Русский Эрос "Роман" Мысли с Жизнью

Гачев Георгий Дмитриевич

Часть третья ЭРОС И ЛОГОС

 

 

Любовь словом

2.1.1967. Видно, мне иного излеченья нет, как играться с чертами и резами — бумаготерапию принимать: мусолить ее. Вчера о спицетерапии прочел — вяжут и успокаиваются: оттоки токов происходят в ритме мерном спицевращения. И к тому ж — глядь! — а что-то полезное или замысловатое выйдет. Но так и на бумаге случается — еловики вывожу ручечкой, вязь плету какую-нибудь — и укрощаюсь и вот чуть не язык высуну, как Акакий Акакиевич, который весь пыхтел, когда к сладчайшим своим буквам приближался: он так выводил их округлости, завитки, как иной женщину обхаживает словом, взглядом или тело гладит — рукой по линиям проводит. Точно — в этом было сладострастье Акакия Акакиевича — женские фигурки в буквах выписывать, как сладострастье Гоголя — совокупляясь с бумагой, что-то позамысловатее ей бросить, выкинуть, отковырнуть: на бумаге он словами и образами просто отплясывал: «Эк вона — и просто-о-ору что! Это тебе не город, Питербурх — а Русь!»: белизна бумаги, как чистота божьего света, «ровнем-гладнем разметнулась на полсвета». Вот откуда графоманство российское: распоясываясь на белизне и ровнегладне бумаги, житель русский всю ее, матушку, обнимает, гладит — с нею сношается, помечтовывает, как бы эдак исхитриться, чтобы «объять необъятное» тело — той женщины, что, по чувству еще Ломоносова, разлеглась, плечми Великой Китайской стены касаясь, а пятки — Каспийские степи. На белизне бумаги всю ее, родимую Русь, по стебельку — по буквочке, по словечку — по лесочку перебрать и перещупать можно, а больше никак, ни-ни! — не подступишься. И пословица: «Гладко писано в бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить» как раз и идеальную любовь выражает: в матовой белизне бумаги Русь такая ласковая, откормленная, гладкая, белотелая, податливая и романтическую горечь от столкновения с грубой девкой действительности. Графоманство в России — не только личное

16.1.86 упражнение неприкаянных одиночек, но и хоровая любовь государственного аппарата к России на нивах и холмах писанины разворачивается: отчеты, запросы, реляции, установки. Когда Алексей Александрович (а кстати, недаром созвучие: А-А: Акакий Акакиевич — Алексей Александрович) Каренин, отринутый в любви и утвердившийся в своем величии государственного человека, мысленно сочиняет докладную записку об инородцах, упущенных противным министерством, он же испытывает подлинное сладострастье от ловкого орудованья с номерами параграфов и статей: крючкотворец — тоже ой как не прост! Это — гладилин, гладиатор: бессильный уже старец или ребячливый муж воображает тело женщины «в завиточках-волосках» (Маяковский) и новые ей крючочки застегивает и расстегивает — вот эротическая подоплека крючкотворства: искусство затруднять соитие человека с делом, дела с истиной и смыслом. Посредник здесь — как сводник или сваха — сидит в канцелярии, а ко всему прикоснуться хочет через щупальца анкет, справок и необходимых заявлений. И то, что ничто без бумажек совершиться не может, — это право первой ночи феодального сеньора: аппарат блюдет его в превращенной форме словесных-письменных касаний, обнажении таинства, нарушения целомудренной немоты, и все-то должно быть названо «своими именами», а не окольными, обиняками, как имя бога в табу. Бумага, писанина — это бесстыжие зенки, что аппарат на Русь уставил, и та время от времени плюет в них языками пожаров: одна из главных народных радостей в восстаниях — это жечь архивы и списки. Однако освобождаться от бумаг и крючкотворства России нужно лишь время от времени — чтоб однова дыхнуть, дух перевести, разгуляться: хоть ночь, а моя! — а там хоть трава не расти.

Но это безразличие к тому, что не «в минуты роковые», а в буднях она подлежит и отдается волокитству и обхаживаньям бумажных ее любовников, — бесчувственность кажущаяся. Щелкоперство приятно и лестно Руси: ровень-гладень бумаги адекватен ровню-гладню ее бесконечного простора. Это в буднях — ей как дополнительная кожа, нарост в мороз: приятно зудит, почесывает во сне, разогревает, словно УВЧ Русь под аппаратом принимает — а там потихоньку ее разберет: разогреет, раззадорит, раскалит, доведет до белого каления, и тогда она, разгоряченная, скинет с себя этот покров и голая побежит париться в баньку, а потом в снег: отдаваться, «бросать по любви» станет Русь не со старичишками — слуховыми аппаратчиками, а со Стенькой Разиным, с вольницей, с силой молодецкою. Государство в любви России играет роль Предтечи, наводчика: оно — сват, но жених, но вор — другой. Так и творится Эрос русской истории: возлегает Русь с двуипостасным супругом — аппаратом и народом — и так лишь полноту соития испытать может: когда страстную ярость к аппарату обрушит страстной горячностью к непутевому, беспутному своему сорвиголове; иначе, без ненависти то есть, любовь ее просто тепла, но недостаточно еще горяча, чтоб стало возможно белое каление страстного слияния, которое в русской женщине всегда однократно и — катастрофа

Итак, въедливость — это в слове сексуальное свойство. Чуем мы, что Гоголь — насквозь эросный писатель, но уловить никак не можем: и близко не подходит, просто бежит от любви и любовных сцен. Но вот по въедливости его слова, стиля, всего почерка, обнаруживаем сладострастье всех его касаний, до чего б ни дотронулся. И недаром чиновничество, канцелярии, всякого рода советники — эти сладострастненькие клещи-щелкоперышки, — их ловкость и, даже без пользы себе, чисто эстетическое озорство в ограблении России, — все это так влечет малороссиянина Гоголя, словно исподтишка подсматривает и тем соучаствует в эротических действах — хоровых облапошеньях чиновниками России. И хоть рассудочные западноевропейские умы, читая «Ревизора» и «Мертвые души» Гоголя, ужасаются и мрачнеют: боже, как страшна Россия! — из них прет какое-то непостижимое веселие и сладострастье духа: Гоголем буквально упиваешься, смакуешь, читаешь взасос — будто веселые похождения плутов-озорников: экие, право, того… как ловко и вкусно делишки обделывают! Чиновнички Гоголя — это умилительные детки, карапузы-проказники, что наивно и бесстыдно сосут матушку-Русь — а ей и сладко! У одного вдруг отвалился нос-фалл, у другого, напротив, «Кувшинное рыло» — т. е. женский орган на лице проступил. Русь полуспит — как Татьяна, а во сне над ней шабаш чудищ разыгрывается. «Вот рак верхом на пауке, / Вот череп на гусиной шее / Вертится в красном колпаке» — все это гоголевская чертовщина, что в «Вечерах» и «Миргороде» откровенна: ведьмы, Вий, чудища в ночь у гроба, красная свитка, а в «реалистических повестях» — уже одеты в мундиры, но все равно они же! Эти сладостные уродцы — извращенцы, — так же, как в детских сказках Чуковского «Крокодил» и «Ехали комарики на воздушном шарике / А за ними кот, задом наперед». Все чудища Чуковского, как и персонажи Гоголя, выражают стихию детского Эроса: Вий — Мойдодыр, Собакевич — Бармалей, Чичиков — ловкий Айболит… У них у всех: веки открываются (Вий), пасть, зубы-дыры (Мой до дыр! — может быть призывом женщины, которая в старости хочет, чтобы ее пронзили насквозь и живого места на ней не оставили). Либо чудовищное заглатывание: Собакевич, прожорливые взяточники, хапуги; или Бармалей и Крокодил — это все сфера страха; а положительный Эрос связан с животом и ласковым заглатыванием и касаньем тела: Айболит — пухленький, как Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, вместе взятые

.. Ну вот: поплел свою вязь бесполезную — и вроде делом был занят и весело было — и нервы в норме: безобидно и беззлобно время протекло. А ведь удумал отдыхать: мол, я уж несколько месяцев напряженно мыслю (сначала — Тютчев, теперь — Эрос) и чтобы не портить предприятие, не дискредитировать мысль, — пора на физические труды или иные тела гоняния оттянуться. Конечно, сделаем Но пока муторь новогодняя утомительная — извела И вот исцеленье нахожу — к бумаге приникнув — как на воды отправился И даже не надо: для самой мысли вредно себя всегда миссионерством и визионерством только считать (вдруг бы натягиваться и напыщиваться — а значит срываться и фальшивить стала, если б обязательство взяла всегда быть лишь откровением) — а так бы я на нее и себя мыслящего взирал, если б запретил, например, себе сегодняшнему, испитому, извяленному, — к бумаге касаться Да, не могу сегодня прозрения дать — не вижу — ну и пускай: что я, нанялся писать для дяди, для кого-то? «Я песню для себя пою»; а сегодня мне надо маленькое словечко, тихое пощекатывание, поежиться зябко — отойти. Ну и где же, как мне это сделать? Вот — слово под рукой, и пусть сделает мне целебный массаж; и даже ему, слову, веселое ревнованье: на слабо исхитриться — ну что ж: оно на все руки мастер? — так пусть сегодня интимно-оздоровительный жанр помышления явит. А впрочем, и здесь, от зябкого помышленья зайдя, тоже что-то усмотрели и уведали: тихое сладострастье писанины. Вот и Стефан Цвейг подобное заметил в Эразме Роттердамском: «Он любит книги не только ради их содержания. Один из первых библиофилов, он боготворит их чисто плотски, их бытие и их возникновение, их великолепные, удобные и в то же время эстетичные формы. У Альдуса в Венеции или у Фробена в Базеле стоять среди наборщиков под низкими сводами типографии, вытаскивать из-под пресса еще влажные печатные листы, набирать вместе с мастерами этого искусства виньетки и изящные заглавные буквы, подобно зоркому охотнику, гоняться с ловким острым пером за опечатками или отшлифовывать на сырых листах латинскую фразу, чтобы она стала чище, выразительнее, — для него сладчайшие мгновения бытия, трудиться среди книг, ради книг — естественнейшая форма существования»

