Мой брат Юрий

Гагарин Валентин Алексеевич

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

МЫ ЖИВЕМ В ГЖАТСКЕ

 

 

ГЛАВА 1

Возвращение

 

Полевая сумка и пилотка

Они хорошо помнились мне, улицы районного города Гжатска. Помнились аккуратными деревянными домиками за зелеными палисадниками: по весне расцветали в палисадниках сирень и черемуха, белыми лепестками распускалась акация; поздним летом пышные георгины и мальвы вспыхивали под окнами. Помнились шумным, в вечерние часы, оживлением: после рабочего дня люди выходили погулять, подышать чистым воздухом, настоянным на запахах липы и тополя. Помнились дразнящими вывесками и витринами сравнительно богатых довоенных магазинов.

Но улицы, по которым шел я сейчас, ничем не напоминали мне те, прежние. Вдоль исковерканной дороги, изрезанной безобразными колеями, полными грязи и воды, торчали слева и справа остовы обгоревших печей. В глубине садов виднелись покатые крыши землянок, над редкими из них растекались бледные, немощные дымки. И хотя уже занялись деревья и кустарники первой зеленью — был поздний апрель, солнце не скупилось на тепло,— но лежала на облике города печать какого-то неприкаянно-унылого сиротства, страшной неустроенности, бесприютности.

За спиной, на вокзале, гукнул паровоз, дробно застучали по рельсам колеса. Ушел мой поезд, повез в глубину России таких же, как и я, уволенных в запас солдат.

Поправив лямки вещевого мешка, я прибавил шагу.

А все же не остановилась, не замерла — идет, дает о себе знать жизнь. Тут и там потюкивают топоры. Мужички в выгоревших гимнастерках, в солдатских штанах, по трое, по четверо тащат на плечах неохватные звонкие бревна, кряхтят от натуги. Вот наткнулся я взглядом на один сруб, на другой. Лес ты мой смоленский, снова — в который уже раз! — после стольких невзгод и лишений даешь ты человеку кров и тепло, протягиваешь ему дружескую руку, помогая вырваться из нищеты и разорения. Издревле — в который раз! — повторяется одно и то же...

...У Гжатска — любопытная биография, не рядовая судьба. Основанный Петром Первым одновременно со столицей на Неве, задумывался он как город корабельных верфей и торговых пристаней. Именно отсюда по Вышневолоцкой судоходной системе должен был идти в Санкт-Петербург хлеб из центральных губерний России. Правда, со строительством Брестской дороги Гжатск захирел, утратил свое торговое значение, превратился в захолустный уездный городок, но по серебряному полю его старинного герба, напоминая о былом, по-прежнему плыла груженная зерном барка.

Во время Отечественной войны 1812 года окрест Гжатска изрядно досаждали чужеземцам-завоевателям лихие партизанские отряды. Неподалеку от этих мест водила однодеревенцев на супостата легендарная Василиса Кожина, старостиха... Громил тылы отступающих наполеоновских армий драгун Ермолай Четвертаков... Предание гласит, что после изгнания вооруженных полчищ захватчиков и грабителей благодарные жители Гжатска на руках внесли в город фельдмаршала Кутузова. Кстати, и в командование русской армией тогда, в 1812 году, Михаил Илларионович Кутузов вступил неподалеку от Гжатска — в Царевом Займище.

Позднее Гжатский уезд стал известен как центр массовых волнений крестьян, выступавших против засилия помещиков, царских чиновников и жандармов. Волнения эти, нужно заметить, особой силой отличались в Клушинской волости. Ленинская «Искра», с чуткостью барометра откликавшаяся на всякие проявления революционности в России, разумеется, не могла пройти мимо этих событий, дала им диалектическое объяснение.

Впрочем, вспышки крестьянских волнений толь­ко преумножали революционную славу Гжатска. А начало ей, думается, было положено деятельностью таких борцов с самодержавием, как знаменитые Вера Засулич и Петр Алексеев — уроженцы города. И Федор Солнцев, один из двадцати шести бакинских комиссаров, расстрелянных белогвардейцами и английскими интервентами, тоже был родом из Гжатска.

Город непокорных рабочих людей, Гжатск не склонил своей головы и перед гитлеровцами. На протяжении долгих месяцев рядом проходила линия фронта. В городе, забитом штабами многих фашистских частей, рвущихся к Москве, в соседних селениях с изощренной жестокостью действовали каратели — гестаповцы и эсэсовцы. Позднее мне назовут красноречивые цифры — выразительный итог временного хозяйничанья фашистских оккупантов на гжатской земле. Если до июня сорок первого года в районе проживало тридцать две тысячи человек, то ко времени освобождения их осталось немногим более семи тысяч. Будто страшный ураган рощу выкосил.

Вот в этом городе, на этой вот улице, на Ленинградской, должен был я найти своих.

Два года минуло со дня победы. Из писем, которые приходили довольно часто, я знал о всех изменениях в жизни нашей семьи... Знал, что отца после демобилизации из армии оставили в Гжатске: старому плотнику предстояло восстанавливать, заново отстраивать разрушенный фашистами город. Знал, что отец разобрал и перевез из Клушина в город наш дом. «Валентин, приезжай скорее,— торопил он меня в письмах.— Помощники мои, твои меньшие братья, слабоваты пока для плотницкой работы, а дом ставить надо. С баб же, сам понимаешь, спрос невелик...»

Знал я, что Зоя вернулась из армии раньше меня. Что Юра учится в базовой школе при Гжатском педагогическом училище, заканчивает четвертый класс. В каждом письме,— а письма его со временем становились подробнее, увереннее и уже мало чем напоминали ту давнюю, полученную первой весточку, где он спрашивал, когда закончится вой­на,— в каждом письме Юра рассказывал о своих товарищах по классу, об оценках по школьным дисциплинам. Особенно много восторженных слов было в этих письмах о Нине Васильевне Лебедевой, учительнице. Молодая, душевная, она умела найти подход к ребятам, увлечь их предметом. Даже то, как начала она учебный год в классе, знал я из Юриных писем. Принесла ребятам книгу, где была опубликована фотокопия с табеля гимназиста Володи Ульянова, сказала просто:

«Видите, одни пятерки. Мне бы очень хотелось, чтобы вы старались во всем походить на Володю Ульянова».

И ребята старались: класс хорошо успевал по всем предметам.

Знал я, что и Борька ходит в школу и что, увы, учеба дается ему куда тяжелее, нежели Юре.

Бог ты мой! Сколько времени прошло с того дня, когда я расстался со своими, отцом, с матерью, с братьями!.. Тогда был март сорок третьего. Сейчас — апрель сорок седьмого. Четыре года. Сорок девять месяцев.

Стучат, постукивают слева и справа топоры. Отстраивается заново старый Гжатск, город, начало которому положено еще во времена Петра Первого.

Я на него смотрю, а он на меня глаза лупит, этот широколобый, лопоухий мальчонка в коротких штанишках и разбитых сандалиях, надетых на длинные, выше колен, коричневые чулки.

С минуту, что ли,— может, меньше того, а может, и больше,— изучаем мы этак вот друг друга, потом он набирается храбрости: подходит, тычет пальцем в пряжку ремня:

— Дядя солдат, а где твоя винтовка?

— Борька,— говорю я,— Борька, неужто ты не узнаешь меня?

Глаза его становятся широкими — две большие оловянные пуговицы. Он отступает — шаг, другой и вдруг поворачивается ко мне спиной и стремглав бежит куда-то.

И вот я стою один на один с домом, который, в общем-то, собран, но еще не подведен под крышу, с домом, где каждое бревнышко в каждом венце знакомо мне до последнего сучка, до последней задоринки. Стою и слушаю, как гулко и часто бьется жилка у виска: то ли сердце гонит кровь «налишних оборотах», то ли перестук топоров застрял в голове, отзывается эхом. И вдруг...

— Валька!

Юра бросается мне на шею.

— Хоть ты меня узнал,— говорю ему и обнимаю крепко. Ох, совсем взрослым стал парень, и сила в руках есть.  Только вот ростом что-то...— Что же ты маленький такой, Юрок?

Он не обиделся:

— Щи-то небось из крапивы едим. С них не больно вырастешь.

— Где наши все?

Но всех наших уже Борька переполошил. Вот и мама бежит из-за угла дома, протягивает руки, и Зоя за ней.

— Валя, сынок!

— А телеграмму почему не дал?

Отец колотит меня по плечу, чмокает в щеку. И еще какой-то мужчина подходит следом за ним, молодой, в штатском, но по осанке видно: недавний солдат.

Догадываюсь:

— Дмитрий?

— Он самый.

Рукопожатие у него крепкое, парень, думать надо, не из слабых. Муж Зои, новый член нашей семьи.

А Борька переминается с ноги на ногу за спинами других, все боится подойти ко мне.

— Хватит дичиться,— говорю ему.— Хватит. Иди ближе. Я тебе подарок привез.

— А мне? — тянет за руку Юра.

— Брысь! — кричит на ребят мама.— Подите прочь. Человек устал с дороги. Не евши, чай. Давайте хоть за стол присядем.

Прямо на улице, за домом, собирает мать нехитрый стол, и все у нее получается как-то не так: и вилки запропастились невесть где, и посуда валится из рук.

— Ты отдохни,— говорит ей Зоя. Ты отдохни, я сама все сделаю.

Зоя ходит медленно, вперевалку. Я приглядываюсь к ней и понимаю, что все мы, братья, скоро станем дядями, что быть в доме и бабке.

Развязываю вещевой мешок, зову Юру с Бориской.

— Кому что — решайте сами.

У ребят разгорелись глаза. Выбор, с их точки зрения, сказочно богатый: новенькая пилотка с красноармейской звездочкой и всамделишная, правда изрядно потрепанная, полевая сумка. Боря смотрит на Юру: ты старший, ты и выбирай. Но Юра хитровато щурит глаза, равнодушно отворачивается. И тогда Борька не выдерживает, тянется за пилоткой.

— Ура! — кричит Юра.— Так я и знал. А мне сумка позарез нужна. Книги в школу таскать.

Борька вдруг понимает, что продешевил, надувает губы, но Юра обнимает его за плечи, говорит тихо:

— Я тебе буду давать сумку поносить. А ты мне пилотку. Идет?

— Идет,— соглашается Бориска.

— Ну-ка, танкист, не разучился топор в руках держать? — хитро смотрит на меня отец.

— А вот сейчас попробуем.— Я сбрасываю гимнастерку.— Где он, твой инструмент?

Удобно, по ладони, приходится обкатанная работой и временем рукоять топора. Эх и помашу я им теперь, остро отточенным, в свое удовольствие.

— Дел хватит,— успокаивает отец.— Кровлю поставить — раз, двор сладить — тоже забота немалая.

— Давай, вали больше, пока в охотку.

— Ноне отдохни — положено солдату, а завтра как раз возьмемся.

Потом мы сидим, трое мужиков: отец, Митя и я, курим, толкуем о прошедшей войне, о хлебе насущном — трудно будет прокормиться, семья у нас вон какая стала, прикидываем, куда бы мне определиться на работу. А Юрка с Бориской ползают в канавах — протирают штаны в пыли, перебегают от дома к дому, завидев друг друга, открывают бешеный «огонь»:

— Бах-бах!..

— Тра-та-та!..

У одного через плечо полевая сумка надета, у другого — пилотка на голове. И самодельным пулеметом каждый вооружен. — Тра-та-та!

— Бах! Бах!

— Я тебя первый убил!

— А я давно гранатой тебя «подорвал»! — перекликаются братья, и восторг, упоение жизнью слышны в их голосах.

Падает солнце к закату. Тишина вокруг, только стук топоров нарушает ее да затеянная ребятами невзаправдашняя война...

 

«Я ведь не маленький…»

Месяц май принес много радостей. Во-первых, наконец-то мы обрели крышу над головой — окончательно переселились в избу. И хоть тесновато было: семья-то эвон какая, и Зоя ждет прибавления, но... в тесноте — не в обиде. Никто не жаловался, не скулил. Во-вторых, закончился учебный год у ребят: Боря перешел в следующий класс, Юра сдал первые в своей жизни экзамены и с гордостью объявил, что теперь он пятиклассник. В-третьих, я устроился на работу в районную контору связи, получил, по выражению отца, «твердое жалованье». А это, по тем нелегким временам, значило немало. Все взрослые в нашей семье, за исключением мамы — она вела домашнее хозяйство, были заняты на какой-нибудь работе. Отец, Зоя с Митей, я...

Для мальчишек, для Юры с Бориской, оставалось у меня теперь гораздо меньше времени. Вечерами, возвращаясь с работы, я редко заставал их дома. Весна избавила ребят от школьных забот, от уроков, и все свободное время пропадали они на реке. Приходили домой поздним вечером, ужинали с аппетитом и — засыпали как убитые.

Вместе проводили мы выходные дни.

1

Однако вскоре речка братьям приелась, прискучила, и, заметив это, я позвал их с собой на линию. Они с восторгом приняли мое предложение: как же, давно уже и одному и другому не терпелось испытать свою сноровку — вскарабкаться на телеграфный столб, нацепив «кошки» на ноги.

Так вот и идем: Юра тащит на плече монтажный пояс, Борьке достались «кошки». Дорога нам предстоит неблизкая: на шестом километре от Гжатска случился обрыв телефонной линии. Надо бы, конечно, до места аварии добираться на каком-нибудь транспорте, но с транспортом в районе небогато: все мы, связисты, передвигаемся пешком.

Длинноногие телеграфные столбы бегут нам навстречу по обочине дороги. С утра побрызгал дождь, и поля открываются нашему взгляду влажноватой и оттого особенно яркой зеленью всходов, и неумолчная песня жаворонка преследует нас от самого города.

Бориска вскоре отстает, плетется сзади.

— Давай-ка сюда «кошки»,— оборачиваюсь к нему.

Он смотрит на Юру, не соглашаясь, качает головой:

— Сам понесу. А далеко еще?

— Уже близко.

А Юра — тот спокойно идти не может. То вырвется вперед — догоняет пеструю бабочку, ловчится поймать ее, то ныряет в канаву и вскоре нагоняет меня, держа в руке букетик пестрых цветов. Вот остановился, нагнулся, сорвал что-то — прячет за спиной.

Борис поравнялся с ним.

— Закрой глаза, Борька, фокус покажу.

Младший недоверчиво смотрит на старшего, но на лице у Юры серьезность написана. Борька послушно закрыл глаза. Юра скомандовал:

— Раз-два-три! Скажи: а-а-а...

— А...

— Ф-фу!

Облачко пушинок летит в открытый Борискин рот с белоголового одуванчика. Борис, не в силах стерпеть обиду, замахнулся на брата «кошками», но тот ловко увернулся и убежал вперед.

Навстречу нам, тяжело попыхивая на взгорках, ползет обшарпанный грузовик. В кабине кроме шо-фера сидит солдат с карабином. Борта кузова расстегнуты, а на площадке, задрав вверх искореженный хвост, раскинув обрубленные крылья, стоит самолет.

— Смотрите, хлопцы, фрица на переплавку везут.

— «Мессершмитт»,— определил Юра.

Я усмехнулся:

— Знаток... А еще какие самолеты тебе известны?

— Все наши и все немецкие,— не сдается он.— У немцев такие были: «фокке-вульф», «хейнкель», «юнкерс». А у нас — «як»,  «лагг»,  «миг»,  «ил», еще   «тб» — это бомбардировщики, а «илы» — штурмовики. Я и конструкторов знаю: Лавочкин, Микоян, Ильюшин, Туполев...

— Еще «харрикейны» были, а ты забыл,— поддразниваю я.

Он задумался:

— Это, наверно, американский или английский. У нас таких нет, и у немцев тоже. Я узнаю.

— Как же нет, когда на них воевали?!

Он долго смотрит вслед проехавшей машине, потом грустно говорит:

— Ты все со мной, как с маленьким. А я ведь уже не маленький.

— Конечно. Тебе уж теперь и папины брюки, наверно, коротки,— грубовато шучу я.

Он снова молчит, долго молчит, а когда начинает говорить, и боль и обиду слышу я в его словах:

— Можешь смеяться, твое дело. Только, если б не война, я теперь не в пятый, а в седьмой перешел бы.

Мне становится стыдно.

— Ладно, Юрка, не один ты такой. Я знаю ребят, которые отвоевали и с орденами опять за парты сели. Да и с тобой учатся почти все твои ровесники, им бы тоже в седьмой ходить надо, а они, как и ты, в пятом... А «харрикейн», ты прав, английский истребитель.

Я хочу успокоить его, но Юру точно подменили: уже не рвется вперед, не бежит в канаву за цветами, не задирает Борьку — молча, нога в ногу, вышагивает рядом со мной. Молчит. А я в душе кляну себя за то, что как-то невзначай задел его самолюбие, дал нечаянный повод выплеснуть наружу то, что, по всей вероятности, носил он глубоко в себе, пряча от постороннего взгляда.

И что я мог сказать в свое оправдание? Разве то, что не по моей вине были украдены у него эти два года? Но только ли у него и только ли два?

А вот к тому, что Юрка уже далеко не маленький — к этому, видимо, надо привыкать.

...Я вскарабкался на столб, наращиваю провод. Горизонт убежал, отодвинулся от меня, и отсюда, с высоты, хорошо видны окрестные деревушки, синей каемкой проступает с одной стороны лес, с другой — ленточкой фольги вытянула свое тело в лугах река Гжать. Просторно, вольготно, и дышится легко.

Ребята внизу стащили с себя рубашки, загорают. Каждый по-своему. Боря вытянулся на траве, подставил солнцу спину. Руки у него тонкие, остро выпирают лопатки. Хлеб сорок седьмого года — с него не нагуляешь жиру.

Юра не может усидеть на месте, носится как заводной: всегда и везде умеет он найти себе занятие.

— Пойдем щавель рвать,— тормошит он брата.— Знаешь, какую поляну я нашел? Сила!

Бориска отмахивается.

— Уйди. Не видишь? Человек делом занят. Загораю.

— Эх ты, чучело! Загорать в движении надо, тогда хорошо будет. Вот нарву щавелю, мама щей наварит, а ты ни ложки не получишь. Облизывайся тогда.

Он убегает на поляну рвать щавель.

— Валь,— кричит мне Борис,— а правда, если со столба в небо смотреть, то звезды увидишь?

— Ночью?

— Нет, сейчас.

Я задираю голову, смотрю в небо. Легкие пушистые облака чуть приметно скользят надо мной, а выше — голубая-голубая бездна, и нет никаких звезд.

Юра присаживается рядом с Борисом.

— Это не со столба — это если днем в глубокий колодец смотреть, тогда звезды на дне увидишь. Я читал об этом. Вот когда в Клушино поедем — посмотрим в нашем колодце.

Он грустит по Клушину и часто вспоминает село.

Потом мы сидим на траве, закусываем. Обед у нас нехитрый: по три вареные, с голубиное яйцо, картофелины на брата, по тонкому ломтю хлеба, присыпанного солью. Обед нехитрый, а аппетит — на свежем воздухе, после дороги разыгрался волчий. И Юра вытряхивает щавель из рубашки, у нее завязаны рукава и ворот, получилось что-то вроде мешка,— и щедро потчует нас:

— Ешьте. А домой я еще наберу.

— Я так и знал,— жмурится от удовольствия Борис.

...После этого первого их «выхода на линию» ребята еще не раз и не два увязывались за мной.

2

Ранней весной в саду,— сад был молоденький, яблони-первогодки нехотя покрывались листвой, и это очень беспокоило отца,— Юра поставил на шестах три скворечника. Все три он сам и сколотил — очень красивые и удобные для птиц получились домики.

Скворцы, прилетев с юга, по достоинству оценили Юркино гостеприимство: их жилища не пустовали. Прошло какое-то время — в скворечниках запищали птенцы.

По утрам Юра спозаранку бежал на крыльцо слушать скворушек. Неодетый, не успев умыться и позавтракать, он мог стоять и час и два, пока неугомонные скворцы распевали на все голоса.

Однажды меня разбудили громкие крики брата, которые вскоре сменил невообразимый грохот. Я вскочил с постели, опрометью вылетел на двор...

Было отчего заорать. Разбойная наша кошка вскарабкалась по шесту к самому скворечнику и запустила в отверстие когтистую лапу. Юра бесновался на крыльце: кричал на кошку, размахивал руками, потом схватил в сенцах пустое ведро и заколотил по нему палкой. К этому шуму и грохоту присоединил свой голос Тобик — дворовый пес, которого Юра выходил со щенячьего возраста. А серой разбойнице хоть бы что — хладнокровно выковырнула птенца лапкой и сбросила его на землю.

Юра бросился к скворчику, но выронил ведро из рук, споткнулся о него, упал. А нахальная кошка с дьявольским проворством соскользнула с шеста, схватила птенца в зубы и была такова.

Братишка едва не расплакался.

— Подумаешь, съела кошка скворчика. Ей тоже небось жрать надо,— желая подразнить брата, философски заметил во время завтрака Борис.

— По шее хочешь? Так дам,— угрюмо пообещал Юра, и Борька притих, уткнулся в миску. А я, грешным делом, в ту минуту подумал, что, видимо, применяет иногда старший по отношению к младшему эту воспитательную методу: воздействие силой. Или потому притих Борис, что знал: слово держать Юра умеет, а момент для шуток не такой уж и подходящий...

Расстроился Юрка на весь день. В кошку, когда она, виновато мурлыкая, прибрела в избу, запустил старым валенком, и та ошарашенно исчезла за дверью. На линию со мной тоже отказался идти.

— Буду птенцов караулить.

Когда я уходил на работу, он нагнал меня на крыльце, попросил принести моток проволоки.

— Принесу,— пообещал я, чтобы хоть как-то утешить его.

Проволоку вечером я принес. Юра тут же, прихватив молоток и клещи, выскочил из избы.

Оказывается, хитрую он придумал штуку. Натянул от шеста к шесту проволоку, пропустил ее в медное колечко, а к этому колечку привязал на цепи Тобика.

— Теперь ни одна кошка и носа не посмеет сунуть.

И точно: и у нашей серой разбойницы, и у соседских кошек Тобик навсегда отбил охоту лазить по скворечникам. Был даже такой случай: сидим в избе, ужинаем, а собака вдруг как зальется лаем. Юра опрометью из-за стола. Вернулся минут через десять, довольный, улыбается. И рассказывает: птенчик вывалился из скворечника, прямо под нос Тобику упал. Он и позвал Юру.

— А где сейчас птенчик? — полюбопытствовал Борис.

— В скворечнике, где ж ему быть,— ответил Юра, усаживаясь за стол.

Это качество — защищать слабых — было заметно в нем с самых малых лет.

3

Забота об огороде тоже лежала на плечах братьев. Мы, взрослые, по весне только унавоживали и вскапывали грядки, засевали их, а все остальное: уход за овощами, прополку, поливку — делали Юра и Борис.

Случалось такое: заиграются они на улице, а ты возьмешь лейку и пройдешься по грядкам с огурцами и помидорами, с капустой и луком. Батюшки, что тут начнется! «Зачем ты это сделал? — кричат.— Мы и сами помним, что это наша работа, и вовсе не просили тебя».

В конце концов Юра взял за обыкновение припрятывать лейку, да так искусно, что даже отец — а уж он-то знал свой двор до последнего уголка — не мог найти ее. Маме, конечно, Юркины тайники были известны, от мамы он ничего не скрывал, она умела хранить ребячьи секреты.

Были у них, у Юры и Бори, и свои, «персональные», грядки: с горохом и бобами, с фасолью и красным маком. К этим мы, взрослые, уже и прикасаться не смели. Причем если горох и бобы выращивались как лакомства, то фасоль и мак — просто для красоты. Бывало, натыкает Юра палочек в грядку, и стебли фасоли взбираются по ним вверх, обвиваются вокруг них, а то — еще занятнее — и вокруг ствола яблони обовьются. В середине лета — на ветвях уже плоды висят — вспыхнет вдруг яблоня небольшими красными огоньками. Со стороны посмотреть — ни за что не догадаешься, что это фасоль на ветвях в цвете раскрылась.

— Смотри, красота какая,— тянет Юра за руку, на огород ведет,— словно фонарики на новогодней елке.

Маме не приходилось лишний раз напоминать ребятам: прополите огород. Более того, посмотрит, бывало, она — с утра мальчишки ползают на коленях, штаны протирают — и пожалеет:

— Юра, Боря, хватит на сегодня. Идите погуляйте или на речку сбегайте, окунитесь.

— Погоди, мам,— откликается Юра,— как докончим все, тогда и пойдем. Вечером вода в речке теплее.

Надо сказать, что огород был не просто работой — был и увлекательной игрой. В этой игре всякий сорняк — враг, «фашист» или «белогвардеец», которому надо срубить голову. И вот два «полководца»: Чапаев — непременно Юрка, и Буденный— это уже Борискина роль... Два «полководца» обрушивают на полчища «врага» свои армии. Или два «летчика» — Чкалов и Кожедуб — расстреливают в воображаемом небе фашистские самолеты. Не беда, что Чкалов не дожил до последней войны, не принимал в ней участия. В мальчишеской фантазии, а фантазия из Юры била через край, Чкалов не мог умереть, и из каждой жестокой схватки обязан был выходить непременно победителем... Бесхитростный труд оборачивался красивой, сочиняемой на ходу сказкой, и сказка увлекала ребят.

...Может быть, она, увлекательная игра в сказку, и помогла мальчишкам пережить трудное и очень голодное лето сорок седьмого года.

 

Не повезло!

Больничная палата богата свободным временем для размышлений о всякого рода материях. Вот и я лежу сейчас, прислушиваюсь к режущей, непроходящей боли в ноге — ни на мгновение не дает она забыть о себе — и размышляю понемногу. О разном...

Койка моя у самого окна стоит, створки его распахнуты широко, легкий ветерок чуть трогает их, и солнечные зайчики бегают взапуски по белым стенам  палаты, по простыне, которой я укрыт, щекочут веки. На тумбочке, салфеткой прикрытой, лежат под газетным листком вареные в мешочек яйца и кусок белого хлеба. Только что навестила меня мама — принесла гостинчик.

— Обезножел-то ты, Валюшка, некстати как. Выздоравливай поскорей, не залеживайся.

Рад бы!

— Да ты ешь, ешь яички-то. Питание при любой хвори — самое главное.

Съел бы я их, да кусок в горло не идет.

Под окнами сердитая наседка созывает цыплят. Где-то поблизости ребятишки затеяли игру в войну: стреляют друг в друга щедрыми очередями, не жалея патронов, взрывают — одну за другой — условные гранаты.

Никогда не приестся мальчишкам эта игра.

— Манька,— влетает в палату надтреснутый бабий голос,— Манька, паралик тя расшиби, сходи за козой-то! За козой, говорю, сбегай...

Странное дело, до тех пор, пока человек абсолютно здоров, пока носят его ноги по земле, не задумывается он о болезнях, равнодушно проходит мимо больничных стен, за которыми надежно укрываются от людского взгляда горе, хворь, страдания.

Теперь вот и мне с избытком хватает этой хвори.

И как же глупо все получилось...

В субботу утром вспомнили мальчишки, что завтра у меня выходной день.

— Пойдем за грибами,— подступились они.

Я отмахнулся.

— Да ну вас! В прошлый раз ничего не набрали и опять пустыми придем. Люди засмеют.

По правде сказать, оно бы и неплохо — сладить прогулку в лес, набрать по корзине грибов или просто побродить по ельнику и березнику, незамутненным воздухом подышать. Оно бы и неплохо, но я еще накануне условился с дружками, что в воскресенье пойдем в соседнюю деревню Горлово. Были у хлопцев там знакомые девчата, и намечалось некое мероприятие: что-то вроде посиделок с небольшой выпивкой, танцы под гармошку.

Но братья мои, коли уж загорелись, на своем настоят: пойдем и пойдем — и все тут! Вот и дождь как раз выпал, так что грибы должны быть.

Мама попробовала вступиться за меня:

— Чего пристали к человеку, оглашенные? Ишь ты, в лес им загорелось. Там вон, люди говорят, до сих пор мины попадаются. Налетите еще...

— Мы что — в первый раз? — резонно возразил Юра. А Борис и еще масла в огонь подлил:

— Нам мины не страшны. С нами солдат пойдет.

Эта грубая лесть и сразила меня окончательно. Поломавшись малость, все же сдался я.

— Ладно, готовьте корзины. Так и быть, сходим.

«К девчатам,— подумал про себя, успею и вечером. В самый раз попаду». С тем и ушел на линию.

Показалось мне, или в самом деле то было? — что, когда забрался я на самую верхушку столба, чуть покачнулся он. Может, ветер шалый, а может, от высоты ощущение такое...

«Подгниваешь, старина, пора на покой»,— по-свойски похлопал я столб по макушке. Мимолетно промчалась в голове мысль, что задерживаться на верху рискованно, что вот обрублю провода и тотчас соскользну вниз.

Проворно достал из кармана щипцы-кусачки, отрезал от чашечек — один за другим — все провода и, не мешкая, пошел на спуск.

Вот тут-то столб и рухнул. Я только слабый треск услыхал — попытался спрыгнуть на четвереньки, спружинить. И не успел.

Земля была высушена солнцем до предела, плотно утрамбована. Упал я боком, неловко, и столб ударил меня по ногам.

Потом я потерял сознание...

Теперь-то вот, в больнице, ясно мне, что забираться на этот столб не следовало, что основание его сгнило давным-давно и что держался он, как на тросах, на проводах. До тех пор держался, пока их не обрубили.

Теперь-то мне это ясно. Не случайно, видать, всплывает в памяти старая поговорка о том, что каждый из нас задним умом бывает крепок.

В самом деле: разве трудно было, пока «кошки» не были еще на ноги надеты, пока сам на земле стоял, проверить этот столб на крепость?

А солнце в тот день палило нещадно. Уже здесь, в больнице, мне рассказали, что очень долго провалялся я в беспамятстве под жуткими лучами этого солнца, что первую необходимую помощь оказали мне слишком поздно. И вот результат: началась газовая гангрена.

— Будем ампутировать ногу,— сказала мне женщина-хирург тоном, исключающим всякие возражения.

Обидно, черт побери! Два с лишним года войны провел я в башне «тридцатьчетверки». Снаряды и пули миловали меня. Как-то раз наш танк наехал на минное поле. Что скрывать? Душа в пятках была. Но и там обошлось, пронесло.

А здесь на вот тебе!

Испортил я ребятам поход за грибами, а дружкам — веселую прогулку в Горлово, к девчатам.

В окне торчит стриженная наголо белобрысая голова.

— Привет, Валь!

Свидание с больными дозволяется родственникам не каждый день. Юра нашел лазейку.

Убедился, что в палате никого, кроме меня, нет, перебросил через подоконник босые ноги, присел на краешек койки. Сидит осторожно, не дыша почти: случайным движением боится причинить мне боль.

— Как дела? — спрашивает он по-взрослому.

Я усмехаюсь невесело:

— Хуже некуда. Резать ногу будут.

Он вздыхает — печально, глубоко.

— Знаешь, Валька, это ведь не так уж и страшно. С одной ногой сколько хочешь живут. Конечно, по столбам теперь лазить ты не будешь, но что-нибудь другое делать научишься.

Я молчу — боюсь сорваться, вспылить? А что и скажешь? Те же самые утешительные слова слышу я каждый день от Толстиковой, той самой женщины-хирурга, которая собирается оставить меня без ноги. От этих вот слов, пропитанных сладкой ложью, становится мне так жаль себя, так невыразимо жаль... Что ж вы толкуете, дорогие мои люди, ведь мне еще и двадцати двух нет...

— Я вот книжку одну прочитал. Мировая книжка! Знаешь, про летчика. Он без обеих ног остался, а все равно воевал, летал на истребителе. И Золотую Звезду Героя получил. Вот! Маресьев его фамилия.

— Врут это, Юрка, или ты заливаешь. Не мог летчик на истребителе без обеих ног летать. Я-то повоевал, кое-что видел...

— А вот и не врут, а вот и правда. Я тебе эту книжку принес.

Он достает из-за пазухи затрепанный, перебывавший, думать надо, в десятках рук номер «Роман-газеты».

— Вот, почитай. Сам увидишь, что все будет правда.

— Ты, Юрка, лучше у бати махры попроси. Принеси мне стаканчик. Муторно без махры.

Он уходит так же, как и вошел,— через окно. Книга лежит на тумбочке, и, по правде сказать, читать ее мне вовсе не хочется.

— Так как же, Валентин Алексеевич?

— Ногу резать не дам.

— Но, подумайте, неприятности могут быть и еще больше.

Хирург начинает горячо убеждать меня в чем-то, пересыпает свою речь мудреными, непонятными словами. Голос мягкий, обволакивающий — в голосе можно утонуть. И хотя я понимаю с пятого на десятое, но чувствую, что могу уступить, сдаться, и, чтобы не случилось этого, повторяю как заведенный :

— Все равно не согласен... Не дам.

Хирург, симпатичная и очень настойчивая женщина, грустно качает головой. Мне ясно: дело мое совершенно плевое, и все же твержу, твержу почти в забытьи:

— Не дам, не согласен. Лучше умру...

— Ладно, посмотрим.

Хирург уходит.

Потом меня везут в операционную палату.

...Усыпляли, кололи, пилили что-то. И раз и два. Очнулся я на столе: потолок надо мной белый, и ни на бок, ни на спину повернуться не могу: какой- то груз прицепили к ноге. Но — слава богу! — цела она, то есть не отпилили.

С этим грузом, на вытяжке, пролежал я пять месяцев. Плюс месяц без груза. Полгода, в общем-то.

Шел домой на костылях, а на улице уже зима была. То выбоина, то льдышка подвернутся под ноги — попробуй-ка перепрыгни через них.

Трудно привыкать к ходьбе на костылях.

«Ничего,— думал про себя,— ничего. Все хорошо, скоро я их выброшу».

Дома встретили меня радостно. За обедом накормили грибным супом — видимо, из тех самых грибов суп, за которыми я так и не смог сходить вместе с братьями.

— Где же теперь работать собираешься? — вроде бы невзначай полюбопытствовал отец.

— Надумал шоферить. Мотор знаю, машину с войны водить могу. Осталось костыли выбросить да права получить. Но за этим дело не станет.

Юра внимательно посмотрел на меня:

— Трудно будет привыкать.

— А Маресьев? — улыбнулся я.— На-ка вот, забери книгу да снеси в библиотеку. Просрочил давно...

— А я там сказал, кому беру.

 

ГЛАВА 2

Юра — пятиклассник

 

В новой школе

Пятый класс начался для Юры в новой школе. Как-то раз — дело к вечеру было — он привязался ко мне:

— Пойдем, Валь, я тебе нашу школу покажу.

— Да куда же я на костылях? Не дойду ведь...

