Следователем корбейльского суда в ту пору был небезызвестный г-н Антуан Домини, который впоследствии занимал многие видные посты. Представьте себе человека лет сорока, весьма приятной наружности, с живым, выразительным лицом, но крайне, прямо-таки безмерно серьезного. Казалось, он воплощает в себе всю внушительность и отчасти даже чопорность судейского сословия. Проникнутый величием своей профессии, он посвятил ей всю жизнь, отказавшись от каких бы то ни было мелких радостей и невинных удовольствий. Г-н Домини жил одиноко, не бывал в обществе, встречался с крайне немногочисленным кругом друзей, не желая, как он выражался, чтобы человеческие слабости могли хоть в какой-то мере повлиять на отправление его священных обязанностей и тем самым умалить почтение, какое должно ему оказывать. По этой причине он не женился, хотя чувствовал, что создан для семейной жизни.

Везде и во всем он был представителем закона, иначе говоря, являл собой фанатического служителя божества, выше которого на свете ничего нет, — правосудия.

Веселый по натуре, он замыкал себя на два оборота всякий раз, когда ему хотелось рассмеяться. Остроумие было не чуждо ему, но, можете быть уверены, он долго корил бы себя, если бы позволил вырваться остроте или шутливому словцу.

Г-н Домини душой и телом был предан своей профессии, и никто не исполнял свой долг добросовестней, чем он. Но и непреклонен он был, как никто другой. Обсуждать статью кодекса казалось ему кощунством. Так гласит закон, и этого достаточно. Он закрывал глаза, затыкал уши и повиновался.

Как только начиналось следствие, у него пропадал сон, и не было преград, которых он не преодолел бы ради обнаружения истины. Тем не менее на службе его не слишком ценили: ему претило бороться с подследственным с помощью разных уловок; подстраивать преступнику ловушки, говорил он, постыдно; и наконец, он был упрям, упрям до глупости, до абсурда, до готовности отрицать очевидное.

Мэр Орсиваля и папаша Планта вскочили и устремились навстречу следователю.

Г-н Домини поздоровался так церемонно, словно не был с ними знаком, и представил своего спутника, человека лет шестидесяти:

— Доктор Жандрон.

Папаша Планта обменялся с доктором рукопожатиями, г-н мэр адресовал ему самую сердечную из официальных улыбок.

Дело в том, что доктора Жандрона отлично знали и в Корбейле, и во всем департаменте; более того, он был знаменит, несмотря на близость Парижа.

Незаурядный практикующий врач, любивший свою профессию и со страстью отдавшийся ей, доктор Жандрон тем не менее был обязан известностью не столько своим знаниям, сколько образу жизни. «Оригинал», говорили про него, и восхищались его независимостью, скептицизмом и прямотой.

Больных он посещал от пяти до девяти утра, будь то летом или зимой. Ну а если кого это не устраивает, ради бога, обращайтесь к другим, во врачах недостатка нет.

После девяти он уже не доктор. Он занимается своими делами: копается в оранжерее, возится в погребе, варит в лаборатории на чердаке какие-то таинственные смеси.

Поговаривали, будто он ищет секреты промышленной химии, чтобы округлить свою двадцатипятитысячную ренту, а таковое занятие, как известно, малопочтенно.

Доктор Жандрон не опровергал этих слухов, хотя на самом деле занимался ядами и усовершенствовал прибор своего изобретения, с помощью которого можно будет обнаружить следы любых алкалоидов, до сих пор ускользавших от анализа.

Когда же друзья в шутку упрекали его за то, что днем он спроваживает пациентов, доктор Жандрон багровел от возмущения.

— Черт вас возьми! — ярился он. — Экие вы добренькие! Четыре часа в день я — врач, а поскольку платит мне, дай бог, лишь четверть моих больных, то получается, что ежедневно три часа я отдаю человечеству, которое презираю, и занимаюсь благотворительностью, на которую мне начхать. Вот когда каждый из вас будет отдавать столько же, тогда и поговорим.

Орсивальский мэр проводил прибывших в гостиную, где он только что обосновался сам, чтобы написать отчет о проделанном расследовании.

— Это убийство, — обратился он к судебному следователю, — такое несчастье, такой позор для моей коммуны! Отныне репутация Орсиваля навеки запятнана.

— Я пока в полном неведении или в почти полном, — заметил г-н Домини. — Присланный вами жандарм ничего толком не смог рассказать.