Великолепный Эразм Роттердамский испытывает от возникновения слова и охорашивания буквы то же сладострастье, что и наш милый Акакий Акакиевич — каллиграф: «Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами (все это сплошь слова для передачи разных фаз эротического действа: восхищенное состояние в присутствии любимого существа, признание, домоганье. — Г. Г.), так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его». Прямо как у Пушкина: «а любовников счастливых узнаю по их глазам» — в них отпечатлевается образ любимого существа. Это буквальное сладострастье — как водка — полный и засасывающий заменитель сладострастья реального, так что и Эразм, и Акакий Акакиевич, и Гоголь нашли способ обходиться в жизни без женщины, не вступая в связь и зависимость от нее. Эразм испытывает плотскую радость от рождения слова среди влаги и сырости типографий — также и Акакий Акакиевич выписывает букву как писаную красавицу, охорашивает ее, словно участвует в утреннем туалете красавицы — и, при острой детской чувствительности, уже самими ароматами сыт и пьян: от прикосновений он бы просто умер — как и случилось с прямым объятием и отнятием шинели (шинель, по Фрейду, — предмет из круга мужских символов: видимо, объятье, как туча, покров — как Зевс на Данаю…). Недаром, как только святой Акакий Акакиевич допустил себя оскоромиться — сорвал яблочко: шинель новую приобрел и узнал сладострастье ее объятий, — тут же с ним и игривые мысли стали случаться: уже дальнейшего захотелось — на витрине на женщину заглядываться стал, потом выпил и нектару: любовный напиток «Шампанское» — и, возвращаясь, «шел в веселом расположении духа, даже побежал было вдруг, неизвестно почему (как с детьми случается. — Г. Г.), за какою-то дамою, которая, как молния, прошла мимо и у которой всякая часть тела была исполнена необыкновенного движения». Странный образ женщины у Гоголя — они все стремительны, проносятся (и в «Невском проспекте», и панночка в «Тарасе Бульбе», и в «Мертвых душах»), не дают остановиться и успокоиться взору, духу, телу. Напротив, мужчины у него скорее неуклюжи, байбаки, тюфяки. Подвижность, молния, острота — это вообще-то атрибуты мужского начала: гоголевский же герой эту активность ощущает за женщиной и панически ее бежит, как красная девица. Точно пушкинский Белкин, что «к женскому же полу имел он великую склонность, но стыдливость была в нем истинно девическая». Недаром и Белкин, и Башмачкин (и фамилии созвучны) — из серии «маленьких людей». Они и в Эросе — люди маленькие, т. е. мальчики, дети, у которых еще не произошло расчленения синкретического Эроса на половины — полы, сексы — секторы, и не выражено еще пристрастие к какой-либо определенной половине: или мужской, или женской. У героя Гоголя как раз Эрос видится как чуждая сфера, нерасчлененное марево

Вот Акакий Акакиевич в новой шинели, идя «на чай», «остановился с любопытством перед освещенным окошком (просто как дети глазеют, яркое увидев. — Г. Г.) магазина посмотреть на картину, где изображена была какая-то красивая женщина, которая скидала с себя башмак, обнаживши таким образом всю ногу, очень недурную (значит, эротическое чувство концентрируется на женской половине рода людского — т. е. вроде бы глаз мужчины смотрит. Но тут же, с тем же накалом дан мужчина-любовник), а за спиной ее, из дверей другой комнаты (из штанов, расстегнув ширинку), выставил голову какой-то мужчина с бакенбардами и красивой эспаньолкой над губой» (!растительностью под лобком). Это уже явно женским чувством обостренное восприятие. Но сама витринная отстраненность картины и буффонно-комический колорит — выносит ситуацию вне досягаемости практического Эроса. Но так же у детей, которые что-то предчувствуют и весьма любопытствуют к миру папы-мамы (не папы или мамы), но он для них именно такой, симбиозный, бисексуальный, неопределенный, не половой

«Акакий Акакиевич покачнул головой и усмехнулся, и потом пошел своею дорогою. Почему он усмехнулся, потому ли, что встретил вещь вовсе незнакомую, но о которой однако же все-таки у каждого сохраняется какое-то чутье (предчувствие или воспоминание — это оттого, что каждый носит память тела, а оно когда-то было фаллом во влагалище, семенем, младенцем в матке — и вот вышло на свет божий, в мир: ум ничего еще такого из опыта не знает, а тело памятью своей чует, что это есть и было с ним — как платонова идея — воспоминание души о прежней или вечной жизни. Такое «априорное» непрактическое знание о поле как о вещи незнакомой, но чуемой — как раз являет уровень детского Эроса. — Г. Г), или подумал он, подобно многим другим чиновникам, следующее: «Ну уж эти французы! что и говорить, уж ежели захотят чего-нибудь того, так уж точно того»..

Здесь Эрос русского волокиты-чиновника- бумажного червя-фаллоса, который червячка Руси все время и замаривает, а не сам голод Эроса, — взирает на открытый телесный секс — что так можно! — как на другую планету — и слов на своем языке и букв не находит, чтобы выразить, ибо чужеродно и непонятно. «А может быть, даже и этого не подумал — ведь нельзя же залезть в душу человеку и узнать все, что он ни думает». Вот гоголевская въедливость: ничего прямо не сказал, а обслюнявил, вокруг да около потрогал — много слов наговорил по поводу — и как сухая земля во рту осваивается через воду, так и этот чужеродный лубок (нога и усы) впущен в русский желудок и переварен, благодаря предварительному заключению в медоточивых устах чиновника-букваря и выходу через его мину, усмешку и хмыкающие слова

Но закончим анализ гоголевского Эроса. Если шинель — мужское начало, то когда Гоголь пишет, что «на стенах висели всё шинели да плащи, между которыми некоторые были даже с бобровыми воротниками или с бархатными отворотами», — это как выставка, витрина породистых кобелей с холеной растительностью — на зависть нашей дворняжке Акакию Акакиевичу

Ограбление шинели — это или акт изнасилования (недаром «увидел вдруг, что перед ним стоят почти перед носом» — т. е контакт вплотную, тела к телу, а это ужасно, голо — не то что через одежду, через стекло и на расстоянии витрины — словно сорвана девственная плева, фата), «какие-то люди с усами» (как француз с усами на витрине — мужское начало) — и недаром воткнули в него «приставил ему к самому рту (щель влагалища — Г Г) кулак, величиною в чиновничью голову»; либо как акт оскопления, кастрации, обрезания, — ибо срывают кровное, к телу приросшее — шинель (здесь шинель — женское) А может, это и акт и страх рожденья — память о нем, когда человек наг и гол выходит из утробы матери, лишается тыла, защищенной спины Срыванье шинели поэтому многоглагольно для нашего человеческого восприятия Еще к Эразму, Плюшкину, Скупому рыцарю и Петрушке кучеру Чичикова Здесь сладострастие от разного рода (присовокупления книги к книге, тряпья к хламу, монеты к монете, буквы к букве (удовольствие от самого процесса чтения у Петрушки) — все это соития, капли в реку

 

Дыхание и свобода

3 1 67 Рот с точки «зрения» воздуха еще рассмотрим Земля, вода через рот лишь входят, а для выхода имеют свои проходы — внизу Воздух через рот входит и выходит У воздуха тоже есть свой дубль отверстий, но он расположен еще выше рта. ноздри! (Газы, совместно с землей через задний проход выходящие, — это образ совместного житья атомов и пустоты: одно требует другого, и демокритова атомистическая теория — заднепроходна там ее точное место, там ее мироощущение локализовано) Итак, к (воз)духу имеют в нас отношение рот — как всеобщее средоточное отверстие, ноздри — через которые входит и выходит только воздух, а воды лишь истекают (сопли — загнивание, оземление воды, — как через задний проход — отработанные, обугленные газы), да частицы огнеземли! запахи, ароматы в воздухе (как цвета в свете) — входят, задний проход — только выходное отверстие; уши — только входное, воздух волнами (ветрами) вторгается — подает свое слово, посылает волну, сигнал

Но ухо — не эхо не дает отклика, а лишь внемлет, втягивает, внимает воздух Волна воздуха, внятая через ухо, растекается по голове, мозгу, в ритм сердца и дыхания, — и так переработана; свою же ответную волну состав человека испускает уже другимотверстием — рта Начинающееся поверх рта (единого) удвоение отверстий» две ноздри, два уха — это уже влияние сферы света- два глаза пленяют и ближайшую к свету стихию — воздух — распространяют на нее свой принцип стерео и множественность Так на лице у нас написан путь ото рта через ноздри, глаза и уши — к уму — путь от единого через двоицу (множественность двоиц) к всеединому Движение земли сквозь нас (от рта к заднему проходу) сохраняет строгую вертикаль- на стержень, кол тяготения мы насажены. Движение воды (от рта к каналам семени и мочи), начавшись вертикально, вытекает через наш краник в горизонталь мира, являя тем самым наше туловище как сообщающийся сосуд, стремящийся к слиянию, к социальной жизни с себе подобными Движение воздуха совершается в основном через верх (задний проход — это для воздуха, как аппендикс, слепая кишка, и собственно, там выходит не воздух открытый, а тот, что был в порах пищи, в пустотах земли, т. е. уже земляной дух, воздух в тенетах, плененный, как пузыри — капли воздуха в воде) — и ориентирует нас на верх мира и пространство вокруг нас Путь воздуха! засасывается в воронку рта или ноздрей из вокруг нас, превращается в горизонтальную струю, потом переламывается в вертикальную, спускается вниз (не действием тяжести, а свободой — пустотой легких засасывается), распространяется в шар — облако — туманность легких, расширяется, расширяет и вздымает, распирает грудь на крыльях вошедшего в нее пространства Значит, и с точки «зрения» воздуха мы выглядим как сосуд, кувшин с узким горлышком и большим пузом Но пузо воздуха в нас — это уже легкие, живот (жизнь) воздуха это в нас свобода, незаполненность, порожённость, т. е. открытость в мир, надежда и потенция — с нами еще что-то может быть Вдох прекращается отверстия рта и ноздрей как бы перекрываются клапанами, воздух, попавшийся как прекраснодушный карась на приманку свободы, — пленный, вспыхивает, кремируется, изнасилуется, и, когда уже все из него банда насильников земля и вода во главе с огнем — извлекла и выпотрошила, — мы испускаем дух воздух выпускается, выдавливается нажимом живота — диафрагмы и панически бежит, вторгаясь в своей опромети горизонтальной струёй — пассатом в воздушный океан Итак, через воздух и дыхание мы имеем идеи свободы, вечной потребности в ней, — и угнетения, насилия, притеснения (грудь стесняется), необходимого как раз для поддержания и возобновления священной опустошенности — свободы И обратно, наши идеальные представления о свободе каковы! Свобода — это там, где вольно дышится, а воля — это простор, пространство, она сопряжена с воздушным океаном, где без руля и без ветрил, где гуляют лишь ветер да я — все воздушные образы: не может свобода иметь земляного образа — это всегда пресс, угнетение, темница Вода являет для свободы лишь отрицательный образ — бегства ускользает, журчит, бежит, утекает наутек (Море — свободная стихия у Пушкина — не как масса воды, а 1. Значит, дух, из заполненности мира в нас входя, в нас ищет, оказывается, и находит свободу мы для духа — вечный приют свободы как безбрежность, открытый, но стесненный землей простор, — т е. то, что не в воде, а над водой: воздушный океан, а воды, волны свободны именно наверху — в пене, где причастны к пространству).

