Первородный грех. Книга первая

Габриэль Мариус

Глава четвертая

БАЛОВЕНЬ

 

 

Сентябрь, 1956

Лос-Анджелес

Стараясь не шуметь, все суетились в комнате Иден.

– … там поставьте…

– А это куда?

– Ш-ш-ш…

Она сладко спала, утонув в пуховой подушке. Просыпаться не хотелось.

– Ты только взгляни на нее, Мерседес. (Папин голос.)

– Она само совершенство. (Мамин голос.)

– Смотри, какие длинные ресницы! А какие розовые щечки, и черные волосики, и белоснежная атласная кожа!

Она почувствовала, как мамина рука гладит ее по лицу.

– Малышка наша.

– Иден… просыпайся, дорогуша. Сегодня твой день рождения!

– Ну открой нам свои огромные зеленые глазоньки. Она зевнула и уставилась на них. Было утро. Мама раздернула шторы. Комната наполнилась ярким светом. Солнце хлынуло на шкаф с игрушками, на шелковый полог над ее кроваткой, на обои в розовую полоску. Папа улыбался.

– Эй, приветик, сокровище папочкино! Забыла про свой день рождения?

– Ой! – Она округлила глаза.

Комната изменилась до неузнаваемости. Кругом ящики, коробки, пакеты. И все обернуто в зеленую, красную и золотистую бумагу. Ленты, кружева, рюшечки. Подарки всех видов, всех размеров, всех цветов. Для нее.

– Какой развернем первым? – спросила мама. – Этот большой, завернутый в зеленую бумагу? Или ту маленькую золотую коробочку? А может, этот, перевязанный розовыми лентами?

– Вон тот!

Она подбежала к самому большому свертку, который был значительно больше нее.

– Это особый подарок. От папочки и мамочки. Помочь открыть?

– Справится, – сказала мама. – Потяни ленту, Иден.

Девочка, затаив дыхание, подергала упаковочную бумагу. Наконец обертка с шелестом развалилась в стороны.

Иден потеряла дар речи. Ее взору предстал деревянный конь с бриллиантовыми глазами и белоснежной гривой. У него были красная кожаная сбруя и медные стремена. Копыта блестели черным лаком.

– Его зовут Дэппл.

Иден уткнулась лицом в сверкающую белизной гриву.

– Кажется, она в него влюбилась.

Папа усадил дочку в седло. Она взяла в руки повод и сжала ножками бока игрушечного коня. Тот начал величаво раскачиваться.

Папа сунул в рот трубку и обнял маму за талию.

– Смотри-ка, а она сразу сообразила, что к чему. Они стояли и с любовью смотрели на дочь. Иден же позабыла обо всем на свете. Плавные движения игрушки заворожили, загипнотизировали ее. Мама довольно улыбнулась.

– Ты знаешь, а у меня никогда не было игрушек. Совсем не было. Я играла с мамиными кроликами да всякими деревяшками.

– Наша Иден не будет нуждаться ни в чем, – произнес папа.

Прескотт, Аризона

Голос отца кажется ему похожим на звон косы. Этот голос несется под сводами церкви, и нечестивцы валятся, как скошенные стебли кукурузы.

Джоулу девять лет. Он сидит на передней скамье рядом с матерью.

Преподобный Элдрид Леннокс – воинственный поборник истинной веры. Лет сто назад он бы обязательно носил поверх сутаны «кольт». Его обличительные проповеди беспощадны. Грешники прямо-таки трепещут в своих выходных ботинках.

Через некоторое время на Джоула наваливается усталость, и у него тяжелеют веки.

Он клюет носом. Его тело расслабляется, обмякает, и он начинает постепенно сползать с жесткой полированной скамьи.

Когда мальчик шлепается на пол, прихожане, уткнувшись в носовые платки и молитвенники, сдержанно хихикают.

Преподобный Леннокс прерывает проповедь и ждет, пока его сын поднимется и снова усядется на свое место.

Чудовищность содеянного приводит Джоула в смятение. Мать даже не удостаивает его взглядом. Но на ее костлявых щеках проступают темные пятна, а плотно сжатые губы вытягиваются в тонкую полоску.

Ожидание наказания наполняет мальчика отчаянием.

Когда за ними захлопывается входная дверь, мать, словно вихрь, налетает на него. Глаза пылают гневом.

– Ты выставил своего отца посмешищем перед всеми этими неотесаными болванами и их толстыми женами! Его, служителя Господа!

Она заталкивает мальчика в угол и прижимает его лицо к стене. Он чувствует знакомый запах краски, несколько облегчающий его страдания. Джоул в полной мере осознает свою никчемность, свое бессилие.

Отец пересчитывает пожертвованные паствой деньги.

– Четыре доллара и тридцать пять центов, – с досадой говорит он. – Да, щедрость этих людишек не знает границ.

– Четыре доллара? – взвизгивает мать. – Черт бы их побрал! Порази, Господи, их благочестивые физиономии и тугие кошельки! На что же нам жить? Ждать манны небесной?

– Вечерня принесет еще меньше денег. Мать в ярости поворачивается к Джоулу.

– Почему на четыре доллара и тридцать пять центов я должна кормить еще и его? Чтобы ему лучше спалось?

– Он твой сын, Мириам.

Мать зло смеется.

– Что ж, тогда, может, пустой желудок не даст ему заснуть во время вечерней службы.

Джоул слышит, как на кухне мать готовит обед. Она приносит еду в комнату и ставит на стол. У него за спиной.

Отец читает молитву. Джоул неподвижно стоит и слушает, как они чавкают. Запах пищи наполняет его рот слюной. Он сглатывает и закрывает глаза. От голода начинает болеть живот.

После обеда мать вытаскивает его из угла.

– Ну?! – грозно восклицает она. Он не смеет поднять глаза.

– Прости меня, мама, – шепчет мальчик.

Она сует ему в руки тарелку. На тарелке ломоть хлеба и кусочек мяса.

– В подвал!

– Мама, не надо!

– Элдрид, отведи его.

Отец хватает ребенка за руку и тащит вниз по лестнице.

Возле двери Джоул начинает вырываться. Еда падает с тарелки. Из темноты подвала веет плесенью и могильным холодом. Там, в кромешной мгле, мальчику мерещутся силуэты чудовищ.

Ужас сдавливает грудь Джоула. Его глаза наполняются слезами.

– Папа, не надо!

Отец толкает его в подвал.

– Я хочу, чтобы ты понял, что значит тьма, Джоул. Чтобы ты знал, что бывает, когда оскорбляешь Господа и когда Он отворачивается от тебя.

– Папа, пожалуйста! Прошу тебя.

Дверь с грохотом захлопывается. Засов задвигается.

Мрак, мрак. Настоящий ад, о котором он столько слышал. Вокруг него мечутся какие-то тени. К нему тянутся когтистые лапы, скалятся зубы чудовищ. Он не видит их, но они все ближе и ближе.

Плача, он наваливается на дверь. Она не поддается. Джоул всем телом начинает биться о толстые доски.

Снова и снова.

 

Декабрь, 1959

Санта-Барбара

Она очень любила ездить на аэродром.

Обычно мама и папа брали ее туда по выходным. Всего у них было шесть самолетов, бело-красных, с надписью на фюзеляже: «Ван Бюрен. Авиаперевозки». Конечно, увидеть на аэродроме все шесть самолетов можно было очень редко. Как правило, там, в ангарах, стояло не больше двух. Остальные были в полетах.

Сама она, разумеется, уже бывала здесь тысячу раз, и все это ей порядком надоело.

Но самолеты совершали рейсы в Южную Америку, и пилоты часто привозили ей всякие подарки: маски, резные украшения, игрушки. Каждый раз, когда она приезжала на аэродром, там ее обязательно что-нибудь ждало, что-нибудь экзотическое и очень красивое.

Однажды кто-то привез ей из Колумбии маленькую черную обезьянку, но мама не разрешила оставить ее. А как-то раз Мигель Фуэнтес даже привез настоящую засушенную человеческую голову с зашитыми нитками сморщенными губами.

– Должно быть, много болтал, – заржал Мигель.

Конечно, голову мама тоже не разрешила оставить.

Мигель Фуэнтес служил у папы кем-то вроде управляющего. Он был коренастый и страшный на вид, и все его боялись; но, когда он брал ее на руки и улыбался, его глаза смешно моргали.

В этот уик-энд мама и папа не повезли ее, как обычно, на аэродром. Они поехали на новом автомобиле в Санта-Барбару.

Это был «кадиллак эльдорадо-брогам», белый с коричневой кожаной крышей, которую папа опустил. Дул теплый, наполненный ароматом соснового леса ветерок. Мама надела шарфик и темные очки. Иден и Франсуаз, ее воспитательница-француженка, устроились на заднем сиденье.

По синему небу плыли огромные белые, позолоченные солнцем облака. Приехав в Санта-Барбару, они остановились, чтобы купить мороженое. Внизу раскинулось необъятное зеленое море. По волнам прибоя скользили на серфингах мальчишки.

Потом все пошли смотреть участок. Это был просто кусок земли с росшими на нем деревьями и видневшимся за соснами морем.

Иден облизала испачканные мороженым липкие пальцы.

– А когда здесь будет дом? – спросила она.

– Скоро, дорогая. Через несколько недель уже начнут закладывать фундамент.

– А вы купите мне лошадку?

– Конечно, купим. Вот только еще немного подрасти.

– Немного – это сколько?

Подошел папа с эскизами будущего дома.

– Знаешь, чем я решил отделать ванные комнаты? Зеленым ониксом, а краны будут золотыми.

– Золотые краны – это пошло, – возразила мама. – Да и зеленый оникс – полная безвкусица. Мы же решили, что отделаем ванные белым мрамором.

– Ну а как насчет белого мрамора и золотых кранов?

– Уже лучше. Хотя тоже вычурно.

– Радость моя, – рассмеялся папа, – это ведь Калифорния, а не Европа. На дворе 1959 год. Сейчас все стараются пустить друг другу пыль в глаза.

Он закружил маму по зеленой траве. Мама засмеялась. У нее был низкий, мягкий и очень заразительный смех.

– А что такое «пошло»? – спросила Иден.

– Деньги – это пошло, – с трубкой в зубах улыбнулся папа. – Правда, за деньги можно получить все. Все, что угодно. Запомни, малышка.

