Говори, не бойся.

– Глаз сказал, чтоб я заточил ложку, а ночью, когда будете спать, чтоб я вам кому-нибудь глотку перехватил. Говорит, порежет меня, если не выполню.

Вороненко отобрал у Конца ложку и отломил заточенный конец.

Через день Глаз сказал Концу:

– Ты поиграй в шашки с Вороненко. И скажи ему по секрету, что я хочу замочить одного из них. Отоварю кого-нибудь спящего по тыкве табуреткой и начну молотить дальше. Скажи: кого Глаз хочет замочить, он еще не надумал. Кто больше опротивеет, мол.

Конец передал это Вороненко, тот — ментам.

В камере сидел земляк Глаза Юра Пальцев, однофамилец начальника заводоуковской милиции. Пальцев тоже работал в медвытрезвителе, но медбратом, или, как называют в армии, тюрьме и зоне, коновалом. Он у работяги из Падуна вытащил десять рублей. За Пальцевым наблюдали давно. Замечали, что он брал домой простыни.

Начальник уголовного розыска Бородин приехал к нему домой и с порога сказал: «Ты зачем у Данильченко вытащил десять рублей?» Пальцев растерялся. Бородин заметил это. «Не вытаскивал я никаких десять рублей». Бородин сел на табурет возле стола. Оглядел кухню. Потом поднял клеенку на столе — туда обычно кладут деньги — и вытащил десятирублевку. «Вот куда ты спрятал. Ах сукин ты сын, позоришь органы».— «Это не те деньги. Не те. Это жена положила».— «Не те? Нет те! Данильченко сказал, что у десятки уголок был оторван. Вот видишь?» — «А я говорю вам — не те!» И Пальцев завел Бородина в комнату и вытащил из-за электросчетчика скомканную десятку. «Вот она!» «Ну и дурак,— резюмировал Глаз, выслушав рассказ Пальцева.— Зачем ты ему десятку показал? Сказал бы, нет, не брал — и все. А простыни зачем воровал?»

– Да у меня на спине чирьи. Свои простыни завсегда в гною и крови были. А жена стирать не хотела. И тогда я на работе стал брать чистые, а грязные назад приносил. А они мне и это приписали.

– Болван. Хоть и земляк. Года полтора-два влепят. Поумнеешь. Мне бы такие обвинения. Э-э-эх. — Глаз тяжело вздохнул.

Пальцев был деревенский. Переживал сильно. Он и так был худой, а на тюремных харчах дошел вовсе. Болела его душа — жена дома осталась. Она и так-то, признавался он Глазу, ему изменяла. Не девушкой он взял ее. Пальцев показывал фотографию жены — симпатичная, смуглая, с длинными волосами. Заводоуковские менты, когда он сидел в КПЗ, несколько раз устраивали ему личные свидания. А за это она отдавалась ментам. С удовольствием.

Перед отбоем Глаз подсел к Пальцеву. Глазу нравились его тельняшка и солдатские галифе.

– Давай, Юра, сменяемся брюками. Я тебе хэбэ, а ты мне галифе. В зоне тебе все равно в них не ходить. А в моих разрешат.

Юра согласился.

– Тельняшку в зону тоже не пропустят,— врал Глаз,— а я по тюрьме буду хилять, тебя вспоминать. Варежки тебе дам новые, шерстяные.

Пальцеву было жаль тельняшку. Но жизнь-то дороже. «Вдруг Глаз осерчает и сонного табуретом начнет молотить?» — думал он.

Глаз надел галифе, тельняшку и важно прошелся по камере, выпячивая грудь. «В этой форме я приеду в КПЗ и на допросе скажу Бородину: вот посадили Пальцева, а ему в тюрьме несладко живется, видишь — я снял с него одежду. Жалко ему станет Пальцева или нет?»

Ночью Глаз проснулся от шепота. Вороненко, свесившись со второго яруса, тормошил Пальцева. Пальцев проснулся и закурил. У Глаза сон как рукой сняло.