Тут г-н Куртуа принялся пространно повествовать обо всем, что ему удалось узнать в результате всестороннего следствия, не забывая самых ничтожных деталей и особенно упирая на достойные всяческого восхищения предосторожности, какие он счел необходимым принять. Он сообщил, как поначалу поведение отца и сына Берто усыпило его подозрения, но как впоследствии он поймал их с поличным на лжи и наконец принял решение арестовать.

Запрокинув голову назад, он говорил напыщенно, велеречиво, выбирая самые ученые слова, и упивался собой. В его речи постоянно мелькали «я как мэр Орсиваля» и «вследствие чего». Наконец-то г-н Куртуа получил возможность продемонстрировать, как превосходно он исполняет свои обязанности, и удовольствие от этого несколько приглушило его страхи.

— А только что я распорядился произвести самые тщательные поиски, вследствие чего, не сомневаюсь, будет обнаружено тело графа. Пять человек, которых я назначил, и вся здешняя прислуга прочесывают парк. Если же их усилия не увенчаются успехом, у меня в распоряжении имеются рыбаки, которые будут искать убитого на речном дне.

Судебный следователь молчал и лишь иногда кивал головой в знак одобрения. Он оценивал сообщаемые сведения, взвешивал их и мысленно уже выстраивал план следствия.

— Господин мэр, вы действовали чрезвычайно разумно. Несчастье, конечно, огромное, но я согласен с вами и тоже считаю, что мы напали на след убийц. Браконьеры, которые уже у нас в руках, и пока что не вернувшийся садовник, несомненно, каким-то образом причастны к этому чудовищному злодеянию.

Папаша Планта уже несколько минут с переменным успехом сдерживал нетерпение.

— Вся беда в том, — вставил он, — что если Гепен виновен, вряд ли он будет настолько глуп, чтобы явиться сюда.

— Ничего, мы его разыщем, — ответил г-н Домини. — Перед выездом из Корбейля я отправил в Париж в префектуру полиции телеграфную депешу с просьбой прислать сыщика и полагаю, он скоро будет здесь.

— А пока он не приехал, — предложил мэр, — не хотели бы вы, господин судебный следователь, осмотреть место преступления?

Г-н Домини привстал было со стула, но тут же снова сел.

— Прежде я предпочел бы получить какие-нибудь сведения о графе и графине де Треморель.

Для г-на Куртуа вновь настал миг торжества.

— О! — воскликнул он. — Никто не сможет это сделать лучше меня. Смею вас заверить, я был одним из самых близких друзей графа и графини с той поры, как они поселились у меня в коммуне. Ах, сударь, какие это были очаровательные, прекрасные люди! А какие благожелательные и уважительные! — И при воспоминании о достоинствах погибших друзей у г-на Куртуа комок подкатил к горлу. — Графу де Треморелю было тридцать четыре, красавец, необыкновенного ума… Правда, иногда у него случались приступы меланхолии, когда он никого не желал видеть, но обычно он бывал так учтив, любезен, предупредителен. Да, он умел быть аристократом, но без кичливости, и потому все в моей коммуне уважали и любили его.

— А графиня? — спросил судебный следователь.

— Ангел, сударь, ангел во плоти! Бедная женщина! Когда вы увидите ее останки, вам, конечно, трудно будет представить, что она была первой красавицей в округе.

— Они были богаты?

— Разумеется! Вместе у них было больше ста тысяч ренты. Да что я говорю! Много больше, потому что граф, у которого не было склонности к сельскому хозяйству, как у бедняги Соврези, продал земли, чтобы приобрести ренту.

— Они давно женаты?

Г-н Куртуа, призывая на помощь память, почесал в затылке.

— В сентябре прошлого года, то есть ровно девять месяцев назад, я самолично скрепил их брак. Как раз прошел год после смерти несчастного Соврези.

Следователь перестал записывать и с удивлением воззрился на г-на Куртуа.

— А кто этот Соврези, которого вы уже вторично поминаете?

Папаша Планта давно уже бесился от нетерпения, хотя внешне казался совершенно спокойным. Теперь он вскочил со стула.

— Господин Соврези — первый муж графини де Треморель. Мой друг Куртуа оставил этот факт без внимания.

— Но мне кажется, — обиженно возразил мэр, — что к этому делу…

— Простите, — прервал его судебный следователь, — Этот факт может оказаться очень важным, хотя на первый взгляд представляется незначительным и не имеющим касательства к делу.

— Незначительным, — хмыкнул папаша Планта. — Не имеющим касательства…

Его тон был до того странен, а на лице было написано такое сомнение, что судебный следователь даже удивился.

— Вы что же, сударь, не согласны с мнением господина мэра о супругах де Треморель?