— Пойдем, я помогу. Хочешь, на плечо мое опираться будешь?

Уговорил-таки, и кое-как, помаленьку, доковыляли мы с ним до школы на улице Московской. Ничего особенного, простенький двухэтажный домик. Деревянный. В коридорах темновато. На одной из дверей табличка: «5А».

— Наш класс!

Юра отворил дверь, и я, погромыхивая костылями, прошел в не очень просторную и не очень уютную комнату.

Сразу бросилось в глаза: класс мало похож на класс в обычном смысле этого слова. Так, в Клушине, семь лет сидел я за партой, обыкновенной школьной партой, выкрашенной в привычный черный цвет, с откидной крышкой на петельках. Помнится, на внутренней стороне крышки я еще ножом вырезал свое имя... Здесь же стояли сколоченные на скорую руку из грубых досок неуклюжие столы. Стояли они в два ряда, не то по четыре, не то по пять в каждом.

— Садись, Валь,— показал мне братишка на учительский стул и, когда я устроился, поудобнее вытянув больную ногу, объяснил, что за каждым столом сидят они по пять-шесть человек и что, когда вызывают к доске кого-нибудь из тех, чье место в серединочке, он, чтобы не тревожить товарищей, просто-напросто «подныривает» под стол.

— Здорово, Валь, а?

— Здорово-то оно здорово. Только за партой как-то удобней.

— Зато так веселей. И теплей. И списать, когда нужно, очень даже удобно.

Наверно, особенно прав был он вот в этом: так теплей. В классе стоял лютый холод. Разгоряченный трудной ходьбой на костылях, я не сразу почувствовал его. А посидев малость, разглядел иней в углах стен, почуял, как бьет по ногам сквозняковый ветер, как пощипывает пальцы на руках.

Сколько же силенок надо иметь вам, ребятки, чтобы при такой вот холодине выдерживать в классе пять-шесть уроков.

— А мы и не раздеваемся вовсе, и даже шапки не снимаем, когда очень холодно,— точно угадав ход моих мыслей, сказал Юра.

...Пятый класс по тем временам — приметная ступенька в жизни каждого ученика и не всегда легко преодолимая. Из начальной школы, из рук одного учителя, из мира привычных представлений о четырех действиях арифметики о законах правописания ребята попадают вдруг под опеку нескольких преподавателей, на уроки, где учат их предметам новым, быть может, более занятным, но и более сложным. И, что еще важно, начальная школа с ее четырьмя классами остается чертой, отделяющей, на мой взгляд, детство от отрочества. Именно с пятого класса начинается у школьника то активное повзросление, когда по-новому смотришь на мир, по-иному воспринимаешь его. Недаром подростки в этом возрасте доставляют столько хлопот и родителям и педагогам.

Я знаю, что учеба в пятом и шестом классах гжатской школы очень многое дала Юрию. Они, эти классы, пришлись на конец сорок седьмого — середину сорок девятого года. Последних, проведенных Юрой дома, в семье.

Попытаюсь и рассказать о них как можно подробнее, не упуская и малейших запомнившихся мне деталей.

 

Сатин на галстук

Пятиклассников принимали в пионерскую организацию.

Юра пришел домой радостно возбужденный.

— Завтра,— объявил он,— линейка у нас в школе. Галстуки нам будут повязывать. Пойдем, Валь, галстук покупать.

— Пойдем,— согласился я.

Все промтоварные магазины обошли мы в тот день, все ларьки. Не везло нам отчаянно. Не то что галстука — даже красного ситчика, из которого можно было бы галстук скроить, не удалось нам найти. Оно и понятно, время было такое — трудное, послевоенное время.

— Все, Юрка, больше идти некуда,— сказал я, когда с унылым скрипом закрылась за нами дверь последнего на нашем пути магазина.

Он стоял передо мной в пальто нараспашку, в шапке-ушанке, одно ухо которой было задрано вверх, а другое прикрывало левую щеку. С тусклого неба падали какие-то хлипкие, беспомощные снежинки, и вся Юркина фигура тоже выражала и беспомощность, и растерянность, и отчаяние.

— Так-то вот, братишка. Невеселые дела. Больше идти некуда,— повторил я.

Юра ковырнул снег носком валенка, уныло спросил:

— А как же быть?

— Может...— попытался я утешить его,— может быть, вам в школе галстуки выдадут? Вы соберете деньги, кто-нибудь съездит в Смоленск. Там-то уж наверняка есть.

— Нам, Валь, сказали, чтобы каждый с собой принес. У всех есть, а у меня нет.

— Раньше надо было думать...

Мама, когда мы рассказали ей о нашем невезении, расстроилась не меньше Юры.

— Вот ведь неувязка! — повторила она грустно.— Что же нам теперь делать-то?

Отец тоже был озадачен, но он смотрел на все житейские явления оптимистичнее.

— Не беда, Юрка. Недельку без галстука походишь, а там я соберусь в Смоленск... Важно, чтобы в душе пионером себя чувствовал.

— Но ведь их повязывать нам завтра должны,— в отчаянии выкрикнул Юра, не убежденный доводами отца.— Как же я один без галстука останусь?

— Не дело говоришь, Лень,— вмешалась и мама.— Яичко к празднику дорого. А ты, Юрушка, ложись-ка спать.  Утро вечера мудренее, что-нибудь да придумаем.

Не только в Юриной — ив моей душе после этих слов затеплилась какая-то надежда. Мы привыкли к тому, что зря мама ничего не обещает.

Когда ребята угомонились, заснули, мама поставила на стол швейную машинку. Отец заворчал:

— Ты чего это на ночь глядя? День мал?

— Мал, Лень. И сутки коротки.

Вздохнув, открыла мама свой старенький сундук, переживший революцию и две войны, ее девичество и ее молодость, долго копалась в нем, а потом извлекла с самого дна какой-то сверток. Содрала с него пожелтевшую от времени газету, развернула — огненным кумачом загорелась в ее руках рубаха-косоворотка.

— Ты чего, спятила? — испуганно спросил отец.— Чего-то ты вдруг, Нюш?

— Надо, Алексей Иванович. На дело ведь. Куда ножницы-то запропастились?

Давным-давно, до войны еще, в Юрином возрасте, а может, и того меньше, видел я эту рубаху. Только раз и видел. И знал о ней, что она — единственная память о нашем деде, мамином отце. Память о путиловском рабочем Тимофее Матвееве.

Я никогда не видел деда, родился через несколько лет после его смерти, но биографию его знал, кажется, назубок. Впрочем, не я один знал — длинными зимними вечерами частенько рассказывала нам мама о своем отце.

Десятилетним парнишкой попал Тимошка Матвеев из смоленской деревни в Петербург. Хлопец был смышленый и бойкий и за несколько лет испробовал самые различные работы: служил «мальчиком» на побегушках, разносчиком товаров, подсобным рабочим в какой-то гвоздильной мастерской. В 1892 году, уже пообтершийся в столице, повзрослевший, Тимофей Матвеев определился на Путиловский завод. Со временем стал металлистом, причем очень высокой квалификации.

Семья у деда Тимофея была не маленькая: сыновья, дочери, все один одного меньше. Мастер­ство его и рабочее умение приносили, в общем-то, заработки не ахти какие: жили скудно, перебива­лись с хлеба на квас.

Может, от этой жизни впроголодь, а может, оттого, что, научившись грамоте, стал понимать Тимофей Матвеевич Матвеев, как несправедливо устроен мир,— от этого, может, и стал он близок к «бунтовщикам», к революционерам. Участвовал в событиях пятого года, попал под пули в день 9 января во время шествия к царю.

— Ой как он плакал, когда прибежал домой с той проклятой демонстрации, какими страшными словами попа Гапона бранил! — рассказывала нам мама.— Крови-то рабочей сколько в тот день пролилось — подумать невмоготу. За нашим домом ручей сточный протекал, от бань от общественных, так даже в нем вода красным цветом занялась.

И плакал Тимофей Матвеевич по рабочим, без вины погибшим, по товарищам своим. А еще — от яростной обиды на то, что так легкомысленно поверили они, и он в том числе, продажному попу Гапону, пошли у царя правды и заступничества искать...

Мама об этой истории в подробностях от Марии Тимофеевны слышала, от старшей своей сестры.

Кто-то из хозяйских держиморд по наущению охранки «помог» деду во время работы получить тяжелое увечье: Тимофей Матвеевич проходил по цеху, когда сверху сбросили на него раскаленную болванку.

По стопам отца пошел и старший мамин брат, Сергей Тимофеевич. Тоже питерский рабочий, он уже в семнадцать лет получает «волчий билет» за участие в забастовках, на квартире Матвеевых часто устраиваются обыски — жандармы ищут запретную литературу. После революции Сергей Тимофеевич, большевик, комиссар одной из частей Красной Армии, сражается на различных фронтах, принимает участие в подавлении кулацкого мятежа в Гжатском уезде.

В двадцать втором году его, полного сил, энергии, сразил сыпной тиф.

...Все это вспоминалось мне в те минуты, когда я увидел косоворотку деда в маминых руках. И еще вспомнилось — тоже мама рассказывала, что дед надевал рубаху эту только по большим праздникам — в дни тайных рабочих маевок.

— Зря ты это,— тихо сказал отец.

— Надо,— повторила мама, берясь за ножницы.

Вскоре на стул поверх аккуратно сложенной Юриной белой рубахи лег кумачовый галстук.

— Ура! Спасибо, мамочка! — бросился Юра утром целовать маму.

Юра не догадывался, какой ценой достался ему этот галстук, не подозревал, что матери пришлось пожертвовать кумачовой рубахой — единственной памятью о деде Тимофее.

Мы и не собирались говорить ему об этом. Зачем?

А сказать все-таки пришлось. И случилось это, наверно, через неделю после того, как его приняли в пионеры. Вот при каких обстоятельствах случилось.

Юра прибежал из школы, швырнул сумку на скамью, закричал с порога:

— Знаешь, Валя, нам новые галстуки выдали, настоящие! Поменяли на старые.

Дома, к счастью, был я один.

— Смотри,— расстегнул он пуговицы пальто.— Шелковый!

— Ты что наделал?

Наверное, он что-то прочитал на моем лице или по голосу понял, потому что притих, спросил негромко:

— А что?

— Твой же галстук мама знаешь из чего сшила? Из красной рубахи деда Тимофея.

Я хотел рассказать ему, как это было, и не успел: Юра повернулся на пороге, выскочил на улицу.

Вернулся он скоро, вернулся в своем — сатиновом галстуке.

 

Труба дело!

Эту трубу Юра принес из школы.

Была она старенькой, неприглядной: на одном боку вмятина, на другом — заплата, мундштук облез до невозможности.

Пока брат снимал с себя пальто и переодевался — менял черные, аккуратно выглаженные брюки на старенькие, коротковатые уже, и белую парадную рубаху на полосатую домашнюю, я повертел трубу в руках и даже обнаружил на ее медном поле выцарапанную чем-то острым надпись: «Леня любит Симу. 1937».

Вон ведь какая старушка! И Леня, наверно, уже давно разлюбил Симу, и Сима, думать надо, уже не та — на десять лет старше стала. А поколения мальчишек из года в год мусолят эту трубу в губах.

— Буду играть в школьном духовом оркестре,— сообщил Юра, покончив с переодеванием.— А сейчас послушай, соло исполнять буду.

Я опасливо покосился на зыбку, в которой безмятежно  посапывал Зоин первенец — наша с Юркой племянница, нареченная Тамарой, Томой.

— Да ты не бойся,— успокоил брат.— Я тихонько.

Взял трубу из моих рук, набрал в легкие воздуху и...

Трудно передать, что за дикие это звуки были.

Маленькая Тамара мгновенно проснулась в зыбке и завопила изо всех силенок. Я закрыл уши. С огорода приковылял отец, остановился на пороге, смотрит. А Юра надул щеки, побагровел от натуги весь и дует, дует... и вроде бы не слышит сам себя.

— Ну, труба дело! — угрюмо сострил отец.— Ай да музыкант, аи да композитор Чайковский!

Юра оторвался от инструмента, переводя дыхание, невинно посмотрел на отца:

— Хорошо получается, а?

— Куда лучше! Вишь вон, девка надрывается. Просит, значит, чтобы еще сыграл, очень ей по нраву пришлось.

— Я могу.

Он снова поднял трубу вверх. Отец подморгнул мне:

— Я глуховат, так мне уж способней с огорода послушать.

И ушел.

Я тут же решил раз и навсегда избавить брата от иллюзий относительно его музыкальных способностей.

— Юрка, зачем ты не за свое дело берешься? Тебе же при рождении медведь на ухо наступил.

Тут был маленький перебор: слух Юра имел, пел неплохо. Но мысль о кошмаре, которым угрожала спокойствию нашей семьи злосчастная труба, и толкнула меня на эту ложь. Как говорится, на ложь во спасение.

— Над тобой вся школа, весь город смеяться будет.

— Ты думаешь, не за свое дело? А если у нас трубача в оркестре нет, тогда как? Должен же кто-то играть.

— Но почему именно ты?

Он положил инструмент на скамью, раскачал зыбку — племянница понемногу утихла.

— Ладно, Валька, я тебе покажу, есть у меня способности или нет их.

Прихватив трубу, он ушел в сарай, туда, где были сложены дрова. Вскоре дикие, лохматые звуки понеслись над садом.

Несколько месяцев подряд — аккуратно, по вечерам, когда всем нам так хотелось отдохнуть после работы! — изводил нас Юра тренировками.

— Опять композитор упражняется, хоть из дому беги,— морщился отец, но теперь в его словах было больше добродушия, нежели насмешки. Упорство сына ему явно нравилось.

И однажды труба запела с необыкновенной чистотой, протяжно, печально и красиво.

— Смотри-ка, что выделывает, щучий сын! И впрямь Чайковский,— изумился отец.— Ну, теперь труба дело!

Столько торжества послышалось в его голосе, что можно было подумать: не сын, а сам он овладел сложным искусством трубача.

В канун октябрьских праздников Юра положил на стол несколько белых картонных квадратиков.

— Вот. На всех принес. Обязательно приходите.

Я взял один квадратик. От руки фиолетовыми чернилами крупным детским почерком было выведено:

«Дорогой товарищ!

Коллектив школьной художественной самодеятельности приглашает Вас на праздничный концерт...»

Дальше были проставлены дата и часы, а вес это венчалось солидной подписью: «Совет пионерской дружины».

— Ты-то будешь выступать? — заинтересованно спросил Юру отец.

— А как же!

— Тогда готовь, мать, выходное платье. Посмотрим, что за артист в нашем доме растет. Как знать, может, со временем лауреатом станет.

Нужно было видеть, как собирался на этот вечер отец: выскоблил щеки самым тщательным образом, вырядился в чистую рубаху и даже, украдкой от нас, обрызгал себя духами — позаимствовал у Зои. И все поторапливал маму: что ж ты, мол, копаешься, Юра не увидит нас — расстроится, сорвет выступление.

Вот и школа. Зал гудит как взбудораженный улей: пионеры все в белых рубашках и кофточках, с галстуками на груди, ошалело носятся из угла в угол, радостными криками встречают родителей, стараются посадить поудобнее, и чтобы сцена получше видна была. Нам места аж в первом ряду достались.

Наконец угомонились все, вышел на сцену ведущий, тоже школьник, и объявил, что праздничный вечер чтением стихов открывает ученик пятого «А» класса Юра Гагарин.

— Смотри, мать, смотри! — толкнул отец маму.

Я искоса взглянул на него: легкий румянец проступил на его щеках и даже — вот дела какие! — в ладоши хлопает отец. Горд за сына, значит.

Юра очень уверенно прочитал стихотворение, ему аплодировали, и он выходил, раскланивался, и видно было, что общее внимание льстит ему.

Программа у ребят и в самом деле была приличная, выступали они с жаром, от души выступали. И ведущий старался вовсю. Чтобы поощрить товарищей, что ли, или уступая мальчишескому тщеславию, но перед каждым номером, даже групповым, он обязательно поименовывал всех участников.

Тут-то и началось.

— Танец «Лявониха»! Исполняют...— И, в числе прочих, слышим: — Ученик пятого «А» класса Юра Гагарин.

Чуть позже:

— Выступает школьный духовой оркестр!

Снова, среди других, называют нашего Юрку. Трубач! — из песни не выкинешь.

Смотрю, отец заерзал на скамье, и уже не легкий румянец — красные пятна по щекам пошли. Ясное дело, ничего похожего на гордость за сына в душе его не осталось.

— Песня «Это было в Краснодоне, в грозном зареве войны...»

Хор не велик, а он, злодей, опять же там, в хоре.

А когда тот же ведущий, торжественно и громко выговаривая слова, объявил, что пятиклассник Юра Гагарин художественно прочтет из романа «Молодая гвардия» отрывок «Руки моей матери», отец поднялся со скамьи и, сутулясь, больше обычного приволакивая больную ногу, пошел на выход.

Юра в этот момент как раз появился на сцене.

«Эх, батя, поспешил — сорвал номер!» — екнуло у меня сердце.

Проводив отца растерянным взглядом, Юра шагнул к рампе и дрожащим от волнения голосом начал читать отрывок. Постепенно он справился с волнением, голос его окреп, и, поскольку в зале сидело много матерей, достались Юрке в награду такие аплодисменты, что, будь при сем отец, простил бы он сыну все вольные и невольные прегрешения.

Но отца в зале не было.

Тут как раз объявили перерыв. Мы с мамой вышли в коридор. Батя стоял там, подперев спиной подоконник, и угрюмо ломал в руках самокрутку. Видно было, что мучительно хочется ему закурить, но сделать это в школе он не решался.

Вихрем — лишь концы галстука в разные стороны — налетел Юра.

— Ну как? Понравилось?

Мы не сразу нашлись, что ответить.

— Чего же молчите? — заволновался брат.

— Хорошо, Юрушка. Сам небось видел, как народ-то радовался,— поспешила успокоить его мама.

Отец швырнул изломанную, ни на что не годную самокрутку в ведро, которое стояло под бачком с водой, надвинул фуражку на глаза.

— Плохо. Скверно. Лучше бы, мать, мы с тобой дома остались, чем так-то...

Юра искренне удивился, не поверил:

— Да что плохо-то? Вон сколько хлопали нам. И меня еще на бис вызывали.

— Вот именно, только тебя и вызывали. Ты мне вот что объясни: у вас других способных ребят нет, что ли? Все Гагарин да Гагарин! И швец, и жнец, и на дуде игрец... Зачем выпячивать-то так себя? Провалиться со стыда можно.

Юра смешался, тихо отошел в сторону.

— Вот и обидел парня. Испортил праздник,— посочувствовала Юре мама.

— Как это обидел? Сам он себя обидел. За дешевой славой погнался. А цена ей — выеденное яйцо.

Досматривать концерт отец не остался — ушел домой.

Что ж скрывать, была в тот вечер в его словах правда. Всю жизнь они с матерью учили детей скромности, и легкий успех Юры на концерте конечно же обескуражил отца.

К счастью, и для Юры этот урок не прошел даром. Нет, он не отказался от выступлений в художественной самодеятельности, но на сцене после этого вечера вел себя сдержанней и не рвался участвовать в тех номерах, которые кто-то мог исполнить лучше, чем он.

* * *

До последних дней своих буду помнить я, с каким изумительным великолепием читал со сцены Юра отрывок «Руки моей матери» из романа А. Фадеева «Молодая гвардия». По-моему, это был любимый Юрин номер, и, когда он выступал с ним, в зале не оставалось равнодушных.

Авторы книги «Первый космонавт» журналисты «Правды» С. Борзенко и Н. Денисов приводят строки из письма Юрия Алексеевича матери. Вот они: «Мама, я люблю тебя, люблю твои руки — большие и ласковые, люблю морщинки у твоих глаз и седину в твоих волосах... Никогда не беспокойся обо мне!»

Каждый, кто читал «Молодую гвардию», может убедиться, как близко соприкасаются эти строки из письма космонавта с размышлениями героя-краснодонца Олега Кошевого...

 

Операция «Баян»

Юра был большой выдумщик и фантазер — и в игре, и в работе. Неугомонный, беспокойный, очень подвижный, он, кажется, никогда не знал усталости. И на любое дело у него всегда находились и время и желание.

Однажды школьников пригласили в правление колхоза.

— Два года засуха и неурожай сводили на нет все наши усилия. Вы, ребята, небось сами без хлеба за это время насиделись. Вот мы и просим: помогите.

Председатель поднялся за столом, и ребята, загремев стульями, тоже повскакивали с мест. В прокуренную комнату правления колхоза набилось их, учеников, десятка полтора.

— Так как же, ребята, договорились?

— Договорились.

— Сделаем,— наперебой заговорили школьники.

— Только вы, товарищ председатель, без обману чтобы...

— Вот и хорошо. Я надеюсь на вас. А что обещал — обещал крепко. У фронтовиков слово — олово.

Председатель вышел из-за стола и, обходя учеников, каждому, как взрослому, пожимал руку. Потом ребята шумной гурьбой высыпали на крыльцо.

Председатель смотрел на них из окна.

— Думаешь, будет толк? Не остынут? — вышагивая по комнате, поскрипывая протезом, с сомнением спросил бухгалтер — пожилой мужчина в выцветшей солдатской гимнастерке с двумя нашивками за ранения.

— Толк, говоришь? Думаю, будет. Симпатичные хлопчики.

А «симпатичные хлопчики» по дороге в школу возбужденно вспоминали недавний разговор в правлении.

— Он так и сказал: операция почти военной важности,— озорно сверкая глазами, говорил Женя Васильев.

— A y дяденьки у того, у бухгалтера,— видели? — два тяжелых ранения.

— Постойте, ребята, а как мы назовем нашу операцию?

Разные посыпались предложения.

— «Самоварное золото».

— Сам ты самоварное золото... Операция «Икс»!

— При чем здесь икс?

— А при том, что так интересней. И никто ничего не поймет.

— Погодите, я придумал.— Валя Петров поднял руку вверх, сжал пальцы в кулак, рубанул воздух.— Назовем так: операция «Баян». А ты, Гагра, что скажешь?

— Здорово! Кому не нужно, тот и так не поймет, что к чему. Принято, ребята?

— Я за!

— Согласен.

— Заметано!

Женя Васильев прикатил огромное железное колесо с толстыми прутьями спиц. Валя Петров, пыхтя и отдуваясь, приволок пару неподъемных слег.

— Помогите, ребята,— попросил Юра.

Втроем они вытащили из сарая длинный и прочный ящик, вынесли несколько досок.

— Годится?

— В самый раз.

Застучали молотки, запела, кромсая доски, ножовка. Полдня ребята усердно сколачивали тачку. Отец с интересом наблюдал за их работой, потом не выдержал, скинул телогрейку:

— Помогу.

Взял в руки топор.

— Тут одним колесом не обойдешься,— весело покрикивал он через минуту.— Тут ножки приладить надо, чтобы ставить ее можно было. Для опоры, значит.

К вечеру тачка была готова. Ребята обошли ее со всех сторон: неуклюжая колымага вызвала у них неподдельное восхищение. Оно и понятно: своими руками сбита-слажена.

— Как царская карета.

— Сказанул: «карета»... Броневик!

— Чего-то еще не хватает.

Юра нырнул в сарай и вернулся с банкой краски.

— Сейчас мы название напишем.

...Утром по Ленинградской улице трое мальчишек — пальто нараспашку, шапки сбиты на затылок — толкали перед собой внушительных размеров тачку. На бортах ящика,— пожалуй, следовало бы назвать его кузовом — крупно, голубой краской было написано: «БАЯН».

Встречные пешеходы замедляли шаг, озадаченно смотрели вслед ребятам.

Остановили мальчишки свой экипаж у первого по улице дома, с цифрой 1 на табличке, прибитой к углу.

— Отсюда начнем.

Хозяйке, отворившей дверь на их стук, ребята объяснили:

— У вас, наверное, зола есть или помет куриный? Мы для колхоза удобрения собираем.

— Ради бога,— засуетилась обрадованная хозяйка.— Вот умные мальчики, вот правильно надумали. Другие озоруют, а эти делом занялись. Проходите, проходите, ребятки. Главное, колхозу-то какая польза будет!.. Лопаты у меня здесь, а тут я курочек держу.

Валя Петров, снимая рукавицы, озабоченно присвистнул:

— Тут на неделю работы.

— Хорошо. Чем больше — тем лучше,— с оптимизмом откликнулся Юра.— За тем и шли.

— Да я, Юрк, просто так...

В тот же самый час по другим улицам города громыхали другие колымаги, и ребята, по двое, по трое, стучали в двери домов.

— Мы удобрения для колхоза собираем...

Так началась операция «Баян», уже на другой день утратившая для жителей Гжатска всю свою таинственность. Со временем хозяйки привыкли с вечера оставлять полные ведра золы на улице, у крыльца, и даже сердились, если ребята почему-то вовремя не опоражнивали их.

Длилась эта пионерская операция с середины зимы до самой посевной.

* * *

Осенью — ребята учились уже в шестом классе — в школу нагрянула делегация из колхоза. Горнист протрубил сбор пионерской дружины, и вожатая предоставила слово колхозному председателю.

— Дорогие мальчики и девочки,— начал он.— Могу отрапортовать: урожай в этом году мы вырастили неплохой, можно даже сказать, очень хороший вырастили урожай. В каждом колосе, который созрел на наших полях, есть и капля вашего труда. Вы помните, конечно, что за хорошую работу мы обещали наградить вас музыкальным инструментом— баяном. Но...

Он остановился перевести дыхание. Ребята замерли. Неужто случилось что-то такое непредвиденное, и баян — мечта всей школьной самодеятельности — уплывает из рук? Вот тебе и слово-олово...

Председатель лукаво улыбнулся стоявшему рядом бухгалтеру:

— ...Но вот подсчитали мы предварительные доходы и решили единогласно на заседании правления увеличить премию. Очень уж вы правильные ребята. Кроме баяна доставили мы вам сюда дополнительную гитару и балалайку. Играйте на здоровье! И...

Дружное «ура» заглушило и последние слова в речи председателя, и торжественный туш, исполняемый школьным духовым оркестром.

Бухгалтер подвинул ведомость вожатой:

— Распишитесь в получении. Операция закончилась вашей победой.

 

Проиграл!..

Сделав уроки, Юра сложил в свою полевую сумку учебники и тетради, натянул старенький, вязанный мамой свитер и полез на печку.

— А где мои валенки? — прозвучало вскоре оттуда.

Вопрос буквально повис в воздухе: никто не знал, где его валенки.

Юра заволновался:

— Куда же они пропали? Я же их сушить на печку поставил.

Мы с мамой включились в поиски, заглянули под стол, под койки, вышли в сени, но валяные Юркины сапоги точно испарились.

— У нас же хоккей сегодня, с шестым классом сражаемся.

— Ну, не сходишь разок,— сказала мама.— Не велика беда.

— Да, не сходишь. Ребята придут, а капитана нет. Скажут, что струсил.

В эту критическую минуту с улицы прибежал Борис. Юра тигром бросился на него, но, увы, на Борькиных ногах были его собственные сапоги.

— А я знаю, где твои,— хитро улыбнулся Борька.— Только не скажу.

— Получишь!

Борька не выдержал:

— Папа их спрятал, только не знаю куда. Говорит, что на тебя обуви не напасешься, все коньками протираешь. Говорит, что тебе железные сапоги изобрести нужно.

Тик-так, тик-так,— выстукивали ходики на стене, неумолимо приближая час вечного и несмываемого позора капитана хоккеистов пятого «А» класса.

— Валя!..

Я с грустью посмотрел на свои новые, два дня назад купленные на рынке чесанки, вспомнил, сколько заплатить пришлось за них, представил, как крест-накрест перережут их белые верха туго затянутые веревки, и дипломатично, но решительно отказал:

— Они тебе велики, Юрка. Утонешь ты в них.

— Валя, голубчик, я тебе свой перочинный нож отдам?

Это была великая жертва с его стороны: новехонький нож со множеством лезвий, предмет зависти всех его товарищей в классе. Нет, принять эту жертву я не мог, но сердце мое дрогнуло:

— Ладно, надевай.

— Вот и не утонул, в самый раз почти.

...Часа через два Юра вернулся домой в самом мрачном настроении. Молча сел ужинать.

— Продули?

— Из-за меня. А все вот они виноваты.

Юра с недовольным видом показал на мои чесанки. Они стояли у печки, надломленные в голенищах, истерзанные веревками.

— Конечно, виноваты. Им и досталось поделом. Так, что ли?

— А то не так! Вылетел я из них, а шайба мимо ворот...

И он уткнулся в тарелку, давая понять, что разговор окончен.

Пришел с работы отец.

Юра — спокойствие понемногу вернулось к нему — сидел за столом, читал книгу. Потом, как бы невзначай оторвавшись от нее, поинтересовался.

— Любопытно, в чем я завтра в школу пойду? Босиком, что ли...

Отца не так-то просто пронять.

— По мне, хоть босиком. Я не миллионер, чтобы за зиму по две пары валенок тебе покупать.

Нагнулся к подпечку — и как это мы не догадались туда заглянуть? — вытащил разбитые Юркины валенки.

— Вот в них, в дырявых, и пойдешь. Хотел подшить сегодня, да не успел. А коньки твои, запомни, я выброшу.

...Свет тревожил меня, мешал спать. Я посмотрел на ходики: второй час ночи. Все спят, и кто-то забыл погасить на кухне лампу.

Поднялся с койки, прошел на кухню. Сгорбясь, в майке и трусах сидел на табуретке Юра. На его коленях, прикрытых отцовским фартуком, лежал валенок. В одной руке он держал шило, в другой — иглу с продетой в нее дратвой. Раскроенное на куски, лежало на другом табурете голенище старого хромового сапога.

— Ты чего не ложишься?

— Да вот, мастерю. Завтра ведь отыгрываться надо. Ничего получается?

Один валенок был уже обшит. Я поднял его с полу, повертел в руках.

— В самом деле ничего. Как у заправского мастера.

— Хочешь, я и твои обошью?

А утром отец оценил его работу на пятерку с плюсом и, скрывая довольную улыбку, разрешил:

— Раз такое дело — катайся. Чего уж там...

* * *

В спортивных своих увлечениях Юра удержу не знал, играл азартно, самозабвенно. Занимался футболом, волейболом, плаванием. Да чем только не занимался!.. Уцелела и теперь широко известна такая, к примеру, фотография: Юра — тугой мяч под сгибом руки, невысокий в соседстве с рослыми ребятами — стоит во главе команды баскетболистов. Снимок, помеченный 1954 годом, относится к саратовскому периоду в жизни брата, к тому времени, когда учился он в индустриальном техникуме. Позднее, в Звездном, Юра «заразился» бадминтоном, и, думается, с его легкой руки бадминтон в последние годы стал очень популярен у нас. Объяснение этой популярности найти нетрудно: сразу после Юриного полета на «Востоке» многие газеты поместили фотоснимки: Юра на корте, в поднятой руке — ракетка. Тут же приводились его слова о том, что бадминтон дает всестороннюю нагрузку на организм...

Но — об азарте.

Мне рассказывали в Звездном товарищи Юры.

Куда-то он собрался ехать — не то за город, не то просто прокатиться решил, чтобы снять напряжение после работы. Во двор, к машине, выбежал, несмотря на мороз, в спортивном костюме. А во дворе мальчишки шайбу гоняют.

— Слышь, хлопчик, дай ударить разок,— обратился Юра к одному из юных хоккеистов, протягивая руку за клюшкой. Парнишка не решился отказать, и через мгновение шайба, посланная точным щелчком, угодила в сетку ворот.

— Во дает, классно! — одобрили Юру те мальчишки, в чьей команде стал он нечаянным игроком.

— Гол не  по правилам! Подстава! — запротестовали «противники».

Мимо ледяной площадки бабуся проходила, хозяйственную сумку с продуктами в руке держала.

Юра, окрыленный первым успехом, занес клюшку для нового удара, но... поскользнулся, и шайба легла прямехонько в бабкину сумку.

— Ах ты, окаянный! — подпрыгнула от неожиданности бабуся.— Связался черт с младенцами. Куда глаза твои глядят?

Клюшка выпала из рук брата, он густо покраснел:

— Вы извините, мамаша, я нечаянно...

Но бабка из сердитых оказалась — слова не давала вымолвить в оправдание.

— А ежели бы ты мне этой бонбой своей весь кефир переколотил? А ежели бы в глаз попал?

В общем, если бы да кабы...

Юра сообразил, что мировой не получится, пятясь, добрался до машины, сел за руль и, махнув старушке на прощанье, уехал.

Мальчишки об игре забыли — стояли, смущенные не меньше, чем виновник всей этой истории.

— Даешь ты, бабушка! — грубовато попрекнул один из них.— Самого главного космонавта перепугала — дядю Юру Гагарина.

Старушка заахала:

— А ведь никак он?! В самом деле он! Да как же теперь? Нешто я догоню машину, чтобы прощенье выпросить? Он-то, сокол ясный, повинился передо мной, а я его черным словом приласкала...

Можно не сомневаться в том, что хорошая физическая подготовка сыграла не последнюю роль при зачислении Юры в отряд космонавтов, при выборе кандидатов на первый полет на «Востоке»; можно быть уверенным, что закаленный организм, отличная реакция не раз выручали его в самых сложных ситуациях. Об этом следовало бы помнить всем тем нынешним школьникам, в чьих письмах так часто звучат такого рода признания: «Хочу обязательно стать космонавтом. Посоветуйте, с чего мне начать подготовку...»

 

«Моя любимая книга»

Этот альбом — маленькая потрепанная книжица из грубой желтоватой бумаги — сохранился до сих пор. Страницы альбома разлинованы карандашом, от руки, на каждой — вырезанные из газет и журналов иллюстрации.

Я частенько перелистываю его.

«Моя любимая книга» — такое название выписано краской на обложке альбома, а чуть ниже чернильные строки поясняют: «Гжатская средняя школа. Преподаватель Раевская О. С».

Ольга Степановна Раевская, классный руководитель Юры, преподаватель литературы и русского языка. Долгие годы хранила она этот альбом — своеобразный сборник сочинений, написанных учениками пятого «А» класса в сорок седьмом — сорок восьмом учебном году, а потом передала его в Гжатск, в Юрин музей.

Любопытно взглянуть, какие книги назвали в числе своих любимых одиннадцати-двенадцатилетние сверстники и сверстницы Юры по классу.

«Моя любимая книга — «Молодая гвардия» писателя Фадеева»,— утверждала Тамара Широких. Ее сочинением и открывается самодельный сборник.

