Первородный грех. Книга вторая

Габриэль Мариус

Глава тринадцатая

ШОН

 

 

Май, 1938

Барселона

Она почувствовала, что он гладит ее волосы. Наверное, это ей снится. Затем она услышала его голос.

– Я люблю тебя, – прошептал он.

Ее сердце невыносимо заныло, словно что-то сдавило его.

– Шон!

Шон стоял возле кровати на коленях, как будто приготовился к молитве. Он обнял се и крепко прижал к себе. Давясь слезами, Мерседес припала к нему.

– О, Шон. Слава Богу, ты вернулся.

Он стал целовать ее – в губы, в глаза, во вздрагивающую от рыданий шею. Его щеки покрывала колючая щетина, и от него исходил едкий запах пота.

– Иди же ко мне, – сдавленным от волнения голосом проговорила Мерседес.

Он разделся и лег в постель. Она жадно впилась в губы Шона, изо всех сил пытаясь затащить его на себя. Потом, в другой раз, они будут заниматься любовью не спеша, с чувством, с эротизмом. Сейчас же они просто отчаянно нуждались в самом обыкновенном сексе, лишенном каких бы то ни было изысков и фантазий.

Шон грубо навалился на нее сверху. Раздвинув ноги, Мерседес обхватила его ими, затем просунула вниз руку и помогла ему ввести ставший от неутоленной страсти твердым, как камень, член. Шон застонал. И, пока он входил в нее, она пожирала глазами его мужественное лицо с затуманившимся взором.

– О Господи, – прошептал он, и Мерседес почувствовала, как заполняет ее его плоть.

Движения Шона становились все более резкими, неистовыми, исступленными; он вбивался в нее с какой-то безумной ожесточенностью. Пожалуй, в таком сексе было больше боли, чем наслаждения. Но никто из них наслаждения и не искал. Их стройные тела жаждали совсем другого – они стремились убежать от одиночества, от смерти.

Они кончили одновременно, сотрясаясь в безудержных конвульсиях оргазма, стискивая друг друга в жарких объятиях, повторяя, словно в бреду, слова любви.

А потом она заплакала, и Шон ласково успокаивал ее, пока не сказалась наконец страшная усталость последних дней и, тяжело рухнув рядом с Мерседес, он заснул мертвым сном.

Она взяла в больнице выходной, и по настоянию Шона они отправились в Сан-Люк навестить ее родителей.

Была середина мая. Все вокруг утопало в зелени. Истосковавшийся по природе взгляд Мерседес любовался серебристым блеском листвы оливковых деревьев, пушистыми кронами сосен, золотистой рябью пшеничных полей.

В деревню они приехали около полудня Шон остановил громыхающий мотоцикл на центральной площади, чтобы получше рассмотреть украшенное трепещущими на ветру флагами здание местной администрации, напротив которого стояла небольшая церквушка с выбитыми окнами и настежь распахнутой дверью, с немым укором взиравшая на происходящее. Службы не проводились в ней с лета 1936 года, а ее помещение использовалось как склад инвентаря сельскохозяйственного кооператива.

Высоко на холме виднелся силуэт разрушенного женского монастыря.

Мерседес указала Шону дорогу к кузнице, и они покатили вниз по узенькой пыльной улице, утонув в отражающемся от каменных стен грохоте мотоцикла.

Подъехав к кузнице, Шон заглушил мотор, и над деревней повисла звенящая тишина. Он принялся с интересом рассматривать старинные постройки. Ведущая в кузницу дверь была закрыта на висячий замок. Перед ней стоял пестрый ряд горшков с геранью и папоротниками. Неподалеку пурпурными цветами пылали бугенвиллеи. Если не считать нескольких деловито копошащихся в земле кур, улица была абсолютно пуста.

– Так вот, значит, где ты выросла? – задумчиво произнес Шон.

Мерседес кивнула.

– Вон там кузница. В этом доме я и родилась.

– Он словно игрушка.

– Правда?

– Просто очаровательный. В жизни не видал ничего подобного.

Она засмеялась и подошла к нему. Американец нежно обнял ее и поцеловал.

Мерседес страшно скучала без него, ее сердце буквально разрывалось от безысходной тоски, и, прижавшись к своему возлюбленному перед домом, в котором родилась, она с особой остротой ощутила, сколь велико ее чувство к нему.

Открылась дверь, и на пороге появилась Кончита. Она стояла и молча смотрела на них, пока они наконец не заметили ее. Мерседес бросилась к матери. Ни слова не говоря, они крепко обнялись. Шон нерешительно приблизился к ним.

– Мама, – едва дыша, проговорила Мерседес, – это Шон.

Кончита пожала молодому человеку руку.

– Здравствуйте, Шон. Рада с вами познакомиться. Он уставился на женщину, словно завороженный взглядом ее умных зеленых глаз. У Кончиты было правильное овальное лицо – как у дочери – с безупречно гладкой кожей, которое буквально светилось добротой. Черные волосы на висках уже тронула седина. Шон наклонился и поцеловал ее в обе щеки.

– Я тоже рад с вами познакомиться, – сказал он. Наконец у нее на губах заиграла чуть заметная улыбка.

– Так что ж мы стоим? Прошу вас, входите. – Кончита повернулась к Мерседес. – Твой отец вернется к обеду. По крайней мере, я на это надеюсь. В последнее время он так занят, просто из кожи вон лезет – Она стала подниматься наверх.

Одного взгляда на молодых ей было достаточно, чтобы понять, что они любят друг друга, что Мерседес действительно нашла своего мужчину «Он такой красивый, – думала Кончита. – И Бог свидетель, как же она любит его! Ишь, какое у нее блаженное лицо!»

Мерседес взяла Шона за руку и повела его по дому. Он с тихим восторгом глазел на белоснежные стены, терракотовые полы, низкие сводчатые потолки и маленькие опрятно убранные комнатки с незамысловатой обстановкой. Везде царили чистота и порядок.

Они вошли в скромную спаленку Мерседес, в которой стояла ее узкая кровать, и Шон почувствовал, как с новой силой сжалось от любви его сердце.

Он был отчаянно влюблен в эту странную, обладающую какой-то магической силой девушку. Она полностью завладела и его телом, и его душой. Он стал ее пленником. И, хотя сначала именно Шон покорил эту прекрасную каталонку, теперь он сам целиком и полностью принадлежал ей. И не важно, сколько женщин повидал он на своем веку – а повидал он их немало, – Мерседес стала для него единственной и самой желанной. Каждая минута, проведенная с ней наедине, лишь усиливала его ощущение, что он все больше оказывается во власти ее колдовских чар.

Меньше всего на свете Шон ожидал найти в Испании страстную любовь. Он ехал сюда с намерением воевать за правое дело, но теперь все чаще и чаще его посещала мысль, что истинной причиной его приезда в Испанию было найти Мерседес. Найти свою любовь.

Шон чувствовал, что какая-то невидимая нить связывает его с этой девушкой, этой любовью, этой девичьей спаленкой.

Франческ вернулся из Жероны в два часа дня. Он вошел в дом, тяжело опираясь на свои костыли. Шон увидел перед собой мужчину средних лет с буйной бородой и пронзительно-синими глазами. Выше пояса его фигура казалась великолепной, но ниже это был убогий калека. В нем сразу чувствовались железный характер и непреклонная целеустремленность.

Они крепко, по-мужски, пожали друг другу руки и сели к столу, где их ждал жареный барашек – лакомство, о котором в последние несколько месяцев оба могли только мечтать.

После обеда Мерседес и Шон пошли прогуляться. Из окошка кухни вслед им смотрела Кончита. Она обернулась к все еще сидящему за столом Франческу.

– Ну, что скажешь?

Франческ расправил уставшие плечи.

– Хороший парень. И с характером. Не боится говорить, что думает.

Кончита улыбнулась.

– В его возрасте и ты был таким же.

– А сейчас?

– Сейчас тоже хоть куда. Только потише стал. Не такой задиристый. – Она обняла мужа за могучие плечи. – Они влюблены друг в друга.

– Да. Это очевидно.

– Она его обожает.

Большой шероховатой ладонью Франческ погладил ее руку.

– Наверняка.

– Когда закончится война, он должен будет вернуться в Америку. И ее заберет с собой, – тихо сказала Кончита, глядя на мужа затуманившимся от слез взором.

Извилистая дорога вела через дубовую рощу и просторное поле в соседнюю деревню. Мерседес неумышленно выбрала ее и только потом вдруг поняла, что именно этой дорогой шли они с Матильдой летом 1936 года – за неделю до того как оборвалась жизнь несчастной монашки.

Шон обнимал ее за талию. Он был в восторге.

– Красота-то какая! – восхищался американец. – Потрясающий вид. Не помню, когда последний раз мне доводилось вот так, просто, любоваться природой, не опасаясь, что за ближайшим кустом прячется фашист или из-за облаков вынырнет бомбардировщик.

Стоявшие вдали кипарисы, казалось, плыли в дневном мареве. Скоро начнут золотиться пастбища, а пока, среди зеленой травы, словно огненные ручейки бежали полоски цветущих маков, время от времени разливавшиеся в широкие кроваво-красные озера.

– Боже, до чего же здорово. Ты только посмотри, какие маки! Когда кончится эта проклятая война, Мерче, мы с тобой поселимся где-нибудь в лесу. Купим себе ферму и всю оставшуюся жизнь проведем рядом с природой. – Шон обнял ее и поцеловал. – Ты даже не представляешь, как тебе повезло, что ты родилась и выросла среди такой красоты.

Вскоре они подошли к крестьянскому двору, где Мерседес и Матильда когда-то пили из колодца. Навстречу им с лаем выбежала ободранная собачонка. Но на этот раз из дома никто не показался. Должно быть, хозяева предпочитали лишний раз не высовываться. Шон поднял из колодца полное ведро и стал пить.

– Попей, – предложил он, задохнувшись от ледяной воды. – Чудо что за вкус!

Мерседес покачала головой. Не доходя до дубовой рощицы, в которой Матильда плела для нее венок, она остановилась.

– Я устала, – объяснила Мерседес Шону. – Давай отдохнем.

Она села на обочине дороги. Шон устроился рядом и, коснувшись рукой ее волос, озабоченно спросил:

– Что с тобой? О чем ты задумалась?

– Шон… – неуверенно начала Мерседес, – тебе когда-нибудь приходилось совершать подлость? Ну, например, убивать женщину или кого-то совершенно беспомощного?

Он с минуту молчал, потом сказал:

– Нет. Но мне случалось стоять и смотреть, как другие делают это. И я считаю, что поэтому на мне лежит не меньшая вина, чем на тех людях, кто непосредственно совершал убийства. Вина, которую я никогда не смогу искупить.

Она задумчиво уставилась в землю.

– В Гранадосе… я застрелила человека. Пленного. Он был ранен, а его хотели до смерти забить ногами. Тогда я вытащила свой револьвер и выстрелила ему в голову…

– О Господи, – прошептал Шон. – Ты мне раньше об этом не говорила.

– Я просто нажала на курок – и его не стало. И теперь меня постоянно преследует этот кошмар. – Она прижалась к нему. – Я всегда буду чувствовать себя виноватой. Как и ты.

– Мне казалось, я тебя знаю. – Шон как-то странно посмотрел на нее. – А выходит – нет. И думаю, так никогда и не узнаю до конца.

– Я и сама себя не знаю, – печально усмехнулась Мерседес. – До войны я считала, что знаю, кто я есть. Я тогда была совсем девчонкой. Боже мой… А сейчас… Я чувствую себя какой-то потерянной. Словно большая часть меня канула в бездну. И исчезла без следа. Я уже не знаю, кто я, Шон.

– О, Мерседес…

– Только с тобой… – Она взяла его за руку. – Только с тобой я вновь обрела себя. Как будто тебе удалось склеить мою разбитую на куски жизнь. В ту ночь, когда ты уехал на фронт, мне стало ясно, что я есть без тебя. Дерево без листвы. Птица без крыльев. Не покидай меня больше, Шон. Моя душа принадлежит тебе. Не отнимай у меня душу.

Почувствовав, как невыносимо заныло сердце, он привлек ее к себе и крепко стиснул в объятиях.