— У меня вообще нет мнения, — пожал плечами папаша Планта. — Я живу одиноко, ни с кем не вижусь, и вообще все это меня не касается. Тем не менее…

— Мне кажется, — вновь вклинился в разговор г-н Куртуа, — никто лучше меня не может знать жизнь людей, числившихся моими друзьями и проживавших в моей коммуне.

— В таком случае вы неудачно рассказываете о них, — сухо возразил папаша Планта.

Поскольку судебный следователь попросил его объяснить, что он имеет в виду, папаша Планта, к величайшему неудовольствию мэра, оттесненного на второй план, изложил в общих чертах историю женитьбы графа и графини.

Графиня де Треморель, урожденная Берта Лешайю, была дочерью бедного деревенского учителя.

К восемнадцати годам она стала самой красивой девушкой на три лье в округе, но поскольку единственным ее приданым были огромные голубые глаза да великолепные белокурые волосы, поклонников, то есть поклонников, имеющих серьезные намерения, у нее почти не было.

Берта уже смирилась с тем, что ей суждено вековать в старых девах, и по настоянию родителей решила удовольствоваться местом учительницы, крайне ничтожным для такой красавицы, как вдруг ее увидел и в нее влюбился наследник самого богатого здешнего землевладельца.

Клеману Соврези исполнилось тридцать, родители у него умерли, и он был обладателем почти стотысячной ренты и владельцем наилучших и плодороднейших земель в округе, причем совершенно свободных от закладных. Так что сами понимаете, у него было право взять жену по собственному вкусу.

Он не раздумывал ни минуты. Попросил руки Берты, получил согласие и месяц спустя сочетался с нею браком к огромному возмущению здешних любителей посплетничать, шипевших: «Безумец! Какой смысл быть богатым, как не для того, чтобы удвоить состояние выгодной женитьбой».

Примерно за месяц до свадьбы Соврези прислал в «Тенистый дол» рабочих и через три недели уплатил за ремонт и меблировку сущий пустяк — тридцать тысяч экю.

В этом очаровательном поместье новобрачные провели медовый месяц, и оно им так понравилось, что они решили остаться здесь навсегда к радости всех, кто был с ними в дружеских отношениях. Они сохранили за собой только дом в Париже.

Берта принадлежала к тем женщинам, которые, кажется, рождены, чтобы выйти замуж за миллионера.

Легко и непринужденно она перешла из убогой школы, где помогала отцу, в богатую гостиную «Тенистого дола». А когда она принимала в своем замке здешних аристократов, возникало впечатление, будто всю жизнь она только это и делала.

Она умела быть простой, приветливой, скромной и в то же время светской. Ее любили.

Соврези тоже любили. Это был человек с золотым сердцем, просто неспособный причинить кому-нибудь зло, человек с установившимися взглядами, упорный в своих иллюзиях, и никакие сомнения не могли подрезать им крылья. Да, Соврези был из тех, кто наперекор всему верит в дружбу своих друзей и в чувства возлюбленной.

Этой паре на роду было написано счастье, и она была счастлива.

Берта обожала мужа, этого достойнейшего человека, который предложил ей руку даже прежде, чем объяснился в любви. А он боготворил жену до такой степени, что многим это казалось просто смешным.

В «Тенистом доле» жили на широкую ногу. Много принимали. С началом осени комнаты для гостей — а таких комнат хватало — никогда не пустовали. Экипажи были выше всяких похвал.

И вот на третьем году супружества однажды вечером Соврези привез из Парижа старого друга еще по коллежу графа Эктора де Тремореля, о котором много говорили в свете. Соврези сказал, что граф поживет у них недельки две-три, но проходили недели, месяцы, а гость и не думал уезжать.

Никого это не удивляло. У Эктора была более чем бурная молодость, в которой хватало всего — кутежей, дуэлей, пари, романов. Он промотал колоссальное состояние, и относительно спокойная жизнь в «Тенистом доле», видимо, пришлась ему по душе. Поначалу ему частенько задавали вопрос: «Вам не наскучило в деревне?» В ответ он только улыбался. А многие полагали, и не без оснований, что, разорившись, он не слишком горел желанием демонстрировать свою бедность тем, кого совсем недавно уязвляло его богатство. Отлучался граф редко и то лишь, чтобы прогуляться пешком в Корбейль. Там он заглядывал в лучшую гостиницу «Бель имаж» и как бы по случайности встречался с некоей молодой дамой, приезжавшей из Парижа. Они вместе проводили день и расставались перед отходом последнего поезда.