Саша Теплова поведала о боевом подвиге сапера Сергея Шершавина, удостоенного высокого звания Героя Советского Союза. На Тоню Дурасову («Милая, любознательная девчушка с ясным, открытым взглядом»,— говорил о ней в своей книге «Дорога в космос» Юрий Алексеевич) произвела огромное впечатление повесть Евгения Рысса «Девочка ищет отца». Витя Мухин восторженно рассказывал о боевых похождениях команды «Броненосца «Анюта» — героев писателя Лагина. «Приключения юнги» покорили лучшего школьного друга Юры — Валю Петрова. Своими мыслямио книге Елены Ильиной «Четвертая высота» делилась Аня Коноплева...

Подростки, пережившие тяжесть войны и оккупации детьми, они — все без исключения! — и своими любимыми книгами назвали книги о войне. Наверное, потому, что герои этих произведений были беззаветно преданы своей советской Родине, и ребята неподдельно восхищались ими, стремились им подражать.

Сочинение Юры из альбома изъято. Оно в музейной витрине, под стеклом.

В этом сочинении Юра писал о полюбившихся ему героях книги И. Всеволожского «В открытом море», о том, как моряки-черноморцы потопили подводную лодку гитлеровцев, как удалось им бежать из фашистского плена, как храбро они, черноморцы, сражались в партизанском отряде и первыми на катере «Ночной дельфин» ворвались в Севастополь...

Не очень замысловатое сочинение, с пятиклассников, по нынешним временам, требуют, кажется, больше. Но главное, чем привлекает эта книга школьника Юру Гагарина, главное, пожалуй, вот в этой написанной им фразе: герои книги, попав в труднейшие обстоятельства, «не пали духом, а продолжали бороться».

Это так похоже было и на него.

Книги в нашей семье пользовались особым уважением. Если отца больше увлекали исторические сюжеты, жизнеописания Петра Великого, то мама, в общем-то, читала все подряд: романы, повести, стихи. Едва выпадала свободная минута, бралась она за книжку. Ох как мало было у нее этих свободных и счастливых минут! Работа в колхозе, хлопоты по дому — кухня, стирка, шитье, уход за скотиной — отбирали все время.

— Коротки сутки,— вздыхала она нередко.

Глядя на родителей, на Зою, в школьном портфеле которой тоже всегда лежали две три книги из библиотеки, сызмальства пристрастился к чтению и Юра, а вскоре стал, пожалуй, самым заядлым книголюбом в нашей семье.

В начальной школе Юра глотал книжки без разбору. Тут были и старинные русские сказки — любить и уметь слушать их опять же научила его мама: она сама была великолепная сказочница,— и тоненькие книжицы для детей, и толстенные тома «взрослой» литературы, если они подвертывались Юрке под руку.

Находить верную дорогу в бескрайнем книжном море научила Юру и его товарищей Ольга Степановна Раевская. В своей книге Юра пишет о ней так: «...Внимательная, заботливая женщина. Было в ней что-то от наших матерей — требовательность и ласковость, строгость и доброта. Она приучила нас любить русский язык, уважать книги, помогала понимать написанное».

Помню, как переживал брат, услышав на уроке литературного чтения рассказ Ольги Степановны о дуэли, ставшей для Александра Сергеевича Пушкина роковой.

В ту осень и зиму сорок седьмого — сорок восьмого года Пушкин надолго и прочно вошел в наш дом. Увлечение им началось с не единожды перечитанных прелестных сказок — о рыбаке и рыбке, о золотом петушке, о царе Салтане. Сказки захватили нас, повели за собой. От сказок перешли к другим, более серьезным вещам. В долгие зимние вечера, когда пурга за стенами бесится, в нашей избе так уютно от пышущей жаром печи, оттого, что в сборе вся семья, оттого, что звенит пушкинской строкой Юрин голос:

Была та смутная пора, Когда Россия молодая, В бореньях силы напрягая, Мужала с гением Петра. Суровый был в науке славы Ей дан учитель...

Он читает громко, с выражением, только, пожалуй, как и все завзятые книгоеды, слишком торопится. Отец приставил руку к уху — после тифа у него обнаружилась глухота, покачивает головой в такт пушкинским стихам, а когда Юра останавливается перевести дыхание, просит:

— Не тараторь ты, ради бога. Ведь о Петре Великом читаешь, понимать надо.

Перебивать сына во время чтения он не решается.

Мама, кажется, рукоделием занялась, а посмотришь — рукоделие забыто, лежит на коленях, а сама вся превратилась в слух. Честно признаюсь, что поэзия Пушкина долго пугала меня, боялся я подступиться к ней. И если сейчас беру я в руки томики стихотворений великого поэта, беру с охотой и наслаждением — это с тех вечеров началось. А у Юры увлечение Пушкиным переросло в любовь к нему — и к творчеству поэта, и к личности его.

Думается мне сейчас, что это увлечение Пушкиным было вовсе не случайным. Юра по натуре своей был очень жизнелюбивым человеком, и весь строй гениальной пушкинской поэзии был созвучен его характеру, его внутреннему «я».

Так же, как и Пушкина, вслух, по вечерам, читывали мы всей семьей басни Крылова, рассказы и повести Горького. С годами убеждаешься: ничто в жизни не проходит бесследно. Думаю. Юра вспоминал эти чтения по вечерам, когда — много позже — писал: «В душе каждого из моих товарищей... в душе каждого из советских людей... живет несокрушимый дух горьковского Сокола, горьковского Буревестника, самого Горького, их «уверенность в победе»...» Эти слова — из речи, с которой Юра должен был выступить на торжественном заседании по случаю столетия со дня рождения писателя. Должен был выступить и — не успел...

Помню, что, начиная с этой осени, вместе с учебниками Юра постоянно носил в своей полевой сумке книги Лермонтова, Толстого, Некрасова, Гайдара. Именно тогда, кажется мне, начали складываться его читательские вкусы. И во всем этом, снова подчеркиваю здесь, сказывалось влияние Ольги Степановны Раевской. Юра был активным участником затеваемых ею читательских конференций, по ее рекомендации вел дневник прочитанных книг, заучивал наизусть великое множество стихотворений.

А ведь время-то какое было! Вот как вспоминает о нем сама Ольга Степановна Раевская:

«Первого сентября 1947 года Юра пришел учиться в пятый класс. Классы маленькие, в деревянном доме. Заниматься зимой было очень холодно: замерзали чернила в бутылочках, которые дети носили с собой в школу. Иногда и сидеть приходилось в пальто...»

Далее — все это цитируется из письма Ольги Степановны — она пишет:

«...Язык Юры был чистым и выразительным. Он очень хорошо читал басни и стихотворения, например: «Бородино», «Волк на псарне», «Советский простой человек». Писал грамотно, ошибок делал мало... Он любил декламировать стихи о смелых, героических поступках советских людей. Читал произведения о Юрии Смирнове, Александре Матросове, отрывок «Руки моей матери» из «Молодой гвардии» А. Фадеева...

Услышав по радио сообщение о том, что в космос поднялся Ю. Гагарин, я подумала: «Уж не мой ли это Юра?» И перед моими глазами встала стройная фигура пионера с красным галстуком на груди. Я радовалась и восхищалась своим бывшим учеником, в воспитание и оформление характера которого внесла частицу и я, как преподавательница литературы и русского языка».

...Мне думается, что, если я не рассказал бы здесь о пристрастии Юры к чтению, о том, как учился он понимать и любить литературу, портрет пятиклассника Юрия Гагарина получился бы неполным. Значит, неполным было бы и наше представление о Гагарине-космонавте.

 

ГЛАВА 3

На пороге юности

 

Сватовство

С улыбкой вспоминаю я теперь, как нежданно-негаданно и нечаянно даже вмешался Юра в мою жизнь, да так вмешался, что круто изменилась она с того момента, по другому руслу потекла.

А дело было так.

В то утро я брился особенно тщательно и с особым старанием, стоял перед зеркалом, приглаживал волосы, и долго, так и этак, примерял галстук.

Юра сидел за столом, читал книгу, искоса — я заметил это — наблюдал за мной.

Кое-как управился я с неподатливым узлом на галстуке — редко приходилось мне его надевать, набросил на плечи пиджак.

— Ты куда, Валентин, вырядился так?

— Свататься иду.

Юра бросил книгу на стол, поднялся со скамьи. Глаза у него округлились.

— Врешь!

— С чего бы это мне врать?

— Возьми меня с собой. Возьми, не пожалеешь.

— Я пошутил, Юрка. Просто девушку одну навестить хочу.

Он и верил и не верил, и разочарование увидел я на его лице.

— Эх ты!.. В жизни не видал, как сватаются.

— Ладно, пойдем,— вроде бы неохотно согласился я.— Так и быть, Юрка, пойдем. Хоть проводишь меня.

По правде сказать, я рад был тому, что он увязывается со мной. Путь в Горлово недальний, но когда идешь на костылях... И потом, собрался-то я к девушке почти совсем незнакомой — неизвестно еще, как она примет, пустит ли на порог. Вдвоем все-таки смелее.

Юрка быстро натянул на себя свою парадную форму — черные брюки и белую рубаху, повязал пионерский галстук.

— Валь, а она... хорошая девушка?

— Очень.

— Пойдем.

Было первое воскресенье мая, день был тихий и солнечный. Странная все-таки штука: все воспоминания о добром, хорошем непременно окрашены в солнечный свет — свойство, что ли, у памяти такое? Была долгая дорога в очень не далекую от Гжатска деревушку Горлово. Дорога с привалами — время от времени надо было отдохнуть, с ленивым, ни к чему не обязывающим разговором, с размышлениями о том, что вот минуем сейчас этот придорожный кустарник, поднимемся на пригорок, спустимся в него — и как раз начнутся крайние избы Горлова. В одной из этих изб и живет девушка, к которой — нет, не свататься мы идем: я и в самом деле пошутил, когда брат напрашивался со мной в дорогу,— а так... закрепить знакомство, что ли.

— Валь, а она кто? Как ее зовут?

— Она-то? Серьезный человек двадцати лет с очень русским именем Маша и с такой же русской фамилией — Иванова. Устраивает?

— Ага. Маша Иванова. Не забудешь.

Я очень мало знал ее, Машу Иванову. Увидел случайно на одной из вечеринок, куда вот так же, на костылях, ходил с дружками. Познакомился. Красивая девушка, правда, застенчивая чересчур. Потом ребята рассказали: родителей у Маши нет, живет с сестрой.

А мне Маша после первой нашей встречи и еще двух-трех мимолетных накрепко запала в душу: только о ней и думал. И на днях, пересилив себя, направился в гости.

— Вот мы и пришли, Юра.

Маша, к большой моей радости, дома была одна. Заслышав наш стук в дверь, завидев нас на пороге, растерялась:

— Заходите, ребята, присаживайтесь, пожалуйста.

Я опустился на скамью. Юра потоптался и неловко пристроился рядом со мной. Маша стояла у окна, беспокойными пальцами теребила пуговицу на кофточке. Юра исподтишка толкнул меня локтем: говори, мол, что-нибудь, неудобно же. А у меня в горле пересохло, с чего затеять разговор — не догадаюсь. Минуты две, наверно, длилось молчание. За это время я успел рассмотреть все сучки на отскобленных добела половицах и подумать о том, что, наверно, довольно жалкое зрелище представляет собой жених на костылях. Хватило же у меня нахальства в таком вот виде заявиться в гости, когда вот и в Гжатске, и в том же Горлове столько здоровых парней ходит. У такой невесты отбоя в женихах не будет.

Юра снова толкнул меня локтем. Тут уж я понял, что дальше молчать просто-напросто неприлично — раскрыл рот.

— Это,— говорю,— братишка мой. Юрой зовут.

— Вот как! — отвечает Маша.— А я его знаю — он в нашей деревне иногда бывает. И вы между собой похожи, даже очень.

А сама в окно смотрит, нас и не видит.

И снова неловкое молчание.

Юрка наконец осознал, что от меня проку не будет. Я даже не поверил, когда услышал вдруг его голос:

— Маша, а если мы к вам свататься придем, вы нас не прогоните?

Эх, сквозь землю провалиться бы мне вместе с проклятыми костылями!.. Ну, погоди, братишка, задам же я тебе трепку! Дай только отсюда живым выбраться...

К счастью, Маша притворяться не умела. Отвернулась от окна, посмотрела на меня этак серьезно и выжидательно и сказала просто:

— Если вы не смеетесь... Нет, не прогоню.

И как-то всем сразу легко и весело стало.

Потом мы пили чай, и шел у нас какой-то несерьезный и возбужденный разговор, и, пожалуй, больше всего радовало меня не то, что Маша не возражает против сватов, а то, что они с Юрой явно понравились друг другу, быстро нашли общий язык и начали задирать меня, подшучивая над моей неуклюжестью.

В Гжатск мы возвращались, когда уже изрядно завечерело.

— Валь, а папа с мамой знают?

— А что они должны знать, Юрка?

— Про это вот... что жениться ты хочешь?

— Пока нет, не знают. А какое им дело,— расхрабрился я.

— Ну да...

Не договорив, он задумался, но я-то отлично понял, что его беспокоит: как расценит мое «своеволие» отец? Признаться, эта мысль не давала покоя и мне: характер у бати крутенек, и при желании не всегда потрафишь...

Но отступать теперь, пожалуй, поздно. Выбрав, как мне показалось, подходящий момент,— вечером дело было, после ужина,— я сообщил родителям удивившую их новость: мол, вот думаю собственной семьей обзавестись.

Отец — иного и ждать не следовало — разбушевался:

— В зятья идешь? Из родного дома? Да еще старший сын... Что люди-то скажут?!

Но мама довольно быстро урезонила его: в доме и так повернуться негде — семья вон как выросла, а Валентину, мол, давно пора на собственные ноги становиться.

Вскоре в Горлово отправились настоящие сваты — мама и Дмитрий, муж Зои. А 9 мая, в День Победы, сыграли мы и свадьбу.

— Ну и девка у тебя, Валентин. Огонь! И как ты разыскал такую? —вслух выразил свое одобрение за свадебным столом отец.

Маша улыбнулась:

— Во всем вот этот сват в пионерском галстуке повинен,— кивнула она на Юру.— А то бы долго сидеть Валентину в холостяках.

Вскоре после свадьбы переехал я в Горлово.

Осенью, сентябрь на исходе был, наведался к нам в гости отец. Настроение в тот день было у меня прескверное, и от бати это не укрылось.

— Ты чего, приезду моему не рад?

Я махнул рукой:

— Понимаешь, картошку надо выкопать, а некому... Самому трудно, Маша в положении. И нанять некого, а погода — сам видишь... Со дня на день дожди зарядят. А то и мороз ударит.

Отец пристально посмотрел на меня и внезапно рассмеялся:

— Дурной ты, Валентин, выдумываешь себе заботы.— Потом посерьезнел: — Зря ты от нас оторвался — трудно тебе одному придется. Я вот что надумал: как костыли бросишь — перевезем мы твою халупу. В Гжатск перевезем. Я и место присмотрел, где поставить ее. А о картошке не беспокойся — готовь тару. С утра братьев пришлю.

Они заявились не то что утром — на самой кромке рассвета.

— Давно бы сказал,— укорил меня Юра.

— Только ты нам, пожалуйста, не мешай, не командуй тут,— добавил Борис.

К вечеру с огородом управились.

...Поздней осенью — уже белые мухи сеялись с неба — перевезли мы наш маленький дом в Гжатск, поставили его рядом с отцовским. И снова оказались все вместе, словно бы и не разлучались никогда.

Снова уверенней почувствовал я себя в жизни.

 

Грустная история Найдёныша

1

Тем летом, ближе к осени, мы частенько ходили в лес. Грибное выдалось лето, урожайное — с пустыми руками мы не возвращались. Мама днями сушила и солила наши лесные «трофеи», варила вкусные грибные супы, уговаривала:

— Да хватит вам ноги-то бить, устала я от грибов этих.

Но слишком велик был азарт.

Как-то дождь прихватил нас в лесу. С корзинами, полными грибов, мы укрылись под кроной старого могучего дуба. Сперва под дубом было тепло и уютно, и весело было наблюдать, как со звоном падают вокруг озорные струйки воды, совсем не задевая нас. Но дождь баловался недолго — с черными лохматыми тучами приплыл всесокрушающий ливень; потоки воды, словно лезвия отточенных ножей, с грохотом пробили листвяной шатер и в мгновение ока вымочили нас до нитки. Мы сидели, прижимаясь спинами к шершавой коре ствола, жевали раскисший хлеб и с тревогой поглядывали на небо: тучи — предвестники близкой осени — накрыли его из края в край, не оставив и крошечного оконца. И хотя до ночи было еще ой как далеко — темнело стремительно.

— Как домой пойдем? Заблудимся теперь...

Борька очень боялся заблудиться в темном лесу.

— Расхныкался! — Стал подшучивать над ним Юра.— А я вот хочу заблудиться. А что, здорово! Жили бы в лесу, сами по себе, как индейцы. Дерево бы нашли хлебное, охотиться бы стали. Валь, давай взаправду заблудимся.

— Валь, чего он дразнится?

Вечная история. И минуты не могут они побыть вместе так, чтобы Юра не подразнил Бориса.

Вдруг Борька испуганно вскрикнул, вскочил на ноги, опрокинул корзину с грибами.

— Змея!

— Ужалила?

— Н-нет.

Я чиркнул было спичкой, но спички безнадежно отсырели, не зажигались.

Юра бесстрашно протянул руку к тому месту, где только что сидел Борис, что-то пошарил там.

— Глядите-ка, заяц.

Это был не заяц — зайчонок. Должно быть, он отстал от матери или заблудился, а жестокий ливень загнал его под тот же самый дуб, где тщетно пытались укрыться и мы. Мокрый и слабый, он сжался в комок в Юриных руках. Я погладил его и услышал, как резко бьется под ладонью его сердце.

— Возьмем его домой,— предложил Борис. Пыхтя и отдуваясь, он ползал на коленях — собирал в корзину грибы.

— Конечно, возьмем.

Я попробовал отговорить ребят:

— Не будет он жить в избе, сдохнет.

Попробовал отговорить, но не тут-то было: братья двинули в ход самые веские, по их мнению, аргументы.

— Кролики живут, да еще как!

— Мы его кормить станем. Капустой и морковкой. И молоком поить.

— А тут его волк слопает.

Я не устоял, сдался. Ладно, тащите домой...

Ливень не стихал — видно, не удастся нам его пересидеть. А впрочем, и терять нам нечего, все одно насквозь мокрые. Так и пошли домой — в потоках воды, падающей сверху, в потоках воды, клокочущей на земле.

Зайчонка Юра нес за пазухой.

Дома ребята соорудили косому клетку из старого ящика, застлали ее зеленой травой, принесли морковь, капусту, стручки гороха. Кошку, которая проявила к зайчонку повышенный интерес, Юра так шуганул, что она и на следующий день не появлялась в избе.

— А как мы его назовем? — поинтересовался Борис.

Юра не задумывался:

— Так и назовем: Найденыш.

Он всех привел в умиление, этот крохотный длинноухий зверек. Отец обкуренным пальцем пощекотал его где-то за шеей и многозначительно изрек:

— Тоже живое существо...

Мама согрела в печке молоко и налила целое блюдце.

Юра и Бориска наперебой совали Найденышу былинки посочней:

— Ешь, ну ешь, пожалуйста.

Шерсть на зайчонке высохла — серая, с отливом, недлинная шерстка; он согрелся и приободрился, видать: когда на него не смотрели, когда в избе было тихо — пытался грызть капусту и морковку. Стоило же кому-то из нас подойти к его жилищу — он тут же забивался в угол и смотрел оттуда испуганными глазами, в которых перебегали зеленые искорки.

К концу недели, однако, Найденыш совершенно перестал притрагиваться к зелени, шерсть на нем свалялась, и даже слабые искорки в его глазах погасли.

Тут по случайности как-то вечером заглянул к нам Павел Иванович. Юра сразу же потащил его к Найденышу: как-никак, специалист, ветфельдшер.

— Худо дело. Если и выживет — только в лесу. Как говорится, тоска по дому. Такое и с людьми бывает,— заключил дядя Паша.

Юра встрепенулся:

— Борис, одевайся. Сейчас мы его в лес отнесем.

— Ну да, не пойду я. Поздно уже.

— Тогда я один.

— Сиди дома. Ишь шустрый какой на ночь глядя... Успеется утром,— прикрикнул отец.

Спорить с отцом бесполезно. Юра притих.

Ночью, когда все улеглись, Юра, прихватив зайчонка, не одеваясь, выбрался из дома через окно, отвязал Тобика с цепи и, сопровождаемый им, ушел в лес.

Вернулся он под утро — мама как раз выгоняла корову в стадо. Отворила калитку — Юрка стоит: голый по пояс, босые ноги исхлестаны мокрой травой, продрог — зуб на зуб не попадает.

Мама погрозила ему пальцем. Он потупил голову, расстроено сказал:

— Все равно умер. Я его на траву пустил, он сначала пополз, а потом уткнулся в землю и ни с места. Я поглядел, а у него глаза закрыты, и не дышит.

— Вот видишь, сынок. Не стоило и в лес ходить, ночь терять.

Юра упрямо качнул головой:

— Нет, стоило.

2

Тем летом как-то неожиданно для всех, вспышкой, взрывом, что ли, пробудилась в Юре необыкновенная любознательность, необыкновенный повышенный интерес ко всему окружающему.

Он и прежде не мог, бывало, успокоиться, пока не находил ответа на любой занимавший его вопрос, даже самый незначащий, самый пустячный.

Но теперь мир его увлечений и поисков, в отличие от прежних лет, обрел направление, систему.

Он ведет дневник наблюдений за природой. В общую тетрадь аккуратно записывает время восхода и захода солнца, характер облачности, силу ветра, делает зарисовки деревьев, примечает, когда завязываются плоды на яблонях и вишнях, когда появляются птенцы у скворцов, когда на колхозном поле прорастают всходы пшеницы.

Он надолго уходит в луга и возвращается оттуда с карманами, полными камней. Коллекция этих камней находится у него в продолговатом, специально сколоченном ящике. Ящик поделен на мелкие ячейки: каждому камешку — особое гнездышко и особая этикетка. «Полевой шпат», «Кварц», «Известняк», «Кремень» — аккуратной рукой выведено на них.

— Ты что, золото хочешь найти? — подразниваю я его.

— Да нет, Валь, какое еще золото... Просто это очень интересно.

Он делает гербарии из трав и цветов, собранных по берегам Гжати, и однажды показывает нам свое богатство. И мы с удивлением узнаем, что из той самой травы, по которой мы ходим ежедневно, из пропыленной, неприметной травы можно выбрать едва ли не двести самых различных видов.

Все реже и реже выходит он за огороды — туда, где Борис и его неугомонные приятели целыми днями играют в войну. Эта любимая так недавно игра уже не доставляет Юре удовольствия.

— Детство — еще на несколько лет вперед — остается привилегией Бориса. Два года разницы в возрасте братьев, разницы, не обозначавшейся прежде так отчетливо и резко, теперь стали очень заметны.

 

ГЛАВА 4

Беспалов

 

Пошутил!

Глубокой ночью где-то по соседству с нашим домом прогремел взрыв.

Я вскочил на ноги, чиркнул спичкой, зажег лампу.

— Что-то случилось? — встревожено спросила Маша.

Новый взрыв ударил поблизости. Звякнули стекла, огонек лампы надломился, задрожал.

— Слышишь?

Маша побледнела.

— Не выходи, Валентин.

Я молча оделся, сунул ноги в валенки, выскочил на улицу.

У наших столпотворение: на крыльце дома — отец, фонарь в руках держит. Мама в наброшенном на плечи полушубке. Бориска. Все суетятся, кричат. Только Юры не видно.

— Что случилось?

— А черт ее знает,— выругался в сердцах отец.— Гранатой, что ли, пошутил кто-то. Вишь вон — стекла вынесло.

Под окнами по фасаду дома обнаружили мы в снегу две воронки и осколки стекла — превеликое множество осколков, крупных и мелких.

Отец поднял один, поднес к фонарю. Не очень-то похоже на оконное стекло.

— Ах он, стервец! Ну, погоди, выдеру я его как Сидорову козу,— снова забранился отец.

— Кого «его» — и спрашивать не надо. Ясное дело, Юрку.

Наутро я заглянул к нашим. Угодил как раз к завтраку. Юра сидел за столом уткнув нос в миску — ниже травы, тише воды был. Только ложка знай позвякивает о края тарелки. «Попало»,— понял я.

Отец расхаживал по комнате.

— Так что случилось-то?

— Ученый, видишь ли, в нашем доме объявился. Профессор, паршивец этакий,— на громких тонах начал объяснять отец.— Опыты ставит, Ломоносов!

Юра чуть приподнял голову, сказал вполголоса:

— Виноват я, так ведь не рассчитал немного. Нам же на уроке физики такой опыт велели поставить.

— А две четверти вдребезги разнести тоже вам велели? А окна бить вас учителя учили? Хулиганство вам в школе преподают, пятерки за него ставят? Да что ж это за школа такая, когда она дому в ущерб?

Отец бушевал. Юра смиренно доедал завтрак.

Теперь-то, наконец, и я уразумел, о каких четвертях идет речь. С предавних пор стояли в нашем доме две четвертные бутыли темно-зеленого стекла, широкогорлые, в плетеных корзинах. Сколько помнил я себя, в этих бутылях всегда хранили керосин, разве только во время войны пустовали они. Так Юра, значит, приспособил эти бутыли для какого-то хитрого опыта, а они возьми и взорвись, да еще вдобавок и переполошили всех нас в самую ночь.

— Ладно, батя,— попытался успокоить я отца,— пора переходить на жестяную посуду.

Однако успокоить отца не так-то просто. Ушел я.

Минут через десять, по дороге в школу, заглянул к нам Юра.

— Что же ты, брат, сотворил все-таки?

Он улыбнулся хитро и ответил не очень вразумительно:

— Маленький опыт с кислородом. Не все учел...

Схватил со сковородки  горячий соевый блин, комкая его в руке, исчез за дверью. Ненадолго, впрочем: через мгновение дверь растворилась, Юрина голова показалась в створе.

— Знаешь, Валь, кто нас по физике учит? Беспалов Лев Михайлович. Летчик военный. Сила!

И снова хлопнула дверь.

 

Шерсть «на задир»

Недавний военный летчик Беспалов приходил на уроки в кителе, на котором еще так заметны были следы только что снятых погон, дырочки от орденов и медалей. Приходил аккуратно выбритым, подтянутым — молодой еще, но много повидавший и переживший человек.

Класс не просто поднимался ему навстречу — ребята вставали за столами едва ли не по стойке «смирно». Каждый хотел показать, что и ему не чужда военная выправка: в тринадцать лет так заманчиво играть в армию, даже на уроках.

Нужно сказать, что эта игра, в общем-то, не мешала ни учителю, ни ученикам.

— Здравствуйте, ребята!

— Здравствуйте, Лев Михайлович! — четко и раздельно звучало в ответ.

Беспалов раскрывал журнал.

— Что ж, начнем... Васильев!

— Есть!

— Гагарин!

— Есть!

— Дурасова Антонина!

— я...

Ему, одному из немногих, даже самые озорные ученики не решались отвечать шутовским «здеся» или «тута». Все было на военный образец и вместе с тем легко, не натужно. Беспалова ребята полюбили как-то сразу и безоговорочно и не разочаровались в нем впоследствии. Его не боялись, но его уважали. А ведь он вовсе не был строгим или чересчур сухим, чрезмерно педантичным. Наоборот, увлекающийся, веселый, в чем-то даже бесшабашный человек. Может, потому и любили его. И потому еще, что даже такой сложный предмет, каким является физика, умел он объяснить доходчиво и просто...

— Юра Гагарин, попрошу к доске. Та-ак, вчера за домашнее задание ты получил пятерку. Сегодня готов к ответу?

— Готов.

— Хорошо. Вот мы сейчас и приступим к новой теме. Объясни-ка нам Юра, почему яблоко с яблони падает?

— Так это просто. Созрело — вот и упало.

— Верно. А почему оно падает не вверх, а вниз? Почему камень, брошенный тобою вверх, тоже падает на землю? Ты задумывался над этим?

— Потому что земля ближе, чем луна.

— Тоже, в общем-то верно. Бери мел, рисуй на доске земной шар, яблоню на нем. И яблоко в стороне изобрази. Да смелей, смелей. Существует, ребята, в физике закон земного притяжения, открытый Ньютоном. Вот мы и попробуем в нем разобраться...

...— Валя Петров!

— Есть!

Лев Михайлович внимательно смотрит на ученика. Петров потупил глаза, одергивает рукава курточки.

— Вот ты, Петров, вчера весь вечер терзал кошку. Скажи нам, зачем ты мучил бедное животное?

— А вам что, мама нажаловалась?

— Мне никто не жаловался. К сожалению, я пока не знаком с твоими родителями... Так зачем ты кошку мучил?

Валентин — щеки у него алеют спелыми помидорами — застенчиво признается:

— Я из нее, Лев Михайлович, электричество добывал. Я ее и погладил-то чуть-чуть, только на задир.

— На задир, говоришь? Интересное слово. Против шерсти, значит. Так? И добыл электричество?

— Ага. Шерсть так и затрещала.

— Вот теперь подумай... все, ребята, подумайте: а если выкупать эту кошку — можно по методу Петрова добыть электричество из ее шерсти?

— Нет!

— Васильев сказал «нет»? Объясни почему. Не знаешь?

Думайте, ребята, пять минут вам на размышления.

Ребята думают, прикидывают так и этак.

Гремит звонок. Лев Михайлович выходит из класса.

Смущенный Валя Петров стоит в окружении ребят.

— Как он про кошку догадался?

— Он все насквозь видит.

— Он на войне из горящего самолета прыгнул, и хоть бы что!

Женя Васильев берет Петрова за локоть.

— Юрка! Гагара! Посмотри на его руки.

Кисти рук у Петрова в разводах царапин, изрисованы вдоль и поперек. Юра смотрит на руки товарища, потом протягивает свои:

— У меня не лучше.

И он грешен: тоже накануне вечером гладил кошку «на задир» — добывал электричество.

 

Самолет или топор?

Один из уроков Лев Михайлович начал неожиданным вступлением.

— Вот я о чем думаю, ребята,— сказал он.— Вот о чем думаю: а хорошо ли мы с вами знаем авиацию?

Шестиклассники навострили уши: что-то интересное затевает их физик.

— Так как, знаем или нет?

— Знаем!

— Чего ты знаешь? Помолчи, дурной...

— Знали когда-то, да забыли...

— А зачем она нам?!

Лев Михайлович выждал, пока ребята угомонятся, потом спокойно продолжил:

— Так вот, авиацию мы с вами знаем плохо. И потому предлагаю я организовать технический кружок. Будем строить модели настоящих самолетов. Летающие. Это нам и с физикой справиться поможет. Энтузиасты пусть запишутся у старосты во время перемены.

Беспалов повернулся к доске, взял в руки мелок, принялся объяснять довольно сложную задачу. А класс зашелестел бумагой. Сложенные вдвое и вчетверо клочки ее под столами и над столами передавались из рук в руки, плыли к Юре. Он и был старостой класса.

Юрка развертывал бумажки, наскоро читал их, одобрительно кивал головой в ответ на каждую. Кому-то и сам нацарапал несколько записок.

Беспалов подошел к столу, закрыл журнал.

— Урок окончен.  Ты  что-то  хочешь  сказать, Гагарин?

— Мы, Лев Михайлович, всем классом записываемся в кружок.

— Отлично.

...Недели через три после этого урока шестой «А» на берегу Гжати проводил испытание первой модели. Построенная из камыша, точная копия боевого истребителя, она была оборудована бензиновым моторчиком и выглядела довольно внушительно.

— Старт! — подал команду Беспалов.

Истребитель взмыл в воздух, круто набрал высоту, пошел через замерзшую реку на другой берег.

— Ура! — закричали ребята. Кто-то подбросил вверх ушанку.

— Ура! Летит!

Истребитель летел. Над скованной толстым льдом Гжатью, над противоположным, крутым и заснеженым, берегом летел. И ребята зачарованно смотрели ему вслед. Летел не тот бумажный голубь, что можно смастерить из бумаги и пустить по классу,— нет. Летел почти настоящий, почти всамделишный самолет.

Юра первым ринулся на лед. Ребята перебежали Гжать, излазили весь крутой берег, проложили тысячи следов в мягком снегу, но модели так и не нашли.

— Не грустите, хлопчики,— утешал расстроенных шестиклассников Лев Михайлович.— Дорог почин. Жаль, времени у нас сейчас маловато. Да и зима, условия не те...

Условия для кружковцев в самом деле неважнецкие были: в школе подолгу задерживаться ребятам не разрешали — экономили керосин; да и при всем желании в холодных-то классах долго не засидишься.

— А мы и летом будем заниматься, если хотите,— продолжал Беспалов.— Построим новые самолеты, еще лучше. Главное, чтобы желание было. Есть желание?

— Есть, есть!

— Теперь не отступимся...

— Добро. Вижу я, ребята, быть вам летчиками...

Юра очень быстро научился самостоятельно делать летающие модели самолетов, заставил ими, к великой радости Бориса, все свободные углы в доме. Борька — он в то время учился в третьем классе — возвращался из школы раньше Юры, брал любую приглянувшуюся модель и убегал с ней на улицу. Сколько, при помощи своих друзей-ровесников, переломал он этих моделей — и сказать трудно.

Юра редко сердился на него. С завидным упорством он или ремонтировал старые, или строил новые модели самолетов. В доме, где плотничий инструмент был особо почитаем, еще острее запахло сосновой стружкой, столярным клеем.

Как-то Беспалов встретил на улице отца.

— Мне нравится увлеченность Юры,— сказал он.— Парню прямой путь — в авиацию.

Отцу польстили слова учителя, и все же он не преминул возразить:

— Так уж и в авиацию. У нас отродясь никто высоко не залетывал. Вот кончит плотничать со мной пойдет. Топор по руке я ему уже приготовил.

— Напрасно вы так спешите. У него же талант.

— В плотницком деле тоже без таланта, на тяп-ляп, не обойтись. А учить дальше его я не осилю.

На этом они и расстались. Однако Беспалов был, как говорится, себе на уме. Очень скоро мы смогли убедиться в этом.

 

Ю. А. Гагарин. 1961 г.

Почта его была обильной. Июнь 1961 г.

Валентина Гагарина с дочкой Галей. 1961 г.

Ю. А. Гагарин с родителями идет на митинг в городской парк. Гжатск. 1961 г.

«Ну а бога не встречал там, наверху-то?» Лето 1961 г.

В родной школе. Гагарин беседует с членами кружка юных космонавтов

Среди преподавателей и учащихся родной школы. Гжатск. Летом 1961 г.

У матери

Ю. А. Гагарин с племянницей Людой. Гжатск. 1961 г.