Мама привезла ее в школу верховой езды Дана Кормака. У мистера Кормака было обветренное морщинистое лицо, загрубевшие руки и добрые глаза. Он сказал, что Иден уже достаточно взрослая, чтобы начать заниматься на одном из его шетлендских пони.

– Купите маленькой леди все необходимое, – растягивая слова, проговорил мистер Кормак. – Ну а там посмотрим, что из нее получится.

Итак, мама и Франсуаз отправились с ней в специальный магазин на Родео-драйв.

Они купили сразу и розовые, и светло-коричневые, и белые брюки для верховой езды, бархатную жокейскую шапочку и маленький хлыст. А также ботинки из английской кожи, потому что английская кожа самая лучшая.

Иден, надев шапочку, брюки и ботинки, разглядывала себя в зеркале магазина.

– Ты просто великолепна, chérie, – одобрила Франсуаз.

Все было упаковано в коробки, обвязано лентами и положено в багажник «кадиллака». А на следующей неделе она начала брать уроки у Дана Кормака.

Его школа верховой езды находилась в каньоне Лорель. По периметру конного двора располагались дверцы, из которых высовывались лошадиные морды. Каждый раз, приезжая сюда, Иден привозила с собой целую сумку моркови, чтобы угостить всех без исключения питомцев Кормака.

Ездить верхом она училась на шетлендском пони по кличке Мистер, который был немногим больше, чем ее деревянный Дэппл, вот только усидеть на нем было значительно труднее.

После занятий у нее все болело, но Иден очень старалась, потому что мама и папа сказали, что, если она будет делать успехи, они купят ей собственного пони. И очень скоро она уже могла самостоятельно проскакать по кругу манежа, хотя ее жокейская шапочка сползала на глаза так, что она почти ничего не видела.

– Неплохо, – похвалил мистер Кормак. – Думаю, я не долго продержу тебя на шетлендце. Через некоторое время пересадим тебя на кого-нибудь длинноногого.

После тренировок она любила, повиснув на заборе, наблюдать, как наездники преодолевают препятствия.

Среди тамошних спортсменов был один смуглолицый парень, который скакал на белоснежном коне по кличке Драчун. Этот Драчун парил над препятствиями, словно облако, и только видно было, как развеваются его золотистые грива и хвост.

– Я тоже так научусь, – заявила мистеру Кормаку Иден. – Я буду прыгать, как этот парень на белом коне.

Прескотт

– У тебя такой славный папочка, Джоул.

– Да, мэм.

Она бросает взор на белую колокольню, взметнувшуюся в бездонную синь летнего аризонского неба.

– Такой добрый христианин. Человек высочайших моральных принципов.

– Да, мэм.

– Ты не спеши, отдохни. Миссис Шультц уходит в дом.

Сегодня суббота, день, когда он убирается в саду мистера и миссис Шультц. За полдня работы Джоул получает двадцать центов, которые должен будет положить в кружку для пожертвований. Он только что собирал камни в пыльном дворе. Солнце палит невыносимо. Мальчик садится отдохнуть в скудной тени мескитового дерева.

Вынув из кармана кусок воска, Джоул начинает разминать его в ладонях. Этот воск дал ему старый мистер Шультц, который держит в горах пчел. От бесконечной лепки воск стал почти черным.

Тонкие пальцы Джоула работают почти без устали. Мальчик зачарованно смотрит на происходящие с бесформенным куском воска метаморфозы. Вот он превращается в маленького тощего койота. А минуту спустя становится изображением человеческого лица. Он вытягивается в змею, сжимается в лягушку, округляется в черепаху.

Джоула пленяет бесконечная череда трансформаций. Ему кажется, что его пальцы живут самостоятельной жизнью, а он лишь сторонний наблюдатель.

Пока еще он только худенький ребенок, но в нем уже угадываются признаки будущего высокого и стройного мужчины. У него бледное, с правильными чертами лицо. Нос с чуть заметной горбинкой. Глаза темные, почти черные. Поразительные глаза, наполненные каким-то настороженным блеском.

Пальцы Джоула продолжают работать, и из-под них вдруг выглядывает лицо его отца. Орлиный нос, тонкие губы – все это материализуется словно по мановению волшебной палочки.

Мальчик внимательно всматривается в собственное творение. Сходство невероятное. Злыми глазами восковое лицо уставилось на своего создателя.

Он резко вдавливает большие пальцы в глазницы. Лицо деформируется, затем разрывается. Он порывисто мнет воск и лепит из него маленькую, толстую и отвратительную ящерицу.

Но тут же его охватывает чувство вины.

– Ну и ну! – восклицает миссис Шультц, заставляя его от неожиданности затаить дыхание. – Да ты настоящий мастер.

Джоул засовывает воск в карман и вскакивает на ноги.

– Мне дал его мистер Шультц!

– Ну конечно. Я знаю. Делай с ним что хочешь.

– Простите, мне надо работать.

– Ни к чему скрывать – у тебя талант, сынок. – Она дает ему стакан лимонада и, снисходительно глядя на него, думает, какой он странный ребенок, не от мира сего, весь такой дерганый.

Многие считают, что сын преподобного Леннокса тугодум. Но миссис Шультц знает, что он просто немного не такой, как все, правда, она и сама не может точно сказать, в чем же его отличие.

Покусывая губы, Джоул смотрит на нее своим чудаковатым взглядом, будто маленький старик.

– Мэм?

– Да, Джоул?

– Пожалуйста, мэм, не говорите отцу.

– О чем, сынок?

– О воске, мэм.

Она в недоумении округляет глаза. Ей шестьдесят три года, и, хотя у нее никогда не было собственных детей, она всегда льстила себя мыслью, что неплохо разбирается в детской психике. Но этот мальчик просто ставит ее в тупик. Никогда нельзя быть уверенным, что он скажет в следующую секунду. Однако, возможно, в этом-то и кроется его очарование.

– Только не говори мне, – улыбается она, – что твой папочка не разрешает тебе иметь маленький кусочек воска!

– Ну, пожалуйста, мэм.

Она неожиданно замечает, что в его черных глазах заблестели слезы, и инстинктивно кладет ему на плечо руку. Его хрупкое, худенькое тело дрожит как осиновый лист.

– Да конечно же, я не скажу, раз ты меня просишь. Это будет нашей тайной. Хорошо?

– Да, мэм.

По его лицу видно, что он ей не верит.

– Обещаю, Джоул, – мягко говорит она.

Он неуверенно кивает. Все, что прежде ему говорили взрослые, всегда оказывалось обманом. Он торопливо отходит от миссис Шультц и начинает снова собирать камни.

Хотя в школе Джоул очень старается хорошо учиться, отметки у него плохие. В классе он сидит за последней партой, откуда почти ничего не видно; слова, которые мелом пишет учитель на доске, сливаются в бессмысленные, непонятные значки. Глаза болят, в голове шум.

Даже Библия становится для него пыткой. Каждый день он должен запоминать из нее несколько строк. Из книги пророка Иоиля: «И воздам вам за те годы, которые пожирали саранча, черви, жуки и гусеница, великое войско Мое, которое послал Я на вас». Но, хотя у него хорошая и цепкая память, слова на странице так пляшут, что он никак не может поймать их взглядом. И вечернее чтение заученного отцу с матерью оканчивается для него слезами.

У него плохой сон, он потеет, ему снятся кошмары. От этого он писается во сне, и ему страшно стыдно. А днем его измученный за ночь рассудок устает еще сильнее, и он совершает новые ошибки.

Подвал приводит его в ужас, который с каждым разом становится все сильнее, все невыносимее.

Конечно, чудовища – это всего лишь обломки старой мебели, а тянущиеся к нему кости – ржавая сетка железной кровати. Но страх не отпускает его. Страх пустил глубокие корни в сознание мальчика, и его уже никогда не выкорчевать оттуда.

Джоул понимает, что ему страшно, потому что он слаб. Только праведники сильны пред лицом Господа. Но он не праведник.

Не праведник.

Санта-Барбара

Фэрчайлды устроили вечеринку, на которой они представили маму и папу своим живущим в Санта-Барбаре друзьям.

Около пятидесяти гостей собрались на берегу искусственного озера с белоснежными лилиями и грациозными фламинго.

Птицы двигались неторопливо, словно изящные, элегантные женщины. У них были нежно-розовые перья (самый модный цвет тогда) и длинные гибкие шеи. Каждый из приглашенных посчитал своим долгом отметить, что они просто великолепны.

Мистер Фэрчайлд (дядя Макс) был владельцем компании по производству пластмасс, а пластмассам, говорил он, принадлежит будущее. Миссис Фэрчайлд (тетя Моника) была блондинкой, и притом очень красивой, да еще и англичанкой.

А кроме того, у Фэрчайлдов был заросший душистым жасмином бельведер, летний домик, площадка для игры в крокет и теннисный корт, где Маргарет Фэрчайлд учила Иден владеть ракеткой. Маргарет было одиннадцать лет, на два года больше, чем Иден.

Если не считать фламинго, Фэрчайлды были весьма консервативными людьми, а временами даже скучными. Мама называла их парой зануд. Однако папа говорил, что, если бы их удалось немного расшевелить, Фэрчайлды могли бы стать их лучшими друзьями в Санта-Барбаре.

Ведь пройдет совсем немного времени, и они переедут сюда жить.

С прошлой осени строительство шло полным ходом, и наконец можно было видеть очертания будущего дома, а не просто голые стены да пустые оконные глазницы, составить о нем реальное представление. Папа уже вступил в местный яхт-клуб и купил место в гавани, куда поставил свою яхту.

– Итак, значит, через месяц ты едешь в Европу, Иден, – сказала тетя Моника, передавая девочке кусок торта.

Откусывая угощение, Иден кивнула. И мама, и папа, и тетя Моника, и дядя Макс – все стояли, окруженные какими-то незнакомыми людьми.

– Ты, наверное, ждешь не дождешься этой поездки. А какой маршрут?

Так как Иден понятия не имела, что такое маршрут, вместо нее ответил папа:

– Париж, Венеция, Рим, Барселона, Лондон.

– Какая прелесть! Настоящее большое европейское турне. Вы получите массу удовольствия.

– А сколько лет Иден, восемь?

– Мне девять!

– Думаете, ей будет интересно? – спросил дядя Макс.

– Уж развлекаться-то Иден всегда готова, – ответил папа. – В Испании мы собираемся присмотреть кое-что для нашего нового дома. Антиквариат, картины, керамику. Посмотрим, что удастся приобрести. Все зависит от цен.