 

Август, 1938

Майорка – Севилья

Джерард Массагуэр взял принесенный стюардом бокал с шампанским и устремил взгляд в иллюминатор на синеющую внизу безбрежную гладь Средиземного моря. Он находился на борту великолепно оснащенного высокоскоростного гидросамолета. Они вылетели из Рима на рассвете, тремя часами позже дозаправились на Майорке и к обеду должны были совершить посадку в Севилье. Любезно предоставленный Франко военно-воздушными силами гитлеровской Германии, этот самолет идеально подходил для быстрых сообщений между городами Средиземноморского побережья.

Сегодня его пассажирами были только Джерард и Лизль Бауэр, если не считать стюарда и трех членов экипажа.

Джерард задумчиво потягивал игристое вино – испанское cava, которое было лучше, чем итальянское spumante, но с настоящим французским шампанским, разумеется, не шло ни в какое сравнение. Однако на высоте пятнадцати тысяч футов и его было приятно выпить.

Массагуэр бросил взгляд на Лизль, свою молоденькую секретаршу, мирно спавшую в соседнем кресле и совершенно не интересовавшуюся ни шампанским, ни синеющим внизу морем. Она была уроженкой Берлина и прекрасно владела несколькими иностранными языками. Джерарду ее рекомендовал Йоханнес Бернхардт, влиятельный нацистский промышленник.

Золотистые волосы немки рассыпались по плечам строгого, сшитого по индивидуальному заказу черного костюма. Ее рот выглядел несколько помятым, веки припухли. Должно быть, прошлой ночью Джерард ее вконец измотал. Она, казалось, не переставала изумляться сексуальной изобретательности своего шефа, однако с готовностью выполняла все его прихоти. Он улыбнулся. Ему было приятно осознавать, что в свои почти сорок лет он все еще способен так измочалить двадцатидвухлетнюю девчонку.

Его поездка в Италию оказалась успешной со всех точек зрения. Беседа с Муссолини прошла прекрасно.

Джерард вызвал стюарда и попросил еще бокал шампанского. Он почувствовал, что в нем просыпается голод.

– У вас есть что-нибудь из еды?

– Жареные куропатки, сеньор Массагуэр. И еще икра. А также холодное консоме.

– Принесите куропатку. И хлеба побольше.

– Хорошо, сеньор.

Джерард вытянул ноги и поправил накинутое на плечи дорогое пальто из верблюжьей шерсти – подарок Чиано, зятя Муссолини. Это пальто идеально подходило для полета на самолете, так как на такой высоте в салоне было довольно прохладно. Погода стояла чудесная, и гидроплан летел уверенно и ровно.

Война близилась к концу, что было весьма печально, ибо чем дольше она продолжалась бы, тем богаче становился бы Джерард Массагуэр.

Однако и сейчас уже он был очень богатым человеком. И, коль скоро война закончится, для него начнется новая игра, игра во власть, власть, за которую они дрались. Придет время, и он займет свое место в правительстве. Получит министерский портфель, что даст ему одновременно и политический вес, и материальные выгоды.

Может быть, станет министром финансов. Или, скажем, министром иностранных дел. Он был еще молод, и его ждала долгая блестящая карьера. Джерард почувствовал приятное, почти сексуальное томление. Он взглянул на сидящую рядом девушку и подумал, что, возможно, она была бы не прочь заняться любовью прямо на борту самолета.

Стюард принес заказ, и Джерард принялся за куропатку. Он уже устал от Севильи с ее жарким климатом. Ему до смерти надоели назойливые ритмы фламенко и оглушительная дробь каблуков исполнителей sevillanas. Его тянуло к прохладным зимам и буйной зелени Каталонии. Его тянуло к Мерседес.

Проснулась Лизль. Заспанными глазами она посмотрела на Джерарда. Он оторвал от куропатки кусочек, положил его на хлеб и сунул ей в рот.

– Привет, соня, – сказал Массагуэр. – Ты спишь с тех пор, как мы вылетели с Майорки.

Она проглотила пищу.

– Я очень устала.

– Тебе пришлось изрядно потрудиться.

– Должно быть, я ужасно выгляжу.

Немка стала красить губы и пудриться. Запах косметики всегда заводил Джерарда. В ярком свете, проникавшем в салон через иллюминаторы, ее кожа казалась гладкой, как дрезденский фарфор. Эта девушка была замечательно красива, просто находка. Она обладала безупречным телом. И Джерард это знал, так как изучил его до мельчайших подробностей.

Он приказал стюарду убрать поднос и, когда тот ушел, достал кашемировый плед и накрыл им свои и ее колени.

– Спасибо, – улыбнулась Лизль. – Я немного замерзла.

– Я тебя согрею. – Он просунул под плед руку и погладил ее теплую ляжку в шелковом чулке.

– Ach, du! – Она огляделась по сторонам. – Нас могут увидеть!

– Никому это не интересно, – промурлыкал Массагуэр.

– Джерард, не надо!

– Тс-с. – Его пальцы поползли вверх, добрались до атласных трусиков, сдвинули в сторону тонкую ткань и протиснулись в ее горячее и влажное влагалище. – О-о… Liebchen, – прошептала Лизль. Его ласки были напористыми, грубыми. Она застонала. А через минуту немка уже перестала бояться, что их кто-нибудь увидит, чуть сползла в кресле и раздвинула ноги. Ее губы приоткрылись, на щеках заиграл румянец.

Из-под тяжелых век Джерард следил за ее лицом, видя, как, несмотря на холодный воздух в салоне, у нее на лбу выступили капельки пота. Свободной рукой он расстегнул ширинку и высвободил свой член. Затем притянул к себе руку Лизль. Ее пальцы с готовностью стиснули его твердеющую плоть.

Когда на горизонте появился берег Испании, гидроплан сделал плавный вираж и взял курс на Севилью.

Мариса встречала его в аэропорту. На стоянке ожидал личный автомобиль с шофером. Ее лицо было бледным как полотно. Как только Джерард увидел жену, он понял, что произошло что-то страшное.

Она побежала ему навстречу. Джерард, оставив позади Лизль, поспешил к ней и, взяв ее за локоть, зло спросил:

– В чем дело?

– Наш Альфонсо, – задыхаясь от волнения, сказала она по-итальянски. – Он очень болен. Вчера ему стало совсем плохо. О, Джерард, Джерард…

Он с силой сжал ее руку.

– Что значит, болен?

– Доктора говорят, что у него воспаление мозга. – Глаза Марисы наполнились слезами. – Он может умереть…

– Где он?

– В больнице. Под персональным присмотром Алонсо Гузмана. Пойдем же, Джерард. Надо спешить.

Он резко обернулся к Лизль.

– Вам придется воспользоваться служебным автомобилем, фройлен Бауэр, – сказал он ей. – Передайте мои извинения господину министру. Отчет о поездке я напишу позже. Объясните ему ситуацию. И проследите, чтобы мой багаж доставили домой.

– Хорошо, сеньор Массагуэр, – послушно кивнула она.

Джерард и Мариса поспешили к ожидавшему их лимузину. В мчавшейся на полной скорости машине он молча слушал сбивчивый рассказ жены.

Мальчик заболел вскоре после отъезда Джерарда в Рим. Его знобило, он жаловался на головную боль. Мариса уложила сынишку в постель. Приехавший доктор сказал, чтобы она не волновалась. Но болезнь прогрессировала с угрожающей быстротой. Альфонсо начал плакать от боли, несколько раз его вырвало, он совершенно не выносил света и шума. А потом потерял сознание. Вне себя от ужаса, Мариса отвезла его в больницу, где и услышала впервые этот страшный диагноз – «воспаление мозга».

Врачи сделали ему спинномозговую пункцию, но это не помогло.

– Он по-прежнему без сознания. Я приехала за тобой прямо из госпиталя, – вытирая носовым платком слезы, проговорила Мариса. От красоты этой женщины не осталось и следа. Ее била неудержимая дрожь. – Он ничего не видит, ничего не слышит. Он умрет!

– Нет, не умрет, – мрачно сказал Джерард. Стараясь успокоить жену, он погладил ее по коротким светлым волосам. Но на сердце у него было невыносимо тяжело.

Ребенок находился в изоляторе на третьем этаже больницы. Лечащий врач мальчика, ни слова не говоря, провел их в палату.

Альфонсо неподвижно лежал на боку. Припухшие глаза были закрыты.

Джерард понял, что его сын умирает. Потрясенный, он схватился за железную спинку кровати, чтобы не упасть, и спросил:

– Это менингит?

– Это менингококковая инфекция, – проговорил доктор. – Очень тяжелая форма заболевания. Анализ взятой нами спинномозговой жидкости подтвердил этот диагноз.

– Он будет жить?

Доктор накрыл ребенка одеялом и жестом пригласил их пройти вместе с ним в другое помещение. Мариса беспомощно плакала, и Джерарду пришлось поддерживать ее. Доктор провел их в кабинет, куда вскоре пришел знаменитый на всю страну педиатр Алонсо Гузман.

С печальным видом Гузман усадил их в кресла.

– Это чрезвычайно опасная болезнь, – без предисловий заявил он. – Шансов выжить у мальчика крайне мало.

– Но все-таки шансы есть! – воскликнула Мариса, лихорадочно переводя взгляд с одного доктора на другого.

– Надежда умирает последней, – уклончиво ответил Гузман.

– Тогда спасите же его! Ради Бога, спасите его!

– Надежда всегда есть. Но в данном случае – и мой коллега может подтвердить вам это – наша надежда сведена до минимума этиологией заболевания.

– Пожалуйста, поясните, – скрипучим голосом попросил Джерард.

– У вашего сына воспаление оболочек головного и спинного мозга, – заговорил другой доктор. – Что ведет к значительному увеличению вырабатываемой мозговой жидкости, в результате чего резко повышается давление. А это практически всегда заканчивается летальным исходом. Но, даже если врачам удается спасти жизнь больного, он все равно уже не может остаться полностью нормальным человеком.

– В чем это выражается?

– В психическом расстройстве. Иногда в сочетании с потерей зрения.

Мариса издала отчаянный, почти животный, вопль и медленно сползла с кресла на пол. Доктор бросился к ней и с озабоченным видом принялся приводить ее в чувство.

Джерард сидел, словно парализованный. Он хотел было помочь жене, но его тело, казалось, налилось свинцом. В ушах стоял невыносимый гул.

Он провел ладонью по лицу и ощутил кисловатый запах Лизль, исходящий от его пальцев.

Доктору наконец-то удалось поднять Марису на ноги. Он с тревогой посмотрел на Джерарда и Гузмана и сказал:

– Я отведу сеньору Массагуэр в свой кабинет и дам ей что-нибудь успокаивающее.

Джерард молча кивнул. Доктор и Мариса вышли. В комнате повисла гнетущая тишина. Гузман вертел в руках карандаш и ждал, когда заговорит отец его пациента. Наконец Джерард взглянул на него из-под тяжелых век.

– Водянка головного мозга… ее можно хоть как-то облегчить?

– Да. А вот чего мы не можем сделать, так это должным образом справиться с инфекцией. У нас просто нет необходимых лекарств. – Он покашлял. – Считаю необходимым вам сообщить, что, по нашему мнению, мозг вашего мальчика уже претерпел значительные повреждения. Если бы его привезли к нам на день раньше, мы могли бы сделать для него гораздо больше. Видите ли, это заболевание протекает крайне быстро. – Он замолчал и пробежал глазами по великолепному костюму Массагуэра, затем его взгляд остановился на бриллиантовой заколке для галстука. – Разумеется, ваша жена здесь ни при чем. Она не могла этого знать. Я бы советовал вам ничего ей не говорить о нашей беседе.

Джерард почувствовал приступ ненависти к этому холеному, вежливому педиатру. Он стиснул зубы.

– Те осложнения, о которых вы упомянули… психическое расстройство и потеря зрения… Это… Это уже случилось с моим сыном?

Профессор, не колеблясь, кивнул.

– Почти наверняка.

Пальцы Джерарда с силой сжали подлокотники кресла.

– И вероятность ошибки вы исключаете?

– Другие специалисты тоже подтвердили этот диагноз. Вчера мальчика осматривал доктор Касарес, психиатр из Кордовы. Он проводил тесты на наличие рефлексов. Они полностью отсутствуют. Увы, все свидетельствует о том, что мозг вашего сына значительно поврежден.