Ю. А. Гагарин среди пионеров Гжатска. 1961 г.

Ю. А. Гагарин и смоленский поэт Владимир Простаков

На берегу Гжати. Юрий и Борис Гагарины. 1961 г.

На рыбалке. 1961 г.

Одно из увлечений космонавта — кинокамера. 1962 г.

Ю. А. Гагарин с дочкой Галей

 

На рыбалку с учителем!

Лев Михайлович увел на зимнюю рыбалку Юру, Женю Васильева и Валю Петрова.

Зачин оказался удачным. Юра и Валя Петров принесли домой по три щуки, причем не маленьких: по килограмму и больше каждая. Отец, однако, засомневался:

— Небось учитель подарил? Чтобы вы сами поймали — ни в жизнь не поверю.

— Сами,— упорствовал Юра.— И опять пойдем.

На следующую рыбалку увязался за ними и Борис. Не прошло, однако, и часа, как он уже вернулся назад.

— Что же ты, рыбак? — спросили его.

— Ветер не с той стороны, не клюет рыба,— оправдывался он.

— А что же Юра с учителем там делают? Почему не идут по домам?

— Что делают... Разожгли костер, греются и про самолеты разговаривают. Какие они бывают...

Так и зачастил Юра на рыбалку. Случалось, и нередко, что вся их «бригада» возвращалась с пустыми руками, но на Юру завидно было посмотреть: бодрый, веселый, радостно-возбужденный. И ко всем с вопросами:

— Валь, ты на реактивном самолете хотел бы полететь?

— Папа, а когда ты в первый раз самолет увидел?

— Борьк, а ты знаешь, как Чкалов под мостом летал? Эх, лопух! Отец ворчал:

— Забивает Лев Михайлович мальчишке голову глупостями. Ни к чему все это...

— Беспалов дурному не научит,— вступилась мама.— Возле такого человека побыть полезно.

И выходило по ее. Лев Михайлович, к примеру, учил ребят беречь и ценить время, и Юра, прислушиваясь к его советам, составил режим дня: в семь утра подъем, обтирание холодной водой после непременной зарядки, час на завтрак и повторение уроков... От режима ни на шаг не отступал.

— Давай поборемся,— петухом налетел он на меня однажды.

Мне стало смешно:

— Ну что ж, давай.

Я-то думал, что справлюсь с ним шутя, а у него оказались железные мускулы. Пришлось повозиться.

* * *

В последние годы Лев Михайлович Беспалов жил в Нальчике. Не единожды тронутый пулями на войне, он вынужден был покинуть Гжатск по состоянию здоровья.

Несколько раз наезжал Лев Михайлович ко мне в Рязань, гостил. Конечно же вспоминали мы с ним Юру.

— Я в него как-то сразу поверил,— рассказывал Лев Михайлович.— Пытливый, собранный и очень дисциплинированный парнишка был. Из таких отличные летчики получаются.

Старый учитель не скрывал, что сознательно старался подогреть в Юре увлеченность авиацией, интерес к летному делу.

— Я и сам бы ни за что не оставил самолет, да здоровье подвело. А знаешь, Валентин Алексеевич, живому человеку всегда хочется, чтобы кто-то продолжил его дело.

Юре в жизни везло на хороших товарищей и хороших учителей. Таким добрым другом и наставником и был для него в школьные годы учитель физики Лев Михайлович Беспалов...

Грустно об этом говорить, но, когда готовилось к печати второе издание книги, из Нальчика пришла черная весть: Лев Михайлович умер. Одна мысль согревает меня: Беспалов увидел Юрин взлет, услышал слова его благодарности за науку — и об этом я еще скажу. И первое издание этой книги посылал я ему, и получил в ответ теплое письмо. Лев Михайлович знал, как хорошо помнят его в нашей семье...

 

ГЛАВА 5

В путь-дорогу

 

Сенокос

Они возились с Тобиком, Юра и Бориска, учили его — безуспешно учили — всем собачьим премудростям, когда вдруг заскрипела калитка и во дворе появился Валька Петров.

— Привет!

Выглядел Валька куда как лихо: на голове пилотка из газеты, туго набитый рюкзак висит за плечами, удочки в левой руке.

Юра кинулся к товарищу:

— Ты где пропадаешь? Я к тебе раз сто, наверно, заходил, а у вас все замок на дверях.

Петров насмешливо прищурил глаза.

— Будто не знаешь. Весь класс целую неделю на сенокосе вкалывает, а староста дома отсиживается.

— Как вкалывает?

— Обыкновенно. Сено ворошим, сушим помаленьку. Кто косой умеет, тому и косу дают. Мне, например. Это нынче у меня выходной — Лев Михайлович за удочками послал. И велел к тебе заглянуть. Может, говорит, заболел Гагарин. А ты с собачкой забавляешься... Интересно! Дезертир ты, Юрка.

— Да я и не знал ничего.

— Прикидываешься, не знал. Мы, когда в колхоз уезжали, Борьке вашему наказывали, чтобы передал. Правда, Борьк?

Борис невразумительно угукнул и нагнулся к Тобику, принялся чесать его за ухом. Юра, потемнев лицом, рванулся к брату:

— Ты чего молчал, а?

Борис моментально сообразил, что без трепки не обойдется, и метнулся за ворота. Перебежав дорогу, он остановился, оглянулся. Поняв, что теперь догнать его не так-то просто, выкрикнул:

— Я забыл. Заигрался и забыл!

Не мог же он, в самом деле, покаяться в том, что сознательно скрыл от старшего брата наказ классного руководителя шестого «А». Как объяснить Юрке, что без него тут ему, Борису то есть, будет тоскливо и скучно. Нет, вслух говорить такие вещи не позволяет мужская гордость.

— Я тебе еще посчитаю ребра! — погрозил Юрка.

— Ладно, проходи стороной. Перебьешься,— чувствуя себя вне досягаемости, издевался Борис.

— Так тебя ждать? — торопил Петров.

— Спрашиваешь!

Юра быстренько нашел мой старый солдатский вещмешок.

— Мам, собери что-нибудь в дорогу.

— Надолго вы уехали-то туда, Валюшка? — обеспокоилась мама.

— Недели на три. Как справимся. Только вы, теть Ань, ничего не собирайте, нас там хорошо кормят. И мясо есть, и молоко, и яйца. А вчера председатель белого хлеба привез и меду. За то, что стараемся, сказал. А мы его вареньем угостили. Девчонки ягод набрали, а Ираида Дмитриевна варенье наварила.

Ираида Дмитриевна Троицкая, депутат Верховного Совета СССР, была завучем школы.

Юра слушал рассказ товарища, и щеки его горели ярким румянцем.

— Видишь, сынок, и собирать, выходит, нечего. Прокормят вас там.

Мама нерешительно вертела мешок в руках.

— Мы даже молодую картошку ели. Вот! — не унимался Петров.

Эта картошка доконала Юру.

— Собирай, мам, что есть. Тот хлеб, который они едят, я еще не заработал.

Валька, сообразив, что перехватил через край, вдруг весело рассмеялся:

— Чокнутый ты, Юрка. Будешь, значит, сидеть в стороне и из своего мешка в одиночку есть? Ты уж лучше книги с собой забери, какие найдешь, да одеяло не забудь.

Юра тоже рассмеялся, упрямство его и в самом деле было нелепым.

— Ладно, книги так книги. Ни одной дома не оставлю.

Вскоре он был готов в дорогу. С вещмешком на спине, напевая «Дан приказ ему на запад...», стал прощаться.

— Веди себя поаккуратней, сынок,— говорила мама.

— Не волнуйся, мама, все будет хорошо. Я знаешь как буду работать — за все время наверстаю.

— Ну, иди уж, хвастунишка,— поцеловала его она.

И опять заскрипела калитка.

Борька стоял у дороги и тоскливо смотрел вслед двум товарищам до тех пор, пока они не скрылись из виду.

Небо, высокое и безоблачное, плотно, как пшеничный колос зерном, крупными звездами набито. По стерне выкошенных лугов катятся мягко мерцающие лунные ручейки.

Мальчишки недавно выкупались в реке, поужинали и теперь привычно расселись у костра.

— Сегодня я расскажу вам одну старинную и прекрасную легенду — легенду о крыльях Икара. Она родилась в Древней Греции, и человечество пронесло ее в своей памяти через многие столетия, через войны и распри, через стихийные бедствия и лишения.

Голос у Беспалова глуховат и внешне бесстрастен, но ребята, затаив дыхание, слушают прекрасную сказку, боясь пропустить в ней хотя бы слово. Языки пламени жадно поедают сушняк, раскачиваются из стороны в сторону, а зачарованным ребятам кажется, что это и не пламя, а крылья, сотворенные искусными руками мудрого Дедала.

— «Остановись, дерзкий безумец! — крикнул отец сыну.— Солнце испепелит тебя».— «Пусть. Я лечу к солнцу!» — захлебываясь высотой, ответил Икар. Жаркие лучи светила коснулись его восковых крыльев...

— Он сгорел? — испуганно и с надеждой, что она ошибается, перебила учителя Тоня Дурасова.

На нее зашикали.

— Солнце растопило крылья, и Икар упал в море,— ответил Лев Михайлович.— У этой легенды, ребята, печальный конец, но у нее возвышенное и очень светлое содержание. Человек должен идти к своей мечте так же упрямо, как Икар шел к солнцу. Подумайте об этом.

Они еще долго сидели у костра, сидели и молчали, боясь нечаянным словом убить сказку.

А потом Лев Михайлович скомандовал: «Отбой», и все послушно разошлись по постелям, а постелями служило мальчишкам пряно пахнущее свежее сено, прикрытое одеялами. Лежали рядом. Спать еще никому не хотелось. Валялись на сене, подложив руки под головы, смотрели в звездное небо.

Первым нарушил тишину Женя Васильев.

— Когда я вырасту большой, я, наверно, моряком стану. В Африку поеду, в Индию...

— Моряки не ездят, а плавают,— не без ехидства поправил его Валя Петров.

— Все равно.

— Ты же еще вчера в летчики хотел, как Лев Михайлович. Быстро передумал.

— Моряком быть не хуже, чем летчиком. Правда, Гагара? Ты чего молчишь?

— Правда, только...

— Чего только?

— Отстань!

— Не тронь его, Женька, он нынче нервный.

Юрка поднялся, руками обхватил колени, опустил на них голову.

— Только плохо мне, ребята. Отец вон говорит, кончай скорей семилетку, плотничать со мной пойдешь.

Женька присвистнул:

— Па-адумаешь... Я на твоем месте из дома удрал бы.

— Удрал один такой... С милицией разыщут и назад вернут. Вся беда в том, что мы несовершеннолетние,— возразил Валька.

— Чудной ты, Валька. Сейчас не старое время. Взять да залиться куда-нибудь на Камчатку. Или в тайгу... Ни одна милиция не сыщет,— настаивал Женька.

— Сыщет,— проговорил Валька.

— Давайте лучше спать.— Юра вытянулся на траве, повернулся на бок.

— Не толкайся, Гагара,— шепотом попросил Женька.— Спи.

— Не спится. Думаю...

— О чем?

— Так. Ты мне не мешай, пожалуйста.

Последний вечер сгорел в пламени костра, последний стог свершили колхозники с помощью ребят.

В поле приехал председатель.

— Спасибо вам, дорогие наши помощники,— сказал он и низко, по старому русскому обычаю, поклонился ребятам.— Ждем вас на будущее лето. Приезжайте.

— Приедем.

— Мы и концерт для вас приготовим.

— Вы только из других школ никого не приглашайте.

— Договорились,— улыбнулся председатель и крепко пожал руку Беспалову.— Хороший они у вас народец, веселый, дружный.

Ребята подтягивали лямки рюкзаков, возбужденно переговаривались. Они шумно и решительно отказались от машины — надумали добираться до города пешком. Что там ни говори, а целый месяц провели они в лугах, и было как-то грустно так вот, сразу, проститься со всем этим раздольем.

— Пошли,— скомандовал Беспалов.— Гагарин, в строй.

— Сейчас, Лев Михайлович.

Юра подбежал к председателю, который одиноко стоял в стороне.

— Старый знакомый,— улыбнулся председатель.— Это ведь ты надумал операцию «Баян»?

— Вы не сердитесь на меня,— сказал Юра, глядя прямо ему в глаза.— Ребята обещали приехать на будущий год. А я, наверно, не смогу.

— Что ж, не понравилось у нас? — обиделся председатель.

— Очень понравилось. Только... только долго рассказывать. Вы не сердитесь.

Юра повернулся и бросился догонять нестройную колонну одноклассников.

 

Что скажет дядя Савва?

— Сумной какой-то стал Юрка, сам на себя не похож,— жаловалась мама.— Бывало, сладу с ним нет, минуты спокойно не посидит. А теперь все невеселый, все какие-то заботы на уме.

— Возраст,— односложно отвечал отец. И, видимо, неудовлетворенный своим объяснением, грубовато развивал эту мысль дальше.— Небось пятнадцать парню стукнуло. Понимать надо. Поди уже и на девчонок заглядывается.

Но трудно обмануть чуткое сердце матери. Не соглашалась она с отцом.

— Не то, Лень. Задумал он что-то, а что — и сама в толк не возьму, и выведать как, не знаю. Не подступишься к нему ведь. Вон и Борька его стороной обходит.

Все разрешилось неожиданно, на второй или третий вечер по возвращении школьников из колхоза, во время ужина. И мама, как всегда, оказалась права в своих предчувствиях.

Родители и Юра сидели за столом; ели молодую — с грядки — картошку с малосольными огурцами, запивали простоквашей. Впрочем, ели только отец с матерью, Юра же лениво чертил пальцем по дну тарелки.

— Сыт, что ли, сынок?

Этот нехитрый мамин вопрос придал решимости Юре. Он глубоко вздохнул и, глядя прямо перед собой, сказал почти с отчаянием:

— Я поеду в ремесленное училище.

— Куда?

— В ремесленное училище, в Москву. Я уже все обдумал.

У мамы тотчас слезы на глазах навернулись.

— Не успели Зоя с Валей вернуться — теперь ты из дома бежишь. Тебе что, нехорошо с нами? Гонит тебя кто?

— Мне очень хорошо. Только я хочу получить специальность, поступить работать на завод и учиться в институте. Не хочу я оставаться с семилеткой.

Отец — он так и не проронил ни слова — брякнул ножом по столу, поднялся и стремительно вышел за дверь.

Получалось не по его.

— Юра, Юра, сынок ты мой родимый,— не могла успокоиться мама,— пожалей ты нас с отцом, поживи дома. Кончай здесь десять классов, если уж так тебе учиться хочется. А отца мы уговорим. После школы пойдешь в армию — там видно будет. А может, в институт устроишься...

Юру взволновали слезы матери, он понял, что может не выдержать, сдаться. И, убеждая самого себя в том, что все пути назад отрезаны, он тоже вышел из-за стола, кусая губы, сказал глуховато:

— Мама, я уже взрослый и смогу сам зарабатывать на жизнь. Я же вижу, как трудно отцу прокормить всю семью. А в ремесленном училище меня и одевать и кормить будут. И рабочим я стану, как дедушка Тимофей. Я твердо решил все, мама. Ты лучше помоги папу уговорить.

Отец вышел во двор.

Борька — он успел поужинать раньше всех — возился в углу с листом жести, кромсал его ножницами, мастеря щит по образцу тех, что носили древние русские богатыри. Остроконечное деревянное копье, прислоненное к стене, уже стояло готовым.

«И этот вскоре удирать надумает»,— раздраженно подумал отец.

На земле в беспорядке валялись аккуратно наколотые смолистые плахи. Воздев изогнутую рукоятку к голубому небу, торчал в дубовом обрезке топор.

Безобразие! Отец взорвался:

— Борька, я тебе, стервецу, уши оборву. Сколько раз говорено было: не оставлять топор в дровосеке.

— Это не я, это Юрка. Он его еще вчера туда вогнал.

— А ты что, убрать не мог?

Он нагнулся, ухватился за топорище, с силой потащил его на себя. Не тут-то было: завяз топор по самый обух.

Отец сплюнул в сердцах, отошел в сторону и тут же забыл о злосчастном топоре.

Да, получилось не по его.

Юрка только-только начал входить в силу, крепкий, жилистый растет парень. Много лет терпеливо ждал этого времени отец, много надежд и чаяний возлагал он на сынов. Мечтал о том, какая слаженная, дружная и талантливая будет в районе плотницкая бригада, в которой все работники одной фамилии: Гагарины.

Во время вечерних перекуров, сидючи с дружками на скамейке перед домом, не раз говаривал он вслух:

— Валька топором отменно владеет, почитай, не хуже меня. Юрка тоже смышленым парнем растет, глаз у него вострый, бойкий — все примечает. К делу, так полагаю, привыкнет малый быстро. И я пока в силе. По всему району строить будем, потому — нужно: немец вон сколько всего порушил, только успевай подымать. А уж коли и устану я — не скоро это случится! — Борька к делу приспеет. В нашей лесной стороне плотницкое ремесло — первеющее.

Хотелось, очень хотелось старому плотнику — сам-то он свое ремесло у родного отца, у нашего деда, отставного царского солдата, унаследовал — передать мастерство сыновьям.

Да не выходило по его.

Старший сын к машине прикипел, шоферское дело освоил.

Правда, в выходные дни, в отпуске, бывает, и не прочь побаловаться с топором. Так это не дело, в свободное время-то.

Но старший — что? Отрезанный ломоть. Своей семьей живет.

Теперь вот Юрка замыслил из дома бежать. Вишь, что говорит: я все обдумал. Молоко на губах не обсохло, а туда же — самостоятельность проявляет...

Хромая, вышагивал отец по двору, натыкаясь на поленья, пинал их в сторону здоровой ногой, чертыхался, бормотал про себя что-то.

Бориска с интересом, хотя и на почтительном расстоянии, следил за ним, силясь угадать, что так взволновало отца. Потом нырнул в избу, узнал причину и сам расстроился.

— Папа,— вышел он на крыльцо, полный сочувствия к волнению отца и слезам матери,— па, а ведь Юрка наш упрямый. Ему хоть кол на голове теши, он по-своему сделает.

— Посмотрим,— буркнул отец и решительно шагнул на ступеньку.

Он, казалось ему, нашел выход из положения. Борька провожал отца взглядом, полным надежды.

Тишина стояла в избе.

Мама успокоилась немного, но просить отца за Юру у нее не хватало сил. Убирала со стола посуду — посуда валилась из рук.

Виновник переполоха сидел на скамье и пристально рассматривал что-то за окном.

— Напишем письмо Савелию Ивановичу,— обнародовал свое решение отец.— Как он определит, так и будет. Человек он не маленький, всю жизнь в Москве прожил — ему виднее. Скажет Савелий Иванович, что бы выбросил дурь из головы,— выбросишь, будешь дома доучиваться.

Савелий Иванович, старший брат отца, работал в министерстве строительства.

Мама недоуменно и с упреком посмотрела на отца, и в этом взгляде ее можно было прочесть: что же ты мелешь, как надумал такое? Неужто не знаешь, как Савелий Иванович и Прасковья Григорьевна, его жена, любят Юру? Да они все невозможное сделают, лишь бы устроить племянника на учебу.

Но отец хитро подмигнул ей: мы, мол, тоже не лыком шиты. Он тут же вооружился чернильницей и ручкой, засел за письмо.

Письмо, по правде сказать, давалось ему труднее, нежели сруб ладить. Что уж он там написал, я достоверно не знаю, но в одном можно было не сомневаться: постарался убедить брата, чтобы тот вылил ушат холодной воды на чересчур горячую голову племянника.

Юра отнес письмо на почту, и с этого момента потянулись не то что дни — потянулись кажущиеся вечностью часы тягостного для всех ожидания.

 

Билеты на московский

Август уже созрел. Легко покачивалось над городом голубое, забеленное молочными облаками небо. Без труда обрываясь с ветвей, тяжело падали на землю краснобокие яблоки, и звуки падения, особенно в ленивые ночные часы, были громкими, как взрывы гранат.

Август алел помидорами, хрустел огурцами на зубах ребятни, падал срезанным колосом в полях.

Не за горами школа, первосентябрьский день.

Юра совершенно забыл о речке, о грибных походах в лес — целые дни проводил дома. Вернее, у дома. Почтальон появлялся на Ленинградской после обеда, и не раннего, к слову сказать. Но уже задолго до его появления Юра дежурил возле калитки.

— Нам есть что-нибудь?

— Сочиняют-с, молодой человек,— неизменно ответствовал почтальон — аккуратный старичок в сером ширпотребовском костюме и зеленой фуражке пограничника.

Прошел день, второй, третий...

На пятый, завидев Юру, прилипшего к ограде, почтальон издали приветственно помахал голубым конвертом. Юра бросился навстречу — счастью ли своему или несчастью?

— Уже сочинили-с, молодой человек.

Юра схватил конверт, забыв поблагодарить аккуратного старичка, влетел в избу.

— Есть! От дяди Саввы...

— Читай,— приказал отец.

А у Юры руки трясутся — боится и никак не может вскрыть конверт.

— Читай же,— повторил отец, и в голосе его прозвучала ничем не прикрытая надежда на то, что Савелий Иванович-то, умница и понимающий в жизни человек, не подведет своего проживающего в периферийном Гжатске брата.

Письмо зачиналось всеобязательными «здравствуйте», поименным перечислением родственников, а затем :— тут Юрка поник головой — шли такие слова:

«Поздновато надумал ты, племянник, с ремесленным училищем. Набор почти везде закончен, к тому же твои шесть классов тоже серьезное делу препятствие. Не грешно бы иметь за плечами семилетку...»

— Вот видишь, что умные люди советуют,— торжествующе изрек отец.— Кончишь семь классов — тогда и езжай на все четыре стороны, а пока сиди дома и учись.— И хлопнул ладонью по столу.— Так и подпишем — на год останешься дома.

А про себя подумал, что год — великое дело. За год можно любую блажь из всякой башки вышибить. Аи, молодец Савелий Иванович, право слово, молодец!

— Ура! — закричал вдруг Юра.— Ты дальше послушай, папка.— И срывающимся от волнения голосом прочитал: — «Однако не все потеряно. Выезжай, Юрка, не медля, попробуем что-нибудь предпринять...»

Юра повернулся к отцу:

— Вот видишь, дядя Савва велит ехать быстрей. Давай вещи собирать.

— Нужно еще документы из школы взять,— хватаясь за тонкую ниточку последней надежды, напомнила мама.— Ведь могут и не отдать.

Она снова плакала.

Документы Юре и в самом деле не выдали.

А вечером к родителям нагрянули Ираида Дмитриевна Троицкая, завуч, и Лев Михайлович Беспалов. Мама прислала Бориску за мной.

— Пойдем скорее, Валентин. Юрку уговаривать будем.

Дома был долгий, очень долгий разговор. Учителя убеждали брата не торопиться, обдумать все хорошенько.

— Кончишь семь классов — не поздно будет и в ремесленное пойти,— рассуждала Ираида Дмитриевна.— А вообще бы лучше десятилетку.

Нам, взрослым, Троицкая и Беспалов откровенно сказали, что школе жаль прощаться с таким способным учеником.

Юра упорно стоял на своем, никакие доводы на него не действовали.

— Чего тебе не учиться? — попробовал вмешаться и я.— Мы с Зоей помаленьку помогаем родителям, от тебя немного требуется — только в школу не забывай ходить.

Он перебил меня с болью в голосе:

— Неужели и ты меня не понимаешь?

Я замолчал.

Короче говоря, все попытки склонить Юру к капитуляции успехом не увенчались.

Учителя простились с нами опечаленные.

Наутро Юре выдали документы, и мы взяли два билета на московский поезд.

Родители вышли на крыльцо проводить нас. Бориска остался в избе и ревел откровенно, но, не желая назвать истинную причину слез, жаловался на больной живот.

Отец поцеловал Юру в губы.

— Ладно уж, коли так... Фамилию нашу не позорь. И помни: Москва разинь, никчемушных людей не терпит.

Тотчас осердился на маму:

— Да хватит тебе! Глаза-то не просыхают. Водопровод, что ли, в голове у тебя?..

А у самого зрачки поблескивают подозрительно.

Мама обняла Юру, припала к нему:

— Будь моя на то воля — ни в жизнь, сынок, не отпустила бы тебя.

— Ну, хватит, хватит,— пришлось вмешаться мне.— Подумаешь, в дальние края уезжает.

Мы вышли за калитку.

— Валя! — окликнула мама.

Я вернулся.

— Ты там попроси учителей — может, построже они к нему отнесутся, домой возвернут? Болит у меня сердце за Юрку.

— Ладно,— пробормотал я, не глядя на нее.

Материнское сердце — оно никогда за детей спокойным не бывает.

 

«Ну, поехали!..»

Серое, непромытое здание вокзала, дежурный по станции в красной фуражке, строгий милиционер, завидев которого, торговки прятали вареных кур под передники и бежали прятаться в уборную, куцый грузовичок с кузовом, набитым черными мешками — все это вдруг сдвинулось с места, откачнулось назад, неторопливо уменьшаясь в объеме.

— Ну, поехали!

В тот день эти слова услыхал от Юры только я один, да, может, еще соседи по купе — однорукий кряжистый дядька с усами под Буденного и в заношенном офицерском кителе и молодящаяся дама с ярко накрашенными губами, типичная буфетчица по виду. Через двенадцать без малого лет эту коротенькую фразу услышит весь мир.

Юра прилип к окну, дергал меня за рукав:

— Гляди, Валя, гляди!

Впервые в свои пятнадцать лет ехал он так далеко. До того самой длинной дорогой в его жизни была дорога от Клушина до Гжатска и обратно. Впервые попал он и в вагон — исполнилась его давняя мечта прокатиться в поезде. А вагон был старенький, потрепанный и раздерганный на бесконечных путях войны,— общий вагон с просторными скамьями, с грязными окнами: казалось, пыль многих лет намертво въелась в стекло; с безалаберными сквозняковыми ветрами, дующими во всех направлениях.

Мелькали за окном еще зеленые перелески вперемежку с желтой стерней убранных полей, пристанционные постройки, села и деревни. Все для Юры было внове, все интересно.

Безрукий усач, опознав по моей старой гимнастерке «своего», вежливо полюбопытствовал:

— Куда, солдат, юношу везете, если не секрет?

Я отшутился:

— В Москву, ума набираться.

— Гоже.

— Все в Москву, все в Москву едут,— ни к кому, в общем-то не обращаясь, посетовала женщина.— Уж так-то ее, столицу нашу, заполонили, что на улице и повернуться невозможно. Сидели бы дома, знали б свои шестки.

Усач пристально посмотрел на нее, заметил вполголоса:

— Между прочим, соседнее купе совершенно свободно.

Уговаривать женщину не пришлось — она подхватила разбухшую сумку и быстренько убралась за перегородку. Через несколько минут оттуда послышался завидный храп.

Усач сел у окна, напротив Юры.

— Впервой едешь, паренек? Тогда слушай, буду тебе про дорогу рассказывать. И-интересная у нас получается дорога. Много тут крови пролито, и в стародавние дедовские времена, и в наши. Вот скоро Бородино будем проезжать, вечной русской славы поле. Про Кутузова слыхал? Обязан знать. Как увидишь с левой стороны памятник с орлом на макушке — так знай: самое Бородино и есть.

Он сунул руку в карман, достал кисет, протянул мне:

— Давай закурим, солдат. В каких войсках служил?

— Валентин танкист,— опередил меня Юра.— Стрелком был на Т-34.

— Сродственники, выходит. По той простой причине, что я артиллерист.

Он кивнул на пустой рукав, заколотый булавкой.

— На Бородинском поле как раз и оставил. Про капитана Тушина читывали? Так вот и мы...

Рассказчиком бывший артиллерист оказался превосходным, он знал название буквально каждого села или городка, мимо которых мы проезжали, и много интересного о каждом из них помнил. Заслушался его не только Юра — и я. А он без останову сыпал именами Багратиона, Раевского, Платова, недобрым словом помянул ляхов, приходивших на смоленскую землю в начале смутного семнадцатого века.

— Вы учитель? — спросил у него Юра.

— Нет, просто историей государства Российского весьма интересуюсь. А по профессии я бухгалтер.

Он снова свернул папироску, ловко управляясь одной рукой, показал за окно:

— А вот и Петрищево.

Юра вскочил с места.

— Та самая деревня? Где Зою казнили?

— Та самая...

Прощаясь с нами на Белорусском вокзале, усач погладил Юру по голове:

— Главное, юноша, духом не падай. Вспоминай почаще, по какой дороге в столицу ехал. Смелости прибавляет.

— Валя, а кто такой этот капитан Тушин, про которого он помянул? — глядя вслед безрукому бухгалтеру, спросил Юра.

Как ни обидно признаваться, в тот раз проявил я полнейшее невежество.

— Наверно, тоже какой-нибудь герой.

 

В Белокаменной

Вестибюли метро переполнены. Толпы людей на лестничных маршах, в переходах, на эскалаторах. Все бегут, торопятся все, кто-то нечаянно задевает тебя, кто-то наступает на ногу, и не всегда услышишь «извините».

— Валь, а куда это все так спешат?

— Тут, Юра, время ценят, живут по минутам.

Я крепко держу его за руку, боюсь, как бы не потерялся, не отстал в этой многоликой, говорливой, сумасшедшей массе людей. В другой руке у меня фанерный, сколоченный отцом чемоданчик с нехитрыми пожитками брата. А у Юры глаза разбежались — он торопится рассмотреть все: и расписные стены подземных дворцов, и вагоны электрички, и москвичей — шумных, веселых, немного нервных, но уверенных в себе.

Я и сам не очень-то частый гость в Москве, и чувствую себя стесненно. Представляю, как выгляжу я в своей не первой молодости гимнастерке среди нарядных жителей столицы, вижу Юру со стороны — коротко стриженного паренька в дешевых брюках и ситцевой рубашонке, и предательские одолевают меня сомнения. Ну, зачем приехали мы сюда? Неужто сможет прижиться здесь Юрка, стать своим человеком в этом пестром и шумном мире?

Моя неуверенность передается брату. Он крепко сжимает мою руку в своей.

— Ну что же вы путаетесь под ногами?

— Посторонитесь, товарищи.

 Это все нам.

Наконец мы втискаемся в переполненный вагон, чьи-то локти остро упираются в наши бока, а мы стоим лицом к лицу, и я, чтобы отвлечься от невеселых мыслей, рассказываю брату о берлинской подземке — во время войны видел я ее. В Берлине, рассказываю я, тоннели метро уже наших, и поезда неприглядней, и станции вовсе не похожи на дворцы.

— Я так и думал,— говорит Юра.— Так и думал, что наше метро должно быть лучше всех.

Выходим на станции «Сокол», разыскиваем дом, в котором живут родственники. В дверях встречает нас Прасковья Григорьевна, всплескивает руками:

— Наконец-то. А мы уж заждались. Савелий Иванович, уходя на работу, сказал, что если сегодня не приедете, вечером телеграммой вызывать будем.

Торопится усадить нас за стол:

— Подкрепитесь с дороги малость, а уж когда дядя Савва и девочки с работы придут, праздничный ужин устроим.

И минуты не может спокойно посидеть Прасковья Григорьевна: тащит с кухни тарелки с борщом, хлеб, какие-то закуски.

Юра зачарованно смотрит на стол — и ему и мне непривычно это обилие посуды, ножей и вилок, эти многочисленные яства; улучив момент, тихо говорит мне:

— Валь, давай-ка есть поменьше. У них ведь тоже семья, объедим...

Не знаю, каким образом услышала это Пра­сковья Григорьевна. Подошла к брату, положила руку на его плечо:

— Юра, чтобы я от тебя этого никогда больше не слышала. Договорились?

Юрка моментально стал пунцовым:

— Простите, тетя Паша.

Я взглянул на него и рассмеялся. Рассмеялась и Прасковья Григорьевна.

— Ничего, Юрушка, привыкнешь. Расскажи-ка лучше, как Москва тебе понравилась?

— Очень понравилась. Только народу везде слишком много.

— И к этому привыкнешь.

Вскоре вернулись с работы Савелий Иванович и Тоня с Лидой, наши двоюродные сестры. Из-за стола в этот день мы вышли не скоро.

День, кстати сказать, был субботний. Назавтра, в воскресенье, сестры показывали Юре столицу. Побывали они на Красной площади, в Историческом музее, в зоопарке. К вечеру Юрка, непривычный к московской сутолоке, едва на ногах стоял, но впечатлениями был, как говорится, перегружен.

Укладываясь на покой, нашел в себе силы вымолвить :

— Знал бы, что Москва такая интересная, еще бы раньше сюда приехал.

И тут же уснул.

 

Хождение по мукам

В понедельник мы втроем, Савелий Иванович, Юра и я, объехали все ремесленные училища Москвы. И везде слышали одно и то же:

— Набор окончен. Да и не принимаем с шестью классами.

Юра приуныл.

— Папа был прав. Надо в Гжатск возвращаться, семилетку кончать.

Прасковья Григорьевна, огорченная не меньше Юры, пыталась подбодрить его:

— Не горюй, Юрушка. Обязательно повезет, не может быть так, чтобы не повезло.

Вечером всех обрадовала Тоня:

— В Люберцах при заводе сельскохозяйственных машин есть училище. Говорят, там семилетка не обязательна.

Тоня, озабоченная судьбой брата, и с работы заблаговременно отпросилась.

— Завтра, ребята, поедем в Люберцы.

В Люберцах, однако, встретили нас неприветливо: от желающих попасть в училище не было отбою. В коридорах толкались переполошенные подростки, шепотом передавали друг другу новости, одну другой страшнее:

— Принимают только тех, у кого родителей нет...

— Одних московских набирают...

— У кого хоть одна троечка — даже документы не смотрят...

Последний слух оказался близким к истине: ребятам, имеющим тройки в свидетельствах, документы возвращали без долгих разговоров. Тоня, будучи коренной москвичкой, быстро и верно оценила обстановку:

— Не горюй, Юра, наша возьмет. В документах у тебя одни пятерки, а что только москвичей принимают — так это чушь...

Действительно, в приемной комиссии ознакомились с Юриным свидетельством об окончании шести классов и сразу же посоветовали готовиться к экзаменам. Предстояло сдавать русский язык — письменно и устно, литературу и арифметику.

— Только не рассчитывайте на общежитие,— предупредил секретарь комиссии.— Свободных мест почти нет.

Что ж, допустили к экзаменам — и то хорошо. Но я тут же прикинул, во сколько обойдется частная квартира, койка хотя бы, которую придется снимать для Юры, и подумал, что, вероятней всего, придется брату на сей год распроститься с мечтой о ремесленном училище.