– Держу пари, мамочка тебя там совсем разбалует, – обратился к Иден дядя Макс.

Пожилой человек по имени Хауэлл Карлисл, который был профессором каких-то наук в каком-то университете, задал маме вопрос:

– Когда вы уехали из Испании?

– В 1945 году.

– Значит, вы были там во время гражданской войны?

– Да.

Хауэлл Карлисл взял из папиного кожаного кисета щепотку табака, забил его в трубку, раскурил.

– Вы были в зоне военных действий?

– Ну, не как Доминик, который на истребителях участвовал в сражениях над Тихим океаном. Но и у нас были ожесточенные бои.

Жена профессора, румяная женщина с обвислым, как у индюшки, подбородком, округлив глаза, подалась вперед.

– Вы видели настоящие сражения?

Мама опустила глаза в свой бокал с шампанским.

– Я видела, как умирают люди, если вы это имеете в виду.

– Вы потеряли кого-нибудь из родственников? – спросила тетя Моника.

– Думаю, в Испании нет ни одной семьи, не потерявшей в той войне родственников.

– О, дорогая, – сокрушенно воскликнула тетя Моника. – Я не знала. Простите.

– Как я понимаю, ваши близкие погибли от рук красных? – задал вопрос дядя Макс.

Мама чуть заметно улыбнулась.

– Нет, – ответила она. – Так уж получилось, что их убили люди Франко.

Повисла неловкая пауза. Затем дядя Макс чопорно произнес:

– Да-а. А я и не знал, что ваша семья была на другой стороне. Я полагал…

Мама сделала маленький глоточек шампанского.

– Мои родственники были на обеих сторонах. Как, впрочем, и в большинстве испанских семей. Но мои ближайшие родные были республиканцами.

– Республиканцами? – переспросил кто-то.

– Она хочет сказать – коммунистами, – поправил Хауэлл Карлисл.

– Ну, уж если быть совсем точным, анархистами, – заметила мама.

– Вот так-то, Макс. Ты знакомишь своих друзей с кровожадной пламенной революционеркой, – засмеялся папа. – Интересно, что теперь будут говорить в клубе?

Дядя Макс хохотнул и уставился на маму.

– Что ж, – твердо сказала тетя Моника, – лично я никогда не любила Франко. Он маленький напыщенный фашист. И не смотри на меня так, Макс. Он ничуть не лучше, чем Гитлер или Муссолини.

– Кем бы он ни был, – хмурясь, проговорил дядя Макс, – он вовремя встал на пути большевизма.

– Эй, Макс, сейчас другие времена, – шутливо крикнул папа. – Я уже несколько лет не слышал, чтобы кто-нибудь произносил слово «большевизм».

– Нам надоели разговоры о политике, Хауэлл, – резко сказала тетя Моника и, повернувшись к маме, добавила: – Должно быть, для вас, Мерседес, это было ужасное время.

– Война есть война, – проговорила мама. – И ничего с ней не поделаешь. Она просто приходит к тебе.

– Уверена, вам будет больно возвращаться в родные края.

– Прошло уже столько лет.

– А для вас это не может быть опасно? – спросил дядя Макс.

Мама улыбнулась.

– О, я думаю, генерал Франко уже забыл о моем существовании. К тому же, у меня будет американский паспорт. Макс, я вовсе не кровожадная пламенная революционерка. В противном случае я бы здесь не оказалась.

– А может, вы кто-то вроде Мата Хари, – хихикнул Хауэлл. – Заводите здесь знакомства, а сами вынашиваете план разрушить Санта-Барбару до основания.

Все засмеялись. Папа погладил Иден по голове.

– Вот какие вещи ты узнала сегодня о своей мамочке.

– Можно, мы пойдем смотреть фламинго? – спросила она, устав от разговоров взрослых.

Маргарет взяла ее за руку, и они отправились к сверкающему в полуденном солнце озеру.

– У нас тоже будут фламинго, – заявила Иден.

Неделю спустя они вышли в море на папиной яхте. Гавань была похожа на лес тонких мачт, взметнувшихся прямо из воды. За ними поднимались позолоченные утренним солнцем горы Санта-Инез. Таким же золотым светом горели и росшие вдоль берега пальмы. Их лохматые кроны слегка покачивались под морским бризом.

А в противоположной стороне раскинулась синяя маслянистая гладь моря. Они держали курс на окутанные розовой утренней дымкой острова Анакапа, Санта-Круз и Санта-Роза.

Море было спокойным, и яхта бесшумно скользила по волнам. Сначала острова казались лишь тонкой полоской суши, выступавшей из воды, потом они начали принимать причудливые очертания, и наконец на них уже можно было разглядеть деревья и небольшие холмы.

Войдя в маленькую бухту Анакапы, они бросили якорь и искупались в кристально чистой воде. На многие мили вокруг не было ни души. Они позавтракали на палубе холодным салатом и другими закусками.

После завтрака ветер совсем стих и стало очень жарко. Взрослые сели пить джин, а Иден и Маргарет, намазав щеки и носы солнцезащитным кремом, устроились под тентом играть в разные игры.

Потом их сморило, и они заснули.

Через какое-то время Иден проснулась от папиного голоса:

– Ну давай, Моника. Попробуй.

– Если Мерседес не будет, я тоже не буду.

– Мерседес это уже пробовала.

– А что же она сейчас отказывается?

– Хочет быть белой вороной. Давай же!

Еще сонная, Иден подвинулась поближе к иллюминатору и заглянула в каюту. Четверо взрослых сидели за круглым столом. Мама была в черном цельном купальнике, а тетя Моника – в светло-голубом в белый горошек бикини. На столе стояли бутылка джина и тарелочка с нарезанным ломтиками лимоном.

Папа широко улыбался.

– Ты уверен, что я не втянусь, Доминик?

– Даю гарантию. Сам Зигмунд Фрейд принимал его. И был в восторге. Даже книгу написал об этом.

– А где ты его берешь?

– А-а, один мой пилот иногда привозит немного из Колумбии.

Тетя Моника обратилась к маме:

– Действительно стоит попробовать?

Мама пожала плечами.

– Ну… чтобы иметь представление.

– Ладно, я подам вам пример, – сказал папа. Он склонился над столом и несколько раз шумно вдохнул, затем откинулся назад и закрыл глаза.

Наступила тишина.

– Кайф! – наконец произнес папа. – Фармацевтаческое качество. Высший сорт. Лучше не бывает. Угощайся, Макс. – Он что-то пододвинул дяде Максу. Тот поколебался, потом кивнул.

– О'кей. Если ты так нахваливаешь… Попробуем. Он поднес что-то к носу и вдохнул. Все уставились на него.

– Ну? Что чувствуешь? – спросила тетя Моника.

– Что чувствую? Даже не знаю. Будто у меня исчез нос. А что еще я должен чувствовать? – Он выглядел разочарованным.

– Дай-ка я попробую, – решилась тетя Моника. Она тоже наклонилась, а папа принялся инструктировать:

– Втягивай в себя как следует. Не бойся, больно не будет. Отлично. То, что надо. Теперь другой ноздрей.

Тетя Моника усиленно засопела.

– М-м-м, – промычала она, утирая нос. – М-м-м.

– Что чувствуешь? – глядя на нее, спросил дядя Макс.

– Нос как чужой. И губы словно ледяные. Все похолодело. О! О! О Боже!

Папа захихикал.

– Нравится?

– О Боже! – восторженно простонала тетя Моника. – Потрясающе! О, как хорошо! Просто великолепно.

– Дай-ка я еще разок нюхну, – засуетился дядя Макс, и Иден увидела, как папа передал ему маленькую металлическую коробочку. Крохотной ложечкой он что-то из нее зачерпнул и, поднеся к носу, вдохнул.

– О Боже, – схватившись за голову, тетя Моника встала. – О, это лучше, чем французское шампанское! Чудесно! Умопомрачительно! – Она снова села и засмеялась звонким, как серебряный колокольчик, смехом. Папа тоже захохотал, запрокинув голову. А через минуту к ним присоединился и дядя Макс.

– Это действительно здорово, – блаженно произнес он.

Только мама сидела и, глядя на них, молчала.

– Мне так покойно, – стонала тетя Моника. – Так восхитительно.

– Ты и выглядишь восхитительно, – сказал папа, и они вновь залились безудержным смехом.

– Это ни с чем не сравнимо, – заявил дядя Макс. Его носатая физиономия раскраснелась, глаза блестели. – Ни с чем. Мне кажется, я вот-вот взлечу. Колоссально! Просто колоссально. Доминик, сколько это продлится?

– Лет сто, – сказал папа, и они снова засмеялись.

– А что будет, если мы нюхнем еще по чуть-чуть? – поинтересовалась тетя Моника.

– Попробуй и увидишь, – ответил папа.

И они вновь стали с наслаждением вдыхать содержимое металлической коробочки.

Мама встала и пошла к лестнице. Заметив в иллюминаторе Иден, она застыла на месте.

– Иден! Я думала, ты спишь.

– Я проснулась. Мам, а что они делают?

– Просто валяют дурака. Пойдем искупаемся. Они разбудили Маргарет и спрыгнули в море. Вода была прохладная и прозрачная. Маленькие рыбешки тыкались Иден в живот, заставляя ее хихикать.

– А в Испании так же, как здесь? – спросила она.

– Да. Отчасти.

На синей глади моря яхта казалась ослепительно белой. С ленивым клекотом над островом парили чайки. Вдали блестела в предвечерней дымке полоса прибоя.

Они плыли, не спеша работая руками. У мамы на голове была соломенная шляпа, и на ее лице, словно веснушки, высыпали крапинки солнечного света.

С яхты доносились взрывы неуемного смеха. Громче всех хохотала тетя Моника, взвизгивая, как школьница. Казалось, она была не в себе.

– Во дают! – фыркнула Маргарет. – Ну, развеселились.

Они поплыли к берегу, а вслед за ними над водой неслись раскаты смеха.

– Вот истинная красота. – Мама подняла ракушку и обняла Маргарет за плечи. – Смотри, как она переливается всеми цветами радуги.

Иден брела за ними вдоль берега, думая то о ракушках, то об увиденном на яхте.

Вскоре к ним поплыл папа. Иден побежала по кромке прибоя ему навстречу.

– Привет, девчонки! – крикнул он, выходя из воды. В глазах блеск.

– Где Макс и Моника? – спросила мама.