Через то, что воздух в нас входит и выходит сверху, мы и чуем, что наша родина — то, что совпадает с нашим верхом головой, ртом, глазом Если без земчи (пищи) живем днями, без воды — часами, то без дыхания (свободы) не можем и двух минут прожить. А расположена она, эта наша основная сущность, — вокруг и выше нас. мы ее из вокруг, с поверхности, захватываем, спускаем вертикально по трубе под воду и землю (в наш скафандр) и потом вверх и вширь возвращаем Да, через дыхание мы ощущаем себя, как водолаз, опущенный в толщу (воды, земли) и сообщающийся с поверхностью (жизнью) по гофрированной трубке с узкими отверстиями рта и ноздрей

Вот почему, когда мы размышляем о душе, духе, мы органически производим образ высших сфер, уровней, небес, откуда в нас дух нисходит, ниспослан, вдувается. И этим ощущением человека — как существа в скафандре, опущенного в воду, которому воздух ниспосылается с поверхности, рожден и библейский образ мира в канун творения: «Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою» (Бытие. 1,2). Воздух, из нас исходящий, образует наш ветер, силу, которая производить может работу… Собственно, силу наше существо испускает в мир через свою землю (руки, ноги — удары, ходьба) и ветер: «если топнуть всем народом — землетрясение будет, если дунуть всем народом — буря будет», — недаром именно эти две операции- топнуть, дунуть, т е. земля и воздух, — указаны в сей китайской пословице Значит, сила из нас исходит и в струе воздуха изо рта, и в конечности через нее расширение нашего существа, выход из себя в мир, агрессия на мир происходит

Выход же из нас через воду — уже не множеством измеряется, а качеством, что в различии массы мочи и капли спермы проявляется- если дунуть всем народом — буря будет, но если по всем народом9 — потоп может быть или ливень, которым Гаргантюа потушил пожар Но недаром это в сфере юмора подано. Сила человека исходит в мир не массой и струси мочи, но живородящим геном, который есть как бы пространство, сжатое во время (и сила проявится через рост во времени, а не мгновенный удар): мал, невидим, но силу дикую имеет- из ничтожества развернуться в массу — в новое тело-столп, что зачнется и воздвигнется в мире и вновь растолкнет пространство Итак, угнетение плененного в нас воздуха, его изгнание из нас рождает ветер, который роет, расширяет заполненное воздухом пространство вокруг нас: значит, расталкивает нам мир — пусть потеснится, чтоб нас пропустить, дать ход, т. е. открывает нам свободу и путь Через ветер выдоха мы, наше «я», душа вторгается в мир как воля и активность

Как воздушный океан, притекая к нам в ухо, рождает звук, так и верхом на плененном пространстве вылетает наша душа в мир (что теперь мыслится как крылатость) — и взмахом крыл рождает волну и звук: ох! эх! ax1 шипенье, свист, хрип, стон, плач, смех — в зависимости от того, что по пути зацепит Спящий человек выдыхает что-то на стыке рта и носовой полости (ноздрей) и рождает там вибрацию: храп-хрип, звук безличный, как и пуканье при выходе газов, хотя, конечно, у каждого человека эти звуки индивидуальны. Но это та же индивидуальность, что являет и язык птиц и животных (по нашему о них представлению), — т. е. звук непроизвольный (без воли нашего «я») и нечленораздельный Собственно, выдох спящего, т. е. человека с закрытыми глазами, — нам открывает влияние огня и света на душу. Во сне человек только сжигаем, знает лишь темный огонь — как тепло: и храп, свист и бред, слова, безотчетно произносимые, — это сновидения, снозвучия, в них выносятся через дыхание отпечатки состава этого человека — запятнанность Мировой души прямо от этого индивидуального тела, но не от этой индивидуальной души: она бездействует (ее воля). — Так она, значит, есть свет: лишь при свете индивидуальная душа работает и может дать свой отпечаток на входящую в нас Мировую душу

Храп, свист, бред в нас оттого, что тело во сне не так повернется, сожмет проходы воздуха — как в духовом инструменте или струну на той или иной высоте перекрывают. А это перекрытие воздушного потока в нас связано с темной жизнью стихий в нас, беспросветной, бессознательной, — и они возговорят в нас животным голосом храпа и свиста, как умные животные в сказках — человечьим голосом

Сон праведника чист и беззвучен. Если же он храпит или свистит — значит, в нем дурной дух не поборот: не просветлено и прочищено так его существо духом и светом, чтобы являть гармонию и без помощи света и дневного усилия ума и воли. Оттого справедливо, что тление старца Зосимы так поколебало веру жителей городка Карамазовых

Если человек, его душа в полном согласии с мировым духом, то дыхание спящего будет — как легкое дуновение ветерка (а не завыванье и стон ночного ветра) человек здесь исполняет эпику-ров принцип «живи незаметно!» Если же во сне раздается иной звук, обертон, — это уже не чистый строй инструментов (человека в мировом оркестре), и чуется фальшивый тон оттого, что где-то, в какой-то точке воздвигнута плотина, преграда течению, вхождению в меня, расширению и стяжению мирового духа посредством меня: где-то я ему препятствую, преграду ставлю. А это есть превратность, зажим от превратно направленной воли — от особой организации нашего существа. И здесь, по Августину, начало зла: оно от «я» и его самовыражения — когда оно становится сам с усам и источником команд и зажимов: на струе мирового духа, текущей сквозь нас, отпечатлеться и поиграть захотелось Высшая точка превратно направленной воли. не впустить или не выпустить воздух в нас или из нас — это самоубийство, и оно — высший грех Хуже убийства ибо здесь дерзнул человек быть полностью самоисточником и самоопределителем, отторгнуться от мира, исторгнуть вселенную из себя, отшвырнуть пинком мироздание — и самовольно прервать coitus, не дать, не выпустить семя — грех Онана явить вот что такое полная самостоятельность человека — без мира (а не человека — в мире). Итак, в спящем человеке мировой дух пропускается также через нашу индивидуальность она определяется мерой нашего огня — ритмом нашего очага, пульсом сердца, спаивающим вокруг себя вещество всех остальных стихий Но недаром в человеке разный ритм являет дыхание ночное и дневное В ночи воздух в нас соприкасается с тем, что мы есть, собой представляем (ибо в ночи мы не пополняемся и не опорожняемся» не едим и не пьем, но горит ровным пламенем наш очаг, и ровно раздуваются мехи легких) в изолированности от мира Днем же воздух в нас соприкасается с тем, кем мы стремимся быть. т. е. когда мы в контакте с миром не только через дыхание, а и через глаза, руки, рот (пищу, питье, слова) — всем этим деформируется наша мера, т. е. мы дополнены, соприкасаемся, и трудно выявить, что мы есть сами по себе, тогда как во сне мы словно в камере обскура — в изоляции, и может быть произведено наблюдение над «я» без помех

Но наша ночная душа — цветок, что распускается лишь ночью, и наблюдать за ней другому через глаза — то же, что изучать поведение летучей мыши днем, направив на нее прожектор Лишь если б могли читать звуки храпа и свиста другого существа в то время, как сами мы тоже спим, — вот было бы единственно адекватное жизни ночной души познание. Так что лишь самому мировому духу внятно, что говорит ему человеческое существо, когда он в него заходит Однако, как в одной мере огня, языка пламени, есть мера тепла и мера света, так и наша ночная индивидуальность — это мера тепла, имеющая эквивалент в мере света, в образе души дневной. Значит, представляя последнюю, можно представить себе и ночную. Но ведь есть же тепло без света — и бывает, что весь огонь исходит теплом, не вспыхивая светом, и наоборот, бывает, что он светит, но не греет. Значит, не прочесть нам соответствие души дневной и души ночной, хотя оно, верно, есть, но у каждого индивидуальна именно координация дневной и ночной индивидуальности, их соотношение имеет особую меру Метод же Фрейда, когда он переводил язык сновидений на язык идей и слов — дневных представлений, предполагал как бы единую шкалу и нормы взаимных вытеснении между сознанием (светом) и бессознательным, либидо, сексом (ночью, теплом) А именно кванты, меры разные у людей; и оттого каждое существует — собственное «тело отсчета»

 

Речь — как любовь воз-духа

4 I 67 Итак, ночная душа — это песня без слов, бессловесная тварь И не поймешь — что слышится в хрипах и стонах- мука от того, что наша душа покинута светом и отдана на растерзание темным стихиям? или облегчение: душа сном успокаивается, снимает напряжение и выдавливает из нашего состава чернь, бесов, которые, корчась, выламываясь и упираясь, с хрипами сожаления покидают наше жилище? Ночью, значит, когда нет притока земли, воды и света, а лишь воздух, — наш состав прочищается, и утро вечера мудренее не только потому, что утром солнце раздает нам ум — свет, но и потому, что свет падает на прочищенную субстанцию нашу Иначе бы, если мудрость нашу составлял бы лишь свет, мы были мудренее к концу дня, ибо весь день свет в себя поглощали АН нет- утро вечера мудренее К вечеру накапливается житейская мудрость, опыт (старики в этом смысле мудры) Но все равно — устами не старика, а младенца глаголет истина А младенец был все время во тьме утробы, тогда как старик — всю жизнь на свету дня. Но младенец зато, выйдя из утробы, не получает от утра свет, но сам излучает свет, есть утро и солнышко И речь младенца — лепет, как и звуки сонного Ночью дыхание отдыхает. Утром оно встает на работу вместе с солнцем Как рассеивает по миру лучи, как руки производят и умножают вещи, так и дыханье — слова