Прасковья Григорьевна, когда вечером поведал я ей свои сомнения, негодующе замахала руками:

— Юра будет жить у нас. Главное сейчас, пусть получше к экзаменам подготовится.

И усадила младшего племянника за учебники: их у каких-то знакомых разыскали Тоня и Лида.

До экзаменов оставалось три дня.

Все эти дни в доме стояла удивительная тишина. Мы ходили на цыпочках, не разговаривали громко. Но время от времени тетя Паша подходила к Юре, отбирала книги:

— Иди-ка проветрись, погуляй. Через полчаса возвращайся.

Юра послушно шел на улицу и возвращался точно через полчаса — посвежевший, с новыми силами после прогулки.

Удивительно, сколько заботы и чуткости проявили к Юре в те дни в семье Савелия Ивановича.

И вот он наступил, день первого экзамена.

— Ну, Юрка, ни пуха тебе, ни пера!..

 

Рабочего класса прибыло!

В Гжатск я возвращался один: кончились свободные дни, предоставленные мне на работе. Возвращался, нагруженный московскими подарками, купленными неугомонной теткой, полный мыслей о том, какие они щедрые и душевные люди, наши столичные родственники. Ведь вот и сами живут более чем скромно, и квартира у них не ахти какая, а поди ж ты! — приняли-то нас как.

Я не знал, как сдаст Юра остальные экзамены, но он оставался у Савелия Ивановича и Прасковьи Григорьевны, и я был спокоен за него.

А на первом экзамене брат получил пятерку.

К экзаменационному столу его вызвали четвертым. Мы с Тоней переживали в коридоре.

— Завалит,— волновался я.— Тут вон московских ребят больше, смотри, какие они шустрые.

Тоня была настроена оптимистичнее.

— Сдаст. Я к Юре присмотрелась. Он тоже не из робких. И подготовлен неплохо.

Юра вышел к нам раскрасневшийся, сияющий, и не один вышел — в сопровождении экзаменатора.

— Так где тут твои родственники? — спросил экзаменатор, подтянутый, со спортивной выправкой мужчина средних лет. Подошел к нам и, улыбаясь, проговорил довольно: — Отличные знания у Юры. Мы тут, интереса ради, сверх программы ему несколько вопросов задали. Справился. Комиссия с удовольствием слушала его. Спасибо! — Он пожал руки мне и Тоне, Юрию сказал: — Желаю тебе дальнейших успехов, Юра!

Счастливей брата искать человека в этот день было бы бесполезно. Едва добрались до квартиры дядьки, едва открыла дверь на наш звонок заждавшаяся Прасковья Григорьевна, как Юра бросился ей на шею.

— Пятерка!!!

— Юрка, ты же задушишь меня,— смеялась Прасковья Григорьевна.— Отстань, бесстыдник.

— А вопросы, теть Паш, легкие были. Я сперва очень боялся, а когда услышал вопросы — ни капельки. Весь испуг прошел.

— Ну, хватит, хватит, хвастунишка. На экзаменах, Юра, легких вопросов не бывает — просто знания оказались у тебя достаточными...

В тот же день сестры купили билеты в театр, и отличную оценку Юры мы отпраздновали коллективным культпоходом.

...Вот и Гжатск. Я иду по Ленинградской улице, один иду, без Юры. Что-то делают сейчас родители? Наверно, все переживают, волнуются: как там у нас, в Москве, дела?

Отец, мама и Бориска возились на огороде — убирали огурцы. Едва я скрипнул калиткой — все, как по команде, повернулись ко мне.

— Что? Рассказывай.

— Порядок,— и я с подробностями, которые, не перебивай меня вопросами отец и мать, может, мне и не вспомнить бы никогда, рассказал о наших мытарствах в столице, о горестях и радостях.

— Значит, говоришь, пятерку получил?

Отец расправил плечи и строго посмотрел на Бориса:

— Помнит наказ — не позорит фамилию.

«Слава богу,— подумалось мне,— пронесло тучи...»

Мама тоже была довольна, хотя, по всему видно, и не смирилась она окончательно с отъездом Юры. Больше всего пришлось ей по душе, что Юру ласково встретили в доме Савелия Ивановича.

— Не будет ему в Москве одиноко.

И только Борис, выслушав мой рассказ, заныл:

— Что ей, Тоньке, больше всех надо, что ли? Суется, куда не просят. Вот дядя Савва молодец: поездил и бросил. А она в Люберцы потащилась...

— Уймись! — прикрикнул на него отец.— Люди к нам с добром, а ты...

Через несколько дней в дом постучал старичок почтальон:

— Вот-с, ваш нетерпеливый молодой человек решил письмом родителей порадовать.

В письме Юра сообщал, что так же успешно, как и первый, сдал все остальные экзамены, что в группу токарей или слесарей, как он желал, его не зачислили: туда берут только с семилеткой, и что он будет учиться специальности литейщика.

«Это очень интересная специальность,— писал он, не скрывая гордости,— памятник Пушкину в Москве литейщики сделали...»

Из того же письма узнали мы, что Юре уже выдали форму и он успел сфотографироваться в ней, скоро пришлет фотокарточку и что — самое главное! — как отличнику учебы ему предоставили место в общежитии.

Как-то вечерком в дом родителей заглянул на огонек Лев Михайлович Беспалов. Отец не удержался, показал ему Юрино письмо.

— Что ж, рабочего класса прибыло,— сказал Лев Михайлович.— Я не сомневался, что экзамены он сдаст успешно, и очень рад за него. Передайте мой привет Юрию Алексеевичу...

Впервые мы услышали это уважительное величие в Юрин адрес — по имени-отчеству. Очень непривычно звучало...

Кстати сказать, закадычный Юрин товарищ тех лет Валя Петров тоже не задержался в школе — поступил в торфяной техникум, потом закончил институт, стал инженером.

12 апреля 1961 года Валентин рассказывал корреспондентам:

— Верно, Юра мой лучший друг по школе. Когда учились — увлекались спортом, бегали на рыбалку, закалялись. В Орешне до самой осени купались, и по весне горячего солнца не ждали — лезли в ледяную воду. Что такое простуда — слыхом не слыхали. Каждую осень в колхозе работали, главным образом на картошке. Нравилось: хоть и уставали, зато свободы много. А еще мы с Юрой мечтать любили. О том, кем станем, когда вырастем. Сколько профессий перебрали... И в моряки собирались, и в летчики, и в водолазы почему-то. Все хотелось попробовать, пощупать своими руками... В одно, можно сказать, время ушли мы из школы. Юра в ремесленное училище поступил, я — в техникум...

Так распоряжались началом своих судеб воспитанники Льва Михайловича Беспалова. Думается, заслуга его в том, что ребята в небольшие свои годы были готовы к самостоятельной жизни, неоспорима.

* * *

И еще одно вынужденное отступление должен я сделать. В своей книге «Вначале была земля...» писательница Л. Обухова утверждает:

«Зыбкая, ненадежная вещь человеческая память! Недаром существует поговорка: ошибаются, как очевидцы. Вот и старший брат Юрия в своих записках пишет, что он сопровождал младшего в Люберцы, а на самом деле что-то спуталось в его памяти, потому что в то время он лежал со сломанной ногой и вообще не выезжал из Гжатска».

Может, и не стоило задерживать внимание на этих словах, но упомянутая книга («повесть-воспоминание» — так определен ее жанр) издана массовым тиражом, и судит Лидия Алексеевна весьма категорично, а факты как раз свидетельствуют против ее утверждений. Со сломанной ногой в гжатской больнице я лежал в 1947 году, а Юру в Москву и Люберцы провожал двумя годами позже — в сорок девятом. Об этом сказано в первом издании настоящей повести в разделах «Не повезло!» и «Ну, поехали...». Это наверняка знал наш покойный ныне отец, хорошо помнит мама.

 

ГЛАВА 6

Ремесленник

 

Первый перевод

Когда не на день-два — на годы покидает дом кто-то из очень близких людей, к этому долго нельзя привыкнуть. Трудно примириться с этим.

Читателям, без сомнения, знакомо это чувство.

Вот простились мы с Юрой — и обнаружилось вдруг, что в жизни каждого из нас он занимал свое, особое место.

Теперь его, Юрки, так не хватало  всем нам!

Поскучнел Борис.

Небольшая, всего в два года разница в возрасте делала их не только братьями, но и товарищами, у которых были обязательные общие тайны — от школы, от родителей, от сверстников. В чем-то, пусть и не во всем, но в чем-то Борис всегда стремился подражать ему. К тому же с Юрой было интересно: он и начитан, и знает многое о многом, и во всех ребячьих играх и предприятиях был заводилой, а при случае, когда грозила Борьке беда, выступал его защитником.

Отец — может, приближение старости сказывалось — после отъезда Юры из Гжатска сделался задумчивее, тише. И, что уж совсем невероятным казалось, мягче, покладистее. Нет, оспорить какое-либо его мнение было еще трудно, возражать ему — бесполезно: на уступки он редко когда шел,— и все же это был уже не прежний человек с излишне властным характером.

А мама... Маме расставание с сыном горше всех досталось. Целыми днями искала она себе занятия, чтобы отвлечься от беспокойных мыслей. Впрочем, искала — неверно сказано, с утра до вечера не знала она ни минуты покоя: стряпала, стирала, ухаживала за огородом, нянчила внучку. Дел хватало... Но и за этими заботами не забывала она о Юре, и по утрам — появилась вдруг у нее такая привычка — рассказывала, как он приснился ей минувшей ночью, и спрашивала: к добру или к худу сон? Потом, через несколько лет, когда призовут в армию Бориса, и он так же будет приходить к ней в сновидениях.

Очень не хватало Юрки и мне.

В семейном кругу вечерами невольно заходил о нем разговор. Вспоминали его мальчишеские шалости и проказы, любовались ими как бы со стороны, на расстоянии, и диву давались, за что же, за какие-такие особо тяжкие грехи и провинности можно было в свое время бранить и наказывать человека? Ведь вроде бы через край никогда и не переступал.

Самым желанным гостем в родительском доме стал пачтальон. К счастью, Юра не скупился на весточки о себе. И знаю я, по скольку раз перечитывались отцом и матерью Юрины письма, как долго, со всех сторон, обсуждалась любая строчка в них.

Из первого жалования, полученного им на заводе,— велико ли жалованье ученика-ремесленника, то же, что и у солдата-первогодка,— Юра половину суммы прислал домой.

— Распишитесь в получении, Анна Тимофеевна,— попросил почтальон, выкладывая на стол перед матерью бланк перевода.— Поздравляю вас, сынок самостоятельно зарабатывать начал-с...

Мама расписалась на бланке, а когда почтальон отсчитал деньги — для вящего впечатления, чтобы солидней казалось, все рублевками отсчитал — и вышел, мама вдруг расплакалась.

— Чего ревешь-то, чего? — возмутился отец.— Раз прислал деньгу, значит, на жизнь ему там хватает. Не ворует же он сам у себя. И то сказать — одет, обут, накормлен... Лучше давай-ка... за чекушкой на радостях схожу.

— Еще чего! — возмутилась мама. И всхлипнула.— Я же почему...  Вот и кончилось детство у Юрушки.

Не скупился Юра на письма. И как я жалею сейчас, что мы не берегли их, что вот теперь по отдельным разрозненным клочкам, случайно сохранившимся, а больше всего на память полагаясь, приходится восстанавливать картину прошлого.

Брат писал, например, что работа в жарком литейном цехе очень понравилась ему. С восторгом рассказывал о своем мастере-наставнике, кадровом рабочем Николае Петровиче Крипове, о товарищах по училищу, о своем общежитии.

— Это же подумать только,— вздыхала и качала головой мама.— Пятнадцать человек их, ребятишек-то, в одной комнате живет. Тесно, поди...

Отец возражал:

— А что тут плохого? Пусть притирается к людям.

Когда получили фотографию, где Юра снялся с группой товарищей,— на всех шинели с блестящими пуговицами, на фуражках, чуть сдвинутых набекрень, эмблемы молодого рабочего класса: молоточки,— Борис завистливо вздохнул:

— Совсем на офицера наш Юрка похож.

— Позавидовал? Учись лучше, кончай семь классов без двоек — и станешь таким же,— уколола его Зоя.

Между прочим, с этого дня Борис подтянулся в учебе. Уже не отлынивал от домашних заданий, чаще брался за книги, и на смену густым двойкам и не очень твердым тройкам пришли в его дневник хорошие оценки. Пример брата действовал.

Помню, с какой радостью в одном из писем — оно пришло перед Новым годом — рассказывал Юра о своем вступлении в комсомол. Из письма же узнали мы впервые и о том, что он вместе с товарищами поступил в седьмой класс люберецкой вечерней школы № 1.

Но я, кажется, ушел далеко вперед. Вечерняя школа — это уже на втором году учебы в ремесленном...

Кончилось детство у нашего Юрки.

 

На побывку!

— Руки, руки, сынок, руки для начала покажи.

Юра, широко улыбаясь, протянул отцу руки ладонями вверх. Тот потыкал в них указательным пальцем, нащупал твердые бугорки мозолей, одобрительно произнес:

— Точь-в-точь от топора такие бывают. Вижу, дурака не валяешь — рабочим человеком становишься.

Все три семьи — родители с Борисом, Зоя с Митей и с детьми, мы с Машей — собрались отпраздновать первый приезд Юры домой, на побывку. Вот, обмолвился я, три семьи, мол, а ведь это — весьма приблизительно. Хоть и повзрослели мы с Зоей, и собственными детьми обзавелись, и жил я отдельно от стариков, но по-прежнему считали мы себя одной семьей, по-прежнему не только в праздничные, но и в будничные дни, по поводу иль без повода, чаще всего собирались у родителей.

Вот и сейчас, наобнимав Юрку до хруста в костях, нацеловав его, женщины ушли на кухню — готовить праздничный ужин, а мы, мужики, остались на крыльце: покурить, поболтать о чем-нибудь незначащем, но абсолютно необходимом.

Был тихий вечер, в мягких сумерках оплывали деревья в саду, по улице — то в одном, то в другом окне — вспыхивали розовые огоньки. Юра снял с себя шинель, фуражку, положил на перила крыльца, заметно отросшие волосы пригладил расческой.

— Хорошо дома.

Отец критически окинул его взглядом со стороны. Видно, заправка — ремень по гимнастерке и ни единой лишней морщинки — пришлась ему по душе.

— Борька-то правду сказывал: на офицера смахиваешь.

— Простудишься, Юрка.

— Ну да! Даром, что ли, холодной водой по утрам обливаюсь? Ты бы, Валя, курить лучше бросал — наживешь беду.

Я оглянулся: нет ли Маши поблизости. Вот и еще союзник ей. С утра до вечера пилят на пару с матерью: бросай и бросай курить. Единственная поддержка — батя. Он не выпускает папироску изо рта, смолит и смолит, а махорка — он ее по своему, по собственному рецепту делает — какой-то особой злой крепостью отличается.

— Значит, говоришь, соскучился по дому?

— Еще как! Теперь бы на рыбалку наладиться.

— То-то и оно. Везде хорошо, а дома все-таки лучше, пусть и не столица.

Отец, хоть и смирился внешне с отъездом Юры из дому, а все переживал в душе. И признание сына, видимо, польстило ему.

Тут нас к столу кликнули, и, когда расселись мы, чересчур говорливо, шумно, Зоя попросила Юру рассказать об училище. Брат начал было отнекиваться, что-де и училища толком не видел, и занимается-то всего несколько месяцев, а потом разохотился, увлекся, и вскоре нам стало ясно, как великолепно, прямо-таки чудесно живется им, ремесленникам. И в классах чистота образцовая, и на заводе к ним рабочие внимательны, и в столовой их кормят на убой — четыре раза в день. А стадион под боком, и спортом не только желающие занимаются — всех заставляют. Оно и понятно — рабочему человеку сила нужна.

Мама слушала-слушала восторженный и сбивчивый Юркин рассказ, а потом вздохнула:

— Прикипел ты к той жизни, Юрушка. Теперь уж в Гжатск не вернешься. Насовсем прикипел.

— Да я, мам, не знаю, куда на работу пошлют. Только ведь в Гжатске нет пока  таких заводов. Я, когда на слесаря меня не приняли, переживал даже, а когда в литейный цех попал... Вот это да! Ни на какую другую работу эту не променяю.

Отец, успев опрокинуть под шумок лишнюю чарочку, поднял палец вверх:

— Вот что я тебе, сын, скажу. Всякая работа интересна, если по душе она, если ты ее характер понял и полюбил. Ну, а если не зажгла она в тебе огня — бросай ее, ищи другую. Чтоб по душе...

— Хватит болтать-то, Лень.

— Погоди, мать, пусть послушает. Обидели они меня, и Валька, и Юрка. Никто по моему ремеслу не пошел. А ремесло-то мне от отца по наследству досталось. Борька, паршивец, тоже на ихний манер от топора сбежит. Обидели... Но я про обиду забуду, если они в своем деле мастерами себя покажут. Из тех, кто не за свое дело берется, путных людей не бывает. Вот я и посмотрю: будет ли прок? Уразумел, Юрка?

— Уразумел.

Тогда давай-ка вот по махонькой. Теперь ты рабочий человек, самостоятельный, теперь тебе можно.

Мама с тревогой посмотрела на отца, перевела взгляд на сына. Юра, улыбаясь, взял чарку, чокнулся с отцом:

— На доброе здоровье, папа. Ты уж прости, но пить я не буду. Я ведь говорил — спортом занимаюсь.

И поставил рюмку на стол.

Отец, против ожидания, не обиделся. Наоборот.

— Смотри-ка,  мать,— протянул он  восхищенно.— Не избаловался малый на чужих-то людях.

Вот такую проверку устроил отец сыну в тот день. Это, кстати, вторая была. А первая — там, на крыльце, когда отец заставил Юру показать руки.

 

Борис примеряет фуражку

Юра сидит за столом, подперев голову обеими руками. Тихо шелестят страницы книги.

Мама устроилась в стороне со спицами в руках: шерстяные варежки вяжет сыну. Неизвестно еще, как его оденут на зиму в училище, а зима — вот она, ночами подмораживает — дай бог! И то сказать, домашней вязки варежки или там носки завсегда теплее, надежнее казенных, фабричных.

Проворно мелькают спицы. А за окном — ребята гомонят. Распустили их из школы по случаю ноябрьских праздников, вот и радуются они свободе. Борис голосом выделяется — кричит, командует что-то. Даже охрип, бедняга.

— Юра, сынок, ты бы отдохнул,— говорит мама.

— Угу.

Проходит минут тридцать или сорок. По-прежнему шелестят страницы книги.

Мама искоса смотрит на Юру, вздыхает тихо. Как ни хорошо кормят их там, в училище, а все же похудел парень: скулы обострились, глаза запали, и синева обозначилась вокруг них. Может, оттого это, что в цехе своем с огнем имеет дело? Сушит огонь человека. Или оттого, что уж слишком много читает? Спать ложится — книжку под голову кладет, встает — опять из рук ее не выпускает.

Снова не выдержала мама:

— Иди погуляй, Юра, освежись немного. К товарищам загляни. Обидятся ведь: приехал домой и глаз не кажешь.

Юра нехотя оторвался от книги.

— Хорошо, мам, сейчас пойду. Только зря ты так волнуешься, ничего со мной не случится. Ты сама вон сколько читаешь.

— Я что... Помоложе была — тогда и впрямь читывала,— неловко оправдывается мама, и в голосе ее слышится сожаление — об утраченной ли молодости, о том ли, что не имеет уже теперь возможности читать так же, как читала когда-то.— Бывало, и у ночи часок-другой украдешь, а ныне и силы не те, и глаза устают от мелких строчек.

Юра вышел в сени, слышно, как топчется он там у вешалки, как поскрипывают под его каблуками половицы.

А минуты через полторы он возвращается обратно.

— Я, мам, лучше вечером в кино схожу, там и увижу всех ребят. А сейчас давай-ка я тебе вслух почитаю. Это знаешь какая книжка? Про Фрунзе. У нас ее все ребята по очереди читали. Вот слушай. Сидит Фрунзе в камере, в тюрьме царской, а каждое утро мимо его дверей товарищей на казнь ведут. А он тоже к смерти приговорен, и думает каждое утро: может, сегодня и за мной придут? И — понимаешь? — все равно изучает в тюрьме иностранные языки. Пригодятся, думает он, потому что из тюрьмы ведь и убежать можно, а иностранные языки для революционной работы могут понадобиться. Вот, слушай.

Он читает тихо, но не может сдержать волнения, и в напряженном его голосе слышится то боль за судьбу обреченных узников, то гнев и ненависть к их палачам. Мама отложила в сторону вязанье, сидит, слушает.

Чуть скрипнула дверь — в избе появился Борис. Юра погрозил ему пальцем: не перебивай, мол, и Борис присел на скамью у входа, уши топориком.

Стараясь не шуметь, мама зажигает свет.

Наконец перевернута последняя страница.

— Вот какие люди были, мама. Как же мало я о них знал раньше! Фрунзе, Артем, Ворошилов...

— И где это ты такие интересные книги всегда берешь? — Это Бориса вдруг заинтересовало.

— Как где?! В библиотеке. Ты бы записался туда да почаще заглядывал.

Мама смотрит на Бориса и замечает на его голове форменную Юркину фуражку. «Так вот почему он гулять не пошел,— думает она с горечью.— Борька-то в его фуражке с утра на улицу удрал».

— Как же ты посмел? — ругает она Бориса.— Юре на улицу выйти не в чем.

— Я только примерить хотел и забыл,— хитрит Борис.

Не надо, мам, не брани его,— просит Юра. Подходит ближе к ней, заглядывает в глаза.— Я ведь все равно никуда не пошел бы. Я ведь как раз и собирался тебе книжку почитать.

 

Как Алешка в школу ходил

Отца трудно разговорить. Не так-то уж много радостей было в его жизни. А вспоминать о горьком — только душу травить. Отец молчун, он даже улыбается редко.

Но сегодня вся наша семья в сборе и всем немного грустно: завтра Юра уезжает в Люберцы. И неожиданно для всех — может, стопка вина сделала свое дело — отец разговорился:

— Не в упрек вам ребята, скажу, но живете вы куда лучше, чем мы в детстве жили. Никакого сравнения нет. Я вот так и не смог выучиться.

— С уроков бегал? — живо перебил его Борис.

Отец настроен миролюбиво.

— Посиди, послушай. В школу я знаешь как ходил? Лето провкалываю в пастухах, еще и осень вкалываю. Другие ребятишки, из тех семей, что позажиточней, уже в классах сидят, в азбуку вникают, а я все кнутом щелкаю. Потом, когда уж белые мухи полетят, когда морозы ударят и скотину во дворы загонят, тут и мой черед идти в школу наступает. А вы подумайте, сколько я за эти месяцы пропустил-то уже, сколько мне наверстывать надо.

Ну, хорошо. Смекалкой господь меня не обидел, да и учитель ко мне расположение имел, сочувствовал, значит, помогал. Чахоточный он был, учитель-то, и сам беднющий. Только я это, с его помощью, начну вровень с другими учиться — тут весна наступает. Опять, значит, раньше времени из класса ухожу, надеваю пастушью сумку — и айдате в поле, стадо караулить. Семья у нас большущая была, одной ребятни восемь человек: шесть братьев, две сестры. Выжило-то потом пятеро всего. Отец, Иван Федорович Гагарин — он костромских мест уроженец,— много лет солдатом прослужил, а вышел в отставку — остался в Гжатске на жительство, где полк его квартировал. Талантливый плотник, столяр-краснодеревщик, первой руки умелец. Такой, к примеру, мастер... Дерева, материала, значит, купить не на что — так он половицы в избе повыдерет и мебель из них мастерить примется. Смастерит — заглядение, сказка, с руками рвут, в очередь покупатели становятся. Ему бы поторговаться, накинуть рубль-другой, а он торговаться не умеет. Ну, выручит деньжонок толику — баранок связки накупит, половицы новые настелет, на житье что-то останется. Меня он, к слову сказать, «антиллеристом» звал — похож я был на него, а сам он в артиллерии служил... Да... Надолго ли вырученных грошей хватит? Словом, впроголодь жили, в нищете страшной. Из Гжатска в Клушино перебрались, домик-развалюху купили, думали родители, от нужды сбегут. Да куда там — нужда еще хлеще подпирает. Запил отец с горя, мать начал бить, нам тоже доставалось. Из дому выгнал нас. А однажды и сам ушел. На заработки, объявил, на станцию Бологое. Ушел и сгинул. Больше мы его не видели. Сказывали матери: под поезд, мол, попал. Мне четыре года было тогда...

Тихо в избе. Юра книгу отложил в сторону. Мне хоть и не очень хорошо, но известно, каким оно было, детство у отца. А Юра и Борис слушают его рассказ впервые, и такое искреннее и живое волнение на лицах у того и другого, что понимаешь: крепко зацепило их нищее детство клушинского подростка Алешки Гагарина.

— Сколько же лет ты учился?

Это Юра спросил.

— Две зимы, сынок, в церковноприходской школе. И бросил-то ведь не потому, что, скажем, неспособным к учебе был, а из-за бедности. Да и обидели меня сильно.

...Однажды в школу приехал какой-то инспектор. Учитель, желая показать, что недаром ест свой нищенский хлеб, вызвал к доске сына местного богатея, мальчишку очень способного, по справедливости, лучшего в классе ученика. Мальчуган, бойко постукивая мелком по доске, уверенно решал задачу, но вдруг споткнулся: цифры в ответе не сходились. Где-то допустил он — от волнения ли, от привычной ли в себе уверенности — небольшую ошибку, а где — сообразить сразу не мог.

Учитель, он больше следил за выражением инспекторского лица, нежели за доской, тоже не сумел сразу найти промах, поправить мальчишку. Тут-то и поднялся за партой Алеша Гагарин и сказал, где и что не так.

— Ишь ты,— удивился инспектор, щупая глазами бедно одетого пастушка.— Смышлен, смышлен. А Ну-ка, мальчик, иди к доске.

Алеша, поскрипывая лаптями, вышел к доске и, к удовольствию учителя, не ожидавшего от него такой прыти, легко, как с горсткой орехов, расправился с другой задачкой в два вопроса, предложенной инспектором.

Или приезжий чиновник был склонен порадеть за бедный люд, или со студенческих лет запали ему в голову известные некрасовские стихи, но он не погнушался дружески потрепать пастушка за вихры:

— Смышленый мальчуган.— И с чувством продекламировать: — Учись, дружок. Это многих славный путь.

Он даже, ко всеобщей зависти ребят в классе, к конфузу лучшего ученика, подарил Алешке настоящий графитный карандаш — целое сокровище по тому времени.

После уроков обрадованный учитель нагнал ошеломленного, ничего не понимающего Алексея в сенях школы, обнял:

— Спасибо, Гагарин. Выручил, брат.

Дома, выслушав Алешкин рассказ, мать неожиданно расплакалась:

— Быть лиху. Бедным людям и счастье в пользу не пойдет.

Как в воду глядела. Наутро, когда Алешка будто на крыльях летел в школу, встретили его за селом старшие братья одноклассника, сыновья богатея. Было их двое, и оба женихи по возрасту.

— Ломоносов? — спросил один, загораживая дорогу.

— Чего притворяешься? Не знаешь, Гагарин я,— жалобно ответил мальчишка, понимая, что вот сейчас бить его будут и убежать нет никакой возможности. Разве от таких убежишь.

— Ломоносов,— повторил другой. Алешка никогда допрежь и не слыхивал такой диковинной фамилии.

Его ударили... Били, приговаривая:

— Паси коров, а в школу дорогу забудь.

Били так жестоко, что и взрослому человеку хватило бы с лихвой тех побоев.

Алешка обиделся на весь свет, а пуще всего на добряка инспектора: из-за него перепало. И забыл дорогу в школу. Мать не неволила: нравится коров пасти, паси на здоровье. Какой-никакой, а прибыток дому...

— Папа,— спросил Борис, когда отец закончил свой печальный рассказ,— а ты их потом встречал? Ну, этих, кто тебя...

— Встречал, как не встретить. В одном селе небось жили.

— А ты бы их застрелил.

— Из кнута?

— Нет, в революцию, когда всех богатых стреляли.

— От революции они, сынок, убежали.

— Перестань болтать глупости, Борька,— вмешался Юра.— Ты что думаешь, как революция, так и стреляют всех подряд? Не затем революции бывают.

— А зачем?

Юра задумался.

— Вот зачем, чтобы учились все,— сказал он после паузы.— Чтобы лентяями не были... Я тебе лучше одну книжку дам почитать, про Ленина. Ты почитаешь и все поймешь.

Он вышел из-за стола, достал из-под койки чемодан, раскрыл его.

— На вот, читай,— протянул он Борису толстую книгу.

Мне бросилось в глаза, что чемодан доверху набит книгами. И как это он умудрился дотащить его от вокзала?

* * *

Этот вечер и рассказ отца во всех деталях припомнились мне, когда нежданно-негаданно обнаружились у нашей семьи знатные «родственники» за границей. А дело было так. Сразу же после полета Юры в космос зарубежные газеты опубликовали многочисленные интервью с потомками князей Гагариных, проживающих после Октябрьской революции в Соединенных Штатах Америки. Эти американские Гагарины утверждали, что Юра приходится им не то внучатым племянником, не то еще каким-то родственником.

На пресс-конференции, устроенной после возвращения Юры из космоса, ему пришлось начать свое выступление с публичного отмежевания от новоявленной «родни». Думаю, что в эти минуты и он вспомнил свое детство, рассказы матери о деде Тимофее, батькины рассказы о другом нашем деде — талантливом столяре-краснодеревщике Иване Федоровиче Гагарине.

 

А какой он был — Ленин?

И не князьями мы гордимся.

Уж коли речь о родне зашла, нужно, по всей видимости, назвать здесь Марию Тимофеевну Дюкову, старшую сестру мамы. Последние годы своей жизни провела она в Мытищах, под Москвой, а до того жила с семьей в Клязьме. Юра, учась в ремесленном, частенько наведывался к тетке.

Однажды, когда я был у Марии Тимофеевны в гостях, она так рассказывала мне о брате. Здесь приводятся ее дословные воспоминания.

«Чистюля он был,— вспоминала Мария Тимофеевна,— и очень любил порядок в одежде, во внешнем виде. Чаще всего приезжал по субботам. Откроет дверь, бывало, сверточек под мышкой у него.

— Теть Маш,— попросит,— постирай рубашку, пожалуйста, если не трудно.

Деньгами баловать детей не любила, но время было трудное, голодноватое, и жаль Юру — один живет, от матери далеко. Дашь какую-нибудь мелочь: купи, мол, Юра, булочку или молочка выпей, когда проголодаешься.

После уже узнала — не покупал, экономил все. На поездки домой берег, родным на подарки.

Любил о прошлом расспрашивать — о дедушке Тимофее Матвеевиче, о дяде Сереже, о том, как в Питере жили.

— Семья у нас вся пролетарская,— бывало, говорю ему.— Вот и я с тринадцати лет на работу пошла, как война мировая началась. На заводе военном, Хосина и Муншака завод, паяльщицей была. Ручные гранаты делали мы.

Как-то обмолвилась ненароком, что, мол, Ленина видала, Владимира Ильича, и даже, можно сказать, разговаривала с ним. А он, Юра-то, смотрит на меня и, вижу, не верит.

— Да что тут удивительного, Юра? — спрашиваю.— Мы, питерские, почитай, все Ильича видывали.

Привязался он тогда: расскажи да расскажи, теть Маш, как это было?

А как было? Обыкновенно...

Юденич тогда на Петроград наступал.

Все рабочие на защиту города поднялись, в Красную гвардию записались. А мы, девчата заводские, санитарную дружину сорганизовали.

И вот эту-то нашу дружину в Смольный позвали перед тем, как на фронт нам выступать.

В кино очень правильно Смольный показывают, очень похоже. Народу там было — невпроворот. И солдаты, и матросики, и наши, заводские, значит, люди. Кто с винтовкой или там с бомбой, а кто и с мешком за плечами с чайником в руках.

Столпотворение.

Поднялись мы на второй этаж — там и увидели Владимира Ильича. Сидит за столом, бумаги какие-то подписывает. Очень занятой, видно.

Тут ему подсказали, что девушки-сандружинницы пришли. Он поднялся быстро так, подошел к нам, поздоровался. А мы по всей форме одеты: косынки на нас белые с крестами, сумки через плечо санитарные.

— Что же,— говорит,— девчата, не боитесь на фронт ехать? Не страшно?

Может, и побаивались мы, наверно, побаивались, но Ленину постеснялись в этом признаться. В один голос закричали:

— Нет, не боимся!

— Это хорошо,— он, значит, опять.— Вижу, смелые вы, заводские девчата. Помогите, помогите нашим мужчинам генерала царского одолеть. А закончится война — всех вас учиться пошлем.

Оттуда, из Смольного, и ушли мы на фронт...

Рассказывала я все это Юре и не знала, не думала, какую заботу себе готовлю. Как пристал он с вопросами: а какой Владимир Ильич был из себя? А как он одет был? А как смотрел? Говорил как? Да похож ли он на портретах?

Измучил старуху — такой дотошный.

Однако и этим дело не кончилось.

В следующую субботу гомонят, слышу, за дверью. Открываю. Батюшки мои! — целую бригаду товарищей своих, ремесленников, привел.

Хотела поругать его, а он упредил:

— Теть Маш, ребята хотят про Ленина послушать.

Что ж, надо, значит, принимать гостей. И о Ленине им рассказывала, и о том, как с Надеждой Константиновной Крупской встречалась, разговор шел.

...Он никогда не забывал меня, Юра-то. И вырос когда, выучился, в космос слетал — все в наш дом заглядывал. Без подарков не заходил. «Зачем — скажу, бывало,— мне, старухе, отрез такой на «платье»?  «Носи,— отвечает,— теть Маш, новое платье тебя моложе сделает». А то из-за границы штуку какую-нибудь мудреную привезет — не знаешь, как и подступиться-то к ней.

Очень внимательный был человек, наш Юра...» Вот что рассказывала мне Мария Тимофеевна. Знай князья Гагарины, что есть в нашей семье люди, причастные к Октябрю, к революции, вряд ли спешили бы они заявлять о своем «родстве» с нами.

 

Про Володину тетрадь и куст гортензии

Любопытные штрихи к биографии Юры — учащегося ремесленного училища вспоминает Надя Щекочихина, дочь Марии Тимофеевны. По возрасту Надя немногим старше Юры: в сорок девятом году как раз окончила среднюю школу, стала студенткой медицинского института. Юра, как уже сказано, был нередким гостем в доме тетки.