– Надо думать, создают четвероногое существо с двумя задницами. Ну, они и потащились! – весело воскликнул папа. – Видала, как их развезло?

– Кажется, ты считаешь, что это очень остроумно, – ледяным голосом спросила мама. Она выглядела взбешенной, в ее черных глазах вспыхивали злые искры. В какое-то мгновение Иден даже испугалась.

Папа обнял маму за талию и поцеловал в шею.

– Да они будут умолять нас дать им еще, – заявил он. – Умолять! Мы станем их лучшими друзьями. Мы станем уважаемыми людьми в Санта-Барбаре.

Мама отстранилась.

– Понятно. Вот так ты намерен завоевывать дружбу и положение в обществе.

– Точно. Вот так я намерен завоевывать дружбу и положение в обществе.

Мама покачала головой.

– Дурак.

– Эти двое должны были сломаться, – проговорил папа. – Скоро они совсем созреют. – Блестящими глазами он подмигнул Иден. – Иди сюда, малышка. Покажи мне свои ракушки.

 

Май, 1960

Париж

Они приземлились под необъятным куполом серо-голубого неба и очутились в изнемогающем от летней жары Париже.

У Парижа был свой, ни с чем не сравнимый, запах выхлопных газов, крепких сигарет и незнакомой пищи. Картаво-рыкающие звуки французского языка казались похожими на рычание разозленного пуделя. Благодаря особенностям этого языка у французов даже внешность была своеобразной: удлиненные лица, слегка вытянутые вперед губы и впалые щеки. Даже Франсуаз, разговаривая с носильщиками и водителями такси, меняла выражение лица и становилась непохожей на саму себя.

После тишины и комфортабельности их шикарного лимузина оказаться в водовороте парижских машин было просто ужасно. В Америке Иден привыкла к упорядоченному движению больших красивых автомобилей. Здесь же машины были маленькие, потрепанные и какие-то эксцентричные. Они выглядели и вели себя, как голодные акулы, кусающие друг друга за хвосты и подныривающие друг другу под брюхо.

Иден смотрела из окна такси и не могла понять, куда, черт возьми, они попали. Дома вокруг были большие, но старые. На улицах столпотворение. Преобладающее впечатление всеобщей серости несколько сглаживалось стоявшими на тротуарах лотками с цветами и фруктами. Все здесь казалось старым.

Однако, как только они вошли в великолепный вестибюль отеля «Ритц», это впечатление мгновенно изменилось. Они окунулись в величественную тишину. Треск и грохот сменились хрипловатым мурлыканьем. Склонившиеся в поклонах лысые головы блестели. Предупредительность и вежливость обслуживающего персонала вызывали почти благоговейный страх.

– Вот не чаяла, что когда-нибудь буду жить в «Ритце», – сверкая от восторга глазами, шепнула на ушко Иден Франсуаз.

По щиколотку утопая в пушистых коврах, они в сопровождении портье прошли в предназначенные для них апартаменты.

Горничная, хрупкая девушка, одетая в черное и белое, распахнула балконную дверь. Иден тут же выбежала на балкон и сверху вниз уставилась на Вандомскую площадь, над которой висел гул бесконечного потока автомобилей. Она вдруг почувствовала себя ужасно взволнованной. Она была в Париже. Далеко от дома. В незнакомой стране.

Слуга принес бутылку шампанского в серебряном ведерке. Пока распаковывали их багаж, все сидели на балконе. Папа и мама пили шампанское. Снизу по-прежнему доносилось урчание автомобилей. Казалось, весь Париж гудит, как гигантский мотор. Даже воздух слегка пульсировал от напряжения.

– Позвони матери, – сказала мама Франсуаз, – сообщи, что приехала.

Франсуаз побежала к телефону. Папа взял маму за руку.

– Ну, как ты себя чувствуешь, снова оказавшись в Европе?

Мама ничего не ответила.

– Ты почему такая грустная? – спросила ее Иден, заметив, как заблестели слезинки в маминых глазах.

– Я не грустная. Просто я чувствую себя счастливой. Чужой и счастливой.

Выпили по бокалу шампанского, и, несмотря на то что все устали, мама и папа, взяв с собой Иден, отправились гулять среди мраморных статуй и ухоженных газонов сада Тюильри.

Иден словно плыла в море роз. Запах Парижа начинал пьянить ее. Какой-то старик с маленькой тележкой продавал brioches. Мама купила одну. Она была пышная и ароматная. И ее вкус еще долго оставался во рту, незнакомый и сладковатый, как новая мелодия. Большое европейское турне началось.

Париж стал для нее незабываемым калейдоскопом событий, огней и красок.

Нежные розы, благоухающие на замысловатых клумбах.

Радуга неоновых огней ночного города.

Уличный цирк, дающий импровизированное представление на мощенном булыжником бульваре: клоун в желто-красном костюме, рыжем парике и с сизым носом, танцевавший в огромных зеленых башмаках; великан в леопардовой шкуре, зубами поднимавший тяжелющие гири; фокусник, у которого изо рта вырывались языки пламени; карлик, собиравший у публики монетки.

Оливковое лицо Моны Лизы, загадочно улыбающееся ей из глубины веков.

Целые тучи голубей, каждый час взлетавшие над Триумфальной аркой после выстрела пушки.

Вкус хлеба и шоколада – невероятное, но такое изумительное сочетание.

Подъем на Эйфелеву башню. Когда они добрались до самой верхней площадки и весь Париж раскинулся у их ног, папа подошел к сувенирному киоску и купил ей маленький флакончик духов из тонкого, как яичная скорлупа, стекла, расписанного золотыми и пурпурными завитками, и с позолоченной пробочкой. Многие годы этот маленький флакончик был для нее символом французского шика.

Волшебное очарование было во всем. Даже Сена, казавшаяся на первый взгляд просто мутной и грязной рекой, могла вдруг засверкать, заискриться. Спустя годы, Иден будет вспоминать, как стояла она на мосту во время захода солнца и смотрела на отраженную в пламенеющей глади реки громаду Нотр-Дам. Это был момент свершения чуда.

Именно в Париже она впервые начала осознавать себя Иден, индивидуальностью, отличной от других личностью; и именно в Париже она стала под таким же углом зрения смотреть на маму и папу, видя в них людей со своими, только им присущими, судьбами и чертами характера.

Первое понимание этого пришло к ней, когда, сидя в кафе на Елисейских полях, она смотрела на бесконечную вереницу бегущих машин и такой же бесконечный людской поток. Как капля воды в кувшин, мысль о том, что она не такая, как все, упала в ее сознание. И не важно, сколько их, других, она – Иден. А Иден – это Иден.

Во второй раз это случилось в знаменитом магазине дамской одежды на улице Фобур де Сент-Оноре.

Пока мама примеряла платья, девочку усадили на маленький золоченый стульчик. Иден поймала себя на мысли, что мама здесь как бы на своем месте. Дома, в Калифорнии, она всегда казалась какой-то не такой, как все. Наблюдая за другими посетителями магазина, Иден пришла к выводу, что мама была одной из них, смуглолицей, изящной, спокойной и с неожиданно красивой улыбкой. По-французски она говорила почти так же хорошо, как Франсуаз, и было трудно отличить ее от других смуглолицых, изящных и красивых парижанок.

А вот кто здесь был не таким, как все, так это папа. Его рост, мальчишеская улыбка, походка, привычка жестикулировать – все было не так. Иден следила, как он разговаривает с одной из продавщиц, порхавших вокруг мамы. Его трубка, шляпа, темные очки! Ничего этого мужчины в Париже не носили. Даже его ботинки были американскими. Дома никто не обратил бы на него внимания. Но здесь он был иностранцем.

Иден вдруг подумала о себе самой. А она выглядела иностранкой, как папа? Или парижанкой, как мама?

Иден встала со своего стульчика и подошла к зеркалу. Там она увидела отражение маленькой девочки с серьезными зелеными глазами на красивом овальном личике. Аккуратненький прямой носик и полные губки. Подбородок круглый, волевой. Длинные черные волосы. Не будь они стянуты на затылке алой лентой, они рассыпались бы по плечам густыми локонами. Она одета в красное платье, на ногах – белые носки. И это была Иден.

Она жила в той маленькой девочке. Там жила ее душа, нечто такое, что делало ее отличной от других. Точно так же душа была и у мамы, и у папы. И у других посетителей магазина. И у продавщиц. И у всех в Париже. И у всех на свете. Миллионы душ, и все неповторимые, все разные. От подобных мыслей голова идет кругом, и все же это не имеет значения, потому что не имеет значения, сколько их, других людей, так как ты все равно остаешься только собой, ведь ты – это Иден.

Прескотт

– Я вовсе не думаю, что у тебя нет способностей, – говорит мисс Гривз, вручая ему дневник и складывая руки на груди. – Ты умный мальчик. Однако не скажу, что ты самый общительный ребенок, которого мне когда-либо доводилось учить. Ты всегда был очень замкнутым, правда?

Опустив глаза, Джоул разглядывает коричневые мужские ботинки на ногах мисс Гривз. Он не знает, что ответить.

– Что ж, может быть, ты и рак-отшельник, но голова у тебя варит. Нам это известно. Просто ты перестал стараться. На твои тетради стыдно смотреть. Пишешь как курица лапой. Я все делаю, чтобы тебе помочь, Джоул. Даю тебе больше времени, чем другим. Но ты просто-напросто не стараешься.

Он на мгновение поднимает свои странные наивно-застенчивые глаза и шепчет:

– Я стараюсь.

– Ты в этом уверен?

– Да, мэм.

Учительница смотрит на понурую голову, не понимая, что происходит с ребенком. Она не любит преподобного Элдрида Леннокса и его зловредную тощую жену. Сама-то она пресвитерианка и до суровых религиозных течений, вроде того, которому привержен преподобный Леннокс, ей нет никакого дела.

Мисс Гривз, конечно, немного жаль, что семья священника находится в таких стесненных обстоятельствах. Но, с другой стороны, если бы преподобный Леннокс был более доброжелательным к своей пастве, ему обязательно воздалось бы сторицей.

Вот мальчика ей жалко. Наверное, нелегко расти в мрачной атмосфере доведенного до крайности религиозного фанатизма. Только одному Богу известно, какой матерью может стать женщина, скрывающая свой злобный нрав и свою духовную ничтожность под маской праведности и благочестия.