Пальцев покурил, заплевал окурок, заложил руки за голову и остался лежать с открытыми глазами.

«Уж не караулят ли они меня, чтобы я кого не замочил?»

Часа через два — а как долго ночью тянется время! — Пальцев, встав со шконки, разбудил очередного мента.

Теперь ночное дежурство принял Володя Плотников. Он работал надзирателем на однерке, что находилась через забор от тюрьмы. Посадили его за скупку ворованных вещей. Соседи-малолетки обокрали квартиру и принесли ему посуду. Он купил. А потом они попались и раскололись. Его заграбастали. Он был членом партии, единственный из всех сокамерников. Ему было лет тридцать. Он тоже скучал по жене. Любил ее.

«Конечно, я могу сейчас встать, закурить. Подойти к табуретке, постоять возле нее. Посмотреть на волчок. Подойти к двери. Послушать, не шаркает ли по коридору дежурный. Плотников в этот момент будет за мной пристально наблюдать. Только я подниму табуретку — он заорет и разбудит всю камеру. Вот будет потеха. Меня, конечно, сразу в карцер. А потом к ним не поднимут. Ну-ка это все на хер. Они такие же зеки. Зачем их пугать?»

Забрали на этап Пальцева — на суд. Глаз дал ему пинка. Через день забрали Конца. На зону. И бросили новичков. Один был взросляк с двойки. Он отсидел полсрока от трех лет. Его этапировали в спецзону. В армии он служил в войсках МВД. Недавно на зону пришел зек — он знал его — и рассказал об этом заключенным. Гена пошел к Куму и попросился у него в ментовский спецлагерь. В зоне Гена работал поваром и наел неплохую ряшку. Он был среднего роста, коренастый, с сильными, мускулистыми руками и красивый.

Второй новичок — малолетка. Обиженка. Ему недавно исполнилось пятнадцать. Попал за воровство. У него — голубые глаза, пухлые щеки, алые, как у девушки, губы, стройные ноги и притягательный зад. Его движения — плавны, он красиво, как девушка, выгибает руку и неуклюже, как женщина, залазит на второй ярус кровати. Зад перетягивает. Тело — рыхлое, кожа белая и гладкая, а волос ни на руках, ни на ногах нет. На его женственную фигуру обратили внимание все. Но больше всех — Гена-повар. Он подолгу разговаривал с Сенькой и валялся с ним на кровати.

Однажды Глаз заметил, как Гена гладит Сеньку по заднице. Тот от удовольствия закрыл глаза.

Сенька — педераст. Еще с воли. В камере его перли все, и он не знал устали, ловя кайф. За столом не ел и получал по тыкве. Воспитатели заметили это, и его перевели в ментовскую камеру.

И вот повар обхаживал Сеньку, а тому не терпелось подвернуть задок.

Постепенно Сенька обшустрился и стал спрашивать, можно ли из тюрьмы убежать. Как ему хотелось на волю!

И Глаз решил его разыграть.

– Сенька, — сказал Глаз. — Убежать из тюрьмы можно. Я в прошлом году лежал в больничке. Там, в коридоре под лестницей, есть люк. Он в теплотрассу выходит. На нем стоит тяжелая бочка. Но бочку можно отодвинуть. Если сумеешь это провернуть, то вылезешь за тюрьмой. Только в этой одежде тебя с ходу сцапают. Придется кого-нибудь раздеть.

– Я запросто убегу. Но как в больничку попасть?

– Я знаю много мастырок. Вот самая простая: проглоти кусочек мыла, и у тебя определят дизентерию.

Гена-повар стал Сеньку отговаривать. Но потом плюнул. Сенька мыло проглотил.

К отбою заболел живот. Да так сильно, что он извивался, как змея, и стонал, будто у него вытягивали внутренности.

Утром Глаз спросил:

– Пронесло?