Он, рассказывает Надя, как-то естественно вошел в жизнь семьи, и если подолгу не появлялся в Клязьме — о нем скучали. Больше других тосковал по Юре его двоюродный братишка — девятилетний Володя. В такие годы подростки не могут жить без кумира, без опекуна, такого, чтобы малость постарше был, и силой отличался, и — при случае — мог наказать обидчика. В лице Юры и нашел Володя и кумира, и заступника себе. Впрочем, не только заступника... В начальной школе Володя — так уж сложилось — не очень дружил с грамматикой русского языка. Прознав об этом, Юра тотчас же добровольно принял на себя обязанности репетитора: занимался с Володей диктантами, разбирал правила, в дополнение к школьным задавал собственные уроки по предмету. И, надо сказать, дела у мальчика пошли на лад. А в семье Нади и ее мужа до сих пор хранится та детская Володина тетрадь с отрывками из книг, продиктованными Юрой, с выставленными им за каждый урок оценками, заверенными собственной подписью: Ю. Гагарин.

Разумеется, Володе, как и любому другому подростку на его бы месте, нравился в Юре не столько домашний учитель, к слову сказать, довольно требовательный, сколько старший товарищ по играм, по спортивным увлечениям. Быстрый, порывистый, Юра любил подвижные игры: баскетбол, волейбол, в зимние месяцы увлекался хоккеем, лыжами, коньками. И всегда — на спортивную площадку, на каток — тащил он за собой Володю. Хождения эти совместные даром не пропали: став старше, Володя добился высоких разрядов по легкой атлетике, лыжам и баскетболу.

Заядлый участник всех училищных кроссов, соревнований и состязаний, Юра был неравнодушен к спортивным значкам, во множестве носил их на гимнастерке. «Юрка, ты весь так и сверкаешь»,— подшучивали над ним родные. Чаще он смущенно улыбался в ответ, отмалчивался, а иногда, впадая в азарт, начинал демонстрировать свою силу: снимал гимнастерку, руку выше локтя опутывал нитками в несколько рядов, напрягал мышцы. Нитки рвались, к великой радости Юры и — особенно — Володи.

На втором году учебы в ремесленном Юра увлекся фотографией. Приобрел дешевенький «Любитель» и снимал все подряд — кошек, собак, облака, деревья, здания, людей. Подгоняемый нетерпеливым желанием увидеть, что получилось там, в кадре, днем «нащелкивал» пленку, а вечером торопился проявить ее, отпечатать снимки. Случалось, в самый разгар работы гас электрический свет, и тогда Юра звал на помощь Надю и Володю, заставлял их жечь спички — одну за другой, и при этом скудном освещении печатал фотографии... Мария Тимофеевна обнаружила как-то, что роскошный куст гортензии под окном — украшение и гордость дома — безнадежно погублен: завял, засох. Расстроенная, пошла по следам, как принято говорить, преступления и выяснила: ребята, увлекаясь, использованные проявитель и закрепитель выплескивали в окно, на гортензию, совершенно забыв о ее существовании. Конечно, фотомастерам нагорело, все трое извинились перед Марией Тимофеевной, но азарту у них не убыло. И по сей день уцелело несколько маленьких, потускневших от времени фотоснимков, сделанных рукой Юры.

Тут нужно сказать, что поругивала Мария Тимофеевна племянника очень редко. Ей нравились его подтянутость, собранность, нравилось, что не чурается никакой работы: воды ли принести, дров ли наколоть. Любил Юра мыть посуду — тут он был признанным мастером: мыл и быстро и чисто. «С Юрия пример берите,— наставляла Мария Тимофеевна родных детей,— все-то у него ладно и аккуратно, все к делу. Не зря в деревне рос — мужичок...»

И еще об одной веселой придумке брата вспоминает Надя.

Встречали новый, 1950 год. Молодежи очень хотелось, чтобы за праздничным столом вместе с ними посидела — пусть самую малость! — Мария Тимофеевна. Но тетка в эту ночь дежурила в поликлинике.

— Сейчас я ее доставлю,— пообещал Юра.— Одевайтесь и айда за мной!

Ребята оделись, вышли на улицу. Поликлиника неподалеку от дома была, и Юра велел Наде с Володей спрятаться за углом какого-то здания, а сам храбро постучал в двери медицинского учреждения. На стук вышла женщина в белом халате.

— Чего тебе, мальчик?

— Ой, тетенька, помогите скорее, у мамы роды начались,— запричитал Юра.— Скорее, а то поздно будет...

— Погоди здесь...

Женщина скрылась за дверью, а через минуту одетая, с сумкой в руках появилась на крыльце Мария Тимофеевна. Ребята выскочили из-за угла, со смехом подхватили ее под руки, привели домой, сняли пальто, платок. Поворчала на них Мария Тимофеевна, но, по всему видать, для видимости больше: довольна была, что праздничный перезвон кремлевских курантов услышала за семейным столом, в окружении детей.

«Как же нам было весело, радостно в тот вечер,— вспоминает Надя.— Все нас смешило. Мы пели, танцевали, дурачились. Юра очень любил музыку, очень любил петь... С чувством он пропел тогда пришедшую ему на память партизанскую песню «Ой, туманы мои, растуманы...». И мы вдруг поняли, что годы войны, годы фашистской оккупации еще свежи в его памяти... Веселье на какое-то время сменилось грустью. Но, видимо, это неизбежно, такой он праздник — Новый год: и радость, и печаль в обнимку ходят...»

Забегая вперед, скажу, что, закончив ремесленное, Юра оставил в доме тетки свою форменную куртку и ремень с бляхой «РУ». «На память»,— сказал он. В 1970 году эти вещи были переданы в музей Юрия Алексеевича в городе Гагарине.

А вскоре после полета на «Востоке» брат подарил Марии Тимофеевне свою книгу «Дорога в космос» со следующей надписью: «Дорогой тете Марусе с глубокой благодарностью и искренним уважением за помощь и заботу в годы детства и юности».

Но я снова ушел вперед. Речь-то — в предыдущих разделах — шла о первой Юриной побывке в Гжатске да о том, как из Люберецкого училища ездил он в Клязьму, к тетке в гости...

 

Два письма

...Дня три или четыре длилась она, эта первая побывка. После октябрьских праздников Юра снова уезжал в Люберцы.

Провожали его шумно. На вокзал он шел вместе с товарищами по классу, а в центре веселой, многоголосой ватаги ребят, плотно сжатой ими со всех сторон, шагал Лев Михайлович Беспалов.

У вагона, пожимая на прощанье руку своему недавнему ученику, Лев Михайлович с грустью спросил:

— Что же, Юра, увлечение авиацией благополучно кончилось?

— Нет! — с жаром возразил брат.— Вот получу специальность, буду работать на заводе и учиться заочно. Сначала школу закончу, а потом в институт пойду, на авиационного инженера. И летать буду.

Поезд тронулся, а ребята стояли на перроне и долго махали вслед ему шапками.

Когда подходил к концу второй год занятий в ремесленном, Юра прислал письмо, весьма неожиданное. Он писал, что его как хорошего спортсмена рекомендуют на учебу в Ленинград, в физкультурный техникум, и что он уже прошел отборочные соревнования в Мытищах.

Эта новость огорчила нас.

— Руками-ногами дрыгать — ума большого не надо. Как пить дать избаловался, от работы отлынивает,— с грубоватой прямотой высказался отец.— Вот приедет домой, я ему шею намылю, приведу в чувство.

«Куда-то не туда сворачиваешь ты, Юрка»,— думал я. И как-то не верилось, что это письмо написано рукой брата — такого упрямого и настойчивого в выполнении своих замыслов человека.

«Не делаешь ли ты глупости, сынок? Спортом заниматься можно везде»,— села за ответ сыну мама. Дописать ответ она не успела — почтальон принес второе письмо от Юры. В этом, втором, он спешил рассказать, что отказался от предложенного замысла и намерен ехать в Саратов, в индустриальный техникум, где можно продолжать учебу по специальности. Дирекция училища дает ему как отличнику направление.

Это письмо утешило вспыхнувшие было страсти. Против Саратовского индустриального никто не возражал.

 

ГЛАВА 7

Студент

 

Как поладить с «трудными»…

Запомнилось, как приезжал Юра домой летом после третьего, предвыпускного курса в техникуме.

Я смотрел на него и дивился: не узнать брата.

В плечах шире стал, фигурой поплотнел, а лицом черен — сущий цыган. Целое лето на солнышке жарился... Исчезла мальчишеская угловатость — спокойнее, мягче стал в движениях. Не мальчик уже, далеко не мальчик.

— Ты ли это, Юрка?

Смеется.

Может, костюм всему виною, светлый, в искорку, костюм? — он так ладно пришелся по его фигуре. И туфли на нем новые, в тон костюму, и часы на руке популярной марки — «Победа». За последние пять лет привыкли мы видеть Юру только в форменной одежде: сперва в черной гимнастерке ремесленника, потом, опять же в черной, куртке студента индустриального техникума. Всегда что-то казенное, если можно так сказать, официальное было в его облике. А тут, подите-ка, определенно штатская личность.

— Матереешь. В купца растешь. Теперь все девки твои.

Он снова смеется, и только улыбка на лице, такая просторная и щедрая, когда в движении все: губы, глаза, щеки, нос... Только улыбка свидетельствует: он это, наш Юрка.

— На свои кровные приобрел,— трогает он двумя пальцами лацкан пиджака.

— Врешь небось. Ограбил кого-нибудь в темном переулке. Силищу-то девать некуда.

До сих пор, за всю свою двадцатилетнюю жизнь, не нашивал наш Юрка хорошей одежды, за исключением разве форменной. Наверно, это здорово — сознавать, как влито сидит на тебе новенький костюм, и право на его приобретение ты заработал собственными руками. Сколько уверенности прибавляется в человеке...

Я смотрю на него и немного завидую. В двадцать лет единственным моим костюмом были солдатская гимнастерка и штаны, а чувство уверенности в жизни, если и было оно, давала танковая броня.

Целое лето Юра проработал физруком в детдомовском лагере и вот, перед началом занятий, выбрался на несколько дней домой. Там, в лагере, заработал он и на костюм, и на часы, и на туфли.

А начало у лета было таким. Секретарь райкома комсомола встретил Юру в оперном театре: шла «Русалка» Даргомыжского. «Да ты заядлый театрал, Гагарин, я тебя не впервой здесь вижу. Это замечательно. Рабочая молодежь должна любить и понимать искусство,— поощрительно заговорил секретарь, крутя блестящую пуговицу на Юриной тужурке.— Только что это ты, брат, на оперы в вицмундире ходишь? Костюмчик бы...» Юра смутился, махнул рукой. Он давно мечтал купить костюм, да ведь денег стоит... «Понятно»,— тоже смутился секретарь. Парнем он оказался толковым. В антракте взял быка за рога: «Хочешь одеться, Гагарин,— езжай-ка ты на лето в детдомовский лагерь. Физруком. Предупреждаю: ребята там — оторви да брось, пальца им в рот не клади. Но ты, думаю, на них управу найдешь. Дело?» — «Дело...»

Так все и устроилось.

— А как ты с детьми поладил? Как на них управу нашел?

Юра опять смеется:

— У, мы быстро поладили. Я в них, честно говоря, даже влюбился немного. Великолепные такие чертенята, разбойники, а с такими всегда интересно. Это во-первых. Песнями я их заворожил — это во-вторых. Как вечер — так мы костер под самое небо разводим и песни у костра поем. Баянист у нас был слепой, Иваном Алексеевичем звали. Заиграет, бывало,— душу наизнанку вывернет. Трогательно получалось. А песни все военные, боевые — про партизан, про моряков. Или старинные, «Варяг» к примеру. Ну, ребятам любо — дерут глотки, стараются. Опять же спорт — футбол, волейбол. Я же физрук, что там ни говори... А главное, Валька, главное — так знаешь, я книги о войне специально читал, чтобы им истории позанятнее рассказывать. Очень действует в смысле дисциплины.— Он хитро посмотрел на меня: — Между прочим, помнишь ты разговор про некоего капитана Тушина? Я пожал плечами:

— Вроде где-то слыхал. Не помню уж...

— Вспомнишь сейчас. Когда в Москву ты меня вез, дядечка усатый и безрукий сидел с нами. Не забыл?

— Ну?

— Вот и ну! Про Тушина он как раз и говорил. Я тут тебе подарок привез — «Войну и мир» Толстого.

— При чем тут Толстой? — со страхом взглянул я на огромный том.

— Почитай — узнаешь, при чем.

Положил он тогда меня на обе лопатки.

А когда я через какое-то время осилил эпопею Толстого и написал Юре в письме, что теперь-то уж наверняка знаю капитана Тушина, он ответил, что и сам прочел «Войну и мир» только в лагере.

Юра очень любил детей. Приезжая в Гжатск, он непременно привозил подарки племянницам и племянникам, подолгу возился с малышами, охотно нянчился. И неудивительно, что в летнем лагере детдома, где, по его словам, было немало и «трудных», «вредных» ребят, он быстро нашел с ними общий язык.

 

Город маминого детства

На последнем курсе техникума письма от Юры приходили по два-три раза в неделю, очень пространные и очень интересные письма. Это было время стажировок, практических занятий, время поездок по различным городам. Поток впечатлений был так велик, что Юра, не в силах все держать в себе, делился восторженными впечатлениями и с нами. Письма — по форме, по объему, по содержанию — походили скорее на страницы дневников.

Он подробно, со множеством мельчайших деталей рассказал о поездке студентов в Москву, на завод имени Войкова.

Но особой теплоты и особых красок полны были его письма из Ленинграда.

Город на Неве пленил и покорил его своей неповторимостью, своим гостеприимством, своим революционным прошлым.

Смольный — штаб пролетарской революции. Отсюда Ленин и его боевые соратники руководили вооруженным восстанием. Тот самый Смольный, о котором ему, недавнему ремесленнику, много и подробно рассказывала тетя Маша — Мария Тимофеевна Дюкова, бывшая сандружинница Красной гвардии.

Зимний дворец — последний оплот министров-капиталистов, павший под ударами рабочих, солдатских и матросских полков.

Легендарный крейсер «Аврора»...

Привелось Юре побродить и по цехам знаменитого Путиловского завода, в стенах которого много лет назад наш неугомонный дед Тимофей растерял свои силы, оставил здоровье.

...Путиловский!.. Ныне он по-другому зовется: Кировский. И многих орденов удостоен за высокие заслуги перед государством.

Неподалеку от завода, там, где виадук, отталкиваясь от железнодорожной насыпи, врезается в проспект Стачек, еще недавно стояли, а может и ныне стоят, три дерева. В конце прошлого и начале нынешнего века в их тени размещался деревянный, в два этажа, дом. В этом доме по Богомоловской улице, 12, и снимал комнату мастеровой человек Тимофей Матвеевич Матвеев с женой своей Анной Егоровной. Наши дед и бабка.

Четырнадцать детей родилось у Тимофея Матвеевича и Анны Егоровны, но вечная нищета, недоедание, антисанитарные условия сделали свое черное дело: в живых осталось только пятеро.

После того как хозяйские холуи за строптивость увечьем наказали деда Тимофея, вовсе впроголодь жили Матвеевы. Анна Егоровна с трудом упросила, чтобы ее приняли на завод — на черную работу, за нищенские гроши. Подростками определились в цехи и старшие из детей — Сергей и Мария.

Известно, что лучшие уроки пролетарской сознательности, классовой ненависти к угнетателям дают нужда и голод. В 1916 году, в преддверии революционных потрясений, в рабочих кварталах за Нарвской заставой была создана конспиративная организация молодежи. Руководили организацией большевики, а одним из первых вступил в ее ряды Сергей Матвеев. Вместе с товарищами распространял он прокламации, подбивал рабочих на стачки и забастовки.

Впрочем, только стачками и забастовками дело не ограничивалось.

Большевики отлично понимали, что самодержавие не сойдет со сцены без борьбы, что власть, которую завоюют рабочие, придется защищать с оружием в руках. Следовательно, им — оружием — надо запасаться.

И тогда молодежь Нарвской заставы продумала и осуществила дерзкий набег на арсенал полицейского участка. Кстати, автором плана был токарь пушечной мастерской Путиловского завода Василий Алексеев, впоследствии ставший одним из организаторов комсомола.

Акция проходила так.

На Ушаковской улице окнами друг на друга смотрели полицейский участок и пожарная команда. Глубокой ночью загудел над городом тревожный набат: это на Богомоловской улице ярким костром вспыхнул стог сена. Запалил его, чтобы отвлечь внимание пожарников и полиции, Сергей Матвеев. Представители двух государевых служб — пожарники и полицейские — поспешили к огню. Однако пристав, квартировавший в верхнем этаже над вверенным ему участком, вынужден был с половины пути возвратиться: запылало его жилье, подожженное товарищами Сергея. Заметались в растерянности чины полиции и пожарной команды, не зная, что тушить в первую очередь. Охранники оружейного склада снялись с мест. Крик, беготня, смятение. Тем временем молодые рабочие без шума вскрыли двери арсенала и вынесли оружие...

Конечно, время неузнаваемо изменило облик города, и завода тоже. Перестроились улицы, кварталы, выросли новые цехи. И однако из Юрино-го письма мы узнали, что уцелело здание бывшего Путиловского училища, и мама прочитала об этом не без удовольствия. Тому есть объяснение. До сих пор бережно хранит она свой первый и единственный документ об образовании — свидетельство об окончании в 1916 году курса детских классов Путиловского училища. Любопытно, что в перечне дисциплин, преподаваемых детям рабочих, на первом месте значился закон божий, затем шли русский язык, арифметика, чистописание. Вписан в свидетельство и такой предмет — естествознание, но в графе оценок против него поставлен прочерк: видимо, лишней нагрузкой для пролетарских детей посчитали этот предмет попечители училища, да и не вязалось его преподавание одновременно с преподаванием закона божьего. Какое уж там естествознание, когда из арифметики, по словам мамы, учили только двум начальным действиям: сложе­нию и вычитанию...

Исаакий, Эрмитаж, Аничков мост... Вслух, сообща перечитывали мы Юрины письма и въяве будто бы видели улицы и проспекты, мосты и дворцы Ленинграда. Особенно много радости доставляло это чтение маме: что там ни говори, а письма в Гжатск приходили из города ее детства. «Будто своими глазами на все посмотрела»,— приговаривала она, бережно складывая и пряча в конверт пространно исписанные листки. Мама и думать не могла, что пройдет не так уж много времени — и в июле 1963 года по приглашению рабочих приедет она в Ленинград. Вместе с ней цехи Кировского завода навестят и родные тетки космонавта — Мария Тимофеевна Дюкова и Ольга Тимофеевна Матвеева.

Кончилась стажировка, истекло время практических занятий — студенты вернулись в Саратов.

Тут, на занятиях физического кружка, которым руководил умнейший преподаватель Николай Иванович Москвин, Юра выступил с докладом на тему «Константин Эдуардович Циолковский и его учение о ракетных двигателях и межпланетных путешествиях».

Физика, как и в школе, по-прежнему остается его любимым предметом.

А знакомство с трудами Циолковского, по признанию Юры, душу ему перевернуло. Он впервые задумался о том, что не только атмосфера, но и заатмосферные дали могут быть доступны человеку, что авиация, даже реактивная, пришедшая на смену винтовой, еще не предел творческой мысли. В околосолнечные пространства должны ввинтить свои тугие тела сверхмощные ракеты, и в этих ракетах, так утверждает Циолковский, найдется место человеку. Не только место, но и работа. Аэронавт будет не куклой, не манекеном — ему придется управлять космическим кораблем, подчинить его своей воле.

Если в школе, где о некоторых работах Циолковского Юре говорил Беспалов, теории великого ученого воспринимались им как заманчивый, но малореальный вымысел, как фантазия, красивая сказка, то теперь, в техникуме, Юра безоговорочно верит Циолковскому.

Он начинает увлекаться научно-технической литературой и книгами фантастов, и интерес, проявляемый к ним, на какое-то время заставляет его почти совершенно забыть о литературе художественной.

Он не пропускает ни одной статьи, ни одной даже маленькой заметки в газетах и журналах, посвященной ракетостроению, в том числе и военному.

Он хочет понять и учится понимать теорию относительности Эйнштейна.

Тайны космоса влекут его с необыкновенной силой. В науке о космосе еще так много белых пятен!.. И он отдает ей все свободное время. А времени мало, очень мало. Нужно готовиться к государственным экзаменам — спрашивать будут строго. Нельзя, ни в коем случае нельзя завалить дипломный проект. Сколько приходится выполнять чертежей, изучать специальной литературы.

Юра работает, как говорится, на износ. Спит урывками.

Иной, быть может, и не выдержал бы этого напряжения. Юру выручает строгий распорядок дня, выручает молодость, железный, не знающий хандры и болезней организм.

Доведется ли его поколению, его ровесникам стать свидетелями полета человека в космос? — вот что волнует Юру.

Кому суждено прорвать оболочку атмосферы?

Он еще не подозревает, что уже и сам сделал решительный шаг на пути в космос.

...Знойное, богатое урожаем лето пятьдесят пятого.

Письма радуют.

Сдал все экзамены. Во вкладыше в диплом против тридцати двух предметов стоит оценка «отлично», и только по психологии умудрился схватить четверку. «Для разнообразия,— шутя замечает Юра.— А то уж больно уныло смотрится диплом».

Защитил дипломный проект. А тема была сложная: «Разработка литейного цеха крупносерийного производства на девять тысяч тонн литья в год». Уйма чертежей, обоснований... Получил квалификацию техника-технолога литейного производства.

Отец вздохнул облегченно:

— Отучился, отмучился. Хватит пока. Пусть теперь копейку зарабатывает, учебу перед государством оправдывает.

— Куда пошлют-то вот? — беспокоилась мама.

— А куда б ни послали — все едино в родной стране. Думаю, однако, что в большом городе жить ему придется,— рассуждал отец.— Специальность-то не по деревне у него, навроде инженера теперь.

Тут в июне месяце и пришло это самое письмо с вложенной в конверт газетой. Развернули газету, смотрим — Саратовского обкома комсомола орган, «Заря молодежи» называется. А на полосе — снимок: Юрка наш в кабине самолета, и вид у него очень летчицкий: шлем, очки, рука над головой поднята. А рядом со снимком небольшая заметка под заголовком «День на аэродроме». В ней такие строки есть:

«В этот день программа разнообразна: одни будут отрабатывать взлеты, другие посадку, третьи пойдут в зону, где им предстоят различные фигуры пилотажа.

Сегодня учащийся индустриального техникума комсомолец Юрий Гагарин совершает свой первый самостоятельный полет. Юноша немного волнуется, но движения его четки и уверенны. Перед полетом он тщательно осматривает кабину, проверяет приборы и только после этого выводит свой Як-18 на линию исполнительного старта.

Гагарин поднимает руку, спрашивает разрешения на взлет.

— Взлет разрешаю,— передает по рации руководитель полетов Пучик.

В воздух одна за другой взмывают машины. Инструктор, наблюдая за полетами своих питомцев, не может удержаться от похвалы:

— Молодцы, хлопцы!..»

Мы знали, что на последнем курсе техникума Юра поступил в аэроклуб. Он писал об этом. Но как-то не приняли всерьез мы его сообщения. Все это — аэроклуб, книги об авиации и разговоры о ней — было так далеко, что не волновало, не тревожило, казалось в какой-то степени неправдоподобным, чем-то вроде детской игры в строительство самолетиков, которой Юрка и его товарищи увлекались еще в школе.

Однако не поверить газете было нельзя.

Отец крякнул:

— Объехал он меня на кривой кобыле. Ох, упрям...

Бережно сложил газету, спрятал в нагрудный карман.

— Искуришь ненароком,— встревожилась мама.

— Что я, маленький? — вдруг смутился он и, отвернув лицо, договорил: — Дружкам покажу. Полетел ведь Юрка-то...

* * *

Юра по возвращении из космоса расспрашивал встречавших его корреспондентов: а нет ли среди них представителя саратовской комсомольской «Зари молодежи»?

И очень огорчился, узнав, что нет.

— Как бы ребята из Саратовского аэроклуба порадовались,— сказал он.— Ведь они, может, на тех же самолетах учатся летать, на которых и я летал.

Видимо, скромная похвала в газете в адрес начинающего летчика не прошла для Юры даром, дала ему уверенность в себе, как бы вторые крылья дала.

Не случайно же вспомнил он об этой заметке через шесть лет после ее опубликования. Не случайно и другое его признание: «Именно с Саратовом связано появление у меня болезни, которой нет названия в медицине, неудержимой тяги в небо, тяги к полетам».

Но, если отвлечься от романтики полетов, здесь к месту будет еще одно существенное дополнение. Принято считать, что статья в «Заре молодежи» — первое упоминание о Юре в газете. Оказывается, нет. Учась в Люберецком ремесленном, Юра проходил практику на крупнейшем в районе заводе сельскохозяйственных машин имени Ухтомского. В номере многотиражной газеты «Заводская правда» от б июля 1951 года опубликована заметка «Экзамены в заводской школе рабочей молодежи». В ней говорится: «...В седьмом классе сдают экзамены тридцать два учащихся. Все они хорошо написали изложение и выполнили письменную работу по алгебре. Первыми до установленного времени сдали работы по алгебре Гагарин, Чугунов, Черножуков, Золотое, Напольская и другие. По этим предметам и по геометрии они получили пятерки...»

Подписана заметка директором школы М. Гурьевой.

В другом номере многотиражки о тех же экзаменах сообщает 3. Толченова, комсорг заводской школы рабочей молодежи. «Закончился учебный год в заводской школе рабочей молодежи,— пишет она в заметке «Хорошая успеваемость».— Переводные и выпускные экзамены держали сто двадцать учащихся... 32 молодых рабочих окончили седьмой класс. Это Гагарин, Напольская, Чугунов, Черножуков, Аксенова, Фетисова, Сергеева и другие... Экзамены обнаружили высокую успеваемость и прочные знания. Почти все они показали высокую успеваемость, получили хорошие и отличные оценки. Это говорит о том, что молодые рабочие нашего завода серьезно занимались в течение года».

Изыскания эти в заводской многотиражке сделаны и результаты их опубликованы А. Беловым в московской областной газете «Ленинское знамя».

А мне, не скоро, приятно было узнать, что и в заметке Гурьевой, и в заметке Толченовой список успешно сдавших экзамены учеников открывается именем брата.

Юра, возможно, и не читал о себе в многотиражке — обошла «Заводская правда» ремесленников стороной. Сужу так потому, что знаю: прочитал бы — прислал бы газету домой. Радость-то какая великая была: седьмой класс закончил!

 

Под куполом парашюта

Всегда, когда Юра приезжал домой, мы находили время выбраться на рыбалку.

Так вот и в этот раз. Но, в отличие от других дней, не везло нам сегодня.

Не клевала рыба.

Мы лежали на горячем песке, разомлев от непривычно жаркого для августа солнца, лениво следили за поплавками. А гусиные перышки и пробки поплавков едва покачивались на мягкой и несильной волне, и вода была настолько чиста и прозрачна, что даже легкая тень, которую отбрасывал на нее прибрежный ивняк, не могла укрыть крючков с насаженной на них приманкой, ровного илистого дна, усыпанного ракушками.

Светлые облака невесомо плыли над Гжатью, и так же невесомо, не встречая препятствий, скользили по реке их отражения, просвеченные солнцем.

То ли перевелась в нашей Гжати рыба, то ли поумнела — не ведали мы, но на крючок идти она не желала. Уха срывалась, к великой нашей досаде, потому что, уходя из дому, хвастливо пообещали мы вернуться с добычей и на поджарку, и на уху.

— Рассказал бы ты, Юрка, что-нибудь — предложил Борис.

— А что рассказать-то? — скучно отозвался Юра.

— Про полеты, про самолет.

Наш «средний» оживился, присел на песке, обхватив голые колени руками, но все же для начала малость поломался.

— Вам неинтересно будет. Вы же сухопутные.

— Ладно, не зазнавайся,— поддержал я Бориса.— Не задирай нос. Уж коли ты один из нас троих летать научился — рассказывай, не отнекивайся.

Он прищурил глаза, раздумывая, припоминая что-то. А поплавки все так же сонно покачивались на воде, и по-прежнему не клевали ни ерши, ни пескари, и даже разозлиться как следует на то, что нет клева, не хватало у нас ни сил, ни желания: слишком знойным выдался этот день последнего летнего месяца.

— Ладно, слушайте внимательно, а то не все поймете,— сказал Юра.— Пожалуй, расскажу я вам историйку. Только не про полеты на самолете, а про прыжки с парашютом. Про первый свой прыжок...

На аэродром они ехали в автобусе, десятка два парней и девчат, знакомых между собою по техникуму, по аэроклубу и вовсе не знакомых. Ехали по ночным улицам Саратова, в третий раз ехали: дважды до этого — вчера и позавчера — прыжки отменялись из-за ненастной погоды. И оттого, что город спит, а они никак не могут отоспаться вволю, что каждому из них сегодня на рассвете предстоит впервые в жизни прыгать с парашютом, парни сидели притихшие, задумчивые. Кто-то, правда, попытался рассказать анекдот, но у анекдота оказалась длинная «борода» — в ответ не засмеялись, не поддержали любителя фольклора, и тот смущенно умолк на полуслове.

Девчата — те наоборот: шушукались друг с дружкой, посмеивались над ребятами, задирали их. Выделялась среди них одна блондинка — юбчонка на ней в обтяжку, губы накрашены сочно, прическа на голове — популярный «конский хвост». И голосок ее звучал чаще других, и шпильки были поострее.

— Посмотрите-ка на него, какой букой сидит,— показала она на Юру.— Наверно, сто раз уже прыгал. Можно подумать, заслуженный мастер спорта.

— Тоже в первый раз,— негромко отозвался Юра. Разговаривать не хотелось.

— Ах, в первый раз? Он, девочки, храбренького из себя строит, а у самого, поди, поджилки трясутся.

«Тоже мне, навела губы. Мазиха»,— подумал Юра, обиженный насмешками блондинки. И вдруг улыбнулся. Неожиданно для себя вспомнил он это чудное словцо. Так вот, «мазихами», на родине, на Смоленщине, зовут в народе недурных собой, но любящих принарядиться, подкраситься и, в общем-то, легкомысленных девчат и молодых женщин. Нигде больше: ни в Москве, ни в Ленинграде, ни в Саратове — не приходилось ему слыхивать этого словца.

«Мазиха»,— снова повторил он про себя, и от этого невесть какими путями пришедшего на память родного словечка вдруг потеплело на душе, угасла обида на девушку-задиру.

А та все напирала:

— Признайся, трусишь ведь, только виду не подаешь?

— Ага, трушу, только виду не подаю,— согласился он.

— А я — так вот ни капельки, ни на сколько вот,— показала она розовый ноготь на мизинце.

Первым, для пристрелки, прыгал Дмитрий Павлович Мартьянов, инструктор. А когда он приземлился — красиво и четко, быстро и уверенно на глазах у восхищенной ребятни погасил парашют, прозвучала команда:

— Гагарин, к самолету!

Шел, не чувствуя под собой площадки аэродрома — только на спину и грудь тяжестью навалились вдруг ранцы основного и запасного парашютов. «Может, отказаться, не поздно еще»,— мелькнула трусливая мыслишка. И вторая, ей вперебой, наплыла: «Отказаться — в своих собственных глазах опозориться, не я первый — не я и последний, прыгали до меня и после меня прыгать будут, чего ж бояться-то?»

— Ни пуха! — услышал он за спиной голос девушки-задиры и про себя послал ее к черту.

Маленький По-2 оторвался от взлетной дорожки, набрал высоту. До сих пор Юре не приходилось летать даже в качестве пассажира. Эх, если бы не прыгать сейчас!— полюбовался бы сверху городом, что белокаменно раскинулся внизу, на земле, некруто изогнутым клинком Волги, по зеркальной ленте которой скользят сейчас катера и пароходы. Если б не было нужды прыгать... А нужда великая: без прыжка с парашютом не допустят к самостоятельным полетам на самолете.

Ни белокаменного города Саратова, ни красавицы Волги Юра не видел — торчал перед глазами только обтянутый кожаным шлемом затылок летчика.

Летчик поднял руку: пора!

Цепляясь ногами за что-то неуклюжее, подвернувшееся неизвестно откуда, выбрался на крыло. Земля то стремительно летела прямо на него — выпуклая, в зеленых, синих и черных квадратах и прямоугольниках, грозила опасной встречей с собой, то, обрываясь, проваливалась под плоскость крыла.

— Смелей,— крикнул пилот.— Не робей, парень! Внизу тебя девушки с цветами ждут. Готов?

— Готов!— ответил заученно.

— Пошел!

Скользнули по центроплану подошвы. Холодный воздух туго ударил по щекам.

Ему казалось, что падает он уже целую вечность, а парашют все не раскрывается.

А земля приближалась с непостижимой быстротой.

По-настоящему испугаться не успел: сильно встряхнуло — выстрелил ранец основного парашюта за спиной. Падение замедлилось, стало плавным.

— Для первого раза недурно, на мешок с клопами не похож,— похвалил его Мартьянов, когда наконец ощутил Юра под ногами твердую почву.

Похвала Мартьянова стоила дорого. В недавнем прошлом военный летчик-истребитель, он, уча ребят, всегда подчеркивал, что авиация — удел мужественных, сильных людей.

— Можно еще разик, а?— сгоряча попросил Юра, переживая мысленно весь прыжок и понимая уже, что, в общем-то, ничего страшного нет в этом удивительном занятии — падать с неба на землю. Ничего нет, кроме пьянящей, захватывающей, упоительной власти высоты.

Мартьянов не разрешил:

— Остынь. Больно шустер. Тут, видишь ли, очередь, все в небо рвутся. Вот красавице не терпится...

Красавице — задиристой блондинке — пришлось подниматься в небо второй. Прыгнуть она так и не решилась: как поднял ее пилот в воздух, так и приземлился вместе с ней на борту.

— Милая девушка,— проникновенно сказал ей один из оказавшихся поблизости летчиков.— Милая девушка, парашют, должен вам заметить, не терпит прически «конский хвост».

Мартьянов цыкнул на летчика, а девушка вспыхнула, кусая губы. Юре — в нем еще не угасло волнение от своего недавнего прыжка — стало жаль ее. Подошел ближе.

— Ты не расстраивайся,— сказал он.— Я ведь тоже очень боялся. Ты знаешь, я на крыле про тебя вспомнил. Может, и спрыгнул потому. В следующий раз и ты прыгнешь.

— Нет уж, спасибо! Больше я сюда ни ногой...

И однако пришла. Ничего не осталось в ней от прежней «мазихи» — и прическа скромнее, и губы некрашеные. Разве только юбка, узкая и короткая, как и тогда, обтягивала ноги. От ее подруг ребята — она вдруг многим понравилась — узнали, что девушка была из не очень обеспеченной семьи, и догадались, что вся ее прежняя манера держаться вызывающе — не что иное, как наивное, детское еще, стремление быть независимой от окружающих.