Мировой воздух словно для того заманивается и захватывается в наши оковы, как в свободу, чтобы, выпущенный оттуда, на обратном пути, ликуя, возглашал, праздновал свободу — как высвобождение

Членораздельные звуки производятся только на выдохе попробуйте говорить на вдохе- будете давиться только, а ничего не получится. Значит, чистым духом, целомудренным, из мира в нас входящим, слово произведено быть не может. Оно производится духом уже отработанным в нашей нутри, когда лучший его сок и цвет уже взяты: духом падшим, согрешившим — т. е. иным, чем он входил, иным, чем и мировой дух вокруг Слово и есть мольба нашего духа к мировому о прощении и возврате Но предпосылкой того, чтобы слово могло состояться, является различение духов, возникновение разности между духом мировым и в нас, в наше влагалище вошедшим: да, заход духа в нас, — в фаллопиевы трубы наших легких, — это для мирового духа вытягивание, саморасширение, эрекция и чувственное наслаждение — при трениениях о губы, горловину и шейку, о влажные трубы, стволы, ветви, листья-капилляры. Ну да, точно: ведь наши легкие — это опрокинутое кроной вниз дерево; мировой воздух, входя в него, словно искушается отведать от древа познания добра и зла. Причем не нисходит на дерево, а восходит в дерево — и это он — воздух — с низу подсматривает (как воде пристало вверх по дереву сочиться, но не духу). И это — превратное движение духа — постыдно и есть начало непокорства, своеволия и «я». И вот тогда воздух, засосанный соблазном и отработанный, выталкивается прессом и щитом диафрагмы, — как уже ненужная ветошь, — он, нагой и ничтожный, бежит и вопиет. Он сейчас совсем не тот, что был, входя в нас в чистоте и блеске. Он видит на выходе дух, разлитый в мире, — и его ему стыдно, ибо он — не чистый, а мятый, битый, тертый. Но «за битого двух небитых дают»: битый дух — это тот, что понес на себе грехи мира — дух воплощенный, сумевший соединиться с другими стихиями: землей, водой, огнем. Тело человека словно тигель, камера, где производится этот сплав стихий — и новый, знающий дух, одаренный ведением добра и зла возникает. И он, стыдясь падения, но гордый этим знанием, выносит его мировому духу — и на выходе из тела в малом космосе рта демонстрирует то, чему научился. Членораздельный звук, слово и есть плод соития, кровосмесительной связи (воз)духа с другими стихиями. Земля, вода, огонь хором насилуют невинный дух, когда запирают его в грудной клетке, — но тем и там одаривают его, каждая стихия своей силой. И когда уже дух выходит, какие преграды ни ставят ему на выходе стихии: земля — зубы, вода — губы, слюну и мокрую полость носа, а огонь — язык, — (воз)дух, осведомленный, как с ними обращаться, все их прорывает, уволакивая уже с собой бытие этих стихий превращенным, переведенным на бытие воздуха: волновые его колебания — звук. То есть: в последней камере, где хотят воздух задержать, — в шлюзе, в полости рта разыгрывается последняя баталия стихий, где каждая являет свое искусство уловления воздуха. Но из всего извлекается звук. То есть жизнь, например, стихии земли (во рту представленная увесистой твердью зубов) теперь отменена, имеет значение не в собственном виде тяготения, но лишь постольку, поскольку в связи с ней при трении об эту землю возникает определенное волнение воздуха: особый вид его жизни — особый звук: п, т, с, ф, ш, ч, щ и т. д

Фонетика языка, ряд членораздельных звуков — это основные мысли-идеи местного бытия, категории национального космоса. Ведь полость рта — это миниатюра, макет национального космоса — и устроена в pendant, по аналогии с космосом вокруг человека. Недаром верхний свод рта тоже небо — нёбо

Во рту — воды, горы, долины, скалы, (у)щели. И вполне естественно, что звуки, которые раздаются при прохождении струи ветра из нас через рот, когда она проходит, например, сквозь щель между зубами, — сродни звуку от ветра, вырывающегося из ущелья. Или сонорный звук: «м», «н», раздающийся от биений столба воздуха о нёбо, сродни жужжанию крыльев (насекомых, самолета), поднятых в воздух и колеблющих небо. Итак, дух согрешивший, возвращаясь в дух мировой, в малом космосе рта доказывает себя: что он такой же, так же реагирует на горы, провалы, воды, огонь, как и воздушный океан, что они родные и у них единый общий «язык». Потому мы внемлем и способны переводить на свой язык мысли природы: шелест леса, гул водопада (ср. Тютчев). С другой стороны, членораздельные звуки в упорядоченном строе космоса нашего рта представительствуют за стихии, силы, формы, идеи космоса вселенского. И набором звуков — заклинаний — можно повелевать стихиями: вызывать град, ветер, засуху, наворожить любовь. (Ведь если шаг человека попадет в резонанс с волной, запертой в мосту, они взаимно друг друга раскачают — и мост рухнет.) И как в мире космос, воцарившийся после хаоса, был связан с четким отделением и тем, чтобы все придерживалось своих форм, границ и пределов, — так и во рту у нас начинает после хаотического лепетанья и бормотанья, когда все во всем, все стихии смешаны, переплетены и неразличены, — устанавливаться крепостное право: каждый сверчок знай свой шесток, каждая стихия сажается на свое место и обретает представителя своего в том или ином звуке. И звук сам — прочищается: не скользит туда-сюда, а четко произносится, ибо он не звук просто, но звук членораздельный, т. е. разделитель членов, органов, частей, сил мира. И недаром это и в народе и в человеке связано: тот, кто четко выговаривает звуки, — у того и мировоззрение будто отчетливое: космос свой по четким полочкам разложен. Кто же бубнит и во рту крошево и каша, — у того вроде и в мозгу хаос, и мир он видит хаотическим

В то же время чужестранцы, недавно научившиеся языку, недаром более отчетливо выговаривают звуки, чем коренные жители, у которых большая текучесть. Рот чужестранца в этом случае — как машина, а звуки — выпрямленные рычаги: это сделанные звуки, схемы звуков, приобретенные, а не всосанные с молоком матери. Потому и артикуляция чужестранца напряженная — как усилие и работа машины

У чужестранца нет непосредственного чутья и знания национального космоса, он не впаян в него просто самим устройством полости рта: рот в нем инокосмосен. И так как нет языковой интуиции, он придерживается правил: более педантичен в порядке, в членоразделье космоса (иначе, отступи он от шаблона, не имея интуиции, сразу спутается), не чует слово как условность, нет чувства юмора, все всерьез

Вот почему государи так любили держать на службе наемников, иностранцев (русские — немцев): не имея чутья и интимной связи с национальным космосом, жизнью народа, они в новом мироздании имеют опору лишь в членораздельной политике власти (разделяй и властвуй!) — и способны более четко вырабатывать и блюсти форму, государственный строй. И недаром всякий рост государственности в любой стране связан с внедрением чужестранных слов, чуждых национальному космосу и слуху, причем родимый сразу терялся и выглядел глупым, а уж немец при Петре, ловко произнося «пропозицию» и «формулируя» «проект» «резолюций», — ходил в умных. И если допуск чужестранцам открыт, то государство умеет и своих коренных жителей, причастив к власти, сделать в собственной стране иностранцами: оторвать от жизни народа и природы, скучить в город, при дворе, в столицы, в министерства, в аппарат, где они и возговорят скоро нечеловеческим голосом. Именно чужестранец, ландскнехт годен — ибо он машина и не мог понять в сей миг кровавый, на что он руку поднимал, — для расправы с национальным космосом (губить реки и Байкал через электростанции и химию, или убить поэта)

Итак, мы выяснили, что членораздельный звук возникает на выдохе, при попятном движении вошедшего в нас мирового (воз)духа, в таможне малого космоса рта, где стихии (земля, вода, огонь) берут с воздуха пошлину, а он — с них и выносит в звуке их память и превращенное бытие с собою. Таким образом, если рот, с точки зрения входящей в нас стихии земли, материи, активно ее обрабатывал на выпуске, внимал для нас, превращал в жизнежижу — для нашего нутра, то с точки зрения воздуха рот активность проявлял на выпуске, словно наше существо, опамятовавшись, что изгоняет из себя и теряет, последним усилием хочет уловить уходящий дух — и влагалищем нашего рта и его губами обнимает и ласкает и вчувствуется и смакует. Членораздельный звук и слово — итог этих последних и самых страстных объятий космоса рта с уходящим воздухом:

«Мои хладеющие руки / Тебя старались удержать; / Томленья страшного разлуки / Мой стон молил не прерывать. / Но ты от горького лобзанья / Свои уста оторвала; / Из края мрачного изгнанья / Ты в край иной меня звала»

Уходящий и возвращающийся в Мировой океан дух своим исходом и нам возвещает о том, что в грудной клетке мы, душа наша — в краю изгнанья. А тем, что в преддверии пространства — в предбаннике, в помещении рта уже расправляет крылья, охорашивается и опробывает свою годность для бытия в открытом космосе — т. е. членораздельными звуками, тем, что они все-таки производятся в нас, хотя уже суть идеи мирового пространства и космического бытия, — он, воздух, ставший Словом, являет нашу причастность и сродство и годность для соития с миром на дальнодействии, для вселенской жизни — той, о которой мы имеем представление еще и через свет и глаз. В самом деле, членораздельный звук связан со светом: ночью, во тьме мы не разговариваем. Во тьме слушают, на свету говорят. Ночью во сне наши звуки как раз нечленораздельны: хрипы, стоны, лепет, бормотанье — звуки чистой жизни: журчание воды и всплески земли в ней.