Но это уже не ее дело. Ее дело дать ребенку знания, и она посвящает себя этой цели с той непреклонной самоотверженностью, на которую способны только школьные учителя маленьких провинциальных городков.

– Ну, раз ты уверен, что стараешься, значит, должна быть какая-то другая причина, – решительно говорит мисс Гривз. – На следующей неделе я попрошу нашего школьного врача осмотреть тебя. Особенно проверить твое зрение. Хорошо?

– Да, мэм, – снова шепчет мальчик.

Он выходит на залитый солнцем двор. В воздухе висит слабый запах креозота. Дождя не было уже несколько месяцев, и все вокруг покрылось тонким слоем пыли.

Пора домой. Надо пройти милю. Жаль, что не пятьдесят.

Мать даже не пытается больше скрыть свою ненависть к нему. Эта ненависть в ее глазах, в ее голосе. Она попрекает его каждым куском, каждым дюймом, который он занимает в доме. Чтобы избежать ее гнева, он должен быть нем и неподвижен. Отец его просто не замечает. Все его помыслы обращены к Господу. Но мать сделала Джоула своим козлом отпущения.

Он прекрасно знает, что такое козел отпущения. Это такое существо, на которое другие сваливают собственные грехи.

«…а козла, на которого вышел жребий для отпущения, поставит живого пред Господом, чтобы совершить над ним очищение и отослать его в пустыню для отпущения и чтоб он понес на себе их беззакония в землю непроходимую». Пятикнижие Моисея, Левит, 16.10.

Если бы только он мог, как козел отпущения, уйти в землю непроходимую и никогда не возвращаться. Но непроходимая земля – это пустыня. А это значит смерть. Пустыня убивает.

Он останавливается и открывает дневник. Искоса, с опаской, прищурившись, смотрит на сделанные там записи. По спине пробегает холодок.

Арифметика – плохо.

История – отвратительно.

География – очень плохо.

Рисование – воображение имеет, но крайне неаккуратен.

Природоведение – слабо.

Английский язык – должен больше стараться. Религия – удовлетворительно. Общие замечания: все учителя чрезвычайно обеспокоены успеваемостью Джоула. Если он не начнет как следует заниматься, то наверняка не сможет сдать экзамены.

Но как он может начать как следует заниматься? В его жизни нет ничего, кроме работы и наказаний. У него нет никаких игрушек, если не считать куска воска. Нет друзей. К горлу подкатывает комок. Он не может заниматься лучше, чем он занимается сейчас. Это невозможно.

Он боится нести дневник домой.

Он долго сидит в тени деревянного забора. Затем, отчаявшись, решается и тащится в дом, чтобы предстать перед отцом с матерью.

Кто воздаст ему за те годы, которые пожирали саранча, черви, жуки и гусеница?

Пока бушует буря, Джоул, сжавшись в комок, забивается в угол. Отец сидит суровый, на коленях – Библия. Мать и мисс Гривз сцепились не на шутку.

– Меня удивляет ваше заявление, – скрипит мать. – Прийти в наш дом с таким грязным обвинением!

– Вот заключение врача, миссис Леннокс. – Бумага слегка дрожит в протянутой руке мисс Гривз. – Прочитайте сами.

Мать отбрасывает листок в сторону.

– Вы не имели права без нашего разрешения давать этому шарлатану осматривать нашего ребенка.

– По закону штата Аризона у меня есть право вызывать в школу врача, если мой ученик нуждается в медицинской помощи…

– Другими словами, если родители жестоко обращаются со своим ребенком.

– Совершенно очевидно, что у Джоула не все в порядке со здоровьем. Даже если не брать во внимание тот факт, что у него плохое зрение и ему нужны очки, а его тело постоянно покрыто царапинами и синяками.

– Джоул крайне неловкий, – подает голос отец. – Он вечно на все натыкается.

– От этого не может быть столько синяков!

– Не смейте кричать на моего мужа в его собственном доме!

– Ради этого мальчика мы принесли себя в жертву, – говорит отец.

– Ради этого дерзкого и непослушного ребенка! – добавляет мать.

– Я не замечала, чтобы Джоул был дерзким и непослушным. – Мисс Гривз старается произносить слова как можно спокойнее.

– У нас есть дневник, где вы сами пишете, что он ленив и неаккуратен, – заявляет мать.

– Наверное, – прерывает ее отец, – классная руководительница пытается таким образом скрыть недостатки в ее собственной работе.

Мисс Гривз заливается краской.

– Вполне возможно, что в моей методике преподавания имеют место недостатки. Но я всегда проявляла особый интерес к вашему мальчику…

– Мисс Гривз, – с ядовитой улыбкой перебивает ее мать, – избавьте нас от опеки старой девы.

– Что, простите?

– Джоул не ваш ребенок, как бы вы этого ни хотели. Лицо учительницы из красного становится белым.

– Да, – с трудом произносит она, – не мой. Но, возможно, для него было бы лучше, если бы он был моим.

– Вот! – язвительно восклицает мать. – А ларчик-то просто открывается!

– Я же вижу, что мальчик в беде, – дрожащим голосом говорит мисс Гривз. Она показывает пальцем на Джоула, который сидит съежившись, прижав ладони к ушам. – Посмотрите на него. Посмотрите на синяки на его груди и спине. Довольны?!

– Убирайтесь из этого дома, – шипит мать.

– Пусть, пусть оскорбляет, – бормочет отец. – Пусть издевается.

– Что вы с ним сделали? – негодующе вопрошает мисс Гривз, глядя то на мать, то на отца. – Что вы сделали, чтобы так запугать его?

– Да как вы смеете? – в бешенстве кричит мать. – Как смеете?

– Он боится собственной тени! Он же худой как щепка. На нем следы побоев, он засыпает на уроках. Как вы могли довести его до этого?

– Мы не обязаны перед вами отчитываться! Вы нахальная, озлобленная, сующая всюду свой нос старая дева!

Мисс Гривз с трудом сдерживает себя.

– Речь не обо мне. О Джоуле.

– Вы желаете унизить меня, – говорит отец, – заставить меня оправдываться. Хорошо. Ни я, ни моя жена никогда руки не поднимали на этого ребенка. Теперь вы удовлетворены, мисс Гривз?

– Нет, я не удовлетворена.

– Да он же сатанинское отродье! – взрывается мать.

Джоул начинает тихо плакать.

– Этот бедный, трясущийся от страха малыш? Сатанинское отродье? – Мисс Гривз делается еще бледнее. – Ведь он ваш сын!

– Есть некоторые вещи, касающиеся вашего дражайшего ученика, мисс Гривз, о которых вы даже не догадываетесь, – усмехнулась мать.

– Что вы имеете в виду?

– «Нет доброго дерева, которое приносило бы худой плод, – монотонным голосом провозглашает отец, – и нет худого дерева, которое приносило бы плод добрый, ибо всякое дерево познается по плоду своему, потому что не собирают смокв с терновника и не снимают винограда с кустарника».

Мисс Гривз смотрит на него широко раскрытыми глазами.

– Вы хотите сказать, что он не ваш… – Она замолкает. Они молча сверлят ее глазами. Наконец она встает. – И все же здоровье мальчика меня очень волнует. И я более чем прежде полна решимости оказать Джоулу необходимую медицинскую помощь. Я это говорю как учитель, а не как частное лицо. Надеюсь, вы меня понимаете. Если до конца следующей недели Джоул не будет носить очки, я сама отведу его к окулисту. И, если я еще когда-нибудь увижу на его теле следы побоев, я сообщу в полицию.

Не глядя на Джоула, мисс Гривз выходит из дома. Мать захлопывает за ней дверь и поворачивает в замке ключ.

Она направляется к Джоулу. Ее лицо ужасно.

Барселона

Франсуаз стояла в толпе встречающих медленно входящий в барселонский порт паром. Они сразу увидели, как она машет им с пристани своей соломенной шляпой.

– Франсуаз! – закричала Иден. – Франсуаз! – Ее просто распирало от желания побыстрее рассказать Франсуаз об Италии и показать замечательные подарки, которые она купила для нее в Венеции и Риме.

Испания буквально плавилась от жары; погода здесь стояла даже более жаркая, чем в Риме. На небе не было ни единого облачка. Белесое, немилосердно палящее солнце слепило глаза.

На пристани Франсуаз подхватила Иден на руки. На ней было простое белое платье. Кожа ее загорелых рук – чуть влажная от зноя.

– Chérie! Ну как ты?

– Я купила тебе в Венеции стеклянного дельфина! И шелковый шарфик в Риме!

Франсуаз рассмеялась и прижала к себе девочку.

– О, моя маленькая путешественница!

– Рад видеть тебя, дорогая, – сказал папа, оглядывая покрытые ровным загаром руки и ноги Франсуаз. – Судя по твоему виду, можно предположить, что ты уже побывала на пляже.

– А я и побывала! Я надела свое бикини, но полицейский отправил меня домой. Сказал, что это нескромно. Представляете, нескромно! Он заявил, что в Испании разрешается появляться на пляже только в купальнике, состоящем из одной части, а из двух, видите ли, запрещается.

– Ну и сняла бы одну часть, – сострил папа. Франсуаз захихикала.

– Такси ждет на улице, – объявила она. Они сели в машину.

– Получилась маленькая неувязочка с отелем, – сообщила девушка. – Вместо «Ритца» нам забронировали номера в «Паласе».

– О, только не это, – упавшим голосом проговорила мама.

Все посмотрели на нее. Она сильно побледнела.

– Просто произошла некоторая путаница, мадам, – извиняющимся тоном сказала Франсуаз. – «Ритц» оказался переполненным. А «Палас» – прекрасный отель, мадам. Он старый, но как только вы увидите, какие там потолки, мебель, ванные комнаты…

– Я знаю этот отель, – тихо произнесла мама и надела темные очки. – А нельзя устроиться куда-нибудь еще?

– Все хорошие отели забиты до отказа. Сейчас ведь пик сезона.

Папа положил руку маме на плечо.

– В чем дело, дорогая? Ты плохо выглядишь.

Мама покачала головой.

– Извини. Наверное, меня просто немного взволновало возвращение на родину после стольких лет. Все в порядке.

– Может быть, с «Паласом» у тебя связаны какие-нибудь неприятные воспоминания? Что ж, мы можем поселиться в отеле поскромнее.

Мама помолчала, затем сказала:

– Здесь мне никуда не деться от воспоминаний. Извини. Едем в «Палас». Не обращайте на меня внимание.