– Другими словами, вместо головы у него теперь кочан капусты?

– Ну, если хотите, можно сказать и так.

– И он уже никогда не поправится?

– К сожалению, это так.

Джерард закрыл глаза. Когда он снова открыл их, комната показалась ему какой-то нереальной, ослепительно яркой.

– В таком случае я не желаю, чтобы вы спасали его жизнь, – словно во сне, услышал он собственный голос. Профессор Гузман молчал. – Не важно, что говорит его мать, – монотонно продолжал Джерард. – Скажите ей что угодно. Соврите что-нибудь. Но только не дайте ему выжить. Вам ясно?

– То есть вы официально предлагаете мне прекратить лечение вашего сына? – тщательно подбирая слова, спросил профессор.

– Понимайте это, как хотите.

– Понимать, как хочу, сеньор Массагуэр?

– Именно.

Педиатр задумчиво пригладил свою бородку.

– Извините, сеньор Массагуэр. Боюсь, я не совсем точно выразился. Вы просите меня…

Лицо сидящего напротив него человека исказилось злобой.

– Вы прекрасно понимаете, черт вас побери, Гузман, о чем я прошу! – Голос Джерарда сделался отвратительно скрипучим. Он гневно ударил кулаком по столу. – Вам известно, кто я такой. И не стройте из себя девицу, если не хотите, чтобы вам оторвали яйца и забили их в вашу дурацкую глотку!

Профессор побледнел. Джерард встал и направился к двери. Уже взявшись за ручку, он обернулся и, ткнув в доктора своим толстым пальцем, сказал:

– Избавьте его от страданий. Вы меня слышите? Гузман молча кивнул. Джерард пошел за Марисой.

Он миновал палату Альфонсо, даже не заглянув внутрь и не замедлив шаг.

Ему вспомнилось детство. Когда он был еще совсем мальчишкой, перед их masia росло огромное оливковое дерево, которое не подрезали, наверное, лет сто, и его толстые, кривые, сучковатые ветви затеняли фасад дома. Однажды отец приказал садовнику спилить самые большие ветки этого дерева.

Джерард стоял в сторонке и наблюдал, как пила вгрызается в белую плоть векового исполина, пока тяжелая ветвь не затрещала и не рухнула на землю со страшным грохотом, заставив его испуганно задрожать.

Сейчас он сам чувствовал себя, как то старое дерево. Как будто от него отрезали часть его живой плоти. Боли еще не было. Боль придет позже. А пока было только ощущение ужасной потери.

Мариса хотела остаться в больнице, но, как только морфий начал действовать, Джерард увез ее домой.

Теперь она в полузабытьи лежала в спальне и беззвучно плакала. Возле ее кровати сидела служанка.

Джерард уединился в кабинете и стал механически строчить отчет о своей поездке в Италию. Буквы сползали с кончика пера, словно муравьи, покрывая лист бумаги пустыми, ничего не значащими словами. А он все писал и писал, не останавливаясь и не задумываясь над содержанием документа.

Профессор Гузман позвонил через два часа.

– Несколько минут назад мальчик скончался, – печально сообщил педиатр. – Он не чувствовал боли. Позвольте выразить мои искренние соболезнования вам и сеньоре Массагуэр.

– Благодарю вас, – монотонным голосом произнес Джерард. – Вечером я приеду в больницу, чтобы отдать соответствующие распоряжения насчет тела. – Он положил трубку и медленно обвел взглядом свой кабинет – стоящие на полках книги в кожаных переплетах, висящие по стенам в рамках фотографии Франко, Муссолини, Гитлера, бесценные вазы из китайского фарфора… Антиквариат. Открытое окно. Шелестящие на ветру пальмы. Пустое небо.

С неожиданной резкой болью Джерард вдруг осознал, что все его существо теперь было обращено к Мерседес.

«Ну вот, – подумал он. – Вот у меня и остался только один ребенок».

Барселона

Поезд опаздывал. В бурлящей толпе вокзала она, наверное, была единственным человеком, который ниоткуда не приехал и никуда не уезжал. Людской поток обтекал ее, как воды реки лежащий на дне камень. От невыносимой жары воздух сделался густым и удушливым.

В это томительное лето 1938 года железные дороги оказались страшно перегруженными. Те, кто предвидел скорое окончание войны и имел средства, стали паковать пожитки и уезжать во Фракцию. Началось массовое бегство из Каталонии.

Глядя по сторонам, Мерседес тут и там видела многочисленные группы людей, целыми семьями покидающие страну, – мужчины, женщины, дети с трудом продвигались к платформам в сопровождении толкающих перед собой груженные багажом тележки носильщиков.

Из динамиков послышалось объявление, и Мерседес замерла, стараясь разобрать эхом разносящиеся над гудящей толпой слова. Диктор сообщал что-то о поезде из Таррагоны, однако то ли он говорил о прибытии поезда, то ли о его еще большей задержке, она так и не поняла. Окружавшая ее толпа устремилась куда-то влево.

– Что объявили? – спросила Мерседес стоящего неподалеку солдата.

– Поезд с фронта прибывает на четвертый путь, – ответил тот.

– Четвертый путь? – Она бросилась в том же направлении, в котором уже потекла людская река. Двигаться было трудно, со всех сторон ее толкали, давили, мешали ей пройти. «Если я опоздаю, – твердила себе Мерседес, – я его потеряю!»

С оглушительным грохотом поезд уже полз вдоль платформы. К стеклянному своду вокзала поднимались облака черного дыма и белые клубы пара. Из окон вагонов высовывались головы фронтовиков. На паровозе колыхались республиканские флаги.

Изо всех сил орудуя локтями, распихивая ногами чьи-то чемоданы и тюки, Мерседес прокладывала себе путь в толпе. Букет желтых ирисов, который она прижимала к груди, помялся, их лепестки осыпались. Она добралась до платформы как раз в тот момент, когда, протяжно завизжав тормозами, поезд остановился.

Из вагонов высыпали люди. Большинство приехавших были солдаты, одетые в летнюю военную форму – брюки цвета хаки и расстегнутые на груди рубашки всевозможных оттенков. Многие были ранены. Сквозь шум что-то орущих громкоговорителей Мерседес то и дело слышала крики женщин, дождавшихся своих мужей и женихов. Кругом объятия, поцелуи, слезы. Она забралась на скамейку и стала лихорадочно прочесывать взглядом волнующуюся толпу. Где же он? Да как же здесь можно кого-то найти в такой свалке?

И тут она увидела его. Он стоял на ступеньке вагона, шаря по лицам встречающих своими изумрудно-зелеными глазами. Господи, как он был красив! У Мерседес защемило сердце. Она принялась бешено махать букетом, теряя последние желтые лепестки. Наконец он заметил ее, и на его лице заиграла счастливая улыбка.

Не видя ничего вокруг, они бросились навстречу друг другу. Шон сгреб ее в охапку и крепко прижал к своей груди. Она разрыдалась, обливаясь слезами неподдельной радости.

– Шон, о, Шон! Боже, как я по тебе скучала!

Какое-то время Шон молча держал Мерседес в своих объятиях, затем стал покрывать ее лицо поцелуями. За прошедшие семь недель он похудел, но, как всегда, выглядел великолепно. Она изо всех сил вцепилась в его мускулистые руки, будто хотела убедиться, что это действительно был ее Шон, живой и невредимый. Он слегка отстранился и посмотрел ей в лицо.

– Ты восхитительна, – хрипловатым голосом проговорил американец. – Просто глазам своим не верю, что снова вижу тебя. А какие чудесные у тебя волосы!

Мерседес тряхнула головой, улыбаясь ему помутившимися от счастья глазами. Она отращивала волосы с тех пор, как они познакомились, так как Шон сказал, что ему не нравятся коротко остриженные женщины. Теперь ее блестящие черные локоны были уже длиной до плеч. Лицо девушки светилось радостью.

– Это тебе. – Мерседес протянула ему то, что осталось от букета ирисов. – Правда, они немного помялись… О, любовь моя, слава Богу, ты вернулся! На сколько дней тебя отпустили?

– На два.

– Всего на два дня! – Счастливая улыбка у нее на лице почти погасла.

– Да. Мне удалось вырваться с фронта только благодаря тому, что я сказал Листеру, что ты беременна. Через сорок восемь часов я снова должен быть в своем батальоне. – Он крепко поцеловал ее в губы. – Пойдем отсюда. Дай только захвачу вещмешок. – Шон побежал к вагону и через несколько секунд вернулся с рюкзаком за спиной и винтовкой на плече. Он схватил Мерседес за руку, и сквозь толпу народа они стали пробираться к выходу.

Выйдя из вокзала, Шон снова обнял ее. Он был поджарым и загорелым.

– Ты похудел, – сказала Мерседес, стараясь справиться с крайним разочарованием, которое она испытала, узнав, что его отпуск будет таким коротким.

– У меня весь жир вышел с потом. Я, наверное, воняю, как козел. Ты уж извини. Помыться было негде. – Вокзал находился в двух шагах от морского порта. Шон полной грудью вдохнул соленый воздух. – Господи, как же хорошо снова почувствовать запах моря! Знаешь, что самое страшное на войне! Вонища.

– Знаю, – улыбнулась она. – Когда придем домой, я первым делом отправлю тебя в ванную.

– Ты имеешь в виду, после того как…

– Я имею в виду, до того как…

Он ухмыльнулся и голодными глазами обвел ее стройную фигуру. На ней было новое желтое (в тон ирисам) платье с маленьким белым воротничком.

– Ты выглядишь потрясающе. Тебе сегодня надо быть в больнице?

– Нет. Я отпросилась. И на завтра тоже.

– Ты ангел! – счастливо воскликнул он, останавливая такси.

Пока они ехали к Мерседес, он не отрываясь смотрел на нее полными любви глазами. Они не были вместе с июня, и она с удивлением спрашивала себя, как ей удалось прожить без него все это время и как она переживет, когда он снова уедет.

– Ты учила язык? – спросил Шон по-английски.

– Каждый день, – тоже по-английски ответила она.

– Каждый день, – улыбаясь, повторил он, подражая ее мягкому произношению. По совету Шона Мерседес начала изучать английский еще весной. У нее обнаружились незаурядные способности к этому языку, и сейчас она могла уже довольно свободно читать английские газеты.

Дома Мерседес приготовила Шону ванну и, пока он нежился в ней, замочила для стирки его грязную одежду, из карманов которой вытащила горсть монет и несколько помятых дешевых сигарет. Она сварила ему кофе – не тот суррогат, что делают из жженых желудей, а настоящий бразильский, купленный ею на черном рынке по бешеной цене и сохраненный до его приезда.

Мерседес принесла кофе в ванную и стала следить, как изменяется выражение его лица, когда он сначала недоверчиво понюхал напиток, затем сделал маленький глоток.

– Как тебе это удалось? Ты что, продала собственную душу?

– Нет, кое-что более осязаемое, – улыбнулась она. – Кое-что мягкое, теплое и пушистое.

– Да знаешь, что я с тобой за это сделаю?! – с шутливой угрозой в голосе прорычал Шон.

– У тебя одни глупости на уме. Я продала одного из моих кроликов.

– Твоих что?

– В прошлом месяце мама привезла мне несколько крольчат из Сан-Люка. Они живут у меня на балконе. Хлопот с ними никаких – ведь капустные листья и траву нетрудно достать. А в наши дни они стоят уйму денег. Между прочим, на обед у нас будет рагу из кролика.

– И ты способна убить это прелестное мохнатое создание и съесть его?

Мерседес кивнула.

– Запросто. От длинных ушей до пушистого хвостика. Даже косточек не оставлю.

– Какой же ты прожорливый капиталист! – весело произнес Шон, затем, закрыв от наслаждения глаза, стал потягивать кофе.

Она взглянула на его обнаженное тело, лежащее в ванне, и почувствовала прилив непередаваемой радости от того, что этот мужчина принадлежит ей. У него была великолепная фигура, вот только исхудал он ужасно. Из-под загорелой кожи проступили ребра. Живот был твердым и плоским, как доска. На лице пролегли морщины усталости, под глазами обозначились темные круги. Губы казались сухими и потрескавшимися.

– Тяжело было? – тихо спросила Мерседес. Шон допил кофе и передал ей чашку.

– Да-а по-разному, – отмахнулся он.