Но это, очевидно, и с тем связано, что ночью голова в нас не важна: когда нас клонит ко сну, она опадает, склоняется, не держится на шее. Мы лежим — значит, возобладала земля, притянула к себе, в максимуме возможных пунктов с нами совместилась, полную власть и бытие свое в нас проявила. Мы сворачиваемся клубком вокруг живота, как в утробе, являя собой каплю, шар — чистую жизнь воды. Каково воздуху в нас, мы уже разобрали: наиболее беспрепятственно входит и выходит — без эксплуатации во рту на речь. Зато вот огню в нас туго приходится: язык пламени, которому органично возноситься вверх (и таково наше кровообращение: вертикаль являет), примят, придавлен, пригибают его: огонь в нас унижен — ну, он и мстит воспаряющими сновидениями, в которых мы взвиваемся и носимся. Значит, голова нужна нам во сне совсем не как узел всего нашего существа, его сжатое повторение, его модель и идея, — нет, она нужна отверстием рта (для прохождения воздуха) и закрытыми глазами (для внутренних закрытых видений, которыми искры с конца языка пламени в нас взлетают) или там серым веществом мозга, где кладовая памяти и воображения, — словом, какой-то материей, на которой угнетенный огонь мог бы восстать, запечатлеться и взять свое.

Но голова во сне не суверенна: не властвует авторитарно над стихиями, как днем, — но ее домен разбит на отсеки, где бесчинствуют стихии: воздух и огонь. Голова здесь — придаток туловища (дополнительное тело для выполнения телесных функций, не уместившихся на туловище), но не его глава. Она важна лишь тем, что в ней есть не уместившееся на тулове отверстие для воздуха (рот) и горючее вещество для огня (мозг). Другое дело голова днем и на свету. Совершается воздвиженье, вознесение главы: она притянута к свету как родное ему и его в нас представитель и допускает бытие остальных стихий лишь под эгидой света (ума, воли), а не самовольное. Голова возносится гордо, как глава тела и нашего бытия. И вот если ночью бытие нас гребет и расчленяет (распяливает, разлагает, развяливает) как женщину, то днем мы его проницаем: сами превращаемся в собранный, налитой, стоячий ствол, где голова — ушки на макушке. Днем человек — мужчина, активно действующий и вторгающийся, а мир — женское, податливое.

И вот если мировой воздух ночью вдоволь навходился и навыходился во влагалище, в сосуд-полость извилин наших легких, то днем наше существо — хор наших стихии во главе с огнем-светом, хватает дух за яйца и не выпустит его, пока он не выжмет из себя каплю духовной спермы — членораздельный звук, и в это единое слово все стихии сливают всю любовь и печаль и бросают то слово на ветер, чтоб ветер унес его вдаль. Если ночью, входя в нас, мировой (воз)дух испытывает чувственный coitus с нами как телесное близкодействие, — то днем, через слово, звук, родной нам (ибо в микрокосмосе рта) и внятный миру (ибо атомом мирового духа1 из нас выносится), — мы обретаем способность вступать в соитие с бытием на расстоянии, в духовный coitus, осуществляемый в дальнодействии. Слова и есть те духовные Семена, что мы рассеиваем по людям и по миру. Мы дух исходящий со словом по миру пускаем. И произнесение слова — это есть каждый раз соитие с миром, наша смерть (дух свой с ним испускаем), а потом воскресение: сказав, облегченно дух переводим- т. е. выдыхаем («фу!») все черные останки и зато глубокий вдох делаем.

Недаром слово тоже имеет рожденье, и муки слова — муки родов: как женщина, выродив дитя, пускает в мир свой фалл, так и словотворцы выпускают слово2, чтоб оно ходило и зацепляло мир и глаголом жгло сердца людей. Слово здесь мужественно. Словотворцы же — натуры женственные. И действительно, истинный мужчина говорит мало

Но женственность словотворца здесь сродни Гее, которая сама производит мужчину (Уран-Небо), чтоб он оплодотворял ее. Словотворцами человечество порождает Логос — Фаллос мысли и культуры, благодаря которому становятся все возможные дистанционные соития, на дальнодействии: Пушкина с Гомером, Сократа со мной, японца с Марком Твеном и т. д. Произнося слово, мы испытываем определенное сладострастие — от артикуляции и резонанса: мы посылаем волну — содроганье, струю исходящего из нас (воз)духа, который уже наш: пропитан нами в легких и во рту, насыщен стихиями, стал одной с нами природы — и есть уже наше чувствилище, щупальце в мир.

ТВОРЕНИЕ — КАК СОИТИЕ

Но так проясняется для нас и цель Творения. Для чего Господь создал человека? Для того, чтобы было с кем возиться. Ведь до творения Дух Божий носился над водами как неприкаянный — некуда ему деваться, не в кого войти. Но человек — сосуд избранный — создан, и отныне сладострастие духу — совесть, т. е. очевидно, мера («глоток») вдоха — и есть атом воздуха. 2 И вдруг, как солнце молодое, /Любви признанье золотое / Исторглось из груди ея (Тютчев) — вот роды слова

Совокупление через сознание: проникать в самые отдаленные тайники, уголки нашего существа, — ничего чтоб не сокрылось и не осталось нетронутым, девственным

То есть логика та же, на основе которой Господь создал жену Адаму: худо человеку быть одному. Но и Богу худо быть одному. Мир им и создается как поприще — влагалище для своих сил, а Сыну своему единородному Богу-Слово, Он вверяет человечество: чтоб с ним носиться, страдать, а от него казнь принимать1. Как мы хотим быть и женщиной и мужчиной в соитии, так и Бог-Слово принял образ человека: чтоб соитие с миром через распятие испытать

Молитва же, экстатическое произношение любовных слов к Богу — есть наше соитие в дальнодействии; и недаром влюбленные в Бога — религиозные люди впадают в транс, равный эротическому оргазму

 

Язык-огонь

5.1.66. Уже дошел до того, что загадки сочинять стал — народное дело. «Бьется в тесной печурке огонь» — что такое? Ответ — речь, язык

Рот — печурка, топка, зев, геенна — пасть ада. Язык — язык пламени — огонь. И от него «язык» — как речь — слово. Язык бьется в тесной печурке: то туда приляжет кончиком, то сюда горбом — в итоге членораздельные звуки речи образуются

Итак, переходим к рассмотрению рта с точки зрения огня. Как спящая валькирия Брунхильда со всех сторон окружена огнями, так и наше существо: у врат его, у входа лежит огнедышащий пес Цербер — язык, огонь: ласково виляет хвостом (язык — гибок и галантен, прекрасный танцор: и огонь пляшет; он без костей, как и фалл: «а все-таки, мать Маланья, кость в ем есть!»), заманивает, засасывает, — а назад не выпускает: возврата оттуда уж нету, и на языке огненными буквами горит надпись: оставь надежду, сюда входящий

Итак, ничто не может войти в нас без санкции языка, им не освоенное, не прочитанное. То есть язык пламени стоит у входа в наше существо и все входящее подвергает крещению огнем, причащает к огню — и здесь огонь обнаруживается как всесъединяющая субстанция, устроитель единства нашего существа. И чем грубее вещество — тем более он активен: с землей, входящей комками, кусками, он прямо борется в обнимку, вплотную, впритирку — порами, колбочками и палочками вкуса прилегает и снимает отпечаток, опробует на соответствие себе. Вкус — это горючесть материи — та или иная мера ее пронизанности солнцем: сладкое, горькое, кислое, терпкое, соленое — все это земля по отношению к огню

По отношению к воде язык уже не атлет, а волна: ласково пригибается, уступает. По отношению к воздуху: при просто дыхании никак себя не проявляет, мирно дремлет, разнеженный под Зефиром. Здесь огонь — темное тепло, не проявленный, как когда он — свет. При речи же — огонь бьет воздух, хлещет воздушный океан, пронзает его перунами: речь — громоустие, биение столба воздуха языком. При разговоре у нас во рту каждый раз совершается гроза: вспышки языка (те или иные его прилегания, зигзаги в пространстве микрокосмоса) — и громы раздаются, выносятся. При речи огонь так ведет себя с воздухом, как не при тепле, а как при горении с излучением света: пламя бытия на ветру, многоязыкое, многоглагольное, взвивается, хлещет — и само рождает гулы, волны и погоняет, помыкает ветром

Речь — костер

Здесь — в языке — начинает впервые открыто проглядывать наша световая природа. В самом деле, когда мы до сих пор выявляли огонь в составе человека, мы прозревали его в общей форме фигуры человека — вертикально возносящейся, как язык пламени. Но далее мы теряли огонь из виду и находили его не как свет, а как тепло (ровная температура тела), как сердце (всполохи кровообращения), как работу в нас — невидимую. Еще в красном цвете крови и наших внутренностей огонь давал себя знать. Но чтобы узнать, что мы внутри — огонь, язык пламени, — нужно идти наперекор натуре: вонзить, разрезать — и выявить сокровенное. В языке же тайное само делает себя явным: нутрь наша сама выворачивается и вылезает наружу — и оказывается чем? — языком, кончиком остреньким, лижущим и воздетым. Это как рожки и хвостик у бесов: в отличие от обычных внешних конечностей: рук и ног, — рожки и хвостик и копыта беса суть проступание его внутренней природы, сокровенного естества. То же самое в нас и язык: он наивно, помимо нашей воли (язык мой — враг мой) выдает тайное: раз изнутри выдающаяся часть наша имеет форму языка, т. е. ту же форму, что имеет и огонь на краю своем, в своей конечности, — то отсюда очевидно становится, что истинная нутрь наша, наше «я» — огонь. Язык есть откровенное сердце: так же бьет и действует, работает в желудочке рта — среди его каналов и клапанов, — разгоняя землю, воду, воздух туда-сюда, отделяя овнов от козлищ, злаки от плевел. Не будь сердца, его тактового биения, нутрь наша ощущалась бы нами… — точнее: никак бы не ощущалась, ибо никакого различения там не было бы. А так через сердце появилась двоица: да-нет, разделение, а не кромешное марево