Как и обещала Франсуаз, отель «Палас» являл собой впечатляющее зрелище. Это было белое, построенное в стиле неоклассицизма здание, украшенное, словно свадебный торт, с колоннами, с веселенькими желтыми навесами над балконами.

Их огромные апартаменты были полны воздуха. Медленно вращающиеся под потолком вентиляторы обдували их легким ветерком. Во всю длину апартаментов тянулся балкон, выходивший на площадь Каталонии с ее деревьями, фонтанами и живописными газонами. Как и в Париже, над площадью висел ни на секунду не умолкающий гул машин.

Внезапно маме стало совсем плохо. Она забежала в ванную и захлопнула за собой дверь. На вопросительный взгляд Иден папа раздраженно пожал плечами.

– Твоя мама всегда была загадочной женщиной. Очевидно, это место навевает на нее тоску.

– Но почему?

– Наверное, это связано с войной.

– А что с ней случилось во время войны?

– Спроси у нее, – буркнул папа. – Мне она не скажет.

Через несколько минут мама вернулась в комнату – лицо бледное и осунувшееся, глаза виновато-смущенные.

– Тебе нужно глотнуть свежего воздуха. Давай-ка все вместе пойдем погуляем, – предложил папа.

Они вышли из отеля и зашагали по проспекту Рамблас.

Мама постепенно начала приходить в себя.

– Я рада, что какая-то оживленность в Барселоне все-таки осталась, – проговорила она. – Когда-то это был очень веселый и шумный город.

– По мне, так оживленнее уж некуда, – заметил папа.

– До войны это выглядело… иначе.

– Просто ты была моложе, – улыбнулся папа. – Вот в чем разница, дорогая.

Франсуаз залилась смехом. А Иден снова задумалась над тем, какие воспоминания могут быть связаны у мамы с отелем «Палас».

Прескотт

Темнота сводит его с ума.

Он слышит, как вокруг него что-то двигается. Шуршит, скребется. Крысы, а может быть, и что-нибудь пострашнее.

Он так давно уже здесь. Так давно!

Обычно его сажают сюда часа на два. Иногда на три. На этот раз он просидел целый день и целую ночь. Он изможден, его мучает голод.

Его сознание угасает, тускнеет, слабо мерцает, словно затухающий факел.

Рядом пробегает какая-то тварь. Джоул содрогается; глаза широко раскрыты, хотя в этой кромешной тьме все равно не видно ни зги. Его пальцы находятся в постоянном движении. Воск он спрятал во дворе. Нельзя приносить его в дом. От нее ничего не скроешь.

Поэтому он лепит фигурки в своем воображении. Но, по мере того как гаснет огонек его сознания, работать становится все труднее.

Они забыли про него. Ему суждено умереть в этой темноте.

Душно. Он уже не может вдохнуть полной грудью, а только судорожно хватает ртом воздух. Сознание еле теплится. Слышно, как крыса грызет какую-то деревяшку или картон. А что, если она учует его теплую плоть? Что, если она вонзит свои острые зубы в его ногу? Или лицо?

В нем поднимается панический страх. Сознание покидает его. Душу окутывает тьма. Его бросили на растерзание силам зла.

По ноге прошмыгивает крыса.

Он бешено лягается и ударяется голенью обо что-то твердое и острое.

Кто-то хватает его сзади. Он пытается вырваться. Невидимые крючья цепляются за его одежду, царапают руки. Он отбивается изо всех сил, но только еще сильнее запутывается.

Какие-то покрытые чешуей существа обвивают его ноги. В горло вонзаются острые как иглы клыки. По лицу хлопают кожистые крылья. Его охватывает ужас.

Чудовища наваливаются со всех сторон. Он бешено колотит руками по невидимым предметам. Шум, боль.

Он часто и хрипло дышит, но бедный кислородом воздух не придает ему сил. Сердце стучит как молот о наковальню, словно хочет вырваться из груди.

Поддавшись самому сильному из инстинктов, он бежит.

Подвал всего несколько ярдов шириной и весь забит старой рухлядью. Он налетает на сложенные один на другой стулья. Что-то ударяет его в живот и у него перехватывает дыхание. Что-то еще разбивает ему губы.

Вот откуда у него появляются синяки.

Легкие жадно втягивают в себя удушливый воздух. Он извивается в цепких объятиях чудовищ, всем телом ощущая их жесткие клешни и суставы. Они сжимают его. Ужас сводит с ума. Он что-то царапает ногтями…

Но тут его сердце словно взрывается, он падает на пол и затихает.

Золотая полоска. Его ногти процарапали в темноте полоску золотого света.

И этот свет не гаснет. Он сияет совсем рядом. Несколько минут мальчик неподвижно смотрит на него, затем встает, протягивает дрожащую руку и снова царапает ногтями.

Появляются новые полоски света.

Обезумев от внезапно пришедшей к нему надежды, он обеими руками начинает скрести светящиеся полоски. Их становится все больше. Вскоре он уже жмурится от яркого сияния.

Перед ним маленькое, закрашенное краской оконце. Он прижимает лицо к стеклу и щурится. Сквозь царапины в краске он видит красноватую землю. Землю и цветы. На уровне глаз. Мир.

Задний двор.

Маленькое окошечко под крыльцом черного входа. Возле бочки с водой. Маленькое окошечко, которое всегда было закрашено толстым слоем белой краски.

Он нашел путь к спасению.

Он барабанит в окно, но оно наглухо забито гвоздями. И его никак не открыть. Он кричит.

Его никто не слышит.

Он отчаянно рвется на волю. Шарит вокруг, в надежде найти какой-нибудь инструмент. Его пальцы натыкаются на что-то. Это качающаяся ножка старого скрипучего стула. Он дергает ножку до тех пор, пока она не отламывается. Затем бьет ею по окну.

Стекло разлетается вдребезги, осыпая его осколками. Потом второе. В подвал врывается горячий воздух улицы. А мальчик продолжает колотить по окну, пока не выбивает стекла из всех четырех секций. Из-за ослепительного солнечного света он почти ничего не видит.

Он дубасит по перекрестью рамы с оставшимися на нем осколками. Наконец вылетает и оно.

Затем он протискивается в узкое отверстие, не обращая внимания на битые стекла, которые впиваются в его руки и колени.

Мальчик выползает на солнечный свет и чувствует, как его спину согревают горячие лучи. Он плачет – то ли от боли, то ли от облегчения. Ослепленный и обессиленный, он, шатаясь, поднимается на ноги. Воздух пустыни чист и сух.

– О Всемогущий Господь! О силы небесные! Джоул?! Это ты?

Он щурит затуманенные слезами глаза. Миссис Паскоу, соседка, услыхала звон разбиваемого стекла и, выглянув из-за забора, увидела его. У нее отвисла челюсть.

Она смотрит на дрожащего тринадцатилетнего мальчика, сплошь покрытого грязью и осколками стекла. По его ногам текут струйки крови. Рот и нос тоже в крови. Руки в царапинах.

Она хватается за голову.

– Боже милостивый! – Ее голос переходит в визг. – Эй, преподобный! Преподобный Леннокс! Преподобный Леннокс!

Из-за угла дома появляется отец. Увидев Джоула, он застывает на месте. Его костлявое лицо делается белым как полотно.

– Он вылез оттуда! – Трясущимся пальцем миссис Паскоу указывает на разбитое окно. – Я услышала звон стекла и, когда посмотрела через забор, то увидела, как он вылезает оттуда, словно… словно крыса!

Отец глядит на Джоула своими бесцветными глазами. Мальчик видит в них крайнее изумление; он прекрасно осознает чудовищность своего поступка. Но ему уже все равно – он слишком устал.

– Меня чуть кондрашка не хватила, преподобный, – не унимается соседка. – Вылез из-под земли, будто зверь какой! Что, черт возьми, ты там делал, Джоул?

– Должно быть, – скрипучим голосом отвечает отец, – он совал нос туда, куда не следует. И… – он делает паузу, подыскивая подходящее объяснение, – и дверь в подвал каким-то образом захлопнулась. Твоя матушка давно уже ищет тебя, Джоул.

Джоул смотрит на него широко раскрытыми глазами.

– Так ведь было дело, а, Джоул? – говорит отец уже более сурово. – Ты спустился в подвал, и дверь захлопнулась. Верно?

Джоул чуть заметно качает головой.

– Мальчик явно не в себе, – вздыхает миссис Паскоу.

– Он очень болезненный. – Отец протягивает руку. – Пойдем, Джоул. Ты весь перепачкался. Тебя надо вымыть.

Джоул словно остолбенел. Его отец лжец. Он слышал, как его отец врал миссис Паскоу. Это открытие настолько потрясающее, что все остальное теперь уже не имеет значения. Его отец лжец.

Преподобный Эддрид Леннокс берет сына за руку и ведет в дом. Миссис Паскоу, цокая языком, смотрит им вслед.

В доме ждет мать. За тем, что произошло на заднем дворе, она наблюдала в окно. Как и отец, она бледна.

– Мразь, а не ребенок, – шипит она. – Только гадости на уме. Ни на что хорошее он не способен.

– Дотянулся, стервец, до окна и вышиб его, – говорит отец. Джоул слышит, как дрожит его голос.

– А эта баба что видела?

– Как он вылезал.

– И что ты ей сказал?

– Что мальчишка случайно закрылся в подвале. Полным ненависти взглядом, которая граничит со страхом, мать впивается в сына.

– От него только одно зло, Эддрид. Посмотри на эту дрянь. И зачем он явился в наш дом? Надо избавиться от него. Мы просто не в состоянии с ним справиться.

– Справимся, – скрипит отец. – Мы с ним справимся.

– Как?

Отец толкает мальчика в спину.

– Вымой его, Мириам. А я пока забью досками окно, которое он вышиб.

Мать наливает в таз воды и приносит кусок тряпки. Она молча трет губкой лицо, руки и ноги Джоула. Губка жесткая, и его порезы и царапины очень болят, но он не плачет. Он терпит.

Отец солгал миссис Паскоу. Отец скрыл от нее правду.

До сегодняшнего дня Джоул не задумывался над этим. Но он знал, знал, сам того не понимая, подсознательно. Уже давно. Его отец и мать не такие, как родители других ребят. То, как они обращаются с ним, постыдно. Бесчеловечно.

Впервые в жизни до него доходит, что на самом-то деле именно они и есть исчадия ада. А вовсе не он.