— Черт побери! — буркнул мэр. — Наш дорогой судья чертовски много знает для человека, который живет одиноко, ни с кем не видится и не желает соваться в чужие дела.

Г-н Куртуа, разумеется, чувствовал себя уязвленным. Как так, он, первый человек в коммуне, не имел ни малейшего представления об этих свиданиях! Но настроение его испортилось еще больше, когда доктор Жандрон заметил:

— Да в свое время об этом весь Корбейль чесал языки!

Папаша Планта состроил гримасу, видимо означающую: «Я еще много чего знаю» — и продолжал повествование.

— Оттого что граф Эктор поселился в «Тенистом доле», жизнь в замке ничуть не изменилась. У г-на и г-жи Соврези появился брат, только и всего. И если Соврези в ту пору часто ездил в Париж, то лишь потому — и это ни для кого не было секретом, — что он занимался делами своего друга.

Эта идиллия продолжалась целый год. Казалось, счастье навеки поселилось под сенью «Тенистого дола».

Но, увы, однажды вечером, вернувшись с охоты на болотах, Соврези почувствовал себя настолько плохо, что ему пришлось лечь в постель. Послали за врачом. К сожалению, то был не наш друг доктор Жандрон. Он установил воспаление легких.

Соврези был молод, могуч, как дуб, так что поначалу никто не встревожился. И действительно, через две недели он был уже на ногах. Однако не поберегся и снова слег.

Примерно через месяц он выздоровел, но неделю спустя болезнь возобновилась, и на этот раз в такой тяжелой форме, что начали опасаться печального исхода.

Но зато как ярко проявились во время этой нескончаемой болезни любовь жены и привязанность друга! Никогда ни один больной не был окружен подобной заботой, не получал стольких доказательств безмерной и неподдельной преданности. Днем и ночью Соврези видел у своего изголовья либо жену, либо друга. У него бывали часы страданий, но не было ни минуты скуки. И всем, кто приходил его навестить, он неизменно повторял, что готов благословлять свой недуг.

Мне, например, он сказал: «Не заболей я, мне бы никогда не узнать, как меня любят».

— Эти же слова, — вмешался мэр, — он сотни раз повторял и мне, и госпоже Куртуа, и моей старшей дочери Лоранс.

— Однако болезнь Соврези, — продолжал папаша Планта, — оказалась из тех, перед какими бессильны и знания опытнейших врачей, и заботы самых преданных сиделок.

Соврези, если верить ему, не очень страдал, он просто таял на глазах, превращаясь в собственную тень. И вот наконец он умер ночью, в третьем часу, на руках жены и друга.

До последней минуты он сохранял ясность мысли. Примерно за час до того, как испустить последний вздох, он попросил разбудить и созвать слуг. Когда они собрались у его ложа, он взял руку жены, вложил ее в руку графа де Тремореля и заставил их поклясться, что, когда его не станет, они поженятся.

Берта и Эктор пытались протестовать, однако он настаивал, умолял, заклинал, твердя, что их отказ отравляет его предсмертные мгновения, и они вынуждены были уступить.

Надо сказать, мысль о браке его вдовы с другом прямо-таки захватила Соврези в последние дни перед смертью. В преамбуле к завещанию, продиктованному накануне кончины орсивальскому нотариусу г-ну Бюри, Соврези официально заявил о горячем желании, чтобы этот союз устоялся, и об уверенности, что брак принесет им обоим счастье и будет способствовать сохранению благодарной памяти о нем.

— У господина и госпожи Соврези были дети? — поинтересовался следователь.

— Нет, — ответил мэр.

Папаша Планта продолжал рассказ.

— Скорбь графа и молодой вдовы была безмерна. Господин де Треморель впал в совершенное отчаяние, можно было подумать, что он обезумел. Графиня никого не хотела видеть, даже таких близких людей, как госпожа Куртуа и её дочери.

Когда граф и Берта начали вновь выходить, их нельзя было узнать, так они изменились. Особенно господин Эктор — казалось, он постарел лет на двадцать. Исполнят ли они клятву, данную у смертного ложа Соврези, клятву, которая ни для кого не была тайной? Все обсуждали эту проблему с таким же пылом, с каким восхищались столь глубокой скорбью по замечательному и вполне достойному подобной скорби человеку.

Судебный следователь кивком остановил папашу Планта и спросил:

— А не знаете ли вы, господин мировой судья, прекратились или нет эти свидания в гостинице «Бель имаж»?

— Полагаю и уверен, что да.