Это и есть работа человека: разделение, определение, внесение своей мерь! в материю и возникновение формы. Но такой же активный работяга в нас и язык — он членоразделитель: и речь от него — членораздельная, и он один умеет пропустить любую стихию в чистом виде, отделив от других: так мы можем высосать, отжать из куска пищи всю воду — сок впустить, а сухую землю — отвергнуть; можем и чистый сухой воздух впускать в дыхательное горло — в то время, когда едим и пьем

Везде здесь наше «я» полагает свою меру (природу, суть, личность) — всякому «не я»: субъект опосредует объект. Язык во рту есть я в миру. И как всякая вещь есть соединение руки (и рука — на уровне сердца — отрог моего внутреннего костра и моего кванта, моей меры) с «сырым» веществом (и опять в этом слове наш язык нам открывает, что труд, работа — есть обогненье), — так и всякое слово, из уст излетающее, есть удар моего «я» (моего языка пламени, моего кванта), его запечатлевание на стихиях — и прежде всего на воплощенном: заземленном и увлажненном — воздухе

И как «я» наше возникает со светом, так и язык свою работу членоразделительства (пища, питье, речь) осуществляет на свету

Отсюда можно заключить и обратное: раз язык работает на свету, а язык — представитель нашей сокрытой меры — внутреннего «я», — значит само это «я» — световой природы. Недаром «я» еще иначе выражают как «личность» — от слова «лицо» — то, что всегда на виду и есть вид — эйдос, идея — лицо нашего существа. Если языком выпрастывается наружу наша внутренняя!суть, которая есть огонь, а язык — его кончик, то наше «я» находится на самом кончике нашего языка: там, где гавань нашего существа переходит в открытое пространство. В самом деле: ja, ich, ai, az, je — везде здесь звук слетает с самого кончика языка, снимается легким выдохом. И, если глянуть прямо в рот, произносящий слово, то язык и его кончик в нем так же централен, как зрачок во рту глаза. И зрачок так же способен расширяться, суживаться, играть, как язык, и в этом сразу слово-мысль нашего взгляда сказывается. А глазное яблоко может так же раскрываться и стискиваться — как и печурка нашего рта. Рот — полый микрокосм, вселенная — как атом (язык) и пустота. Глаз — та же коробочка, что и рот, — только выпуклый микрокосм, где главное — не пустота, а полнота бытия

ГЛАЗ

Именно глаз идею бытия как вселенного (т. е. заселенного) выражает: наличное бытие, существующее (тогда как рот бытие как потенцию выражает: все в нем может быть (сказано), но никогда не есть полностью). Глаз же — это ровное присутствие бытия — полного

У глаза то отличие от остальных отверстий: влагалища, заднепроходного, рта, что в них — зев, вакуум, возможность бытия, живое небытие, жаждущее стать бытием. В глазу же дыра, углубление, влагалище в черепе — заполнено наличной жизнью: во впадине под бровями — выпуклость глазного яблока — т. е. из влагалища выступает полуокружность, головка фалла

Собственно половые органы сокровенны, любят и создают тьму: когда фалл входит во влагалище — всякий просвет в камере исчезает. Половые органы, как и подобает половинкам, обращены друг в друга, а не на свет. Они отвернуты от света, и в соитии человек свету показывает не свой перед, где лицо — личность и «я» его, — но зад, спину и тыл, бежит опрометью от рати бытия-света-пространства — в атом, в каплю, с головой спрятаться и войти и буквально уничтожиться

В комбинате рта, где уста-губы — влагалище, а язык — фалл, уже не половость, но полноценность и самодостаточность Человека: полное самообслуживание в отношении сладострастья. Однако здесь сладострастье потребительно, поглотительно, направлено внутрь. Недаром и фалл-язык — производитель упрятан, держится в прикрытии. Рот эгоистичен (недаром эгоист — это тот, кто пожирает, поглощает в себя и ничего не отдает) и лишь в речи-слове обращен в мир, и происходит самоотдача. И когда язык высовывается изо рта, мы видим в этом недостаток воли, «я», самости, сдержанности (т. е. своей меры — своего кванта), и это бывает у идиотов; и слюни, как слезы, текут: с конца капает, как несдержание сексуальное или недержание мочи — тоже от недостатка внутренней цепкости моего костра, собранности моего существа в организацию — организм. Но вот в глазу: веки — губы — влагалище. Здесь, скорее — вылагалище, ибо оно раскупоривается не тем, что его раздвигают извне, чтоб войти в него, но распирается изнутри, от своей полноты бытия, — как у рожающей женщины плод головой выходит. Глаз и пребывает на нашем лице как идея нашего плодородия и творчества, обращенного в мир как самоотдача. Глаз — это цветок и плод наш: веки — лепестки, волоски ресниц — как тычинки и волосики в цветке, а глазное яблоко — плод и есть. В глазу — синтез нашей животной и растительной природы. В самом деле: два глазных яблока и меж ними нос — это повторение на лице мужских половых органов: фалл и два яйца. Само устройство глаза — влагалище, из которого проступает фалл. (Потому лицезрение глаз в глаз, ненаглядность, неотступное смотрение и впитыванье зраков — есть тоже соитие, служба Эроса: недаром «ненаглядный» — «желанный».) В то же время глаз — цветок, ромашка, василек, ягодка; и если животные органы пола тянутся сокрыться в лесу — в растительности, и там во тьме делать свое черное дело, то глаз — как цветок: обращен к свету, к солнцу, зрак в зрак смотрит и не наглядится1

Но еще язык-огонь не докончен. В языке тот огонь, который представляет собой наше существо, в последний раз стелется, распластанный, пригнутый горизонтально, — прежде чем вернуться на родину (ибо мы — похищенный огонь, и наша жизнь — возврат отпавших)

Но как язык пламени, возносясь с низу ног наших в искру глаз, по пути очеловечивал все вещества, все стихии в нас: разогревая их, придавая им нашу меру — наш квант, наше «я», — так то же самое и в последний раз и в сильнейшем сиянии он делает во рту. И недаром язык пламени как в печке изогнут — так, что тяга помещена не вертикально прямо над разгорающимся огнем, но в бок, в стороне: огонь стремится на волю, а нарочито разделены воля и вертикаль — и огонь в своих стремлениях необходимо раздваивается и мечется — и горит, пылает, как и мы, когда меж двух решений и целей; его естественная натура тянет его вверх — и он наивно восстает вертикальным пламенем! — и тут же ему сворачивают шею: деваться некуда — приходится отдавать тепло, чтобы (не до жиру — быть бы живу!) убраться подобру-поздорову на волю. Воля же мнимо дана вверху: маленькое пространство над дровами в печке — как приманка; а на самом деле путь на волю устроен сбоку. И вот меж волей и вертикалью распаляется огонь — и все, чем жив, — последнее отдает. То же и во рту происходит: язык, которому естественно стоять, как огненному столбу, — имеет путь на волю не вверху, а в стороне, так что в своем стремлении на волю он тычется вертикалями вверх — и все добро свое раздает: печку рта обогревает, космос речи создает

В итоге сплава, что в тигле рта возникает, создается легчайшая субстанция, квинтэссенция всех четырех стихий — ко всем им причастная материя — слово. И создает ее опять язык-огонь, сей всеобщий превратитель, совратитель, змий-развратитель, искуситель огненно-льстивый. Здесь происходит в камере рта то же, что в цилиндре двигателя внутреннего сгорания: как там вещество, масса, сгущаясь, уплотняясь в такте сжатия в атом, вдруг превращается в искру и вспышку — силу-энергию, так и здесь все тяжелые, увесистые материи-стихии превращаются в 1 8.III.67. Св. сообщила мне детскую загадку: «Тело к телу, волос к волосу, чем больше делаешь — тем больше хочется». Каждый думает нечто предосудительное… Ответ — мигание: веко к веку (тело к телу), ресница к реснице; и действительно: начав мигать (тебе — как чешется), все чаще мигаешь

Но недаром первым делом приходит мысль о соитии. Мигание и есть вид соития — и именно оттого, что наш глаз устроен гермафродитно: фалл (головка яблока) и веки — губы влагалища. Похожа на это и загадка: «В темноте на простыне два часа наслаждения» Ответ — кино. И кино действительно есть соитие в мире с помощью глаза: луч ронзает тьму имя, слово, звук пустой — в нем же воля, сила, власть и вечность. И происходит это извлечение членораздельного звука посредством мгновенного замыкания, что совершается между исходящей струёй воздуха и языком (или стенками коробки рта). И как именно такт (касание) сердца вносит членораздельность в жизнь нутра, так и язык, касаясь то нёба, то зубов и т. д., вносит меру «я» и точную форму в возможное звуковое марево — и возникает точный закрепленный звук-вещь-форма — фонема. Как в такте сердца дано «да» или «нет», бытие или небытие, т. е. разделительный союз «или» (а не неразличенное «да» и «нет»), так и речь, создаваемая языком, — раздельная: не всё во всём, но всё отдельно: каждый звук, слово; все — особь, грань, форма, опре-деленность. В то же время язык как дает форму, раздел (границу) звуку, так дает ему (как такт сердца) и меру времени — длительность: звучит звук, пока язык приложен к определенному месту. Язык — как рука, ладонь: деятелен, мнет, деформирует. Но язык имеет себе уже другую пару: он есть рука глаза (света, ума), так же, как рука — язык сердца (огня). Рука-сердце есть пара на уровне темного огня — тепла. Язык-глаз есть пара на уровне огня-света, открытого в мир. Рукой же мы главным образом притягиваем к груди, присваиваем себе, достаем, стягиваем мир к себе: рука — эгоцентрична, загребуща, друг мой. Язык же — враг мой: им, как и глазом, мы обращены в мир, выдаем себя миру. Ладонь вогнута, полость; язык и глаз — выпуклы: ими мы выталкиваем из себя — именно добро, свой высший личный сок (в отличие от семени — родового сока жизни во мне), а не отходы, дерьмо, как в нижних отверстиях. Через глаз и рот мы не «на тебе, Боже, что мне не гоже», но отдаем свое «я» и свою душу

 

Свет и ум

6.1.67. Господи, помилуй! Ну что дашь — что из меня такого выжмешь

Итак, мы выходим изо рта. Ибо и речь, слово нельзя понять по рту лишь, хоть в этой камере звук образуется, — но в связи с чем-то, к чему переходим