Он заглядывает матери в лицо. Оно худое и злое. Крючковатый нос и холодные, бесцветные глаза хищной птицы. Тонкие губы. Бесцветные волосы. Вся какая-то бесцветная. Вернее, цвет у нее все-таки есть. Это цвет бездушной жестокости.

Спрятавшись под личиной благочестия и набожности, эти люди погрязли во грехе.

– Отвороти морду! Что зенки выпучил?! – шипит мать.

Но он будто не слышит ее и продолжает смотреть. Звонкая пощечина заставляет его повернуть лицо в сторону. Жгучая боль от удара приносит ему почти облегчение.

– Встань туда!

Мать уносит таз в кухню. Вода в нем стала малиновой.

Из подвала доносится стук молотка. Джоул обводит взглядом комнату. Она неуютная, полупустая. Мебель уродливая. Никаких украшений, никаких картин на стенах. Ничто не указывает, что живущие здесь люди любят свой дом и гордятся им. Словно они специально подбирали самые жесткие, самые грубые и самые неудобные вещи.

Будто впервые Джоул осознает, сколь жалкое зрелище представляет собой его жилище и сколько горя выпало здесь на его долю. Родители надругались над ним, изничтожили его. Если бы они просто иногда задавали ему трепку, как случается в семьях других ребят, было бы гораздо лучше, чище, чем то, что они сделали с ним.

Кто воздаст ему за те годы, которые пожирали саранча, черви, жуки и гусеница?

В голове у него сумбур, негодование переполняет его. Ему дурно. Он слышит, как мать о чем-то шепчется с отцом, как они двигают в подвале старый хлам. Слышит мерные шаги отца, поднимающегося по ступеням.

Звон металла. Он поднимает глаза. В дверях стоит отец.

– Ты вел себя, как дикий зверь, – говорит он. – И, как дикий зверь, теперь будешь посажен на цепь.

В руках отца Джоул видит кандалы.

Он порывается бежать, но мать хватает его за волосы. Он изо всех сил сопротивляется, обуреваемый чувствами, кои ему никогда прежде не приходилось испытывать. Ярость переполняет его. Отчаяние придает его гибкому телу силу, но родителям все же удается стащить его в подвал.

– Ненавижу вас! – кричит Джоул. – Ненавижу! Ненавижу!

Он пытается лягнуть их, кусается как собака. Впивается зубами в костлявую руку матери. Ее вопль наполняет его злой и сладостной радостью.

Мать наотмашь бьет его по лицу. Он отлетает в сторону.

– Мириам! – визжит отец.

– Господь мне простит это, – схватившись за руку, задыхаясь, бурчит мать. – Он же меня укусил!

– Не бей его. Та женщина…

– Он вынудил меня. Тварь этакая!

– Он наш сын, Мириам.

– Он не наш сын, – взрывается мать. – Посмотри на его глаза. Это глаза Сатаны. Черные и порочные!

Отец толкает Джоула на старую кровать. Мальчик уже больше не сопротивляется, затаив свою ненависть в себе.

На его тоненьких запястьях защелкиваются наручники. Пропустив цепь через раму кровати, отец соединяет ее с наручниками висячим замком.

Теперь Джоул скован, как дикий зверь.

Отец и мать молча смотрят на него. Мальчик поднимает глаза. Глядя на них, чувствует прилив такой бешеной ненависти, что ему становится страшно за себя.

Отец набирает полную грудь воздуха, словно намеревается произнести проповедь. Но что-то в глазах мальчика останавливает его.

Он берет мать за руку и уводит ее наверх.

Дверь захлопывается. Джоула окутывает тьма.

Сан-Люк

Когда они на взятом напрокат автомобиле добрались до деревни, был уже полдень и стоявшее в зените солнце нещадно палило. Ни единое облачко не омрачало синеву неба, и лишь линия горизонта сглаживалась легкой розоватой дымкой.

Вдоль дороги в Сан-Люк тянулись рощи причудливо изогнутых, серебристых оливковых деревьев. Крестьяне в шляпах косили сено. От страшной жары листья винограда пожухли, но тяжелые гроздья темнели и наливались соком. Машин на дороге почти не было, только время от времени встречались тянущие телеги лошадки да ослики.

Сан-Люк являл собой небольшое скопление каменных домишек посередине океана золотистых полей. А на вершине холма чернели под открытым небом развалины старого монастыря.

Они въехали в деревню и припарковали автомобиль рядом с телегой, в которую был запряжен покорно стоявший и лишь время от времени подергивающий длинными ушами осел. Вокруг ни души. Иден чувствовала себя так, словно погрузилась в море спокойствия и тишины.

Сан-Люк был просто очарователен. Казалось, они перенеслись в другое время, в какую-то сказочную деревеньку с земляными улочками, с растениями, проросшими прямо из трещин стен и черепичных крыш. Многие дома здесь были давно заброшены, с обвалившейся кровлей, осыпавшейся кладкой стен и окнами без стекол. Одним из таких был и дом, где родилась мама.

Он стоял в небольшом дворике, заросшем сорной травой. В широком, с закругленным верхом, дверном проеме лениво поскрипывала ржавыми петлями массивная дверь; внутри, среди валяющейся в беспорядке домашней утвари, равнодушно жевала сено пара ослов. В глубине помещения чернела затянутая паутиной топка печи.

– Вон там была моя комнатка. – Мама указала пальцем на маленькое окошечко под самым свесом крыши. – А рядом – комната моих родителей… А вот кухонное окно. Во дворе мы держали кроликов, помнится, я часами могла с ними возиться. Других игрушек у меня никогда не было.

Иден подумала о своем забитом всевозможными игрушками шкафе.

– Разве здесь уже никто больше не живет?

– Никто.

– А где сейчас твои мама с папой?

– На небесах.

Папа без устали щелкал фотоаппаратом.

– Ну надо же, до чего красиво! – восторженно повторял он. – Я и не предполагал, что эта деревня окажется такой живописной. Жаль, что мы не можем разобрать ее до последнего камня, погрузить на корабль и отправить в Калифорнию.

Мама огляделась вокруг.

– До войны она выглядела еще красивее. Не было всех этих заброшенных домов, всех этих развалин.

В тот день мама казалась какой-то странной. Впрочем, странной она стала с тех пор, как они ступили на землю Испании. Иден ожидала, что маме будет приятно вернуться в свои родные места, но ее настроение почему-то сделалось совершенно непредсказуемым. В Сан-Люке мама стала очень задумчивой и печальной, но все же, казалось, здесь она чувствовала себя более счастливой, чем в Барселоне.

Они побрели вдоль по улице. Никого не встречая. Любуясь горшками с геранью. Заглядывая в старые колодцы. Фотографируя.

– Есть хочу, – заявила наконец Иден.

– В этой деревне мы можем где-нибудь перекусить? – задал вопрос папа.

– Только в закусочной на площади, – ответила мама.

– Ладно, сойдет. Пойдем туда.

У входа в закусочную стояло несколько столиков, но, нагулявшись под палящим солнцем, они решили войти в прохладное помещение. Мирно обедавшие там посетители при виде них молча кивали и опускали глаза.

– Эти люди… Они что, знают тебя? – изумился папа.

– Да, – проговорила мама. – Они меня знают.

– Почему же тогда они не разговаривают с тобой?

– Боятся. Кто-нибудь может услышать. Они же знают, что мои родственники были «красными».

– Но ведь с тех пор прошло уже двадцать лет!

– Не забывай, кто сейчас у власти. Франко не простил своих врагов.

– По-моему, ты говоришь чепуху.

– Доминик, до сих пор в тюрьмах и лагерях томятся десятки тысяч людей, брошенных туда еще в 1939 году. А сотни тысяч вынуждены жить в эмиграции и не могут вернуться домой. Вся их вина состоит лишь в том, что они оказались не на той стороне. Почему, думаешь, кругом столько покинутых домов?

– О Господи! – Папа с опаской оглянулся через плечо. – А нам ничего не угрожает?

– Не бойся.

– Я знаю, что у тебя американский паспорт. Но разве от этого ты перестала считаться врагом Испании?

– В свое время против меня пытались выдвинуть обвинения, но у них ничего не вышло. В здешнем правительстве у меня есть дальний родственник. Он-то мне и помог. Так что не волнуйся, Доминик.

Однако папа по-прежнему чувствовал себя неуютно.

– Если бы я знал, насколько все это серьезно, я, наверное, никогда бы сюда не приехал.

– Да ты в полной безопасности. – Мама холодно улыбнулась и, заметив уставившуюся на них Иден, коснулась рукой лица дочери. – Не пугай ребенка.

– Это ты меня пугаешь, – пробормотал папа. – Ну да ладно. После обеда все вместе идем осматривать развалины старого монастыря.

– Здесь был пожар, – сказала мама.

Иден, как завороженная, смотрела на почерневшие каменные стены.

– Почему они не отремонтировали его? Где вообще все они?

– Не знаю.

– Тоже на небесах?

– Некоторые да.

Мама взяла девочку за руку, и они пошли вокруг монастырского здания. Земля под ногами пестрела крохотными белыми маргаритками. Вокруг было тихо и покойно. Внизу виднелись черепичные крыши деревни, за ними – равнина, а дальше синело бескрайнее море.

Папа разглядывал покосившиеся створки огромных кованых ворот.

– Вы только посмотрите, какая прелесть! – воскликнул он.

Мама кивнула.

– Их сделал мой отец.

– Ты серьезно? – удивился папа.

– Вполне. Меня тогда еще и на свете не было. На створках ворот извивающиеся змеи грациозно переплетались с ветками роз. Иден протянула руку и дотронулась до металла. Он был горячим от солнца, словно его только что вынули из печи.

– А твой отец был замечательным мастером, – восторженно заметил папа. – Знаешь, Мерседес, эти ворота – настоящее произведение искусства. И они вот так просто висят и ржавеют. Да здесь кругом валяются совершенно изумительные вещи. Вот, например, плитки пола – им же, должно быть, лет триста! Ведь все это можно спасти!

– Кто только будет спасать?

– Мы! Мы поговорим с местным епископом, или кто там у них распоряжается церковными зданиями, и предложим ему продать нам все это. И кораблем отправим в Штаты.

– О, Доминик…

– Ты только подумай! – все сильнее заводился папа. – Эти ворота мы могли бы повесить у нашего парадного входа! Наймем строителей, и они все сделают как надо.