Но по его внешнему виду она поняла, что ему пришлось хлебнуть немало.

– Говорят, наши войска провели успешную наступательную операцию. И еще говорят, что теперь победа близка как никогда.

– Да уж… Я тоже слышал эту болтовню. Та еще была операция… У тебя не найдется приличных сигарет?

– Я купила для тебя сигары. Но только не надо курить до обеда. Ты не хочешь рассказать мне об этом?

– Рассказывать-то, по правде говоря, нечего, – проговорил Шон с оттенком горечи в голосе. – Сначала мы захватили их врасплох. Форсировали Эбро на лодках и по понтонным мостам. Ты, наверное, слышала…

– Это было во всех газетах, – кивнула Мерседес.

– Они не ожидали от нас такого. Будь мы вооружены как следует, мы гнали бы их до самого Мадрида. Но у нас не было ни воздушной поддержки, ни хоть более менее сносной артиллерии. Мы просто голову поднять не могли, когда они начали нас обстреливать. Мы выбрались на берег неподалеку от Гандесы и так и лежали, уткнувшись мордой в землю, под палящим солнцем, пока они поливали нас свинцом. Да их самолеты-штурмовики то и дело атаковали. – Он приподнялся на локте. Было видно, как напряглись все его мышцы. – Предполагалось, что нам удастся окопаться, но черта с два ты выроешь там даже маленькую ямку – не земля, а монолит. Укрыться негде, даже дерева не найдешь, чтобы спрятаться. Воды нет. Мы несколько раз пытались захватить эти скалистые холмы, и каждый раз они отбрасывали нас назад. Да еще солнце, будь оно проклято… Просто поразительно, как быстро начинают смердеть трупы на такой жаре! И похоронить их невозможно. Они разбухают буквально на глазах. Так, что рвется одежда. И воняют, как… – Он снова лег в воду и бросил на Мерседес какой-то затравленный взгляд. – Я столько товарищей потерял, Мерче… Столько хороших американских парней. Все они остались гнить там среди камней. Мне пришлось в течение шести часов лежать рядом с одним малым… Его звали Харви Мандельбаум… А он все раздувался и раздувался… Потом на нем лопнула рубашка, и его стали жрать мухи. Мне казалось, я не вынесу этого. Я просто не могу поверить, что снова вижу тебя. Я не могу поверить, что это ты, живая.

– Это я, Шон, – ласково сказала она, глядя на американца мокрыми от слез глазами, затем наклонилась и нежно поцеловала его. – Это я, любимый.

Он вздохнул.

– Я рад, что могу выговориться тебе. Ты знаешь, что я имею в виду. Ни одной другой женщине я бы не смог рассказать все это. Но ты… ты меня понимаешь…

«А ведь через два дня он должен снова возвращаться на фронт», – пронеслось у нее в голове.

– Не испытывай больше судьбу, Шон, – взмолилась она. – Хватит. Это не может продолжаться долго.

– Да, Мерче, это конец. Нам предстоит последний бой. Ничего не поделаешь, все катится к чертям собачьим. Своим наступлением мы лишь немного потревожили Франко, но Франко не любит, когда его тревожат. Теперь он обрушится на нас всей своей мощью. Передай мне, пожалуйста, бритву, дорогая.

Пока Шон намыливал щеки и брился, Мерседес держала перед ним зеркало. Она смотрела, как под гладкой мокрой кожей перекатываются твердые, как камень, мускулы, и чувствовала просыпающееся в ней желание.

Чисто выбритый он был умопомрачительно хорош собой.

– Ну как, лучше? – сверкнув белозубой улыбкой, спросил Шон.

– Чудесно! – Она поцеловала его. – Хочешь есть?

– Нет, есть я не хочу. Мерседес направилась к двери.

– Тогда жду тебя в постели.

Чувствуя некоторое смущение, она задернула шторы, и в спальне воцарился полумрак. Она сняла платье и туфли и легла, оставшись в одной комбинации. Ее била легкая дрожь. Ведь столько времени прошло…

С тех выходных, проведенных в Сан-Люке, они так мало были вместе – лишь пару дней в июне и четыре дня в июле. И вот еще эти два августовских дня. И все.

Вытирая голову полотенцем, в комнату вошел Шон. Он был голый.

– Я смотрел твоих кроликов. Симпатичные.

– Ты в таком виде выходил на балкон?

– Конечно. Пусть все тебе завидуют. А что это здесь так темно? – Он подошел к окну и взялся за штору.

– Пожалуйста, не надо, – попросила Мерседес.

– Но я хочу видеть тебя.

– Лучше иди ко мне. Разглядывать меня будешь потом – Она протянула к нему руки.

Шон нехотя отпустил штору. В затемненной спальне его кожа имела оттенок червонного золота. Он обнял Мерседес и уткнулся лицом ей в шею. Она крепко прижала его к себе.

– Слава Богу, ты снова рядом, – прошептали ее губы. – Каждый день без тебя кажется мне вечностью. Я так волнуюсь за тебя…

– Я люблю тебя, Мерче, – по-английски произнес Шон.

Как всегда, когда они встречались после долгой разлуки, любовь, которой они предавались с безрассудным отчаянием, была похожа на жестокий, сметающий все на своем пути ураган, на тропический ливень.

Оставив его уснувшим мертвым сном, Мерседес выскользнула из постели и пошла принимать душ и готовить обед.

Когда они поели, Мерседес принесла Шону сигару.

– Специально для тебя купила, – сказала она.

– Там же, где и кофе?

– Почти.

– Что ж, спасибо крольчатам. – Он закурил. Надев на себя принесенные из больницы бело-голубые халаты, они сидели на кровати. В открытое окно светило ласковое вечернее солнце; издалека доносился городской шум. Глубоко затянувшись, Шон выпустил длинную струю синеватого дыма. – Господи, настоящий табак! На фронте мы курили сушеные картофельные листья. А иногда у мертвых марокканцев находили в карманах гашиш. От него ужасно болит голова, но зато он позволяет на несколько часов забыться.

– Неужели ты мог бы курить сигареты, вытащенные из кармана убитого человека?

– Милая моя, другие не брезгуют вырывать у трупов золотые зубы.

– Какой кошмар!

– Да. Правда, золото нынче не очень-то в цене. Война – штука жестокая. Боже, до чего же она мне надоела! – Он сделал еще одну затяжку и неохотно затушил сигару. – Отвык я от хорошего табака. Даже голова закружилась. – Взяв ее за руки, он заглянул ей в глаза. – Мерседес, я приехал, чтобы жениться на тебе. Она почувствовала, как у нее замерло сердце.

– Жениться?

Его пальцы сжали ее ладони.

– Я знаю, сейчас это уже не модно… Да и церкви все позакрывали. Но, если ты хочешь, чтобы свадьба состоялась по католическому обряду, мы, наверное, сможем найти священника, который нас обвенчает. Лично я предпочитаю гражданский брак. Это, конечно, не так красиво, но зато мы оба получим соответствующий документ, который будет для тебя вполне законным основанием для свободного выезда в Штаты.

У нее перед глазами все поплыло.

– Шон, я н-не знаю…

– Это единственный выход, – взволнованно проговорил он. – Послушай меня. Со дня на день интернациональные бригады будут расформированы. Еще до зимы всех нас отправят по домам.

– Откуда ты знаешь? – задала вопрос Мерседес. Ее лицо вдруг сделалось белым, как простыня.

– Все из-за сраного Невилла Чемберлена и его Комитета по невмешательству. Этот идиот так помешан на мире, что готов задницы лизать нацистам, лишь бы угодить им. Частью их соглашения является вывод всех иностранных добровольцев из Испании.

– Когда? – ошеломленно спросила она.

– Я же сказал, еще до наступления зимы. Так что интернациональным бригадам пришел конец. Тем более что всех наших лучших товарищей давно уже поубивали. Наше присутствие здесь имело лишь пропагандистское значение. А теперь и этого значения не имеет.

– О, Шон! – Ее сердце бешено застучало. – И ты хочешь прямо сейчас жениться на мне? В эти два дня?

– Позже будет некогда, – решительно заявил американец. – Нас затолкают на корабли в страшной спешке. Если мы с тобой поженимся, ты сможешь уехать вместе со мной. Или, если мне придется сматываться, даже не повидавшись с тобой, у тебя будет возможность отправиться в Штаты следом за мной. А если меня убьют раньше…

– Не говори так! – воскликнула она.

– Если меня все же убьют, – повторил он, – то эта бумажка позволит тебе отправиться в Америку и без меня. Мы могли бы уже сегодня подать все необходимые документы, а завтра пожениться. А когда распишемся, проведем ночь в каком-нибудь хорошем отеле.

– Видя, что она продолжает колебаться, он разозлился.

– Да что с тобой? Господи, Мерче, разве ты любишь меня недостаточно сильно, чтобы сказать: «Да, я буду твоей женой»?

– Я очень люблю тебя, Шон. Ты для меня все. Но уехать из Испании… Бросить все…

– Что все?! – Он порывисто схватил ее за руки и с силой встряхнул. – Скоро здесь будет кровавая баня, Мерседес. И ты знаешь это! Как ты не понимаешь, ведь все кончено! Фашисты победили, и, когда они придут сюда, первое, что они сделают, это уничтожат каждого, кто может представлять для них хоть малейшую опасность. Тысячи людей погибнут – все, кто осмелился хоть палец поднять против них. И уж ты-то точно будешь в их числе. Так что бросать тебе здесь нечего! Это конец!

Она почувствовала, что ей вот-вот станет дурно.

– И ты предлагаешь мне бежать от всего этого?! Бросив на произвол судьбы моих родителей?!

– Если у них есть головы на плечах, они тоже не станут дожидаться, когда их повесят. Они могут уехать куда угодно – в Мексику, в Канаду, в Штаты. Даже в Россию. Сталин обещает предоставить политическое убежище беженцам из Испании.

– В Россию?

– Да хоть бы и туда, лишь бы подальше от фашистов. Но это уже их личное дело. Это их жизни. А ты должна думать о себе, любовь моя. Ты еще молодая. Тебе будет легче привыкнуть к новой стране. Ты и по-английски уже говоришь неплохо. Может быть, Америка – не самое лучшее место на земле, но, по крайней мере, это страна возможностей. В Америке есть надежда. А здесь на ближайшие десять, а то и двадцать лет надежды нет. Скоро вся Европа будет охвачена пламенем! Надо выбираться отсюда. Что еще нам остается делать? Послушай, неужели ты сама не понимала, что рано или поздно станешь моей женой? Да, возможно, это явилось для тебя несколько неожиданным, но ведь в глубине души ты всегда знала, что в один прекрасный день станешь моей женой и уедешь со мной в Штаты. Разве не так? Скажи, не так?

Мерседес подошла к окну, чтобы сделать глоток свежего воздуха. Она обвела взглядом величественную панораму города. Над Барселоной царили мир и покой. Безоблачное темно-синее небо у горизонта приобретало фиолетовый оттенок. Она полной грудью вдохнула теплый воздух, пахнувший деревьями, раскаленным асфальтом, автомобилями…

Шон был прав. Мерседес ничем не могла помочь своим родителям, а они ничем не могли помочь ей.

Шон наполнил ее жизнь смыслом. Он дал ей счастье. Не преходящее настроение, а неизменное состояние души, которое пропитало собой все ее существование. Но любовь делала Мерседес также и заложницей судьбы. Она понимала, что в любой момент ее жизнь может снова разбиться на мелкие кусочки.

И, в конце концов, решение вопроса о ее отъезде в Америку зависело от того, сможет ли она жить без этого человека.

Мерседес обернулась и взглянула на сидящего на кровати Шона. Он был так красив, что у нее защемило сердце. В его изумительных темно-зеленых глазах блестели искорки. Она расстегнула и сбросила на пол халат и шагнула к нему.

Она проплакала в течение всей церемонии бракосочетания.

Они стояли в грязной, обшарпанной комнате и вместе с тремя другими парами повторяли бездушные слова, позаимствованные анархистами из католического ритуала. Больше всего ей не понравилась проповедь, которую регистрировавший браки чиновник прочитал им сразу после церемонии, когда она, потупив глаза, разглядывала дешевое колечко, купленное Шоном этим утром и только что надетое ей на палец.