Отдам отчет в затруднении — может, так и выберусь. Что меня смущает? Что то, к чему перехожу, не знаю: так ли назвать — «свет»? Но ведь и до сих пор я работал с готовыми, а не мной выделяемыми началами: земля, вода, воздух, огонь. Так что могу и «свет» взять сверху

Второе затруднение — в теле не могу найти теперь седалища. До сих пор находил: для земли — низ, для воды — живот, для воздуха — легкие, для огня — сердце. Так же мог рассматривать каждую стихию в двух планах: отношение: земля внутри и земля во вне — раз, а второе: отношение земли внутри к огню внутри и т. д. — т. е. все стихии были и жили и внутри тела, и его можно было рассматривать как автономный космос

Но вот перехожу к свету — и вижу его во вне, вокруг, как стихию, а в теле не вижу ему места и дела. Хотя — постой! Вот я гляжу вперед — и простор: поля, деревья, дети, белое и слегка янтарное зимнее небо. Гляжу — и я исчез: нет меня. Подумал об этом. Закрыл глаза — упали веки, и все исчезло; значит, вот он, я, я этот вид произвожу. Исчез мир вокруг, зато мысль заработала — вот, значит, представитель света во мне! — и пошли от нее касания и сигналы в любую точку: в ноги, в волосок, в пах, в зубы, в память только что бывшего вида

Так, может, вот в чем свет и его дело во мне: свет на меня

падает снопом лучей, с неба, сверху и вокруг (обходит меня) бросает и просвечивает. И ум во мне — это луч. Его пути и направления: вертикаль и круг. К вертикали в нас имеют отношение земля и огонь. Луч падает сверху вниз — в направлении земли; но не оттого, что он притягивается, а оттого, что отсылается вниз. Если бы он падал вниз под действием притяжения, то он бы темнел и заземлялся, земле поддавался. На самом же деле самый чистый характер луч имеет не вверху, в небе, у солнца (где он видим и веществен), но когда мы закроем глаза и мыслью извлечем, разбудим какую-то дремлющую отягченную клетку в ступне или междупалье — т. е. просветим ее насквозь. Значит, свет падает на землю и входит в тело не чтоб заземляться, а чтоб максимально просветлеть: если импульс луча света вверху (солнце, мозг), то торжествующий луч — не тот, что выходит из кроны, но тот, что проник к антиподам1. И в этом смысле луч подобен! Вот почему уму так интересно ковыряться в букашках, микрочастицах, в отношениях души и тела — в аффектах, в природе вещей, в материи и т. д. То есть его торжество и призвание — в освещении низового: именно перед лицом материи ум — чистый, невещественный, тогда как в умозрении Бога, неба, света — он эфирен, спутан с предметом: обманут тонкостью вещества у предмета мысли. Потому в отношении Бога и родины луча, исходящего из корня кроны, наше отношение это радость, блаженство, счастье, любовь (как при чувстве родины), но уму там нечего делать; ему же пристало: помолясь в любви о даровании сил от кроны (муз, Бога), делом низового освещения — материи, опытного знания — заняться

Так, в «Кабус Намэ» (гл. 1) сказано: «Помышляйте о богатствах аллаха, но не помышляйте о сущности его. Ибо сильнее всего сбивается с пути тот, кто ищет пути там, где его нет. Ибо познающим всевышнего ты станешь тогда, когда перестанешь познавать».. Но возможен и другой поворот, который Тютчев выразил в стихотворении:

Душа хотела б быть звездой, Но не тогда, как с неба полуночи Сии светила, как живые очи, Глядят на сонный мир земной, Но днем, когда, сокрытые как дымом Палящих солнечных лучей, Они, как божества, горят светлей В эфире чистом и незримом

То есть самый тонкий, невещественный характер свет-ум имеет не перед лицом тьмы, но рядом со своим ближайшим подобием: солнечным светом. Если сумеешь здесь их различить — то самую глубокую истину постигнешь языку пламени: наиболее ярок огонь не в той точке, где исходит из горячего дерева, но ярчеет к концу языка. Конец у луча и наибольшая (невещественная) яркость — внизу, а у языка огня — вверху. Это оттого, что огонь — похищен (или убежал, т. е. особая воля в него вселена) и рвется домой, страдает здесь, на земле, вечно недоволен. А луч — ниспослан, кроток, всегда себе равен, своей воли не имеет, оттого безмятежен и не страдает. Он всегда при себе (скорость света — мировая константа, как Бог, постоянна), сразу ощущает свой один конец у короны солнца, а другой — здесь, в чешуйке рыбы. Так и мысль наша одновременность всего нашего бытия являет: мыслью мы чувствуем сразу и мозг свой, и кончик пальца. Луч — пребывает, как град Божий, везде, и он вневременен и неподвижен

Итак, вот назначение ума в нас и света в мире: среди клубления и свистопляски движений, превращений, недовольств и стремлений веществ, стихий (земли, воды, воздуха и огня) являть константу, пребывание, истину («естину», т. е. то, что есть, а не было или будет), пребывать свободно от времени, а следовательно, и от наших огневых различении, отгранений, и определений: «единое», «двоица», «множество». То есть все это в уме содержаться может — так же, как в свете могут пребывать и гора, и река, и ветер; но это его игровые карточные домики, ум может обходиться в мысли, понимании и созерцании истины — и без них. Итак, если отдать умозрение свету, то его можно представить с точки зрения распяливающей человека вертикали: земля — огонь — как ровный световой столп, луч неподвижный, т. е., точнее. не обязанный двигаться и не обязанный не двигаться, без отношения к противоположению: движение — покой; это все различения на уровне: земля (покой) — огонь (движение)

Вот это важное самое: то, что выражают луч, свет и ум, то, что их присутствие сообщает нам, — нельзя определить просто как константу: как покой, вечное бытие, не подверженное движению, смерти и т. д. Это все были бы умозаключения, производные от мира четырех элементов и связанных с ним идей: движения, жизни, смерти, начал и концов; и тогда бы в истине мы наслаждались отдохновением, покоем, бессмертием — т. е. убогими идеями на уровне нашего элементарного разумения. Истина не за покой и не за движение: она безразлична к ним. То же самое и ум — о нем говорят, что он — самое быстрое, быстрее молнии: все обшарит. И это верно. Но он наиболее всепроникновенен в созерцании, т. е., когда совсем ровен. Ум, как и луч, можно сказать, блестит, колышется (переливается), но не покоится и не движется. Но это и есть образ вечной жизни «я». Если вода-семя являет вечную жизнь рода людского, безотносительно к моему существованию; если огонь дразнит нас идеей личного бессмертия (через труд, славу, дело, историю), то луч светоума являет нам образ и зароняет в нас идею вечной жизни «я». Это я беру пока с точки зрения вертикали: луч — как единичный столп, единичная бесконечная линия жизни. И недаром вечно живые единичные, как представляется нам, такими вот лучами пребывают и колышутся; то они в теле, то вне тела, то в змее, то в дереве — это все колыхания, мерцания, переливы, блестки в собственной игре

То «я», идею которого образует в нас луч, — иное, чем то, идею которого образует огонь. Огонь означает нашу меру, наш квант, единство и постоянство нашего состава — в себе закупоренного, самосохранительного конечного существа. Наше огневое «я» есть воля, нервно, исполнено страхов и борьбы за свою меру, исполнено чувства своей (от)личности ото всего. Лучевое же «я», от света и ума (точнее: наше единство, нерассыпаемость светового луча), совершенно уверенно, и самочувствие этого «я» — не в особости и самосохранении (я делаю, я говорю, я мыслю — как это в огневой работе и общественной деятельности), не в единстве «я» (что я себя чувствую одним и в ноге, и в волоске), но в чувстве мирового единства (а не просто единства «я» с Миром — здесь еще различение их) — ив самозабвении и самонеразличении1

И здесь я уже вышел из понимания света как лучевого столпа (с точки зрения вертикали огня-земли) и перешел к ощущению света как сферы, круга, пространства (что роднит с воздухом) и как всеслиянности и соборности, единой жизни (что роднит с водой)

Свет — не точечен. И хотя мы привыкли связывать его с солнцем, но уже то обстоятельство, что светило не одно, но еще луна, а еще планеты, а еще звезды (что уже совсем пыль и рассеяние), — уничтожает точечность света. И когда солнца не видно, свет все равно — вездесущее марево. И солнце обходит: совершает круговое движение

Все это к тому, что свет как луч-столп есть еще узкое и очень абстрактное его понимание. Для света, наверное, вообще нет верха-низа (что так жизненно важно для земли и огня), нет стечения и пространства (горизонтального тяготения и расширения, что важно для воды и воздуха). И лишь совершенная фигура шара дает намек на форму его бытия в мире. Но и она тем более опасна — фигура шара, что его совершенно определяет, так что очень трудно этот образ шара преодолеть в сознании, а нужно: ибо свет не в шаре: шар — лишь намек, одна ближайшая ступенька к познанию истинного света, но, как ближайшая, — и самая опасная, ибо очень похожа, а как раз совсем не то: как Антихрист к Христу или Люцифер к Богу. Близость и сходство здесь тем опаснее — дезориентацией. Эллинское сознание, удовлетворявшееся в понятии света-ума совершенной идеей шара (Платон, Плотин), — тем обузило себя. Тут уже ощущение и переживание ВСЕединства. — 25.XI.89

Так вот почему не мог я найти место, седалище свету в нас: не точечен он, не атомарен, не капелен, не ветрен, не языков, не бьется нигде сердцем, но все пронизывает ровно: и нас, и округу, так что с точки зрения света нет никакой разницы: снег за окном и сердце, во мне бьющее: то какая-то мнимость надета на кусок светового — умного марева вселенной — какой-то сфигуренный колпачок. Но ум — свет улыбается нам: не обманывайтесь, принимая этот колпачок за что-то сколько-либо существенное (чему учат все остальные стихии), — это просто макет мироздания: созерцайте его в удобном приближении к вам, но таких макетов мириады: и лист, и капля, и Монблан; так что вообще-то, когда слово вами произносится или мысль думается, не полагайте, что это сфигуренного колпачка заслуга: просто здесь одно из колыханий луча — и вами в такой же степени лист и гора мыслят, и птица слово свое произносит: припомните, а то забыли, где это подслушали

Человек — юрта, палатка, произвольно накинутая на вольное пространство на ночь. Но оттого, что оно оказалось на время под накидкой, пространство как могло изменить свой основной состав и нрав

И когда спросишь себя днем: где свет? — вправо от меня, сзади, вокруг? — так же нелепо спросить: где я? — в мозгу, в том дереве, шелест которого я слушаю, в той звезде, луч которой сейчас под солнцем на меня падает, но я его не вижу и не слышу — и вроде и не подозреваю о его существовании?.