Она нашла в себе смелость вновь подняться на самолете и прыгнуть с парашютом.

Между прочим, цветы на аэродроме, как и обещал Юре летчик, точно вручили ему. И вручила она, эта самая блондинка. Но случилось это позже, в день первого самостоятельного полета Юры, того самого полета, о котором написала саратовская молодежная газета.

У Бориса рассказ брата вызвал эмоции довольно определенного толка.

— Ты влюбился в нее, да?— напрямик, с мальчишеским любопытством рубанул он.

— Нет, Борька,— Юра чуть приметно усмехнулся.— Я же предупреждал: слушай внимательно, а то не все поймешь. Понимаешь, вот подумал я про нее сначала: «мазиха», то да се, а на поверку она очень хорошим человеком оказалась. Не у всех парней хватало мужества заниматься в аэроклубе, многие сбежали. Особенно из тех, кого в детстве баловали, кто трудностей не знал. Ушли они с летного ноля, струсили. А она не отступилась. Я таких очень уважаю. И цветы вовсе не мне, а ей надо было подарить. Да я вот недогадливый оказался. За разговором, увлеченные рассказом Юры, мы как-то не обратили внимания на то, что и времени пролетело уже немало,— завечерело отчетливо, и резко переменилась погода. Пушинками уплыли невесомые облачка, и на смену им понадвинулись, застлав небо черными пиратскими парусами, тяжелые дождевые тучи. Песок под нами похолодел. Борис поежился зябко, поднялся на ноги, начал натягивать на себя рубаху, брюки. Мы тоже встали.

— Домой?— спросил я.— Нет клева-то.

Борис отправился посмотреть на удочки и не расслышал, думать надо, что сказал ему Юра вдогон. А Юра сказал:

— Любит она другого. Очень хорошего парня.

Зашуршала листва в ивняке, стеганули по воде дождины. Пора сматывать удочки — вконец невезучий нынче день.

И вдруг Борис подпрыгнул дикарем, издал какой-то невыразимо протяжный вопль, схватился за воткнутое в песок удилище. Вычертив в воздухе серебристое полукружье, за его спиной, у пяток, шлепнулся крупный голавль.

Есть!

Забыв обо всем на свете: о том, что лупит дождь, о том, что мы успели промокнуть насквозь,— ринулись мы с Юрой к удочкам. И — ну, не чудо ли?— на всех без исключения сумасшедше дергались, ныряли в воду и на краткие мгновения выскакивали из нее поплавки. Только подсекай!

— Ага, попалась!

— Гляди-ка, братцы, какая акула!

— Сила!

Невиданный азарт овладел нами. Вознагражденные с лихвой за несколько бесплодных часов ожидания, теперь мы едва успевали сажать наживку на крючки — рыба клевала как по сговору. Кукан, приготовленный нами загодя, оказался мал и тесен — нанизывали рыбех на длинный и гибкий ивовый прут, быстренько вырезанный в кустарнике.

Мы промокли до нитки, а нам было жарко. Никакая сила не заставила бы нас уйти с реки, если бы вдруг, ко всеобщему отчаянию, не кончился запас приманки — червей и хлеба.

— Хватит, братцы-разбойники,— с сожалением сказал я.— Надо и на развод что-нибудь оставить.

Юра удивлялся:

— Видать, кто-то из нас очень везучий. Погода испортилась, а клев пошел. Надо бы написать в «Рыболов-спортсмен», спросить у них, почему это?

Потом заговорщически подморгнул мне, и неслышно ступая по песку — под проливным дождем это нетрудно,— подошел к Борису. Тот стоял на отмели, острой косой впадающей в реку, сматывал удочку. Спиной к нам стоял. Юра, гакнув, с силой толкнул его. Борис выронил удочку, нелепо взмахнул руками, полетел в воду. Не ожидая, пока грянет возмездие, Юра, как был: в брюках, в рубахе — все одно мокрый, бросился вслед за ним, проворно, саженками  поплыл к другому берегу.

Я вспомнил, что старший здесь все-таки я, крикнул:

— С ума сошли? Вылазьте немедля!

— А какая разница — в воде или на берегу мокнуть?

Юра скорехонько вернулся на «свой» берег, а через несколько минут оба братца стояли рядом со мной. Выговаривая им за легкомыслие — август месяц ведь, олень давным-давно в воде копыта замочил, холодна она стала, и простудиться можно свободно,— я нагнулся, чтобы поднять связку рыбы. В то же мгновение ноги мои взлетели выше головы, качнулся перед глазами и встал на дыбы заросший мать-и-мачехой мокрый берег, и не успел я ни опомниться, ни удивиться хорошенько, как уже барахтался в воде.

Ребята стояли надо мной. Борька хохотал откровенно, со вкусом. Юра корчил печальную мину.

— Ты же не любишь купаться, Валентин,— сочувственно приговаривал он.— Что это тебя в воду понесло?

Я обозвал их идиотами и с трудом выбрался на мокрый песок.

Дома нам досталось на орехи: мокрые, грязные завалились мы в избу, и не ручьи — реки заструились по половицам.

— Ума в вас нет,— отругала мама.

Маша вступилась:

— Чего уж, ладно. День сегодня выходной, да и редко они втроем бывают.

А уха в тот вечер вышла на славу. Во всяком случае, ели ее с аппетитом.

 

В училище!

И снова Юра покидал родной дом — уезжал на этот раз в Оренбург, в авиационное училище.

И снова не обошлось без привычной отцовской воркотни. Батя, не задумываясь, обвинил сына в тунеядстве.

— Двенадцать лет за партой провел,— горячился он.— Все учишься, штаны протираешь, а работать — и пальцем о палец не ударил. Нахлебник на шее народа.  Неужто тебе твоя специальность не по душе? От хорошего, от добра бежишь ведь...

— Специальность по душе,— отвечал Юра.— Я ее очень люблю, только самолеты — это на всю жизнь, это уже решено. Теперь меня от неба не оторвать.

Мы сидели в саду. Яблони, посаженные отцом в год переселения из Клушина в Гжатск, давно окрепли, налились матерой силой. Ветви их клонились к земле под невыносимой тяжестью плодов. Мы сидели в саду — был полдень, а поезд, который должен увезти брата, придет в Гжатск только поздним вечером. До расставания еще немало часов оставалось. Я смотрел на яблони, на листву, принарядившую ветви,— она еще зелена и упруга была, только окраинки листков начинали жухнуть и блекнуть под нестерпимо горячими лучами солнца, прислушивался к воркотне отца и думал о том, что вот уже десять лет минуло с того момента, как закончилась война, и что много за это время произошло в нашей жизни, в жизни нашей семьи изменений. Сейчас Борису столько же лет, сколько было мне, когда меня и Зою угоняли в неволю эсэсовцы. А Юрка уже взрослее тех моих лет: прежний наивный и любознательный мальчишка с оттопыренными ушами вырос в сильного и уверенного в себе мужчину с крепким характером. Разве только любопытство ко всему интересному, что есть на белом свете, разве только неуемное стремление познать непознанное живут в нем, как жили и в мальчишестве.

А отец... что ж отец. По-своему он тоже прав. Ему сейчас шестой десяток, и постарел он заметно. Тех убеждений, с которыми прожил он всю свою трудную жизнь, теперь не поломать, и с корнем их, как траву с поля, не вырвешь. Зря вот только Юра горячится, лезет на рожон, спорит с ним. Лучше, пожалуй, согласиться для видимости, а затем поступить по-своему.

Впрочем, Юра и не думал спорить. Пока отец выговаривал ему, смоля сигаретку за сигареткой, он все сидел и слушал молча, а потом сразил отца внезапным и неоспоримым доводом.

— Папа,— сказал он,— меня ведь все равно в армию призывают. И направление в авиационное училище мне дает военкомат. Понимаешь, на самолетах я летал, с парашютом прыгал, здоровье у меня подходящее. Что на флот гожусь, что в авиацию — так на комиссии сказали. И порешили так: в авиацию.

Отец плечами опал, задумался. Потом согласился:

— Военкомат — оно конечно... Только так думаю: полетаешь — поймешь что к чему:

— Эх, папа!

Юра привстал со скамьи, подошел к отцу, положил руки ему на плечи:

— Хочешь, я расскажу тебе про летчика Бахчиванджи, Григория Яковлевича? Наш летчик, советский. В сорок втором, во время войны, первый в мире реактивный самолет испытывал. Послушай вот...

В эту минуту я отчетливо понял, что дороги Юркиной мечты тянутся в реактивную авиацию. До этого, в аэроклубе, он летал преимущественно на стареньком Як-18.

Мы сидели в саду, и так далеко еще было до позднего вечера, когда придет на гжатский вокзал нужный поезд. Юра увлеченно рассказывал о Бахчиванджи и Кожедубе, о своих наставниках в летном деле — Дмитрии Павловиче Мартьянове и Сергее Ивановиче Сафронове, Герое Советского Союза...

 

ГЛАВА 8

Курсант

 

Начало

Я вряд ли преувеличу, если скажу, что такие ребята, как наш Юра, в некотором роде были находкой для военного авиационного училища. Мало того, что Саратовский аэроклуб научил их самолетовождению и парашютному делу, он пробудил в них страсть к небу, помог сделать жизненный выбор, раз и навсегда определить свое призвание. Мало того, что годы учебы в ремесленном и индустриальном техникуме научили их носить форменную одежду, они воспитали в них чувство коллективизма, чувство товарищеского локтя. Эти ребята умели своеобразно решать самые сложные житейские задачи, обходиться без опеки со стороны людей, старших по возрасту, без той мелочной опеки, которая подчас так вредит юношам и девушкам, надолго задержавшимся под родительским крылом. Далее такие на первый взгляд мелочи, как умение носить форменную шинель и фуражку, умение быстро и правильно навернуть портянку, ценятся на воинской службе, избавляют солдат и курсантов от многих неприятностей.

Все эти азы Юра и его товарищи, пришедшие в училище вместе с ним из Саратовского аэроклуба, постигли еще в ремесленном. Стоит ли подчеркивать то, что так называемые тяготы воинской службы они переносили гораздо легче, нежели вчерашние выпускники обыкновенных школ, вчерашние десятиклассники, что и на приемных экзаменах предпочтение было отдано им. Кстати, Юра экзаменов не сдавал — от этой хлопотной обязанности его избавили полученный в техникуме диплом с отличием, хорошая аттестация Саратовского аэроклуба, великолепная физическая подготовка.

Заслуги Оренбургского авиационного училища известны всей стране. В его стенах обрели крылья, а по выходе из него стали знаменитыми такие выдающиеся летчики, как Валерий Чкалов, Михаил Громов, Андрей Юмашев, Анатолий Серов, Сергей Грицевец... Именно здесь учился боевому мастерству первый в мире испытатель реактивных самолетов капитан Григорий Бахчиванджи. Более ста тридцати летчиков, вышедших из училища, были удостоены впоследствии высокого звания Героя Советского Союза.

Не один десяток лет насчитывает оно, это училище, с момента своего существования. За многие годы здесь сложились крепкие, устойчивые традиции. В курсантах неустанно воспитывались чувство глубочайшей преданности своей социалистической Родине, чувство уважения к боевым заслугам летчиков предыдущих выпусков, чувство гордости за то, что ты принадлежишь именно к этому училищу. Здесь готовили мастеров неба, отважных и мужественных.

Вот в такой атмосфере предстояло нашему Юре начать свою воинскую службу. Добавьте к этому, что брат сызмальства не был равнодушен к военной форме, что армия, точнее авиация, не пугала, а притягивала его к себе необоримо, и вы поймете, что, став курсантом, Юра почувствовал себя, как говорится, в своей тарелке. С гордостью писал он домой, что курсантская форма пришлась ему к лицу, писал о своих успехах в освоении теории и практики летного дела.

Восьмого января 1956 года Юра принял воинскую присягу. Об этом мы также узнали из письма. И каждому из нас, из тех, кто жил в Гжатске, кто с нетерпением ждал его писем, стало ясно: отныне Юра напрочно связал свою жизнь с авиацией. Если раньше у отца на сей счет и возникали кое-какие сомнения, то теперь он был вынужден распрощаться с ними.

Самым главным нашим желанием стало — скорее бы увидеть Юрку военного. Особенно заждались его родители. Призвали в армию Бориса. Я днями пропадал на работе, заглядывал к ним только по вечерам, и старики, привыкшие за годы к вечной сутолоке в доме, к тому, что никогда не пустует он, сразу как будто осиротели. Спасение от тоски по сыновьям мама искала в заботах и хлопотах о внучатах, о моих и Зоиных детях.

А отпуска Юра долго не получал. Прошло уже больше года с момента его последнего отъезда из Гжатска...

 

«Запрещенный метод»…

Давненько вынашиваю я мечту побывать в Оренбурге, заглянуть в авиационное училище, встретиться с преподавателями, близко знавшими Юру, подробно расспросить их о брате — о том, каким он был, как сложились его курсантские годы.

Впрочем, некоторыми свидетельствами на сей счет я и сейчас располагаю. И они, эти свидетельства, заставляют порой не без удивления подумать о том, со сколь многими людьми встречался Юра в своей жизни, и, начиная повествовать о нем, они, эти люди, множество памятных черточек и штрихов прибавляют к портрету брата.

Так, сверстник Юры Иван Васильевич Лысцов, ныне известный поэт, автор интересных стихотворных сборников, во времена, о которых идет сейчас речь, служил рядовым в батальоне аэродромного обслуживания при училище. Он рассказывает, что во время учебных полетов в самолете курсант Юрий Гагарин, случалось, восторженно декламировал строфы из «Летающего пролетария» Владимира Маяковского:

Где не проехать коннице, Где не пройти ногам,— Там только летчик гонится За птицами врага. Вперед! Сквозь тучи-кочки! Летим, крылом блестя. Мы — летчики республики рабочих и крестьян!

За эти вольности, идущие вразрез с предписаниями инструкций, Юре, разумеется, попадало.

Он же, Лысцов, поведал и о том, что при училище существовало литературное объединение, в котором участвовали курсанты и солдаты — начинающие творцы стихов и рассказов. Так вот, Юра частенько приходил на занятия литобъединения, с интересом наблюдал за тем, какие закипают страсти вокруг того или иного произведения, вынесенного на суд товарищей. Правда, сам он в этих шумных спорах участия никогда не принимал — просто сидел и слушал.

Думаю, что — при Юрином-то всегдашнем увлечении литературой!— рассказы Лысцова выглядят вполне правдоподобно, что именно так оно и было на самом деле. Попутно замечу, что сам поэт написал об Юре очень искренние стихи.

Другой хорошо знавший брата человек, преподававший в училище подполковник А. Резников вспоминает о том, как однажды Юра попал в довольно-таки курьезную ситуацию. Открыв дверь в классную комнату, подполковник увидел табачный дым. Курсант Гагарин стоял среди плотно обступивших его товарищей с зажженной папиросой в одной руке и моделью двигателя в другой.

Курить в классе не полагалось, и Резников, естественно, потребовал объяснить, что тут происходит. Курсанты смутились, и только Юра не растерялся, шагнул вперед.

«— Разрешите доложить, товарищ подполковник! Я изучаю топливный насос двигателя...»

— Я спрашиваю вас не об этом.

Тон у Гагарина был явно обиженным:

— Так ведь здесь полно каналов насверлено, они идут во все стороны, а куда и как — понять трудно. Приходится запрещенными методами действовать, чтобы яснее было. В одно отверстие дунешь и сразу видишь, откуда дым выходит...

Я почувствовал себя в трудном положении,— признается А. Резников.— Довод был довольно обоснованным; с другой стороны, формально прав был я. Курсанты ждали с любопытством, чем кончится весь этот неожиданный диалог.

— Ну вот что, курсант Гагарин! Если уж вы изобрели новый способ изучения предмета, то в следующий раз отправляйтесь в курилку вместе с топливным насосом.

— Слушаюсь, товарищ подполковник!— улыбнулся Гагарин...»

Тут я должен заметить, что Юра — единственный из мужчин в нашей семье — курением не увлекался, да и нам — отцу, братьям — не упускал случая напомнить о том, какая это пагубная страсть — привычка к табачному зелью. И если он все-таки взял в руки зажженную папиросу и затягивался дымком из нее — значит, это и в самом деле нужно было для опыта. Иными словами, в этой истории, о которой не без юмора вспоминает преподаватель, брат стал жертвой собственной предприимчивости, изобретательства.

У него же, Арона Израилевича Резникова, сохранился в памяти и такой эпизод, как однажды наказал он Юру тройкой за недостаточно твердое знание реактивных двигателей. Юра заметно расстроился: эта оценка — кстати, единственная тройка за все время его пребывания в училище — лишала курсантов права на учебные полеты.

Иной бы — находились такие!— принялся канючить, выманивать у преподавателя завышенную оценку, ссылаться на различные обстоятельства... Юра поступил так, как диктовал ему характер: сел за книги, в течение пяти суток, не выходя из училища, выучивал и осмысливал теорию реактивных двигателей. И на шестой день, при пересдаче экзамена, у того же Резникова получил «отлично».

Этот эпизод, точнее, первоначальная неудача на экзамене так глубоко запала в душу брата, что он и сам не преминул упомянуть о ней в книге «Дорога в космос».

Идут годы, но не тускнеют в памяти людей, знавших Юру, картины длительного знакомства или даже кратковременных встреч с ним. Пусть подчас и не очень значителен характер этих воспоминаний, но как же дороги все они сегодня!..

 

Откровение

На октябрьские дни почтальон принес открытку. Юра поздравлял нас с праздником, желал хорошенько отметить его, справлялся о здоровье отца и матери. Мама сетовала:

— Уж больно строги у них, видать, командиры. Неужто денька на три нельзя отпустить домой? Второй год не видим парня.

— Служба,— односложно отвечал отец и, не успокоясь этим, делал экскурс в историю:— У Петра Великого солдат двадцать пять лет служил. Четверть века, да... И без отпусков.

Юра же, ко всеобщей радости, приготовил сюрприз. Еще цвели праздничными флагами крыши зданий, еще бился на ветру протянутый через улицу плакат: «Да здравствует 39-я годовщина Великой Октябрьской социалистической революции!», еще не поблекли в памяти картины многолюдной демонстрации, прошедшей по городским улицам, когда Юра нагрянул в Гжатск.

Отец позвонил мне на работу:

— Приехал!

Столкнулся я с братом на нашей, на Ленинградской улице. Невысокий, ладный курсант в шинели с погонами сержанта упруго шагал мне навстречу. Завидев меня, поднял руку к козырьку и так широко, так знакомо улыбнулся, что... Словом, какие уж тут могут быть сомнения.

Обнялись.

— Ты куда?

— В школу,— ответил он.— Соскучился по детству. Хочу по классам попутешествовать, за партой посидеть. Столы-то наши убрали теперь, говорят, парты поставили... Идем вместе, а?

Я отказался.

— Ты давай побыстрей. А я пока в магазин забегу.

Сохранилась фотография: Юра — курсант Оренбургского авиационного. Сержантские погоны, короткая прическа, его белозубая улыбка.

Таким он и приехал домой, но был не таким. И похож он на этой фотографии на себя, и не похож.

Мама жаловалась моей жене:

— Ума не приложу, что с Юрушкой приключилось. Грустный какой-то стал, задумчивый. Не случилось ли что на службе у него, неприятность какая? Или захворал? И дом ему не мил, и мы чужие будто бы.

Юра и вправду ушел в себя, замкнулся, и порой даже я смотрел на него как на человека почти незнакомого. И задавался вопросом: куда это вдруг исчез весь напор энергии, которая била в нем через край, где он, тот прежний наш Юрка, что своим неугомонным, заводным характером мог все ставить с ног на голову?

— Юра;— подступаюсь к нему,— послушай, что у нас на работе приключилось...

Он кивает: слушаю, мол, давай рассказывай. А приглядишься к нему — все мимо ушей пропустил.

Даже встречи с товарищами по школе, с друзьями детства не взбудоражили его, не принесли ему особой радости.

Вечерами, говорила мама, он подолгу сидел за столом, писал что-то. Оказалось, письма. Но кому были адресованы эти длинные письма, мама не знала.

А однажды он принялся укладывать чемодан.

Мама встревожилась:

— Никак собираешься уже?

— Пора.

— Откуда же пора, когда не кончился отпуск-то твой, и половины еще не прошло.

— Все равно пора.

Был тихий предвечерний час, то самое время, когда свет зажигать вроде бы рано, а без света вещи теряют свою конкретность, осязаемость, отчетливость своих форм. Старые ходики, те самые, что служили нам еще в Клушине, мерно отбивали неумолимое время. Утончившийся за многие месяцы календарь висел на стене. Юра оторвался от чемодана, подошел к календарю, перевернул несколько листков, а потом сорвал верхний, приближая завтрашний день.

Мама неприязненно посмотрела на численник. Было в нем еще десять листков, которые мог бы обрывать он, Юра, целых десять дней. Но что-то заставляло сына спешить из дому. Какая суровая необходимость обкрадывала мать в эти дни?

Никогда в жизни не любила она докучать нам лишними вопросами — понимала, что у ее сыновей, как и у всяких других сыновей, могут быть свои тайны от матери. Понимала это она и знала нечто большее: дети по собственной воле или по собственной охоте расскажут ей при случае почти все из своей жизни.

Но преждевременный и необъяснимый отъезд Юры из родительского дома; непонятное его поведение перед тем перепугали и не на шутку встревожили ее. И сегодня она не сдержалась, поступила вопреки своим правилам.

Юра мерил комнату нетерпеливыми шагами.

Мама подвинула ему табуретку.

— Присядь, сынок, давай потолкуем.

Юра нехотя опустился на табурет.

— Ну?

— Что-то есть у тебя на душе. Я ночей  не сплю — сердцем за тебя изболелась. Может, расскажешь, что все-таки случилось.

— Да нет, мам, зря ты все это. Ничего у меня не случилось.

Но сумерки, тикающие старыми ходиками, располагали к откровенности.

В тот вечер мама впервые услышала, что живет в степном Оренбурге такая девушка — Валя Горячева. Что Юра знаком с ней вот уже около года, часто бывает в доме ее родителей, очень милых, приветливых людей. Что отец Вали, Иван Степанович, работает поваром в санатории «Красная Поляна», а мать, Варвара Семеновна, ведет домашнее хозяйство. Что семья у них большая и дружная — три брата и три сестры. Что сама Валя, закончив среднюю школу, работала телефонисткой, а теперь поступила в медицинское училище.

— Юра не кривил душой — выложил все, как на исповеди.

— Нравится мне Валя, очень хорошая она девушка.

У мамы камень с души упал. По правде говоря, с того самого момента, как приехал Юра на побывку, не единожды думала она про себя, что, может, сердечные дела причина такого его настроения. И теперь, когда сын признался в этом, сложное чувство захватило ее. И рада была она, что все ее сомнения разрешились так просто, и взволновалась: судя по всему, отношения у Юры с Валей самые добрые, намерения серьезные. Но не рано ли парню — ведь только-только на ноги становится!— не рано ли связывать себя заботой о семье?

— Что ж, дело к свадьбе, думать надо?— не то намекнула осторожно, не то спросила она.

Юра смешался.

— Мы... Я с Валей об этом пока не говорил. Не решился пока.

— Я только одно пожелаю,— сказала мама.— Только одно: женитесь — живите в мире и дружбе. Не всякий день будет солнышко над воротами — иногда и тучка черная набежит. Так помни, Юра, все пополам делить должны... Пусть это будет крепко и навсегда.

Так вот, неожиданно просто, и открылась причина Юриной хандры. Конечно же нам хотелось, очень хотелось, чтобы пожил он дома побольше. Но мы уже не удерживали его.

Не скрою, узнав о причине столь скоропалительного отъезда Юры, отец очень огорчился. И, прощаясь с ним, не преминул дать мудрый житейский совет:

— Прежде учебу заверши, а там уж и о семье мысль имей. Женишься — дети пойдут: дело нехитрое. А вот кормить да содержать семью — тут голова на плечах нужна. Так что с маху не руби.

Не знаю, внимательно ли слушал его Юра. Он уехал, и новая наша встреча состоялась ровно через год, опять на октябрьские торжества.

 

Счастливый день

Женщины — мама, Зоя и Маша — сбились с ног, готовя свадебный стол. Им помогала молодая. Мы с Юрой тоже было сунулись, предложили свои услуги — на нас замахали руками.

— Идите-ка лучше гостей созывайте.

И мы пошли по городу. Пошли стучаться в квартиры Юриных товарищей, в квартиры его бывших учителей.

— Ждем на свадьбу! Непременно ждем.

Юра сиял. Золотом парадной фуражки, новеньких, с иголочки, лейтенантских погон, улыбкой. Да и как не засиять! Два таких события в жизни: производство в офицеры и женитьба, и все совпадает по времени.

— Тебе понравилась Валя?

— Хорошая дивчина,— отвечаю я.— На погляд хорошая, а жить тебе с ней.

Мы прошли квартал или полтора, и я слышу тот же самый вопрос.

— Ну, как тебе моя Валентина?

— Да  нравится, нравится,— отвечаю я, смеясь.— Ты, брат, совсем ошалел от счастья: в сотый раз спрашиваешь об одном и том же.

— Я ошалел, я могу и в тысячный,— соглашается он.— Ты ведь завидуешь мне, да?

Наверно, это в человеческой природе извека: вот таким же сумасшедше-блаженным был и я в день своей свадьбы с Машей.

А Валя Горячева, впрочем, теперь уже Гагарина, действительно всем сразу пришлась по душе. Милая, добрая, отзывчивая.

Гостей на свадьбе много собралось. В числе прочих пришли и Ираида Дмитриевна Троицкая, завуч гжатской средней школы, и Лев Михайлович Беспалов. Юра особенно рад был им.

Но, когда устроились за столами, посадив молодых на красное место, наполнили рюмки, когда, как это испокон заведено, следовало поздравить молодых, пожелать им счастья да согласия, произошло нечто непредвиденное. Отец поднялся за столом, постучал вилкой по стакану, требуя тишины и внимания, и, обращаясь к Юре, сказал:

— Что ты женишься, сынок, это хорошо. И что на погоны звездочки нацепил — тоже хорошо. Только я хочу знать: зарегистрировались ли вы в загсе и есть ли у тебя документ об окончании училища?

Веселое оживление в доме сразу сошло на нет. Юра вспыхнул, как напроказивший школьник,— давно не видел я его таким растерянным. Валентина наклонила голову.

— Да что вы, Алексей Иванович, право,— вполголоса проговорила какая-то из женщин.

Юра сунул руку за борт тужурки, вытащил из кармана и протянул отцу диплом об окончании училища и свидетельство о браке.

Всем сидящим за столами было неловко. Отец, думаю, намеренно не замечал этой неловкости, этого всеобщего смущения. Медленно, вслух прочел он оба документа, обвел гостей долгим, пристальным взглядом, потом повернулся к молодоженам:

— Вот теперь все ясно. Поздравляю тебя, сын! И тебя, дочка! Живите хорошо и дружно.

Первым нашелся Беспалов — зааплодировал. За столами аплодисменты подхватили, тут и там раздались голоса одобрения, и поступок отца свелся всеми к шутке, пусть грубоватой, но от души.

А потом, за перезвоном рюмок, за песнями и плясками, об этом и совсем позабыли. Свадьба, как и положено быть свадьбе, получилась веселой, шумной, доброй. Юра тоже «тряхнул стариной»— пробовал играть на баяне, но его поминутно отрывали, отвлекали от инструмента и Вале нужно было уделить внимание. Ничего путного из его игры не вышло.

Вскоре, как всегда бывает на шумных весельях, гостям и вовсе не до молодых стало: сдвинули столы к стенке, плясуны и танцоры распалились вовсю. Никто не заметил, когда и куда выскользнули из дома Юра и Валентина.

Жарко стало и душно, несмотря на распахнутые окна. Я вышел на крыльцо покурить.

Был поздний вечер, крупные звезды полоскались в черной мути неба, яркие электрические огни горели в окнах домов на Ленинградской. И оттого, что было много звезд и много электрических огней, темная ночь показалась мне светлой и чистой.

Две молчаливые тени слились в одну у калитки. Я догадался, что это они, Юра с Валей, стоят, и хотел уйти в избу, чтобы не отвлекать их, но Юра, должно быть, заслышал мои шаги, разглядел меня.

— Валя, ты? Давай подстраивайся к нам.

Я спустился с крыльца, подошел ближе. Они стояли рядышком, положив руки на ограду; Юри-на тужурка была наброшена на плечи Валентины.

— Не бережетесь,— укорил я.— Сейчас простыть легко.

Юра засмеялся — сегодня он весь вечер смеялся.

— Нет, Валька, не простынем. Нам сегодня хмельно, тепло и хорошо. Где-то я читал, что Валентина означает «здоровье».

— А ты у меня Георгий Победоносец,— в тон ему продолжила Валя.

— Так что простуда нам не страшна, и ничего теперь не страшно.

И он снова засмеялся, а Валя подхватила его смех.

Потом мы долго молчали, потому что бывают такие минуты, когда и говорить-то не о чем, когда и так все ясно, без слов ясно. Я все время ощущал какую-то неловкость, боялся, что мое присутствие тяготит их, и уже твердо решил уйти. Но тут нестерпимо яркая просквозила по небосводу падучая звезда, и мы, все трое, вскрикнули одновременно показывая на нее друг другу. Звезда сгорела, не оставив следа.

— А ведь там сейчас Лайка летает, ребята, живое существо,— сказал вдруг Юра.— Вот если бы!..

Он оборвал себя на полуслове, замолчал, и я понял, что о Лайке он вспомнил просто так, к случаю, потому что не успело остыть волнение от запуска первого спутника, как — всего несколько дней назад — в небо взлетел второй, имея на борту Лайку. С третьего ноября фотографиями симпатичной остроухой собачонки были заполнены все газетные полосы мира.

Я понял его так, но не так, наверное, поняла его Валентина, потому что спросила, настораживаясь:

— Что «вот если бы!»? Что ты хотел сказать этим?

Юра немного помолчал, а потом заговорил, и была в его словах какая-то грусть, какая-то малопонятная мне печаль.

— Я вот все думаю о ее ощущениях там, в этой необъятности. Ведь это ж черт знает что! Даже представить страшно. Слева, справа, вверху, внизу — звезды, глухая ночь вокруг, и только звезды, звезды, звезды. Если бы на ее месте был человек — он сумел бы подчинить свои ощущения, ну, скажем, страх, подчинил бы силе воли. А ведь собака — она хоть и умница, хоть и красавица, а все-таки собачка.

— А ты полетел бы?

Я в шутку задал этот вопрос, догадываясь, что и Юра ответит шутливым: «А то нет!»— но услышал другое, раздраженное и сердитое даже:

— Ерунда все это, болтаем черт те что! Давайте-ка лучше о грешных земных материях поговорим.

 

Служба зовет!

Не загостились молодожены в родительском доме — всего четыре дня прожили. Валентина торопилась вернуться в медицинское училище, Юра ехал на край света — на Север, в строевую часть. Он рассказывал нам, что ему, на выбор, предлагали остаться летчиком-инструктором в училище или служить на юге, но он предпочел Север.

— Почему?

Этот вопрос задала ему Валентина, когда он объявил ей о своем решении, задавали и мы. Сперва он отшучивался:

— Тут много «почему». Во-первых, белых медведей я видел только в зоопарке, а там они на воле разгуливают. Во-вторых, флотская форма по душе мне пришлась. Там ведь, кажется, из зеленого в черное должны меня переодеть. И опять же море под боком.

Но когда мы изрядно поднадоели ему своими вопросами, он объяснил:

— Начинать службу надо там, где труднее. А на Севере всего труднее. Там летчики знаете какие? Настоящие! Вот и я хочу стать настоящим.— И, не вполне уверенный, что убедил нас, добавил:— А на юг я на старости лет попрошусь, когда придет время отогреваться от северных ветров.

Честно говоря, я немного завидовал ему, его молодости — двадцать четвертый год пошел Юре,— его непоседливости, неудержному стремлению попасть туда, где всего труднее и опаснее. Завидовал и подчас, вгорячах, бранил свою судьбу, накрепко привязавшую меня к Гжатску.

 

ГЛАВА 9

Север, север...

 

Письма домой

Юра был первым «полярником» в нашей семье. Конечно же, когда он приехал в отпуск,— а это не так скоро случилось,— мы с жадным любопытством расспрашивали его: что за страна Крайний Север? Любопытство наше было понятно и оправданно: что мы знали о севере? Да ничего почти. Вспоминали — из тридцатых годов — легендарную эпопею «Челюскина», имена академика Шмидта и капитана Воронина, отважную папанинскую четверку. Знали, по сводкам военных лет, о тяжелых боях с гитлеровцами на Мурманском направлении.

— Чтобы понять север, надо его самим увидеть,— говорил Юра.— Диковинный край. Сопки и мхи, мхи и сопки. Чуть не полгода — ночь, почти столько же — день. Поначалу здорово на психику действует, не сразу привыкнешь к этому.

Он рассказывал о снежных зарядах — они очень мешают летчикам в воздухе, о штормах в море. О тонких березках, намертво вцепившихся корнями в громадные валуны, и о грибах, которых в сопках — не беда, что полярное лето коротко,— полным-полно: куда там нашим смоленским лесам! О своих боевых товарищах рассказывал. Особенно много — о товарищах.

— Железные ребята. Да оно и понятно. Тем, кто характером слаб, на Севере делать нечего.

Вспоминал со смехом:

— Когда получал направление в Заполярье, пугали меня: попадешь, мол, в зубы белым медведям. Загрызут. А я их и не видел там... Другие видели, а я нет. Не везло. Если бы в Московском зоопарке не посмотрел, так и не знал бы, что за штука такая, белый медведь...

Выходило, по рассказам брата, что холодный Север — не такой уж дикий край, каким представлялся он нам, что обжили его люди прочно и надежно, и что сам он выбором своим очень доволен: правильно службу начал.

Говорил Юра о севере много и увлеченно, вспоминал эпизоды из своей летной практики, из практики своих товарищей, командиров.

Но то, что было интересно и небезразлично нам, вряд ли в моей передаче будет интересно читателям книги. И потому я остановлюсь всего лишь на нескольких фактах, быть может и незначительных, но имеющих самое прямое отношение к нашей семье.

В отпуск Юра, как я уже сказал, приехал после долгих месяцев службы в полку.

А до отпуска, до встречи нашей о том, как там живется ему, как устроился он, судить мы могли только по письмам.

Из множества писем два особенно запомнились.

Одно, переполненное первыми впечатлениями о Заполярье, с упоминанием шестьдесят третьей параллели, за которой находится их гарнизон, с подробностями о том, как сердечно встретили молодых лейтенантов в полку, как душевно отнеслись к ним командиры, старшие товарищи.