– Так, порядок. Вот три экземпляра свидетельства о заключении брака. Каждый из вас получает по одному, а третье остается у нас. Если захотите развестись, придете сюда с вашими свидетельствами и объясните причину развода. И мы просто уничтожим все три документа. После этого вы снова сможете считать себя свободными. И все же сегодня вы сделали серьезный шаг. Поэтому советую вам не ссориться по пустякам и не пытаться развестись только из-за того, что кому-то что-то померещилось, а то мы вам здесь живо жопу надерем. А сейчас идите и постарайтесь заботиться друг о друге.

Зажав в руках выданные им бумажки, они вышли в коридор. Военная форма Шона все еще была влажной после вчерашней стирки. Мерседес наотрез отказалась выходить замуж в халате санитарки – как это было модно в то время – и надела кремовую юбку и блузку. В руках она держала букет белых цветов. На голове у нее был белый берет с прикрепленной к нему вуалью. Оба они выглядели такими, какими и были на самом деле, – красивыми, молодыми и без гроша в кармане.

В просторном коридоре другие пары стали позировать фотографу. Группка солдат запела какую-то скабрезную песню. Кто-то бросил горсть конфетти. Вне себя от счастья, Шон вытащил Мерседес на улицу, поднял ее на руки и закружил.

– Я люблю тебя, миссис Шон О'Киф, – крикнул он по-английски. – У нас с тобой медовый месяц, ты чувствуешь это?

Его лицо прямо-таки светилось от восторга. На их свадьбе не было никого из знакомых – ни боевых товарищей Шона, ни подруг Мерседес из Саградо Корасон. Она даже своим родителям не отправила телеграмму, потому что Шон посоветовал ей на следующей неделе самой съездить в Сан-Люк и лично все им рассказать. Вцепившись в его мускулистые руки и глядя ему в лицо, она вдруг остро осознала, как, в сущности, одиноки они были и как сильно зависели друг от друга.

– Поставь меня на землю, дурачок, – смеясь сквозь слезы, проговорила Мерседес.

– Весь мир теперь наш! Только наш! – пропел Шон, улыбаясь ей белозубой улыбкой.

Проходившая мимо старушка остановилась и тоже улыбнулась.

– Что, ребятки, только что поженились?

– Да, мамаша, – сказал он, опустив наконец Мерседес, но продолжая обнимать ее. – Мы только что поженились. И теперь у нас медовый месяц!

– Вы такая красивая пара! – проговорила старушка, уставившись на них добрыми глазами. – И такие молодые, такие здоровые. Да благословит вас Господь. Будьте счастливы. А ты в отпуске, солдатик?

– Да, – кивнул Шон.

– И когда же снова на фронт?

– Завтра, – ответил он, мрачнея.

Старая женщина покопалась в своей котомке, что-то выудила оттуда и сунула Шону в руку. Это были дешевые деревянные четки.

– Они защитят тебя, – доверительно шепнула она. Молодые отправились обедать в отель «Палас», где, объединив свои финансовые ресурсы, сняли на одну ночь шикарный номер. Это был великолепный, построенный в девятнадцатом веке отель, своей белизной и богатыми украшениями напоминавший роскошный свадебный торт. Из его окон открывался замечательный вид на площадь Каталонии, островок изящества и красоты среди унылой серости и однообразия войны.

В ресторане на белоснежных скатертях лежали серебряные приборы, на столах стояли вазы с цветами. Официанты обслуживали их, как членов королевской фамилии, подавая скудную еду и дешевое вино с такой церемонностью, что обед показался им настоящим пиром.

Правда, им было все равно, чем их угощают. Они неотрывно смотрели друг другу в глаза, в которых видели лишь бесконечное взаимное обожание. И ничего больше.

А после обеда они занялись любовью на огромной кровати, и ее тело выгибалось под ним с такой всепоглощающей страстью, какой прежде ей еще не доводилось испытывать.

Вечером Шон повел Мерседес в «Метрополь» на новый фильм с участием Чарли Чаплина. Он уже смотрел эту картину и заявил, что в жизни не видел ничего смешнее. Особая атмосфера кинозала живо воскресила в Мерседес воспоминание об умершем восемь лет назад деде. Когда она в последний раз приезжала в Палафружель, его кинотеатр «Тиволи» был закрыт. Мерседес вспомнила, как умирал ее дед – всеми брошенный, больной, жадно хватающий ртом воздух.

Уставившись на мерцающий экран, она с грустью слушала веселый хохот публики. Вот и жизни людей, подумалось ей, подобны кадрам кинопленки, лишь на мгновение вспыхивающим в кромешной мгле. Крохотная фигурка забавного человечка, зажатого между гигантскими зубьями шестерен сошедшего с ума мира, сначала рассмешила ее до слез, а потом она обнаружила, что плачет по-настоящему.

Они покинули кинотеатр еще до окончания сеанса и, обнявшись, побрели вдоль проспекта Рамблас к бульвару Маритимо. Мерседес положила голову на плечо Шона и полуприкрыла глаза. Она пребывала в каком-то оцепенении, чувствуя, как ноет сердце от смешанного ощущения безграничного счастья и необъяснимой тоски.

Она знала, что никогда не сможет забыть этот день, что до самой старости будет с волнением и трепетом вспоминать события сегодняшнего дня и крепкое тело Шона, которое обнимали ее руки. Она знала, что то, что было у них сейчас, они уже никогда не смогут обрести снова.

Они остановились возле монумента Колумбу, который, стоя на высоченной колонне, бронзовым перстом указывал в сторону Нового Света. Шон устремил взор в безбрежную даль моря.

– Вот отсюда и начиналась дорога в Америку Четыре с половиной столетия назад, – сказал он, затем прочитал надпись на монументе: – «В 1492 году Колумб переплыл океан»

– Мне бы надо домой. Покормить кроликов, – проговорила Мерседес.

– Только не в медовый месяц, – запротестовал Шон.

– Но они проголодались.

– Я тоже. По тебе.

Она улыбнулась, и они пошли назад, в отель «Палас»

У них был великолепный номер с лепными потолками и мебелью, сохранившейся с лучших, более благородных времен. Они разделись и нырнули в постель.

Голодными глазами Шон пожирал ее обнаженное тело. Изящный изгиб спины; плечи, по которым рассыпались черные локоны. Треугольник волос внизу живота, такой идеально ровный, словно он был нарисован художником-миниатюристом. Полусферы высоких грудей, вздрагивающих при каждом ее движении Заострившиеся соски…

– Неужели ты действительно моя жена? – с восторгом произнес он.

– Если верить тем замызганным клочкам бумаги, то да, – улыбнулась Мерседес.

– В твоих словах не чувствуется уверенности.

– Не сомневайся, я действительно твоя жена. И, если ты вздумаешь с кем-нибудь еще покувыркаться в сене, я тебе, как сказал тот чиновник, живо жопу надеру. Уж в этом не сомневайся.

– Я вовсе не собираюсь ни с кем кувыркаться, дорогая. – Шон погладил ее точеное бедро, любуясь упругой, гладкой, как мрамор, попкой. Фигура этой женщины была безукоризненна, совершенна. Он принялся с трепетом разглядывать ее миниатюрную ножку, словно держал в руках произведение искусства. У нее были тонкие, длинные пальцы с перламутровыми ноготками. Вдоль ступни бежала извилистая голубая венка.

– Красивая нога? – спросила Мерседес.

– У тебя все красивое.

– И у тебя. А это особенно. – Она положила голову ему на живот и стала ласкать его член, который, мгновенно отреагировав на ее прикосновения, начал быстро увеличиваться у нее в руках.

– Чтобы трогать меня во всех местах, ты должна сначала стать моей женой, – чуть охрипшим голосом пробормотал Шон.

– А я уже ею стала. И теперь эта могучая колонна принадлежит мне. – Мерседес игриво взглянула на его напрягшийся член. – Пожалуй, на ее вершину можно было бы поставить маленькую статую Колумба. Вот сюда.

– А это не создаст тебе некоторых неудобств?

– Зато как впечатляюще будет выглядеть! И табличку прикрепим с надписью. Золотыми буквами.

– Какой еще надписью? – засмеялся он.

Она заговорила по-английски:

– «В 1938 году мною была дефлорирована Мерседес Эдуард Баррантес».

– Как-то не очень, – сказал Шон. – И что за «дефлорирована»? Где ты откопала это слово?

– В словаре. Оно соответствует испанскому deflorar и означает то же самое: разорвать цветок. Ты разорвал меня, да?

– Правильно говорить не разорвать, а сорвать.

– Co-рвать, – поправилась Мерседес. – Дурацкий язык.

– Хотя согласен: «разорвать» звучит больнее.

– Боль тогда была ужасная.

– А сейчас не больно?

– Сейчас нет. – Она снова переключилась на испанский. – Расскажи мне о Западной Виргинии.

– Я же тебе уже рассказывал… То… как ты мне делаешь… это очень приятно…

– Я хочу услышать не о забастовках и маршах протеста. Расскажи мне, какая она, эта твоя Западная Виргиния. Как там живут люди. Какие у нас будут друзья. Где мы будем жить. Чем заниматься.

– Ну, там красиво… Горы, леса, реки… А люди… они…

– Продолжай, продолжай. – Ее пальцы все еще ласкали его. Он блаженно застонал.

– Мерче, или ты прекратишь делать это, или не проси меня ничего рассказывать.

– Почему? Ты ведь сам сказал, что тебе приятно.

– Ты меня отвлекаешь.

Мерседес прикоснулась губами к головке члена, затем, закрыв глаза, медленно взяла его в рот.

– О-о Боже, – прошептал Шон.

Она все глубже втягивала в себя твердый, горячий пенис, чувствуя солоноватый привкус разгорающейся страсти. Ее сердце переполнялось наслаждением от безграничной нежности, которую она испытывала к Шону, и от власти, которую она над ним имела.

Закрыв лицо руками, он выгнулся ей навстречу. В этот момент она целиком и полностью владела его душой и телом. Никакой гражданский или религиозный обряд не смог бы сделать его столь всецело принадлежащим ей. И вне этого яркого момента любви не существовало ничего, все остальное не имело значения, лежало во мгле, было неопределенно, временно, бессмысленно. Непреходящей была только их любовь.

Мерседес сосредоточилась на том, чтобы, давая ему наслаждение, получать удовольствие самой. Она почувствовала, как напряглась у нее во рту его плоть, услышала, как его дыхание сделалось хриплым и прерывистым. И вот он уже, не в силах больше терпеть эту сладостную муку, резко схватил ее за руки, пытаясь высвободиться из безумного плена ее нежных губ.

– Мерседес! – задыхаясь, взмолился Шон. – Хватит! Остановись!

Она откинулась на спину. Он лег сверху и, содрогаясь всем телом, вошел в нее.

– О Боже, Боже…

У него из груди вырвался протяжный стон, и Мерседес почувствовала, как в нее изливается мощная струя горячей спермы. И в ту же секунду она испытала неистовый, неудержимый оргазм. Однако она не издала ни звука, а лишь изо всех сил стиснула зубы и закрыла глаза. Все ее существо было охвачено каким-то животным стремлением обладать этим человеком, вобрать его в себя, целиком, навсегда. Но даже тогда, когда стал утихать шквал эмоций, она продолжала поднимать и опускать таз, не давая остановиться и Шону, пока в них обоих вновь не начала разгораться страсть и их движения не слились в согласованном, стремительно нарастающем ритме любви.

Глаза Мерседес затуманились, на ее лице блуждала отрешенная улыбка. Она подняла нога и сильнее развела бедра, чтобы он мог глубже войти в нее.

Прошлое, будущее – все потонуло в темноте. Все потеряло смысл. Только этот момент – и ничего больше не надо. Только этот момент – навсегда.

Мерседес протянула вниз руку и дотронулась до скользкого члена, двигающегося вниз и вверх. Ее пальцы крепко сжали тугую плоть, не давая Шону погрузиться в нее, затем чуть разжались, но лишь настолько, чтобы он с трудом мог протискиваться к ее влагалищу.

Глядя на его лицо, она поняла, что открыла для него совершенно новый мир. Зрачки Шона расширились, сделавшись такими огромными, что его глаза стали казаться черными. На напрягшихся плечах вздулись вены, смуглая кожа заблестела от пота. Он лежал на ней, но полностью подчинялся ее воле, ибо только она могла увести его за пределы условностей и подарить ему то, чего он никогда не знал и о чем даже не догадывался. Он выглядел явно озадаченным, почти испуганным.