– Нет, — ответил Сенька, — все еще нет.

Скоро Гену-повара забрали на этап, а на его место пришел Юра Пальцев. Дали ему полтора года. Следом на этап забрали Сеньку.

Свято место пусто не бывает, и в камеру посадили здоровенного татарина. Татарин назвал себя Николаем и сразу захватил верхушку в камере. Он обращался со всеми запросто, будто всех знал давно, а тюрьма была для него дом родной. Татарин — темнило. Трудно было понять, за что его посадили и как он попал в ментовскую камеру. Он был высокий, психованный, целыми днями ходил по камере. Размахивал длинными ручищами, когда что-нибудь объяснял, и держал себя выше всех, зная наперед, что никто и ни в чем ему возразить не сможет.

Глаз больше других с ним разговаривал. Постепенно татарин стал рассказывать о себе.

Давно, лет десять назад, он работал в милиции. Потом от него ушла жена, и он стал пить. Допился до белой горячки. Чуть не убил человека. Но все обошлось — его подлечили. Потом опять стал пить и что-то украл. Его посадили. Дали срок. Так он попал в пермскую ментовскую зону общего режима. Освободился. Немного погулял и попал вторично. Теперь его направили в иркутскую зону.

– Хоть зоны и называются ментовскими,— рассказывал татарин,— но в них и половины ментов нет. В них направляют зеков из других, обыкновенных зон, ну, козлов всяких, а на этих зонах старого не вспоминают. Не важно, кем ты был. Хоть министром внутренних дел. Тебя за это не обидят.

В начале шестидесятых годов, рассказывал татарин, в иркутскую спецзону пригнали по этапу бывшего полковника. На воле он работал начальником управления внутренних дел. Ему должны были вот-вот присвоить комиссара, но он влип на взятке. На крупной, конечно. Его раскрутили. Дали восемь лет. В зоне полковник ни с кем не кентовался. Жил особняком. Все молчал. И через год сошел с ума. Еды ему не хватало. Он лизал чашки, собирал с пола корки хлеба, а когда ему особенно жрать хотелось, он залезал в помойную яму и там выискивал крохи. Он как был молчуном, так и остался, только все говорил себе под нос: «Ту-ту». Из помойной ямы так и слышалось «ту-ту».

– Так что,— закончил свой рассказ татарин,— вы, мелкие сошки, не расстраивайтесь и не переживайте, что вас посадили. И не таких людей садят. Отсидите — умнее будете. Полковник десятками тысяч ворочал, а вы у пьяных копейки забирали. На зоне научитесь, как надо по-крупному делать деньги. В следующий раз, когда я с вами опять встречусь в тюрьме или зоне, я думаю, вы уже попадете не за копейки. А будете, как полковник Ту-Ту.

Менты молчали. Они теперь не боялись Глаза. Перестали дежурить. Сейчас они побаивались татарина и ему не перечили. А с Глазом были на равных. Глаз рассказывал ментам свои похождения, а те с ним делились своим горем. По воле они тосковали сильно. А Глаз, слушая мента-рецидивиста, набирался опыта.

– Парни! — объявил однажды Глаз.— Я сотворю сейчас хохму. Сегодня заступил новый дубак, он меня плохо знает.

Он оторвал от одеяла кромку и сплел веревку. Один конец привязал к кровати, а другой накинул себе на шею: сел на пол и подтянул веревку, а чтоб надзиратель не узнал его, надел шапку, сдвинув ее на глаза.

– Ну, стучите.— И Глаз откинул в стороны руки.

Менты забарабанили в дверь.

– Чаго там? — открыл дубак кормушку.

Перебивая друг друга, менты закричали

– Удавился, удавился у нас один!..