МЫШЛЕНИЕ — РАЗГРУЗКА БЫТИЯ

7.1.67. Ныне отпущаеши

Как воры, бросающие свое ремесло, называются «завязавшие», так и я хочу сейчас завязать писание: поджилки в висках, чую, не те, уже жидким молоком доятся. И потом эта каждодневная многословная дрисня! Всё. Надо перевернуться — куда-нибудь податься, где б я работал руками и ногами: дрова, лесоповал или лыжи

Но вчера имел забавное видение. Зашел к Б. на работу в Заочный институт художественного воспитания, и там стоят шкафы, а на полках папки, в папках же — послания, души писавших в узелках завязаны. И высятся эти полки над сидящими за столами. И вдруг я увидел, как люди теснятся, толкутся на земле, размножаются, и уже вширь некуда девать души и руки — и вот найдено иное измерение, куда можно улетучиваться, становиться невидимкой, бесплотным: в бумажку уйти. Тебе, например, любить или убить кого хочется, а ты сел — и стихотворение написал, и в нашей теснотище вышел — в пространство

Вот ведь: писание — это как второй ярус, полати жизни: тесно стало внизу — там толкаются, а я взобрался на полати — и свободен; а и для низа разрядка: убраны излишки. А то что было б, если люди всякий импульс энергии могли проявлять только в физическом движении? Мир был бы буреломом из ударов, чащобой тел и хаосом дел — и был бы заполнен, завален — не продохнуть! и где черт ногу сломит. А так — изобретена мысль; и как начал думать — так и пропал, заколебался (волнами маятника растекся), потерялся в бесконечности, никакого загромождающего бытие дела не совершишь, зато энергию — дурную кровь спустил. Гигиена! Мышление изобретено жизнью на земле для самоохраны, как энергоотвод. И иду я по улице, встречаю параллелепипед библиотеки — и вижу это здание как вселенский желтый дом, а каждую обложку — как смирительную рубашку. Вот и я сейчас. Куда бы мне деваться, если б не мог сесть с утра за стол и предаваться умозрению и вроде бы делу — буквочки на бумажку наносить? Должен бы был выйти на улицу, ломать машины, сгребать снег, строить дом, бить прохожего, спасти старушку. Но любое даже созидательное материальное дело (постройка дома, спасение человека) — было бы загромождением бытия, где и гак тесно; и от этого моего вклада и добавка людям — еще меньше воздуху и простора бы осталось. А так я изъял себя: как дитя балуюсь, тешусь, мысля, — и не плачу: безвреден и беззлобен. И потом в хорошем настроении заслуженного ничегонеделанья буду проводить вторую половину дня. И действительно, ум — мир иной, бесконечный. И мыслится недаром в неподвижности: можно усадить всех людей рядком и на полатях этажей друг под другом, дать в руки книжку или предложить помыслить — и Земля может быть максимально населена, где люди телами впритык — и в то же время все свободны: каждый сообщается с бесконечностью, и ни для кого никаких преград

Но постойте: я, кажется, вышел к уяснению того, что есть ум (свет), — то, чем вчера занимался. А ведь начал было отступление..

Итак, ум есть бог в каждом из нас — мысль Эврипида. А бог — бесконечность, вечная жизнь и всемогущество. Предавшись уму и размышлению, я перехожу в мир иной и живу как бог — играя с миром: он податлив, все его вещи никаких преград проникновению не представляют, т. е. становятся имматериальны, бесплотны — обнаруживаются как раз как невещественные: не как вещи, а как идеи (эйдосы — виды и формы). То есть в уме соитие и проникновение оказывается возможным с любой «вещью», сущностью — независимо от ее ограды, границ, или времени, или расстояния от меня; нет дальнодействия Эроса: все стало касаемым, ибо умом я могу тронуть, соприкоснуться со всем — и существующим, и возможным, и невероятным

Ум — всепроницание, т. е. осуществляет ту операцию, что и фалл

То есть в уме каждый человек становится, как мировой воз(дух), что в дыхании (своем помышлении — похоти) расширяется (эрекция) и входит в любую полость, фьорд и капилляр (например, в грудную клетку человека). Только во вдыхании дух в меня входил — я был женщина, частичная полость. А в уме я расширяюсь до вселенскости и вхожу в суть (внутренний канал — нутро-утробу) каждой вещи, идеи

Но если ум — мужское, то что в мышлении женское? Ведь ум — свет — бог есть и полнит все. Ага, значит, «все» — есть другое, чем ум (раз он есть, заполняет что-то). Значит, всякий предикат, всякая двоица, всякое множество — вот женское. Если ум — всеединое, то он, чтобы веселее вечность проводить (ибо худо быть одному), расщепляет себя на единое (собственно ум) и «все». И «все» творит и умножает из себя. Так женщина — из ребра Адама — есть самоудвоение, самораздвоение (недаром в пифагорейских парах: мужское — единица, женское — двоица). И недаром через женское осуществляется в мире заповедь: «плодитесь и размножайтесь». Двоицей и создается множество. Двоица — саморазмножающееся. Так материя — самка — оснуется: как вечно притягательное для касаний ума; а познание («познать женщину» — так говорится), понятие («поял в жены», а в жаргоне «по(н)ять» — «ъти» — «еть») соитие, совокупление; а мышление есть е…я, возня ума с материей; а понимание есть уже спазм, экстаз и оргазм

Потому ум, хоть и вездесущ (так же, как и свет), так же, как и свет, стушевывается и уступает тьме: чтоб было, с кем жить, — и страстно любит и отыскивает в мире все, что не есть он один. Таким образом, такой ум — полов, есть секс (секция, сектор, часть, раскол) бытия. И все его барахтанье, копошенье в миру исходит из стремления «единого» и «всего» — восстановить «всеединое», целое, Андрогина, первого Адама. Но и благо, что эта божественная игра изобретена была (как шахматы): нескончаемая и разрешающая (позволяющая) людям бесконечно умножаться — и все равно жить просторно и свободно, неизменно, как боги и первые люди. Чтобы понять здесь «механику», вновь приведем образ человека, которому хочется убить, а он подумал — и письмо пишет. До того, как человек помыслил, для него шевельнуть рукой, толкнуть и убить — раз плюнуть. Когда же он подумал: может он убить и должен ли и что из этого? — он уже превращается в Раскольникова, который всю жизнь свою вокруг этого одного возможного действия сгустил и больше ничего не делает (никому больше никак жить не мешает), но тем бесконечно затруднил для себя то самое пустое и простое и плевое дело, каким оно было для дикаря. То есть как только человек помыслил, сделать практический шаг стало невероятно трудным делом — делом жизни всей — всего вселенского бытия; и человек, решая: встать сейчас с постели или попозже? — чует, как весь мир (морды всех звезд) на него уставился и ждет, что он сделает, как поступит..

Итак, вот в чем божественная игра: боги изобрели себе мир, «чтоб только вечность проводить», для того чтоб единое, простое, с самого начала данное, врожденное, априорное, очевидное — стало бесконечно затруднено, запутано, в масках тел, фигур, веществ, материи (мир «майи»), — и чтобы исконное маячило теперь впереди как цель стремлений, идеал и предел (вот что значит энтелехия — «целевая причина» Аристотеля) и результат опытного знания, трудов. То же и человек: то, что ему само собой разумелось, когда он был целостный, андрогин, первый Адам (но так скучно ему было…), — теперь недостижимо стало: делается маленькое сальто — и из кожи целостного человека вышли два существа и стали бороться, соединяться, играть в целостного — и этого занятия хватит до скончания времен: мир разверзся как бесконечная нива целей, возможностей, движений. А всего-то простое раздвоение произошло. Простое! Оно и есть саморасщепление атома и рождение нескончаемого источника энергии. Ведь когда мир всеединый был, он не имел отверстий и органов чувств (ибо некуда: и вне его ничего не было). Поверхность космоса-шара была гладкая (так вещает «Тимей» Платона). А когда целостное раздвоилось, открылись раны-дыры, явились выступы, висящие куски: их лишь чуть отстранили друг от друга — и открылся смысл и цель жизни, существования: стремление к восстановлению, а на этом пути, в этой щели — умножение мира майи: вещей, форм, мыслей — и бесконечные здесь комбинации

Вот тебе и шахматы

Так что без грехопадения не было бы человечества, а всегда был бы один Человек-первый Адам. И все последующее развитие рода людского имеет теперь целью восстановление (достижение) идеала Человека — целостного человека, преодолевшего грех и стыд и живущего чисто и по совести (а не в соитии). Здесь и слова говорящи: соитие (coitus (лат.) — сошествие (iter — «путь», itus — «идущий»). Значит, coitus — это перпетуум мобиле — вечный двигатель, вечное движение и странничество человечества, притом все время оставаясь на одном месте (как анекдот о соитии: «много движения — мало достижения»). Вот мир: вечное пребывание, равенство себе — при вечном изменении и обновлении; так и двое совокупляющихся: в общем недвижную, приросшую друг к другу целостность являют, а сами бесконечно много микродвижений телесных, чувственных и духовных производят и испытывают. Но тем я, кажется, разрешил задачу постигнуть мир как Эрос — ив самом духовном: в познании. Можем на сем — поставить точку. А уж вторую часть начнем после перерыва

Будеэ уже более легкая работа — Русский Эрос: с материалами (матерями, женским) из литературы, с фактами — ух, и порежемся от души! А то до сих пор суходрочкой занимался ум из ума выводил. Но зато инструмент готов: гомункулюс создан-выведен Человек увиден как Фаллос — Логос, а Эрос — его жизнь — соитие с Бытием. Аминь