Мерседес сильнее сомкнула ладонь, еще более затрудняя его движения, чувствуя, как отчаянно продирается он, преодолевая возведенную ею преграду. Она как бы бросала вызов его силе, подстегивала его. Но вскоре у него на шее, словно сведенные судорогой, напряглись жилы, и Мерседес поняла, что сейчас он снова кончит.

Она разжала пальцы, и Шон рухнул на нее всем телом, вновь извергая в нее потоки тепла и наслаждения. На этот раз она уже не пыталась сдержать свои эмоции, и тишину полупустой комнаты разорвал ее сладострастный стон.

Совершенно обессилевшие, они неподвижно лежали на кровати и смотрели, как вечерние сумерки сменяются ночной тьмой. Небо постепенно темнело. Появились первые звезды. Мерседес думала о том, что утром он должен будет возвращаться на фронт, и тихо плакала.

Когда стало совсем темно, они включили свет. В отделанной мрамором ванной комнате стояла огромная, на гнутых ножках, ванна. Они наполнили ее горячей водой и стали мыться.

– На следующей неделе поеду в Сан-Люк, – сказала Мерседес. – Надо сообщить родителям, что мы поженились.

– Думаешь, они рассердятся?

– Не знаю. Мне все равно. Меня больше волнует твое возвращение на фронт. Я так боюсь за тебя. А тебе бывает страшно?

– Бывает иногда, – признался Шон.

– Это хорошо. Это убережет тебя от необдуманных поступков.

– Я не совершаю необдуманных поступков. Знаешь, я помню то время, когда война больше походила на воскресную прогулку. Ей-богу. Люди уезжали из Барселоны на выходные, прихватив с собой жен, корзины с закуской и выпивку. Сделают несколько выстрелов по врагу, а в понедельник возвращаются на работу.

– И ты тоже считал, что это всего лишь пикник, верно? – Она выжала губку на его поросшую темными волосами грудь. – Ты, виляя хвостом, примчался сюда из Западной Виргинии, в надежде подстрелить нескольких капиталистов. Так, скуки ради.

Шон грустно улыбнулся.

– Может быть, ты и права. Но вначале действительно все было очень здорово. У нас царил дух товарищества. Нам казалось, что мы делаем нужное дело. Теперь все изменилось. Все превратилось в какой-то бардак. – Он дотронулся до ее груди. – Ты такая красивая. И я так люблю тебя. Ты для меня единственная женщина на земле.

– Жаль, что ты должен уезжать. Жаль, что не можешь бросить все это.

– Через несколько месяцев война все равно закончится. Да что мы в самом деле! Забрались в ванну и не нашли ничего лучшего, как только завести разговор о смерти?

– Так ведь мы поженились в военное время.

– Брось ты, Мерче. Давай лучше выберемся из этой лохани и сообразим что-нибудь поесть.

– Не знаю, голодна ли я. – Она устремила на него взгляд своих черных глаз и осторожно спросила: – Как ты думаешь, мы могли бы еще разок заняться любовью?

– О, черт, – застонал Шон. – Честно говоря, я не уверен.

Мерседес под водой протянула к нему руку. Его член был мягким, расслабленным, однако, как только она стала его поглаживать, он начал твердеть и подниматься.

Шон наклонился вперед и поцеловал ее в губы.

– Господи, – прошептал он. – Ты меня поражаешь, Мерседес!

– Раз уж у нас такой короткий медовый месяц, надо сделать его незабываемым. Мне нравится это название – медовый месяц.

– Мне тоже. Много-много сладких ночей.

– Только одна сладкая ночь.

– Я никогда не думал, что секс может быть таким.

– Секс для того и существует, чтобы дарить влюбленным наслаждение.

– Да…

– А ты мне вначале показался жутким бабником, – призналась Мерседес, крепче сжимая его пенис.

– Но такой женщины, как ты, я никогда не встречал.

– Такой распутной?

– Такой раскованной.

– Это потому, что мне нравится заниматься любовью с моим чудесным мужем. И я считаю это нормальным. Мы, женщины Каталонии, вообще чувствуем себя свободными от предрассудков. Разве ты не знал?

– Похоже, я начинаю в этом убеждаться, – произнес Шон, лаская ее соски и заставляя ее дрожать от удовольствия.

– Ах-х-х… Я так хочу тебя, любимый. Я хочу, чтобы ты поцеловал меня. Прямо сейчас. Здесь. Поцелуешь?

Он, ни слова не говоря, кивнул. Мерседес выскользнула из воды и села на край ванны. Одну ногу она положила Шону на плечо и притянула его к себе.

– Я хочу, чтобы ты запомнил это. Навсегда, – держа его голову в ладонях и глядя сверху вниз ему в глаза, сказала она. – Хочу, чтобы ты никогда не забывал, как сильно я люблю тебя.

– Я не забуду. Никогда.

Он придвинулся ближе, его язык скользнул между складок половых губ. Мерседес застонала. Ее нога медленно поглаживала его мускулистую спину. Ей было необходимо, чтобы он почувствовал ее вкус. Чтобы этот вкус запомнился ему навсегда. В ней проснулась безграничная грустная нежность к этому человеку. Ей хотелось приласкать его. Ей хотелось оградить его от беды.

Ей хотелось, чтобы смерть обошла его стороной.

На следующий день он сел в поезд, который должен был увезти его в Таррагону, увезти на фронт. Неимоверным усилием воли Мерседес заставила себя сдержать слезы до тех пор, пока состав не тронулся. Ее муж, высунувшись из окна вагона, махал ей рукой и что-то кричал, пока его голос не потонул в грохоте паровоза, а он не исчез в клубах белого пара.

Она стояла и выла в толпе таких же воющих женщин, провожавших взглядами уползающий по двум стальным лентам поезд, оставляющий после себя лишь пустоту, в которой каждой из них суждено было похоронить свою надежду и свою любовь.

 

Октябрь, 1938

Севилья

Художник корпел над портретом с тщанием обделенного талантом академика, после каждого мазка подолгу всматриваясь в позировавшего ему Джерарда.

Они находились во внутреннем дворике дома Массагуэров в Севилье. Джерард сидел на стуле с высокой спинкой, закинув ногу на ногу и положив руки на колени. Художник – его звали Камилло Альварес – устроился напротив него. Они оба молчали.

Джерард считал Альвареса третьесортным мазилой, и каждый раз, когда его взгляд случайно падал на полотно, он невольно морщился. На портрете Альвареса он был похож на деревянного болвана с выпученными глазами. Точно так же этот художник изобразил и Франко.

На том, чтобы заказать Альваресу портрет, настояла Мариса, а с тех пор как умер Альфонсо, Джерард просто не мог ей ни в чем отказать. Она так и не оправилась от этой страшной трагедии. Поскольку сегодня была пятница, она обязательно поедет на кладбище, чтобы положить на могилу сына свежие цветы. А потом весь вечер проплачет. И за субботу и воскресенье раз пять – семь сходит в церковь.

Воспоминания о смерти мальчика черной тенью вползли в душу Джерарда, еще более углубив недавно появившиеся у него возле уголков рта морщины.

Художник осторожно покашлял.

– Вас что-то смущает? – спросил Джерард.

– Ваше лицо, сеньор Массагуэр.

– Что?

– Выражение лица. Вы – я извиняюсь – начинаете хмуриться.

Джерард заставил себя расслабиться.

– Так лучше?

– Теперь глаза. Не надо смотреть так мрачно. Будьте любезны, поднимите чуть-чуть взгляд.

Джерард подчинился. То, что неподвижное сидение на стуле превратится для него в настоящую пытку, он понимал с самого начала. Уставясь невидящими глазами на фонтан, Джерард стал думать о человеке, который этой осенью все чаще и чаще занимал его мысли. Мерседес Эдуард. Его дочь. «Моя дочь» – так в последнее время он называл ее, чувствуя, как при этих словах начинает учащенно биться сердце.

Его ребенок.

С тех пор как не стало Альфонсо, Джерарда постоянно преследовала навязчивая идея, что, возможно, и Мерседес тоже умерла. Но она не умерла. Она была жива. И доказательство тому лежало у него в кармане.

Это было донесение, полученное от националистской шпионской сети в Каталонии. Собрать информацию о Мерседес Эдуард он несколько недель назад поручил одному полковнику разведслужбы, поставив ему за это ящик шотландского виски. И вот вчера пришел ответ.

Джерард посоветовал полковнику начать с Сан-Люка, не зная, что Мерседес не появлялась там с осени 1936 года. Однако, несмотря на это, шпики быстро сели ей на хвост. Каталония была буквально нашпигована всевозможными информаторами и агентами, и действовали они очень умело. В донесении, аккуратно напечатанном на нескольких страницах, содержалась масса бесценной информации. Были здесь и весьма неприятные откровения.

Джерард вспомнил об их давнем разговоре в ресторанчике «Лас-Юкас». Вспомнил, как по-детски честно заявила ему Мерседес, что будет с оружием в руках защищать Республику. А ведь он предупреждал ее тогда. Он недвусмысленно ее предупреждал. Но разве ж ее переубедишь! Вот уж действительно – его семя! Как сказала, так и сделала. Такая же упорная, как и он сам.

В 1936 году она вступила в ряды ополченцев и бок о бок с городскими оборванцами, кондукторшами автобусов и работягами принимала участие в боевых действиях в Арагоне.

Она с оружием в руках сражалась против генералиссимуса. Скоро начнутся массовые чистки, и ходят слухи, что Франко собирается посадить в тюрьму или казнить каждого, кто осмелился поднять на него руку.

Только за одно это преступление Мерседес ожидали лагеря или расстрел. Но в отчете из Каталонии имелась и более серьезная информация. Гораздо более серьезная.

Утверждалось, что под Гранадосом она застрелила раненого военнопленного. В голову, в упор. На глазах у многочисленных свидетелей. Некто Хуан Рамон Рамирес, переметнувшийся к националистам, заявил, что лично видел, как Мерседес Эдуард совершила это убийство.

За такое вполне могли и повесить. Совершенно бесстрастно Джерард рассудил, что после окончания войны военному трибуналу Франко потребуется множество свидетельств злодеяний «красных», дабы хоть как-то оправдать зверства самих националистов. И подобного рода заявления – не важно, являются они правдивыми или нет – не останутся без внимания. А при необходимости свидетели всегда найдутся. Месть генералиссимуса будет беспощадной.

И надо же было Джерарду самому привлечь внимание националистской разведки к Мерседес!

Альварес снова покашлял.

– Прошу прощения, сеньор Массагуэр..

– Что еще? – рявкнул Джерард.

– Лицо…

Джерард вновь придал своему лицу спокойное выражение.

Конечно же, они понятия не имели, кто была эта девушка. Вернее, он так считал. И с 1937 года она уже не принимала активного участия в боевых операциях, хотя и помогала по-прежнему Республике – работала санитаркой в больнице Саградо Корасон, переименованной на революционный манер в лазарет имени В.И.Ленина.

Но окончательно добила Джерарда информация о том, что Мерседес только что вышла замуж.

«Вышла замуж» – разумеется, в соответствии с состряпанным на скорую руку свидетельством, выданным республиканскими бюрократами, которое после войны гроша ломаного не будет стоить. Но что действительно испугало Массагуэра, так это то, что она выбрала себе в мужья иностранца, американского добровольца по имени Шон Майкл О'Киф.

При мысли о Шоне О'Кифе Джерард начинал испытывать мучительную боль в сердце. Информация об этом человеке была крайне скудной. Двадцать восемь лет. Шахтер из Западной Виргинии. Адрес неизвестен. Авторами отчета он характеризовался как убежденный большевик и храбрый боец. В интернациональных бригадах О'Кифу было присвоено звание капитана.

Интербригады уже не принимали участия в боях, и в следующем месяце иностранные добровольцы должны были быть отправлены по домам.

А это значило, что Мерседес, его единственный ребенок, его плоть и кровь, его будущее, очень скоро могла покинуть Испанию вместе со своим новоиспеченным мужем-американцем.