— Я тоже уверен в этом, — подтвердил доктор Жандрон. — Я неоднократно слышал — в Корбейле все всем становится известно — про весьма бурную сцену между господином де Треморелем и хорошенькой дамой из Парижа. После этого ее в «Бель имаж» больше не видели.

— Мелен находится не на краю света, — с улыбкой заметил папаша Планта, — а гостиницы есть и там. А на хорошей лошади не так уж далеко до Фонтенбло, Версаля или даже до Парижа. Госпожа де Треморель могла ревновать, а в конюшне ее мужа были превосходные рысаки.

Что это было — ни к чему не обязывающее замечание? Намек? Г-н Домини вопросительно глянул на папашу Планта, но лицо мирового судьи не отражало ничего, кроме глубочайшей безучастности. Он просто рассказывал эту историю, а мог рассказать любую другую.

— Прошу вас, сударь, продолжайте.

— Увы! — вздохнул папаша Планта. — Ничто не вечно под луной, даже скорбь, и я знаю это лучше, чем кто-либо другой. Безудержные слезы и неистовое отчаяние первых дней вскоре сменились сдержанным горем, а потом и мягкой печалью. А когда минул ровно год со смерти Соврези, господин де Треморель сочетался браком с его вдовой.

На всем протяжении этого довольно долгого рассказа мэр Орсиваля неоднократно выказывал признаки живейшего неудовольствия. К концу он уже не мог сдержать его.

— Сведения абсолютно верны, верней и быть не может. Но я хочу спросить, какое отношение они имеют к той важной проблеме, которой мы заняты: как найти убийц графа и графини?

— Мне эти сведения необходимы, — ответил г-н Домини, — и я считаю их весьма полезными. Очень меня беспокоят эти свидания в гостинице. Никогда не известно, до какой крайности может дойти женщина под влиянием ревности… — Он внезапно умолк, прикидывая, вероятно, какая может существовать связь между красивой парижской дамой и убийцами, но тут же продолжил: — Теперь, когда я узнал супругов Треморель так, словно был знаком с ними, перейдем к нынешней ситуации.

Глаза папаши Планта вдруг вспыхнули, он приоткрыл рот, словно намереваясь что-то сказать, но смолчал. И только доктор, внимательно наблюдавший за ним, заметил, как на миг изменилось выражение его лица.

— Мне остается лишь узнать, как жили новобрачные, — произнес г-н Домини.

Г-н Куртуа решил, что для поддержания своего престижа он должен опередить папашу Планта.

— Вы спрашиваете, как жили новобрачные? — перебил он. — Они жили в полном согласии, и у меня в коммуне никто не знает этого лучше, чем я, который был задушевным… самым близким другом. Память о несчастном Соврези была теми узами счастья, что соединяли их. И если они меня так любили, то лишь потому, что я часто говорил с ними о Соврези. Ни единая тучка не омрачала их отношений. Наш дорогой, незабвенный граф — я по-дружески звал его Эктором — относился к жене с изысканной заботливостью, как к возлюбленной, а ведь супруги — я не боюсь так говорить, — как правило, слишком быстро отвыкают от этого.

— А графиня? — поинтересовался папаша Планта, и голос его звучал так невинно, что за этим явно скрывалась насмешка.

— Берта? — воскликнул мэр. — Она была не против, чтобы я по-отечески называл ее по имени. О, я много раз ставил ее в пример и образец госпоже Куртуа! Да, Берта была достойна и Соврези, и Эктора, этих самых достойных людей, каких я знал в жизни! — Заметив, что его восторг несколько изумляет слушателей, почтенный мэр чуть сбавил тон. — Я должен кое-что объяснить и ничуть не сомневаюсь, что могу это сделать перед людьми, чья профессия, а главное, характер служат гарантией соблюдения тайны. Соврези очень помог мне, когда… я вынужден был согласиться стать мэром. Ну а Эктор… я знал, что он порвал с заблуждениями юности, и когда заметил, что он неравнодушен к моей старшей дочери Лоранс, то с радостью думал об этом браке, не зазорном для обеих сторон: граф де Треморель был аристократ, а я давал за дочерью более чем приличное приданое, достаточное, чтобы любой потускневший герб вновь засверкал золотом. Однако события воспрепятствовали моим планам.

Мэр еще долго возглашал бы хвалы «супругам Треморель», а заодно и себе, если бы слово не взял судебный следователь.

— Ну вот, — сказал он, — я все записал, хотя мне кажется…

Его прервал громкий шум в вестибюле. Похоже, там шла борьба: в гостиную доносились крики и брань. Все вскочили.

— Я знаю, в чем дело! — воскликнул мэр. — Я догадался! Нашли тело графа.