– Эти вещи воскрешают во мне воспоминания. А я не могу каждый раз, открывая ворота, вспоминать о своем прошлом…

– Да не будь такой глупенькой, – сказал папа, обнимая маму. – Ворота – это, по сути дела, наша семейная реликвия. Они же сделаны руками твоего отца, Мерседес. Понимаешь? А плитки… Они же уникальны! И их здесь хватит, чтобы выложить полы во всем нашем доме. Они придадут ему изюминку, сделают его неординарным. Такого в Калифорнии не купишь! Господи! Да после этого дом Фэрчайлдов будет казаться просто лачугой!

Мама высвободилась из его объятий.

– Но это освященная земля.

– Вовсе нет. Освящают только часовню и кладбище.

– А с какой стати Церковь захочет продавать тебе все это?

– Да брось ты! – улыбнулся папа. – За деньги, дорогая, можно купить все что угодно. Если мы предложим подходящую цену, они руками и ногами вцепятся. Все равно этот монастырь разваливается. И, если мы спасем то, что еще осталось, мы, по крайней мере, сохраним это, разве не так?

– Может быть, лучше позволить монастырю спокойно разрушаться, – отчужденным голосом произнесла мама. – Не думаю, что эти веши принесут нам удачу.

– Ну не надо быть такой пессимисткой, – засмеялся папа. – Слушай, если мы скажем им, кто ты и что твой отец сделал эти воро…

– Только не это, – перебила мама. – Церковь не очень-то чтит память о моем отце. Так что оставь его в покое. Да и меня тоже.

– Ну хорошо, я скажу, что мы хотим поместить эти вещи в музей Санта-Барбары.

– Но это же откровенная ложь!

– Милая моя, – терпеливо проговорил папа, – если я приду в приемную монсеньора с пачкой сотенных в руке, ты думаешь, его будет интересовать, что я там ему наплету?

– А мы действительно можем увезти все это в Калифорнию? – глядя на ворота, спросила Иден.

– Конечно можем, – заявил папа. – Ты бы этого хотела, а?

– Очень!

– Значит, тебе понравилась моя идея?

Иден кивнула, думая, как было бы здорово иметь у себя в доме этих извивающихся черных змей.

– Я узнаю, с кем надо переговорить, – сказал папа. – Через неделю все это будет нашим. Вот увидите!

Они остановились в крохотном отеле небольшой рыбацкой деревушки, расположенной неподалеку от Сан-Люка. Каждый день на рассвете рыбаки на своих ярко раскрашенных суденышках уходили в море, а по вечерам берег пестрил сушащимися на них сетями. Как и обещал папа, они много купались, загорали и наслаждались блюдами из морских деликатесов. Никогда в жизни Иден не была так счастлива.

Однажды вечером она и мама поехали кататься на рыбачьей лодке. Папа и Франсуаз решили остаться на берегу: Франсуаз страдала морской болезнью, а у папы просто болела голова, и после обеда он отправился в постель.

Обогнув утес, они вошли в небольшую бухту с чистой, как венецианское стекло, водой. Но, когда мама выходила из лодки, она наступила на гладкий камень и поскользнулась. Она вскрикнула от боли, ее пятка окрасилась кровью. Однако мама улыбнулась и сказала, что все это ерунда. Но кровь продолжала течь, и надо было срочно наложить повязку, так что хозяину лодки пришлось отвезти их назад.

Зажав рану на пятке, мама осталась сидеть в лодке, а Иден побежала в отель, чтобы принести бинты и антисептик.

Но, когда она открыла дверь в комнату, где жили папа с мамой, там происходило нечто невероятное.

У папы в кровати лежала Франсуаз. Они оба были совершенно голые, и папа что-то вытворял с Франсуаз, отчего та стонала и задыхалась.

При виде этой сцены Иден так и застыла на месте. Она была не в состоянии выговорить ни слова. Они же ее не замечали. Кровать ходила ходуном, стоны Франсуаз становились все отчаяннее, а папин зад поднимался и опускался все быстрее. Потом папа издал какой-то нечеловеческий рев, Франсуаз, извиваясь в агонии, вцепилась в него, и их тела начали бешено дергаться.

Похоже, папа собирался убить Франсуаз.

Иден наконец обрела дар речи.

– Папа! – в ужасе завизжала она. – Папа! Не надо! Их обалдевшие, мокрые от пота лица повернулись к ней.

– Oh, mon Dieu! – воскликнула Франсуаз и оттолкнула от себя папу. Прикрыв лицо руками, она бросилась в ванную. Иден заметила, как болтаются ее бледные груди и чернеет треугольник волос в низу живота.

Папа сел. У него между ног грозно торчала его «штука». Он казался сильно пьяным.

– Пошла вон, – хрипло произнес он.

– Мама порезала ногу, – прошептала Иден.

– Пошла вон! – заорал папа. – Вон, маленькая шлюха!

Иден повернулась и помчалась прочь так, словно за ней гналась целая свора Церберов.

На следующий день у нее поднялась температура.

– Наверное, перегрелась на солнце, – сказала мама. Она прижала Иден к себе и погладила ее по щеке. – Совсем расклеилась. Вся горит. Как думаешь, может быть, вызвать врача?

– Из-за легкого солнечного удара? – отозвался папа. – Ерунда. Не болтай глупости.

И мама, уложив девочку в постель, дала ей аспирин, а Франсуаз поцеловала ее в лобик и посмотрела на нее умоляющими глазами.

Но у Иден была не та болезнь, от которой мог бы помочь аспирин. Как мамина порезанная нога, в девочке что-то надорвалось и словно кровоточило. Ей становилось все хуже. Обливаясь потом, она металась по постели. Ей было противно вспоминать о том, что делали голые папа и Франсуаз, но ее постоянно преследовал горячечный бред, в голову лезли всякие кошмары, от которых она с криком просыпалась.

Пришел доктор и сказал, что, должно быть, у Иден мальтийская лихорадка от употребления некипяченого молока. Он прописал лекарственные сульфамидные препараты, заметив, однако, что едва ли они будут эффективны. То и дело приходили служащие отеля, приносили бульоны, супы, пудинги, искренне сочувствовали, но Иден лишь лежала и дрожала в ознобе, жалкая и несчастная, с бледной, несмотря на летний загар, кожей.

Папа с ней почти не разговаривал. Когда он подходил к ее постели и смотрел на нее своими холодными, отчужденными глазами, у Иден начинался новый приступ лихорадки.

Это было то же лицо, что и тогда. Тот же взгляд.

Чужой. Какой-то отрешенный. Словно он хотел, чтобы она умерла.

Она понимала, что теперь папа ее ненавидит из-за того, что она видела. Он обозвал ее отвратительным словом. Она не знала, что такое шлюха, но он произнес это слово с такой злобой!

Папа внушал ей страх. Когда он входил в комнату, ее бросало в жар, и, если бы он решил дотронуться до нее, она бы не выдержала и закричала. Он являлся к ней в ее болезненных, лихорадочных снах. Он убивал Франсуаз. А затем приходил, чтобы убить и ее саму.

В моменты просветления Иден осознавала, что папа каким-то ужасным образом предал их всех. Но виноватой в этом была она. Она должна была умереть, потому что она видела.

Болезнь прогрессировала день ото дня. Иден впала в подобие мучительного забытья, в котором стерлись грани между реальностью и фантазией. В ее воображении мелькали образы знакомых людей. Слышались чьи-то голоса, доносящаяся издалека музыка. Мерещились непонятные видения. Нередко в голове раздавался топот кавалерии, и перед глазами, словно в полумраке, проплывала лавина конной армии на марше. Что бы она ни ела, ее тут же рвало. Ломило суставы, кожа горела, в голове стоял звон.

Иден слышала, как плачет мама, сидя на краешке кровати.

И вдруг, так же внезапно, как и началась, болезнь прошла. Девочка лежала на влажных от пота простынях, изможденная, но температура уже спала. Она поела, а потом заснула и проспала двадцать четыре часа крепким, глубоким, здоровым сном. Через пару дней Иден уже окрепла настолько, что смогла с Франсуаз отправиться на прогулку к морю.

Сидя рядом с ней на камне, Франсуаз плакала и умоляла ее никому ничего не рассказывать.

Но это было совершенно лишним. Что бы там папа ни делал с Франсуаз – а Иден чувствовала, что лучше не пытаться выяснить, что же он с ней делал, – это было нечто такое, о чем мама никогда не должна была узнать. Как если бы Франсуаз потихоньку примеряла мамино белье, только гораздо более стыдное и отвратительное.

– Я не виновата, chérie, – хлюпала носом Франсуаз. – Твой отец принудил меня к этому. Я больше никогда не буду этого делать, клянусь тебе. Ну поверь мне!

Неподвижным взглядом Иден уставилась на линию горизонта, в ушах у нее стоял гул, словно топот тысяч копыт мчащейся где-то далеко-далеко кавалерии.

Папа снова стал улыбаться ей. Но его глаза по-прежнему оставались холодными. Радость, которую Иден испытывала от путешествия по Европе, растаяла без следа. Ей хотелось вернуться домой.

Как-то вечером папа явился в их маленький отель в весьма приподнятом настроении.

– Я все уладил! – ликуя, заявил он. Его трубка задорно торчала изо рта, зеленые глаза искрились. – Я купил монастырь.

– Что ты сделал? – недоверчиво спросила мама.

– Купил здание монастыря. Все на корню. – Он бросил свою шляпу в дальний конец комнаты. – И притом за бесценок!

– Ты хочешь сказать, что теперь монастырь принадлежит нам? – проговорила мама с каким-то странным выражением на лице.

– Ну, по крайней мере, то, что от него останется. – Взглянув на Иден, он улыбнулся, и впервые за последние несколько дней она робко улыбнулась ему в ответ. – Они собираются его сносить. Ну, я и подрядил для этого одну местную строительную компанию. Мы заберем ворота и все, что пожелаем. А хозяину компании достанется остальное. Таким образом, нам придется оплатить только доставку груза в Штаты да здесь кинуть еще пару сотен долларов. И ворота, декоративное литье, колонны, плитки для пола – все становится нашим!

– Я просто не могу в это поверить! – Мама ошарашенно покачала головой.

– Все, что нам сейчас нужно, – это агент по морским перевозкам. – Папа выглядел таким восторженным, что Иден не удержалась, несмело подошла и взобралась к нему на колени. Он обнял ее и прижал к себе. Казалось, все опять входит в норму.

Но она чувствовала, что ничто уже не будет по-прежнему.