От такой перспективы Джерард пришел в ужас. Если она уплывет на другой край света, прежде чем он разыщет ее, она, возможно, будет потеряна для него навсегда! И в то же время, если она останется в Испании, ее ждет смерть.

Альварес вытащил из кармана жилетки серебряные часы и посмотрел на циферблат.

– С вашего позволения, сеньор Массагуэр, сеанс окончен.

– Прекрасно.

Джерард встал и подошел к холсту. Портрет был почти закончен. Отвратительная работа! Он знал, что после смерти сына сильно постарел, что его лицо стало более обрюзгшим и печальным, что его когда-то густые волосы начали редеть и их уже тронула седина. Но ведь не до такой же степени! Нет, этот опухший урод с окаменевшим взглядом не похож на него!

Сделав несколько нейтральных замечаний, он оставил художника собирать краски и кисти.

Джерард прошел в свой кабинет и сел к столу. Что же ему делать с Мерседес? Как же ее уберечь? Прежде всего необходимо прибыть в Каталонию с авангардом войск и постараться быстро ее отыскать. Сделать все возможное, чтобы оградить ее от любой опасности. У него было влияние, и, что особенно важно, у него были деньги. Так что сделать он мог немало.

Особенно если ему удастся заранее подготовить почву.

Он снова развернул страницы отчета и принялся их изучать. В документе имелась также и информация о Франческе и Кончите Эдуард. Кузнец, как и предполагал Джерард, с самого начала активно помогал республиканцам. Он занимал должность директора военного завода в Жероне и, без сомнения, как только его схватят, будет расстрелян. Для человека с его прошлым пощады быть не могло.

Кончита все еще жила в Сан-Люке. Пожалуй, только в ее защиту можно было хоть что-то сказать: в течение некоторого времени она укрывала монахиню из женского монастыря. Однако позже монахиня была убита, и этот факт мог стать еще одним гвоздем, вбитым в гроб семьи Эдуард.

Ни к Франческу, ни к Кончите Джерард не питал никаких чувств. Женщина эта никогда не значила для него ничего. Он уже и лицо-то ее забыл. Так что ее судьба его абсолютно не интересовала.

Кузнец же всегда оставался заклятым врагом. Джерард хорошо помнил их первую встречу, помнил ненависть, горевшую в синих глазах этого человека, и чувствовал, как в его собственном сердце просыпается ответная ненависть. Ведь настоящим отцом девочки был он, а не этот безобразный калека, не этот тупоголовый анархист. Своими грязными лапами Эдуард замарал и Мерседес. И именно он виноват в том, что теперь она может умереть. Именно его зловредные учения затянули ее в это болото.

«Давно надо было избавиться от него», – ругал себя Джерард. Ему следовало уничтожить и Франческа, и Кончиту, а Мерседес отдать в монастырскую школу. И чего было ждать!

Но потом появились Мариса и Альфонсо. И надо было думать о них. Судьба Мерседес тогда не казалась такой важной.

Стоит ли ему рассказать о дочери Марисе? Только не сейчас. А лучше никогда. Никто не должен ничего знать.

Интересно, изменила ли Мерседес свои взгляды? Она ведь еще такая молодая. Но в любом случае она была его плотью и кровью, и это главное. А вовсе не ее политические убеждения. И все же, если она пошла в отца, то наверняка давно уже поняла всю пустоту и бесплодность революционных догм.

Что же касается ее происхождения, то свидетельство о рождении – это всего лишь бумажка. Можно без проблем выписать новое.

Какое-то время Джерард сидел в задумчивости, потом протянул руку и поднял трубку телефона.

Барселона

В служебном корпусе больницы Саградо Корасон царило приподнятое настроение. У врачей был праздник. На полную громкость играл граммофон. Несмотря на наглухо закрытые окна и двери, звуки музыки были слышны даже в палатах, где лежали больные. Время от времени доносились взрывы дружного хохота.

Ни для кого не было секретом, что в служебном корпусе жили больше сотни сторонников националистов. В большинстве своем они были друзьями и родственниками работавших здесь врачей, представителями буржуазии, скрывавшимися с самого начала войны. И вот теперь они начали мало-помалу вылезать из своих нор и собираться в большие компании. Эти люди с нетерпением ждали падения Республики и прихода Франко.

Всегда бывшая средоточием правых настроений, больница Саградо Корасон за последние несколько месяцев неузнаваемо изменилась.

Медицинский персонал уже не скрывал своего радостного волнения. Статуя Христа, которую в 1936 году вынесли из фойе и запихнули куда-то в подвал, снова, как по волшебству, появилась в своей нише. И гипсовый Иисус вновь испытующе вглядывался в лица входящих, указуя покрытым щербинками гипсовым перстом на Священное Сердце. Тут и там можно было услышать взволнованный шепот: «Когда все это кончится…» или «Вот придет Армия…».

Заглушая лившуюся из граммофона мелодию, в служебном корпусе отчетливо раздались возгласы:

«Viva España!»

«Viva España!»

«Viva España!»

Это был боевой клич националистов. Мерседес, которая знала, что многие врачи тоже сейчас присутствовали на этом веселье, испытала чувство глубокого отвращения.

Как же они могли желать прихода фашистов? Неужели они забыли, как бомбардировщики Муссолини бомбили этот беззащитный город? Неужели забыли погибших под обломками зданий детей?

И вот они там едят и пьют. Среди богачей, у которых всегда припасено вдоволь продуктов. Запах приготовляемой пищи, доносившийся со стороны служебного корпуса, в течение нескольких месяцев был самой настоящей пыткой для раненых больных.

Уже многие месяцы единственной доступной пищей простых людей Барселоны был рис. Мерседес не ела по-человечески с тех пор, как уехал Шон, и у нее кровоточили десны, она стала слабой, раздражительной, рассеянной. При малейшем напряжении у нее начиналось сердцебиение. Прекратились менструации. Страшно кружилась голова.

И все же, когда один из врачей пригласил ее в служебный корпус на обед, Мерседес решительно отказалась. Она просто не смогла бы есть вместе с ними. Ее до глубины души поражало то, что почти все врачи спокойно набивали свои желудки, тогда как их пациенты умирали с голоду.

Мерседес отвернулась от окна и обвела взглядом до отказа забитую больничными койками палату. Лица лежавших здесь мужчин были серыми и мрачными. Все молчали, вслушиваясь в отдаленные звуки музыки, словно это был грохот пушек наступающей армии Франко.

В глазах Мерседес эти раненые люди были настоящими героями. Им выпало пережить столько ужасов! Они получили страшные увечья и стойко терпели невыносимую боль. Их плохо кормили. И все же почти никто из них не жаловался. И вот теперь они вдруг притихли и стали какими-то затравленными, слушая доносившуюся откуда-то издалека приглушенную мелодию.

Что станет с ними, когда падет город? Ходили слухи, что всех их расстреляют солдаты марокканской дивизии. Кое-кто из больных уже начал потихоньку исчезать по ночам, невзирая на еще незажившие раны и неснятые гипсовые повязки.

Толкая перед собой тележку, Мерседес вышла в коридор и направилась в палату № 37, где лежали больные с челюстно-лицевыми ранениями. Работать с ними считалось привилегией, так как это требовало от медицинского персонала большого опыта, самоконтроля и максимум такта.

Окна первого этажа, на котором находилась палата № 37, были заложены мешками с песком. Тусклые лампы под потолком освещали безрадостным светом лежащих на койках страдающих людей. В этой палате находилось только шесть пациентов, но их раны были ужасны: размозженные челюсти, пустые глазницы, изуродованные лица. Четверо дышали через вставленные в трахеи трубки. Один получил сильные ожоги, и его лицо представляло собой отвратительную красно-коричневую маску. Хирурги приложили немало труда, чтобы хоть как-то воссоздать этому пациенту уши, губы и нос из кусков мяса, срезанных с других частей его тела.

Стараясь придать своему лицу бодрое выражение, Мерседес вошла в палату. Губы больных зашевелились в некоем подобии приветствия. Те, кто не потерял зрения, проводили ее глазами к крайней койке, где лежал раненый, совсем недавно поступивший в больницу. Его лицо было полностью обмотано бинтами, из которых торчали две трубки – одна шла в трахеи, и через нее он дышал, а другая была вставлена в ноздрю – через эту трубку его кормили. Состояние раненого было крайне тяжелым. Хирурги в течение пяти часов выковыривали из его лица осколки и кусочки раздробленных костей. Теперь пришло время снять бинты, чтобы врачи могли определить свои дальнейшие действия.

Мерседес задернула вокруг кровати занавески и с минуту молча смотрела на больного. Это был большой, крепкий мужчина с широкими, мускулистыми плечами. Из-под бинтов выбивались густые черные волосы.

Она осторожно дотронулась до его плеча и тихо произнесла:

– Сейчас я буду снимать повязку. Потом придет доктор и осмотрит тебя. Ты меня понимаешь?

Он едва заметно кивнул. Мерседес включила лампу возле кровати и, направив ее на лицо больного, начала с помощью пинцета снимать бинт.

– Я постараюсь не причинить тебе боль, – сказала она. – Но, если будет больно, подними руку.

Под повязкой все лицо мужчины было обложено перепачканными кровью марлевыми тампонами.

Внезапно у нее задрожали руки, пустой желудок подвело, к горлу подступила тошнота.

Такое с ней иногда случалось, но только в этой палате. И виной тому были постоянно преследующие ее мысли о Шоне. Мерседес боялась, что и его когда-нибудь привезут сюда. Она боялась, что однажды вот так же снимет повязку с изуродованного лица незнакомого пациента и обнаружит, что это Шон…

Голова закружилась. Мерседес положила пинцет и на несколько минут закрыла глаза. Ей стало стыдно за свою слабость. Ведь она же санитарка, а не слабонервная героиня из какого-нибудь сентиментального фильма. Она снова взяла пинцет и заставила себя продолжить работу, спокойным, уверенным голосом стараясь всячески подбодрить больного.

Один за другим она с величайшей осторожностью стала убирать тампоны. Под ними показались полностью заплывшие веки с черными нитками наложенных на них швов. Нос отсутствовал – от него остались лишь две покрытые коркой спекшейся крови дыры и обломок кости. Нижней челюсти тоже не было, а когда Мерседес отняла тампон от того места, где должен был быть рот, из бесформенной разверстой пасти вывалился опухший с неровными стежками хирургических швов язык. Почти все зубы несчастного были выбиты. Такое лицо могло привидеться лишь в страшном ночном кошмаре.

– Что ж, выглядит вполне прилично, – мягко сказала Мерседес. – Все чисто. Инфекция не занесена.

Доктор Пла будет доволен. Глаза вот только немного заплыли, но опухоль скоро спадет, и ты снова сможешь видеть. Давай я чуть-чуть промою швы.

Она принялась смачивать ватку в солевом растворе и бережно обрабатывать ею чудовищные раны больного.

– Ты воевал под Гандесой? – вновь заговорила Мерседес. – Мой муж тоже сейчас там. В интербригадах. Он американец. Его зовут Шон О'Киф. Здоровенный такой, вроде тебя. Капитан. Я уже несколько недель не получала от него никаких известий. Мы поженились совсем недавно. Ой, извини. Что, больно? Потерпи еще немножко. Уже заканчиваю.

Среди личных вещей этого человека не оказалось даже фотографии, чтобы можно было посмотреть, как он раньше выглядел. Его звали Себастьян Фустер. Родом он был из маленького горного городка Олот. Ему только-только стукнуло двадцать шесть лет. Рано или поздно, но когда-то его придет навестить кто-нибудь из близких, и, будь то мать, любимая или сестра, увидев это лицо, им останется лишь молиться. Даже после многочисленных пластических операций Себастьян Фустер уже никогда не сможет нормально есть, говорить или улыбаться.

– Я пишу мужу каждый день, – продолжала Мерседес. – Но от него так и не получила ни одного письма. Почта с фронта больше не приходит. Даже не знаю, получает ли хоть он мои письма.

Когда она закончила и стала собираться, Себастьян Фустер неожиданно схватил ее за руку, как бы прося задержаться, затем жестом показал, что хочет что-то написать.

– Вот блокнот и карандаш, – сказала Мерседес. – Они всегда лежат на тумбочке возле твоей кровати.

Он вслепую начал выводить неровные строчки. Мерседес с трудом разобрала написанные на листке каракули.