Надзиратель посмотрел через отверстие кормушки в камеру и увидел зека, сидящего возле кровати. С середины кровати к шее спускалась туго натянутая веревка. Язык у зека вылез наполовину, на глаза съехала шапка, а ноги и руки были раскинуты по сторонам. Зная, что камера ментовская, дубак, бросив кормушку открытой, понесся к телефону. Не прошло и двух минут, как застучали кованые сапоги и распахнулась дверь. В камеру вбежал дежурный помощник начальника тюрьмы лейтенант Зубов. Он был без шапки и в одном кителе. Галстук от быстрого бега повис на плече.

– Петров, это ты, что ли, задавился?— спросил Зубов, тяжело вздохнув и снимая галстук с плеча.

– Я,— ответил Глаз, убирая с лица шапку.

– Ну и как на том свете?

– Скучно, как в тюрьме. Вначале будто я попал в карантин, а куда хотели меня поднять — в ад или рай, — я и сам не понял. Вы прибежали и воскресили. И опять я в тюрьме. Помню одно: налево был ад, направо — рай. В аду — толпы кровавых, их черти жарили на сковородке. Вас, правда, не было.

Глазу горело пять суток, но лейтенант был добряк.

– Не шути больше так, Петров,— кинул он на прощанье.

На днях осудили Плотникова и за скупку ворованных вещей дали полтора года общего режима. Он с защитником написал кассационную жалобу и теперь ждал результата. Глаз утешал Володю:

– Тебе светил бы срок, если бы они доказали, что ты эту чертову посуду купил, зная, что она ворованная. А ты ни на следствии, ни на суде не сказал, что это знал. Понял? Да тебя освободят. Или, на худой конец, год сбросят. Ты уже пятый месяц сидишь, не успеешь моргнуть — и дома, с женой.— Глаз помолчал.— А вот если тебя освободят, отдашь мне свой полувер?

– Отдам. Я готов отдать с себя все, только б свобода. Глаз, едрит твою в корень, неужели меня освободят?

Плотников Глазу о себе рассказывал все, даже интимное. Иногда — смешное.

– Лет пять назад, — травил Володя, — я поехал к матери в деревню. Вечером, после кино, пошел провожать деваху. Поцеловал ее, обнимаю, а у нее тело такое сбитое, глажу и восхищенно шепчу: «Что за руки у тебя, что за груди!» А она: «Картофки и пироги, все тело еко».

На удивление всем, через полмесяца надзиратель крикнул в кормушку блаженные слова:

– Плотников, с вещами!

Глаз шементом подскочил к нему первый:

– Ну вот и свобода! Что я тебе говорил, мать твою мать?

– А вдруг — на зону? — Плотников побледнел.

– Да ты что,— наперебой заговорили менты,— тебе же отказа от жалобы не было.

– Ну что, Володя,— сказал Глаз,— полувер отдаешь?

– Да я не знаю, куда меня.

«Бог с ним, с полувером»,— подумал Глаз, но сказал:

– Собирай быстрее вещи.

Когда открылась дверь, все попрощались с ним за руку, а Глаз, попрощавшись последним, вдарил ему по заднице коцем.

Дверь захлопнулась. Человека выпускали на свободу.

Вечером заявился Сашка-солдат. Он осветил камеру улыбкой, бросил матрац на шконку и сказал:

– Отправили на двойку, и меня сразу узнали. Все смотрят косо, и пошел я к Куму…

Санька-солдат рассказал Толе Вороненко, почему он дернул с двойки. Зеки в зоне не узнали, что он их охранял. Но работа тяжелая — таскал шпалы. И решил он смыться на спецзону, может, там работа полегче. Да по этапу прокатится и в тюрьмах посидит.

Уходя на этап, Санька, дойдя до дверей, обернулся и весело сказал:

– Приезжайте в гости: Джамбулская область…

Все менты теперь по фене ботали и чудили как закоренелые уголовники. Дежурные их часто усмиряли. Однажды Глаз днем уснул, а Вороненко поджег на нем старенькую футболку. Секунда, другая, и она вспыхнула — как порох, и Глаз — горящий факел — как бешеный соскочил. На него накинули одеяло.