ВИДЕЛ ХУАНА О'КИФА ДВЕ НЕДЕЛИ НАЗАД В ГАНДЕСЕ. ОН В ПОРЯДКЕ.

У нее екнуло сердце.

– Спасибо тебе, – благодарно сказала она, касаясь рукой его плеча. – Для меня это так важно!

Он стал снова выводить слова. Его истерзанный язык подрагивал в зияющей дыре, которая когда-то была ртом.

ТВОЙ МУЖ ХОРОШИЙ ПАРЕНЬ. ХРАБРЫЙ.

– Да, да, – взволнованно затараторила Мерседес. – Он очень храбрый. Вы все очень храбрые.

ПОЧТА ИНОГДА ПРИХОДИТ. ПРОДОЛЖАЙ ПИСАТЬ.

– Конечно. Я так и делаю. Он перевернул страницу.

И.Б. ОТПРАВЛЯЮТСЯ ПО ДОМАМ. ДЛЯ НИХ ВСЕ ЗАКОНЧИЛОСЬ. И СЛАВА БОГУ.

– Да. Я поняла. – Она с состраданием взглянула на это подобие человеческого лица. – Ты устал. Мы поговорим позже. Когда ты немного окрепнешь. Сейчас придет доктор.

Карандаш в нерешительности замер над бумагой, затем вывел еще строчку. ГЛУПО ВСЕ ЭТО. Она опять коснулась его плеча.

– Я сейчас позову доктора Пла. А потом вернусь, чтобы снова наложить бинты.

Она встала и после минутного колебания раздернула занавески – в этой палате не до стеснительности.

Те, кто был в состоянии видеть, вытянули шеи, чтобы посмотреть на раны новичка. Когда Мерседес, толкая перед собой тележку, выходила из палаты, она услышала сзади потрясенный шепот одного из пациентов:

– Эх, бедолага.

Мерседес позвала доктора и отправилась стерилизовать инструменты. Пока она ждала, ей снова стало дурно. Она прислонилась к стене.

«О, Шон, – кричала ее душа, – вернись ко мне! Вернись ко мне живым и здоровым».

Сьерра-де-Монсант, Арагон, Испания

Шон О'Киф втянул в себя холодный воздух.

– До побережья осталось совсем немного. Я уже чую море. – Он тяжело опустился рядом с сержантом, тощим кокни по имени Билл Френч. – К ночи могли бы добраться до Таррагоны.

– Могли бы, если бы мы были с тобой вдвоем. К сожалению, нас много. – Он кивнул в сторону бредущих по дороге людей. У него изо рта поднялось облачко пара. – Они слишком устали. А до Таррагоны еще миль тридцать.

– Да, примерно. Надо поторопить их, – сказал Шон.

– Быстрее они уже не смогут идти. Или просто начнут валиться с ног.

– Тогда нам придется еще одну ночь провести под открытым небом и еще один день в дороге. Не знаю, что хуже.

Шон оставил сержанта и, превозмогая усталость, взобрался на гребень горного кряжа. Кругом была унылая каменистая местность, кроме чахлого кустарника, никакой растительности. По уходившей вперед дороге, едва передвигая ноги, тащились люди. Небо было затянуто свинцовыми облаками, но они висели слишком высоко, чтобы служить хоть каким-то укрытием от вражеской авиации. Хотя Шон и его товарищи ушли уже довольно далеко за линию фронта, они все утро слышали, как ревут самолеты националистов и как взрываются сброшенные ими бомбы. Милях в пяти в стороне поднимались черные клубы дыма догоравшего танка или грузовика.

Шон оглянулся на своих подчиненных. Они растянулись вдоль дороги, словно шарики разорвавшихся бус, но он знал, что так они могли чувствовать себя в большей безопасности. Собранные в колонну по четыре, эти люди стали бы слишком привлекательной мишенью для авиации противника. Пока же, поскольку у них не было ни грузовика, ни даже мотоцикла, их, к счастью, полностью игнорировали.

Теперь все больше и больше бойцов начали просто выбрасывать свое оружие.

– Мы слишком отстали, – крикнул Шон лондонцу. – Подгони их, Френчи. Чем дальше мы уберемся от этих долбанных бомбардировщиков, тем лучше.

Сержант послушно побежал назад поторопить растянувшихся солдат. Над горами эхом разнеслись его резкие, похожие на лай охотничьей собаки, команды.

Шон сел на камень и нашарил в кармане шинели сигарету. Морозный воздух, ворвавшийся в легкие с первой затяжкой едкого дыма, заставил его закашляться.

С приближением зимы становилось невыносимо холодно. Пробиравшиеся через горы интербригадовцы были закутаны в шинели и одеяла. Этой же дорогой – только в обратном направлении – они прошли четырьмя месяцами раньше. Тогда здесь были лишь отвесные скалы да крутые подъемы. Теперь же повсюду виднелись воронки от бомб и почерневшие остовы сгоревшей техники. Измученным бойцам то и дело приходилось, спотыкаясь об острые камни, обходить эти препятствия.

Раненых было так много, что почти каждые двое здоровых бойцов тащили, подхватив с двух сторон, своего товарища с перебинтованными ногами или головой. Тех, кто не мог даже ковылять, отправили на грузовиках, что было весьма сомнительной привилегией, ибо автомобили, как правило, оказывались легкой добычей авиации националистов.

– Пошевеливайтесь, muchachos! – хрипло крикнул Шон первой группке поравнявшихся с ним солдат. – Вы словно прогуливаетесь по борделю!

Примерно то же самое он кричал и другим проходившим мимо бойцам. Большинство из них были американцами или англичанами. Некоторые в ответ грустно улыбались ему, другие даже не смотрели в его сторону. Он машинально пересчитывал их, так как эти люди все еще были его подчиненными, они все еще были вместе – серые от пыли, в грязной, изодранной в клочья одежде, с осунувшимися угрюмыми лицами.

Теперь, слава Богу, дорога будет спускаться к морю. Тридцать миль до Таррагоны. Оттуда их довезут до Барселоны. А в Барселоне интернациональные бригады будут демобилизованы. Расформированы, распущены, отправлены домой. Они возвращались домой. Через считанные дни он снова встретится с Мерседес. Шон почувствовал, как учащенно забилось его сердце.

Они не виделись с августа, и он рвался к ней с каким-то безумным отчаянием. Он механически нащупал пачку ее писем, лежащую в нагрудном кармане, – писем, зачитанных чуть ли не до дыр.

Любовь к Мерседес переполняла Шона. В летнюю жару она заставляла его дрожать, а в зимнюю стужу у него буквально закипала кровь при каждом воспоминании об этой женщине. Где бы он ни был, она постоянно незримо присутствовала рядом. За последние три месяца он и часа не провел, не думая о ней. Даже под Гандесой, когда фашистская артиллерия обстреливала их позиции, когда в воздух взметались тонны камней, когда столбы пыли поднимались к небесам и когда казалось, что целый мир катится в тартарары.

Дождавшись последней группы солдат, Шон встал и, обгоняя выбившихся из сил товарищей, поспешил к голове колонны.

Надавали нам по задницам, – хмуро сказал сержант. – Большинство наших ребят остались лежать здесь. А мы вот драпаем по домам.

– Скоро весь мир поднимется на борьбу с фашизмом, – медленно проговорил Шон. – Просто мы были первыми. Вот что важно. Так ведь?

– Не знаю, – пожал плечами Френч. – Не знаю, кэп, что тут важно, а что нет.

Его светло-голубые глаза с грустной иронией взглянули на Шона. Не склонный к сентиментальности, Билл Френч души не чаял в этом здоровенном, сильном, но в то же время удивительно чистом и добром американце. На его глазах проходило становление личности Шона О'Кифа, его возмужание. Англичанин видел, как война стерла последние остатки юности с лица и тела командира, как посеребрила седина его густую черную шевелюру и усы.

Из своего личного опыта Френч знал, что война превращает человека либо в мужчину, либо в кролика. Многие стали кроликами. Но Шон был настоящим мужчиной. И это делало его особенным. Однако в нем жили еще какая-то детская наивность, невинность, ранимость. «Конечно, это у него пройдет, – думал сержант. – Может, не сразу, но пройдет».

Они заметили фашистские штурмовики, только когда первый из них был уже почти над их головами.

Два самолета летели друг за другом с интервалом в несколько сот ярдов. Шон огляделся по сторонам и увидел пару кривых крыльев, стремительно несущуюся на них. Он увидел весело мигающие огоньки застрочившего пулемета, увидел, как его солдаты, побросав раненых товарищей, кинулись врассыпную, будто перепуганные зайцы, пытаясь найти спасение в колючем кустарнике. Затем он и Френч разом упали на дорогу и вжались в землю.

Штурмовик с диким ревом промчался над ними и, взвыв мотором, стал набирать высоту. Но тут же атаку с бреющего полета начал второй самолет. Пулеметная очередь, словно плуг, распорола утрамбованную землю дороги.

Шон уткнулся лицом в пыль, с ужасом осознавая, какой великолепной мишенью они являются, и ругая себя на чем свет стоит за неосмотрительность. Лежащий рядом Френч зло проворчал:

– Мать твою, ну и попали. Вот ведь суки.

Самолет пронесся над их головами, продолжая обстреливать попрятавшихся в придорожных кустах людей.

Шон кое-как поднялся и потряс за плечо Френча.

– Надо убраться с дороги! – крикнул он.

– Ложись! – пронзительно завопил сержант.

– Нельзя оставаться на этой долбаной дороге, – не унимался Шон. – Бежим отсюда!

Но Френч отмахнулся от него и снова прижался к земле, все еще продолжая истошно кричать своему командиру, чтобы тот лег. Оба штурмовика, сделав в свинцовом небе виражи, приготовились к новой атаке. Выругавшись, Шон со всех ног бросился к видневшемуся ярдах в двадцати от дороги нагромождению камней, за которыми можно было бы укрыться. Он слышал позади себя несущиеся ему вслед вопли сержанта, пока они не потонули в вое приближающегося самолета.

Шон не оглядывался. Он просто мчался прочь, как затравленный зверь от охотничьей собаки. Между тем зловещий вой штурмовика становился все ближе, смерть неотвратимо настигала его.

Он почувствовал, как ему в спину ударил могучий порыв ветра, который сбил его с ног и покатил между камней, будто пучок сена, и услышал свой собственный крик отчаяния. А потом все стихло. Раскинув руки, он застыл на холодной земле.

Шон попытался подняться и тут же понял, что с ног его сбил вовсе не ветер. Ему стало невыносимо больно. Он хотел застонать, но в легких не оказалось воздуха.

Он лежал и смотрел в серое небо, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой.

«Все, – мелькнула у него мысль. – Сломался». Над ним появилось испуганное лицо Билла Френча. – Шон! О Господи, Шон!

Англичанин приподнял его голову. Пулеметные пули изрешетили тело Шона, и оно теперь было безвольным, как тряпичная кукла. Словно в тумане, Шон увидел, что Френч вымазан чем-то красным. И – что самое удивительное – сержант плакал.

Шон попытался улыбнуться своему товарищу, но улыбка у него не получилась.

Ему хотелось сказать Френчу, что все было не зря. Он не считал, что напрасно потратил свою жизнь. Оглядываясь назад, на проведенные в Испании годы, Шон испытывал чувство удовлетворения, ему казалось, что это было время созидания, время мужественных решений и благородных поступков. Он был убежден, что, несмотря на столь трагические результаты, все случившееся имеет свою логическую основу. В их борьбе был смысл и была цель. Она послужит примером для других.

Все это он хотел рассказать Френчу своим взглядом, но сержант не смотрел на него, а только плакал.

Шон умирал; разбитый механизм его жизни разваливался на части. Голова упала набок. Он почувствовал, что рот наполнился чем-то теплым и солоноватым. Но его последней мыслью была мысль о Мерседес. Ему стало радостно от того, что она останется жить, даже несмотря на то что он умрет. Он испытал всю прелесть жизни и в последнее мгновение своего земного бытия видел перед собой чудесное лицо любимой женщины с сияющими черными глазами. Как же непостижимо прекрасна она была!

Наконец страшная боль отпустила Шона; перед ним беззвучно разверзлась мрачная пасть вечности и поглотила его.