Несомненно, трудности привыкания к новому месту скрашивало то обстоятельство, что в полку вместе с Юрой начинали службу и другие «оренбуржцы», его товарищи по училищу.

Об этом писал Юра.

И очень сдержанно, как и положено мужчине, о том, что грустит по Вале.

И очень много — о том, что служит едва ли не на том же самом аэродроме, с которого в годы войны поднимался бить фашистов прославленный летчик, дважды Герой Советского Союза Борис Феоктистович Сафонов.

Это был красивый и очень добрый человек, писал Юра, и летал и воевал он тоже красиво. В частях еще служат летчики, ветераны, которые хорошо знали его, и до сих пор на севере о Сафонове ходят легенды. Никто не говорит о нем так, как будто бы его уже нет в живых...

И было другое письмо, очень грустное. Рассказ о нелепой, в результате аварии мотоцикла, смерти товарища Юры по училищу — тоже Юры, Дергунова.

Они, тезки, еще в Оренбурге стали, что называется, закадычными друзьями. Оба — способные молодые летчики — могли бы остаться инструкторами в училище, и оба, получив первые офицерские звездочки, в один и тот же день написали рапорты с просьбой направить их в Заполярье.

Наш Юра с горечью, с болью писал о том, как хорошо складывалась служба у его товарища в полку: командиры любили Дергунова за летное мастерство, друзья — за веселый характер, за отзывчивую, открытую всем душу; и вдруг глупая случайность оборвала его жизнь, когда ему не было и двадцати пяти лет.

По тону письма чувствовалось, что смерть товарища потрясла Юру.

Можно догадываться сейчас и без труда наверняка угадать, в каком настроении писались и одно и другое письма.

Можно сопоставить содержание их. Можно, наконец, размышлять о том, какую жизнь хотел прожить наш Юра, какою бы смертью предпочел умереть.

Но к чему все это?

Одно мне известно совершенно точно: ранняя гибель друга не только потрясла Юру, но и преподала ему серьезный урок. Ко всему, что он делал впоследствии: летал ли на самолете, готовился ли к полету в космос, садился ли за руль своей машины — он подходил с той серьезной тщательностью, которая исключала малейшую, даже случайную ошибку.

 

Внучка родилась!

В пятьдесят девятом, в самом начале года, одну за другой узнали мы сразу две радостные новости.

Во-первых, Юра стал кандидатом в члены партии.

А во-вторых... Во-вторых, постучала как-то в дверь родительского дома разносчица телеграмм и протянула маме сложенную вчетверо бумажку.

— Распишись, Тимофеевна, за телеграмму. С внучкой тебя.

— Мальчик, девочка?— волнуясь и не совсем понимая разносчицу, спросила мама.

Мама давно ждала-дожидалась, когда будет у Юры с Валей прибавление в семье. И вот...

— Говорю же, внучка. Девка, значит,— грубовато объяснила разносчица.

— Вот и хорошо, вот и слава богу!— И мать потянула платок к глазам.

Потом мы сообща сочиняли поздравительную телеграмму, и мама, никому не доверив, сама понесла ее на почту.

Возбужденная и счастливая, мама знакомым, встреченным на улице,— а знаком ей был чуть ли не весь Гжатск — рассказывала: «У Юры с Валей девочка родилась. Леночкой назвали, Аленкой».

Отец на Юрину весточку отозвался по-своему:

— Опять девка!

Не знаю, что вспомнил отец в эти минуты. Может быть, дореволюционные времена, подушный раздел земли в деревне, когда рождение девочки было сущим несчастьем для крестьянской семьи: землю «на лиц женского полу» не выделяли. Не знаю, что он вспомнил, что подумал, но, в общем-то, он был прав: к этому времени у меня уже росли три девочки, и у Зои первой была дочь. Правда, позже Зоя одарила деда внуком, Юркой...

Эту фразу от отца «Опять девка!»— нам довелось услышать еще дважды: вернулся из армии и женился Борис, и у них с Азой родилась дочка, а потом у Юриной Лены появилась сестренка.

Юра как раз и желал дочек.

Нужно сказать и другое: при всем своем скептицизме отец был очень доволен: к семейным людям он всегда относился с непременным уважением, но семьи, в которых нет детей, почему-то ни в грош не ставил.

А бабушка, Анна Тимофеевна, жила теперь мечтой о той минуте, когда наконец сможет взять на руки свою северную внучку.

...Иной раз оторопь берет, стоит лишь подумать о том, с какой стремительностью бегут годы. Живо хранится в памяти: мечта бабушки понянчить внучку исполнилась очень скоро. Летом вся «полярная» троица — Юра и Валя с дочкой — нагрянули в отпуск. Мы ахнули: до чего же она — Лена — похожа на Юрия! Тот же рисунок лица, цвет глаз, тот же нос, и даже, казалось нам, если улыбается девочка — улыбается на отцовский манер. А и было-то ей тогда всего лишь несколько месяцев, и слабенькая, хрупкая вся: не уберегли от простуды — только что перенесла воспаление легких. Тут достало женщинам заботы: подкармливать ее витаминами, греть на солнышке...

Промчались годы, и вот уже Лена — взрослый человек: с медалью закончила школу, поступила в университет.

Помню февральский день 1976 года. Я вернулся с работы, включил телевизор. Шла передача «В добрый путь!» из клуба московского завода «Серп и молот». Молодым рабочим столичных предприятий, колхозникам из Подмосковья, старшеклассникам вручали паспорта нового образца. И вдруг такие знакомые лица: Лена и Зинаида Александровна Комарова, одна из первых школьных учительниц Юры. Она, Зинаида Александровна, и вручила паспорт Лене, и первой поздравила ее, обняла, расцеловала. Потом Павел Попович подошел — тоже поздравить...

Лена счастлива, довольна, горда. Улыбается. И я вижу те же глаза — Юрины, ту же родную улыбку...

 

Немного о бланках…

Не раз наблюдал я у людей пожилых привычку аккуратно хранить всякого рода бумажки, имеющие значение документов: налоговые квитанции, извещения, жировки...

Благодаря этой вот привычке отца и остались от тех лет бланки переводов на двести — двести пятьдесят, на пятьсот рублей. Сколотые металлической скрепкой, пожелтевшие шершавые листки хранят Юрин почерк, два адреса хранят: Гжатск Смоленской области, и обратный — номер воинской части.

Я смотрю на бланки и думаю: почерк с годами у Юры мало менялся, оставался почти тем же, каким он был в те дни, когда пятиклассник Юра Гагарин писал сочинение по книге Всеволожского «В открытом море». Почти тем же... только буквы с годами стали строже, уверенней, взрослее, что ли?

Почерк мало менялся, а душа и вовсе оставалась прежней — не черствела, не грубела. Забыть о помощи родителям — так он думал сам — он просто-напросто не имел права.

Перебираю бланки: январь, февраль, март, апрель... Юра не пропустил ни одного месяца...

Между прочим, недавно узнал я, что один экземпляр такой квитанции — денежного перевода на двести рублей — хранится в Карловых Варах, в народной Гвездарне, где чехословацкие школьники-любители занимаются астрономией и космонавтикой. Рассказывают, кто-то из московских литераторов передал ее туда... Вполне возможно. Помнится, во время работы над первым изданием этой книги кое-кто из столичных писателей брал у меня эти бланки — на память, как сувениры...

 

На новое место

Весной шестидесятого Юра написал нам, что его переводят с Севера в центральную часть России, что, кажется, будет служить он в нескольких часах езды от родных мест и что ждет его новая работа — работа чудесная, работа летчика-испытателя.

Нас очень радовало, что Юре доверяют ответственное дело — значит, не впустую провел он долгие месяцы в Заполярье, значит, его летное мастерство заслуживает такого доверия. И вместе с тем мы знали, что работа летчика-испытателя нелегка и рискованна. Тревожились. Но мы, конечно, и не догадывались о том, что он подал рапорт с просьбой зачислить его в группу космонавтов, что — один из немногих — прошел он отборочные испытания и придирчивую медицинскую комиссию с оценкой «отлично».

Не знала этого и Валентина.

Как сейчас, помнится то время.

Газеты и передачи по радио полны волнующих событий, новостей и открытий.

В сторону Луны ушли две многоступенчатые ракеты, унеся на своих бортах герб нашей Родины. Третья ракета, обогнув Луну, сфотографировала ее обратную сторону.

Имя Циолковского обрело популярность, которой, к сожалению, великий ученый не знал при жизни.

Весь мир пристально и восхищенно следил за достижениями советской космической науки, возлагая на нее большие надежды.

Видимо, не без умысла американская печать всячески рекламировала намечаемый на весну шестьдесят первого года полет человека по программе «Меркурий». По этому проекту предполагалось, что кабина с космонавтом, взяв старт с Земли, стремительно поднимется вверх, «проколет» оболочку стратосферы и затем приводнится в океане. На полет отводились считанные минуты...

Американские ученые торопились... И все же, думается, никто из нас в те дни не сомневался, что первым в космос поднимется гражданин Советской страны. Слишком очевидным было преимущество наших ракет, наших спутников, наших космических кораблей перед американскими...

Не сомневаясь в своем первенстве, с часу на час ждали мы сообщения ТАСС о том, что советский человек на борту звездоплана штурмует просторы Вселенной. Гадали, кем он будет: ученым, авиатором, инженером, врачом?..

И никому из нас, близких и родных Юры, и в голову не могло прийти, что первым человеком, дерзнувшим прикоснуться к извечным тайнам Вселенной, будет именно он — наш Юрка, Юра, Юрий Алексеевич...

Они, в общем-то, уже обжились в гарнизоне. Была пусть и некомфортабельная, но своя квартира в деревянном домике, с поленницей дров за стеной, с тропинкой в снегу, проложенной от крыльца к водопроводной колонке... Были уютные вечера, когда засыпала в своей кроватке Лена, и они садились ближе к весело гудящей печке, и Валя занималась рукоделием, а Юра вслух читал. Пушкина, Чехова, Экзюпери... Были друзья и товарищи — равные в чинах и старшие по званиям и летам. К ним приходили в гости, и они не чурались приглашений...

В начале шестидесятого один за другим — с разницей в месяц — последовали вызовы в Москву. После первого Юра сообщил жене:

— Кажется, мы здесь не заживемся. Предлагают перевод в Подмосковье.— Подумав, добавил: — Впрочем, это еще не наверняка.

После второго вызова сомнений не оставалось.

— Увязывай вещи — едем,— сказал по возвращении.— На сборы день.

В молодости собираются недолго: сложили чемоданы, небогатую мебель соседям раздали, перед тем — нехитрое прощальное застолье устроили. Росстани.

После застолья сходили к морю, постояли на берегу, стараясь запомнить, навсегда сберечь в памяти и рокот прибоя, и нервный полет чаек, и панораму сопок с низко нависшим над ними небом. Еще на кладбище заглянули, на могилу Юры Дергунова.

Уезжали 9 марта. В день отъезда Юре исполнилось двадцать шесть лет. До звездного его часа оставалось тринадцать месяцев...

 

ГЛАВА 10

«В командировку, куда никто не ездил…»

 

Утро после грозы

С вечера «сухая» гроза разразилась, без дождя. Длинные молнии, похожие на искривленные лезвия гигантских ножниц, вспарывали, кромсали на куски черное небо, взрывались с ужасающим грохотом, наполняя избу мертвенным, бледным сиянием. Духота стискивала горло — не спалось, не лежалось. Я бродил по комнате, курил, прислушивался к тому, как во время раскатов грома жалобно попискивают стены нашей избушки, как дрожат стекла, как примолк в углу за печкой насмерть перепуганный грозой сверчок. Он давно прижился в нашей избе, надоедливый и беспокойный обитатель, и я долго охотился за ним, хотел выкурить из той щели в стене, в которую он забился,— очень уж мешал по вечерам своим нудным, затяжным стрекотом. А когда-таки обнаружил крикуна — взбунтовалась младшая дочка, Валя. Ей, оказывается, песня сверчка доставляла удовольствие. Она разговаривала с ним по вечерам, «заказывала» концерты, и он послушно откликался на ее просьбы долгим, несмолкающим скрипением.

Я все ходил, все курил, думал о пустом, незначащем, ждал дождя — пусть разрядит страшную духоту. Но ни единая капля не упала с грохочущего неба.

— Перестань курить, ради бога! Все стены прокоптил,— отругала меня Маша.

Бросив на пол старенькое пальтишко и подушку, я устроил из них постель. Но и на полу было так же душно и жарко, и уснул я очень не скоро.

Спал беспокойно, а на самом рассвете приснился мне Юра. В грохочущем самолете с узкими серебристыми крыльями он гонялся за грохочущими молниями, а они увертывались от него, не давались в руки. Я был где-то поблизости, рядом, хотел помочь ему, но руки и ноги, налитые свинцом, не повиновались мне.

— Ты что-то орешь все,— разбудила меня жена.

За окном занимался день.

Я вышел на крыльцо, разбитый, невыспавшийся, с тяжелой головой, злой на весь свет. И сон какой-то нелепый приснился, муторно от него на душе.

А день разгорался вовсю. Воздух был по-прежнему сух, но утро напоило его мягкой свежестью, и тянулись к солнцу не очень крупные еще листы на деревьях, и яблони, совсем недавно обронившие цвет, спешили напиться быстро тающей прохладой.

За хлипкой, чисто символической оградой, отделявшей нашу усадьбу от родительской, увидел я в яблонях кого-то полуобнаженного.

«Митя, что ли,— подумал я и удивился.— Только чего это он двухпудовиком с утра размахался?»

Подошел к ограде — нет, не Дмитрий. Сон-то в руку: Юра, собственной персоной. Свалился как снег на голову.

Он не видел и не слышал меня. Держа гирю в вытянутых руках, Юра делал глубокие равномерные приседания. Непохоже было, чтобы недавняя ночь с ее ужасающей грозой измучила его так, как измучила меня. А ведь он и приехал, видать, где-то за полночь, и спал, естественно, не очень много.

— Ать-два,— скомандовал я,— ать-два! Ишь ломает тебя, чисто в цирке... Может, лучше безделицу на дело променяем — дровишек, например, напилим.

— Привет, Валентин,— откликнулся он, не оборачиваясь и не кончая упражнения.

Сделав еще несколько приседаний, Юра поставил гирю на землю, подошел ко мне, протягивая руку. Пожатие, как всегда, было у него крепким, пожалуй, чересчур крепким, а дыхание — после возни с этакой-то тяжестью! — разве чуть более частым.

— Дров перепилить — это нам раз плюнуть. А ты давай умывайся и подгребай к завтраку. Видок у тебя больно кислый. Перебрал, что ли?

Я неопределенно махнул рукой: жаловаться на грозу почему-то устыдился.

За завтраком Юра отказался от предложенной отцом рюмки:

— Когда-то  можно было, теперь — ни-ни! До особого распоряжения.

— Незавидная жизнь у испытателей,— съязвил я.

Он загадочно усмехнулся:

— Как знать, как знать.

Разговор конечно же перекинулся на его новую службу:

— Много летать приходится?

— А далеко?

— Устаешь?

— Какие-такие новые самолеты испытываешь? — осаждали мы его вопросами. Он отвечал, и загадочная усмешка то и дело трогала его губы, таилась в глазах, и чувствовали мы иногда какое-то смущение в его ответах, недосказанность какую-то, недомолвки. И понимали, что испытателю новой военной техники что-то нужно держать в себе, какие-то государственные секреты до поры до времени не подлежат огласке.

— Летаю,— отвечал он,— и техника новая, непривычная. Больше осваиваю, нежели летаю. С парашютом прыгаю. Науку грызу и спортом занимаюсь. Работа очень увлекательная, и много ее, работы: день маловат, иногда жалеешь, что в сутках не сорок восемь часов.

Это мамино присловье, она вот так же сетует постоянно: жаль, что нельзя растянуть сутки на сорок восемь часов.

— Темнишь ты что-то, Юрий Алексеевич,— сказал недовольно отец.— Чего-то не договариваешь. Ну да ладно, человек ты военный, обязан тайну хранить. А может, когда и проговоришься ненароком.

Юра весело и облегченно рассмеялся.

— Может, папа, и проговариваться не придется — так откроется...

После завтрака мы вышли во двор. Беря в руки пилу, Юра пригрозил:

— Сейчас я тебя в гроб загоню. И будешь ты лежать там в белых тапочках, такой молодой и такой красивый...

— Загнать меня сегодня нетрудно,— согласился я.

...Пробыл он на этот раз дома два или три дня. Вдвоем с ним мы перепилили и перекололи все дрова — и отцу, и мне. Сходили на рыбалку на утренней зорьке. Как-то поблизости от нашего дома, прямо на дороге, мальчишки затеяли игру в городки. Юра тут же ввязался в их компанию и влюбил в себя мальчишек тем, что фигуры выбивал он с первой, редко какую со второй биты.

Теперь он наезжал частенько, и всегда без предупреждения, всегда налегке и на очень короткое время.

* * *

Сейчас, через годы, вспоминается мне его смущение, когда атаковали мы его вопросами о новой работе, и понимаю я, как невероятно трудно было Юре в те минуты. Он никогда не умел лгать, правдивость была едва ли не самой заметной чертой в его характере. Иногда, чтобы не обидеть нас молчанием или резким ответом, он говорил вынужденную полуправду: да, летаю, да, прыгаю с парашютом, да, занимаюсь спортом. Все это, мол, необходимо летчику-испытателю.

Теперь мы знаем, что весна, лето и осень шестидесятого года были и временем самых напряженных тренировок будущих космонавтов, и временем их привыкания к новой технике, на которой им предстояло бороздить просторы Вселенной, и временем сколачивания самого космического коллектива, временем рождения и развития его.

Именно в эти дни сделана запись в журнале медицинских наблюдений за космонавтами, где сказано, что Юре свойственны «... воля к победе, выносливость, целеустремленность, ощущение коллектива», что у него постоянно отличное самообладание, что он «чистосердечен, чисто душой и телом» и что интеллектуальное развитие у Юры высокое.

 

Принят в партию

Вскоре после одного из наездов в Гжатск Юра с гордостью сообщил нам, что он стал членом Коммунистической партии.

Мне кажется, здесь нелишне будет привести выдержки из рекомендаций, присланных ему старыми боевыми друзьями — товарищами по службе в авиации Северного флота.

Командир эскадрильи, из которой Юра ушел в группу космонавтов, майор Решетов Владимир Михайлович писал:

«На протяжении всей службы Ю. А. Гагарин являлся передовым офицером части... Политически развит хорошо... Принимал активное участие в общественных и спортивных мероприятиях... Взятые на себя социалистические обязательства выполнял добросовестно...»

Секретарь партийной организации части капитан Росляков Анатолий Павлович так характеризовал Юру:

«Знаю Ю. А. Гагарина как исполнительного, дисциплинированного офицера... Летает грамотно и уверенно... являлся членом комсомольского бюро части... Партийные поручения выполнял своевременно и добросовестно...»

Офицер Ильяшенко Анатолий Федорович дополнял  портрет  Юры следующими словами:

«Гагарин Ю. А. идеологически выдержан, морально устойчив, в быту опрятен. Являясь слушателем вечернего университета марксизма-ленинизма, всегда активно выступал на семинарских занятиях. Активно участвовал в работе партийных собраний, хорошо выполнял партийные поручения, был редактором «боевого листка».

Выдержки из рекомендаций и запись, сделанная в журнале наблюдений врачом,— документы, написанные  по совершенно различным поводам. И однако любопытно, что, когда сопоставляешь их, видишь: и товарищи по службе, и врач подметили в характере Юры такие качества, как целеустремленность, энергию, интеллектуальность, добросовестность в выполнении общественных поручений.

Таким он и был, наш Юра, наш Юрий Алексеевич. Таким и помнят его близкие.

Шестнадцатого июня 1960 года на партийном собрании за Юру единогласно проголосовали все коммунисты. А вскоре ему вручили партийный билет за номером 08909627.

 

«Неужели какой найдется?..»

На Октябрьскую — снова на Октябрьскую: сколько же счастливых воспоминаний, славных событий связано в нашей семье с торжественными днями праздника революции! — справляли свадьбу Бориса.

Юра и Валя приехали по телеграмме, привезли подарки, вино. За свадебным столом Юра был весел, кричал молодым «горько!», подбадривал смущавшихся Бориса и Азу:

— Привыкайте не бояться, прямо людям в глаза смотреть...

А Борису шутливо пригрозил:

— Будешь обижать Азу — я на тебя живо управу найду.

Уезжая после праздника, сказал:

— Теперь уже, думать надо, не скоро в Гжатск выберусь. Так что жду вас у себя.

Родителям давно не терпелось посмотреть, как устроились и обжились на новом месте Юрий и Валентина, и, естественно, сразу же последовал вопрос:

— А когда удобней приехать?

— Решайте сами. Хотите, Новый год вместе встретим, под елкой в лесу посидим. Здорово ведь — лес, тишина, снег и настоящая елка!

Так и условились: на Новый год. Не знаю почему, но эта поездка не состоялась. Сейчас не припомню уж, какие причины заставили нас встретить шестьдесят первый дома.

В конце февраля или начале марта пришло письмо от Юры. Укоризненно напоминая, что мы не сдержали слова, не навестили его, он настаивал: на день рождения жду у себя непременно. Писал о том, что Вале скоро придется лечь в больницу, что ему очень кстати будет помощь мамы и что никаких причин отказа он не принимает.

— Надо ехать. Собирай, мать, подарки,— распорядился отец.

Мы проводили родителей, а сами — подвела опять-таки занятость на работе — решили ограничиться поздравительными телеграммами.

Отец прожил у Юры с неделю, кажется.

— Ну как, ничего погуляли? — спросили мы, когда он вернулся домой.

Отец махнул рукой.

— Какое там! Совсем не бывает дома Юрка. Встает и уходит рано, возвращается поздно. Как еще Валентина терпит его?

Он долго не мог успокоиться, все сокрушался:

— И что она за служба такая, когда у человека вроде и дома нет. Два праздника сразу: седьмого внучка родилась, Галя, девятого у него день рождения, а мы и за столом толком не посидели, не поговорили по душам. И товарищи его, другие офицеры, кто к нему заходил, все такие же занятые, беспокойные. Тоскливо мне стало — я и уехал.

Мама задержалась в гостях еще на две недели: Вале, не окрепшей после родов, трудно было одной управиться с детьми.

А когда я двадцать седьмого марта встретил на вокзале маму и привез домой, она с порога, освобождаясь от шали и пальто, сообщила:

— Юра-то наш в дальнюю командировку скоро отправляется.

— В какую дальнюю?

— А уж и не знаю,— вздохнула она,— не назвал адреса. Спрашиваю его: куда, мол, сынок, а он только и намекнул, что, мол, так далеко поеду, как никто еще не ездил.

— Куда же это? — подумал вслух отец.

— При нынешних-то возможностях хоть куда,— вставил я.— Поди, за границу пошлют.

— Тогда куда же? И как это ты не выведала? — укорил маму отец.— Будь я на твоем месте — точно разузнал бы...

Подступились мы к маме с расспросами, но больше относительно предстоящей командировки ничего не могла она сказать.

Задал нам Юра загадку!

И до чего же, думается сейчас, до чего же все-таки слепы и наивны мы были. Недогадливы...

Ведь тогда еще, в дни ее гостеваний у Юры, состоялся у матери с сыном разговор, который на многое мог бы открыть нам глаза.

И состоялся он, кажется, за день или два до рождения Галинки.

В тот день, до самого вечера, мама была в квартире одна. Ни телефонные звонки, ни звонки в наружную дверь не беспокоили ее. Это было немного непривычно, потому он и запомнился хорошо, тот день. Мама приготовила ужин, заскучав, взяла в руки газету.

Юра вернулся поздно. Принял душ. Надев спортивный тренировочный костюм — так он всегда ходил дома,— сел ужинать.

— Что это тебя так увлекло там? — спросил он маму, указывая на газету.

— Да вот, сынок, пишут, что уж вроде и кабину испытали, в которой человек в космос полетит.

— Дела...— неопределенно отозвался Юра.

— А я вот все думаю,— чистосердечно призналась мама,— думаю все: какой же человек согласится в этакую даль полететь? Неужто дурак какой найдется? Ведь это ж шальным надо быть — на такое решиться.

Она не договорила — Юра уронил вилку, отвалился на спинку стула и захохотал. Он смеялся от души и так долго, что мама не на шутку испугалась за него.

— Почему же непременно дурак? — весело полюбопытствовал он.— Дураку, я думаю, в космосе делать нечего.

— Так-то оно так,— не сдавалась мама,— да ведь рассудительный, серьезный человек откажется от этой затеи. Голову-то потерять трудно ли? Вот Мушку с Пчелкой запустили, а они сгорели.

Юра отложил вилку и нож.

— Понимаешь, мама... Любое новое дело всегда связано с известным риском. Сколько летчиков принесло в жертву свои жизни, пока самолеты научились летать. Но ведь авиация нужна людям — не будешь же ты с этим спорить. И космонавтика тоже нужна. Мы уже не можем ограничивать свои знания о Вселенной пределами одной Земли, нам уже тесно на Земле. Не проникнуть в космос, когда есть такая возможность, значит, обкрадывать самих себя. Это и для науки, и для народного хозяйства нужно. А техника космическая у нас, я думаю, надежная. И потом, в ее сооружение государство вкладывает большие средства. Так что дураку, как ты изволила выразиться, космический корабль доверять нельзя. В копеечку станет... Да и велика ли будет нам честь, если мы первыми в мире пошлем обживать космос неумного человека?

— Я это понимаю, сынок, а все же страшно.

Ничем не выдал себя Юра в этом случайном разговоре, не показал матери, что сказанные ею слова могли обидеть его. Впрочем, почему обидеть? Она же от простоты своей, от чистого сердца высказалась...

Справедливости ради нужно напомнить, что в это время Юра и сам еще не знал, кому предстоит стать космонавтом-один.

А провожая маму в Гжатск, прощаясь с нею, Юра все-таки полушутливо намекнул о командировке, причем в такие дали, куда еще никто не ездил.

От этой застольной беседы до прыжка в космос оставалось немногим более месяца. В полях мели снега, но мартовские ветры уже полнились теплым весенним дыханием.

 

ГЛАВА 11

Апреля день двенадцатый…

 

«12 апреля 1961 года в Советском Союзе выведен на орбиту Земли первый в мире космический корабль-спутник «Восток» с человеком на борту.

Пилотом-космонавтом космического корабля-спутника «Восток» является гражданин Союза Советских Социалистических Республик летчик майор Гагарин Юрий Алексеевич.

Старт космической многоступенчатой ракеты прошел успешно, и после набора первой космической скорости и отделения от последней ступени ракеты-носителя корабль-спутник начал свободный полет по орбите вокруг Земли.

По предварительным данным, период обращения корабля-спутника вокруг Земли составляет 89,1 минуты; минимальное удаление от поверхности Земли (в перигее) равно 175 километрам, а максимальное расстояние (в апогее) составляет 302 километра; угол наклона плоскости орбиты к экватору 65 градусов 4 минуты.

Вес космического корабля-спутника с пилотом-космонавтом составляет 4725 килограммов, без учета веса конечной ступени ракеты-носителя.

С космонавтом товарищем Гагариным установлена и поддерживается двусторонняя радиосвязь. Частоты бортовых коротковолновых передатчиков составляют 9,018 мегагерца и 20,006 мегагерца, а в диапазоне ультракоротких волн 143,625 мегагерца. С помощью радиометрической и телевизионной систем производится наблюдение за состоянием космонавта в полете.

Период выведения корабля-спутника «Восток» на орбиту космонавт товарищ Гагарин перенес удовлетворительно и в настоящее время чувствует себя хорошо. Системы, обеспечивающие необходимые жизненные условия в кабине корабля-спутника, функционируют нормально.

Полет корабля-спутника «Восток» с пилотом-космонавтом товарищем Гагариным на орбите продолжается...»

День этот, 12 апреля 1961 года, пришелся на среду. Для нас, родных Юрия Алексеевича, он начинался так же, как начинались десятки других, будничных дней в году. И конечно же очень скоро стерлось бы в памяти всякое воспоминание о нем, как стираются без остатка воспоминания о других, ничем не примечательных днях, если бы не полет «Востока».

О том, что корабль-спутник пилотирует летчик-космонавт Юрий Алексеевич Гагарин, мы узнали неожиданно, при совершенно различных обстоятельствах.

Вот теперь и хочется мне припомнить подробности того апрельского дня, рассказать, как мы, родные и близкие Юры, восприняли весть о его полете в космос. Начну с себя.

 

Иду на работу

Стрелки на часах показывали что-то около пяти.

Я поднялся, заварил чай покрепче и, пока умывался, одевался, завтракал пока, невесело размышлял о том, что обстоятельства складываются, как говорится, хуже некуда. Наше автохозяйство готовило колонну машин для поездки на целину, на весенние посевные работы. Мне тоже предстояло ехать в группе других водителей, уже и направление получено, и командировочные выписаны. Но тут — ах как некстати! — занемогла Маша.

На целину поехать мне очень хотелось, но как оставить дома больную жену? У шофера в дороге главное — нервы, хорошее настроение. А если падает оно на нуль, как падает стрелка на спидометре, когда кончается бензин, тут и гладкая дорога может бедой обернуться.

Позавтракав, я вышел на улицу и столкнулся с отцом.

— Что это ты ни свет ни заря вскочил? — удивился он.

— Да так, заботы. А ты?

— В Клушино иду.

В Клушине бригада гжатских плотников, руководимая отцом, строила новый клуб.

— Далеко пешком-то. Бездорожье сейчас.

— Доковыляю как-нибудь.

Топор и кожаные рукавицы у него заткнуты за солдатский ремень, перепоясавший старенькую телогрейку, шапка-ушанка на глаза надвинута.

Мы выкурили по папиросе и, пожелав друг другу удачи, разошлись. Было еще сумеречно, морозец обжигал щеки, и дорога, застекленная корочкой льда, хрупко крошилась под ногами. «Тумана нет, ветра тоже нет,— мимолетно промелькнуло во мне,— значит, день удастся солнечный».

От чаю ли, недавно выпитого, от быстрой ли ходьбы, но разогрелся я и повеселел. Подумалось, что выезжать дня через три-четыре предстоит, а то и через неделю, и что Маша к тому времени, должно быть, поправится. Не может быть, чтобы не поправилась. Да и не одна она остается — мои старики рядом, в случае чего, всегда на помощь придут.

В автохозяйстве я появился раньше других водителей и механиков. Подошел к своему «газику». В рассветных сумерках он казался большим и неуклюжим, мирно досматривающим сны зверем. Хлопнул по капоту:

— Давай, старина, начнем гайки довертывать, чтоб надежней, значит...

За работой не заметил, как разошелся день, и лишь когда мне стало по-настоящему жарко, тут только обратил внимание, что солнце уже высоко в небе, а небо чистое, голубое, и нет на нем ни единого облачка.

Пригревает...

Я решил наведаться домой, посмотреть, как там Маша, заодно и перекусить покрепче — чаем-то сыт не будешь.

У ворот автохозяйства встретился с Качановым, нашим начальником. Поздоровались.

— Валентин,— сказал он,— у тебя, я слышал, жена приболела. Так мы попробуем найти кого-нибудь вместо тебя. Только...

— Вот то-то и оно,— перебил я его.— Где сейчас сыщешь водителя?

Придумаем что-нибудь...

— Не надо. Я поеду.

Он еще раз пожал мне руку, угостил папиросой.

Маша, выслушав мои сомнения, разрешила их, не задумываясь:

— Конечно, поезжай. У меня вон и температуры сегодня почти нету. На поправку дело пошло.

Обратно на работу шел я не спеша. Машина в полном порядке, других забот, кроме помощи товарищам, теперь у меня не было.

«Добрая будет весна, хлебная»,— в такт шагам текли мысли. Затишье сменилось легким ветерком, на дороге, в лужицах, раздавленных ногами пешеходов и колесами автомобилей, искрились всеми цветами радуги мазутные пятна. В поле бы сейчас уйти, туда, где резко и пряно пахнет оттаивающей землей, где воздух синий и чистый.

— Папа! — услышал я за спиной.

— Обернулся.

Отчаянно размахивая руками, вдогон за мной бежала моя младшая, восьмилетняя Валюшка, кричала что-то неразборчиво.

Я остановился.

— Что случилось?

— Папа, скорей домой иди. Мама плачет.

— Как плачет? — не понял я. И что за напасть? Только что говорила, что легче ей. Вечно с этими женщинами всякие истории. Неужто я ее расстроил сообщением о том, что еду на целину?

— Сидит у радио и плачет,— тараторила Валя.

Запыхавшийся, переступил я порог дома. Так и есть: жена действительно сидела у приемника, и слезы по ее щекам катились в три ручья.

— Что еще стряслось? — спросил я, наверно, слишком громко.

Она ответила, всхлипывая:

— Юра... Слушай вот... Юра наш... в космосе.

— Что ты мелешь?

Повернул регулятор громкости.

Мы привыкли к голосу Левитана, мы помним и знаем все его оттенки. Левитан не скрывал своей радости. Но из множества сказанных им слов в моем сознании осталось лишь несколько: летчик... Юрий Алексеевич... Гагарин.

Ноги у меня подкосились, я обессилено сел на стул.

— Похоже, что наш Юрка,— сказал почему-то шепотом.

Мы прослушали  сообщение ТАСС до конца.

— Похоже, что Юрка. А мама с Зоей знают?

— Знают. Я маме крикнула, чтоб включила радио. Мама, когда услышала, в обморок упала. Еле-еле в чувство привели мы ее с Зоей — она как раз из больницы прибежала.

Пошли к ним.

 

Мама

Приемник здесь, как и у нас, был включен на полную мощность. Мама и Зоя сидели перед ним, тесно прижавшись друг к другу, и плакали. Маша моя, конечное дело, не замедлила поддержать их. А у меня и у самого комок к горлу подкатывает.

— Что же он наделал, Валя?! — повторяла мама, точно речь шла о провинившемся школьнике.— Что же он наделал?!

— Успокойся, тебе вредно волноваться,— уговаривала ее Зоя, а сама пробовала выпить воды — вода выплескивалась из стакана.

— Вот о какой командировке он говорил. А я-то, старая, неразумная, выходит, дураком его назвала...

— Мама, успокойся же. Хватит тебе...

Она всплеснула руками:

— Боже мой, а как же Валентина все это переживет? Ведь одна она там, ребятишки несмышленые...

— Да уж есть кто-нибудь рядом.

— Нет-нет, я сейчас же поеду в Москву.

До поезда оставалось двадцать минут, а от дома до вокзала расстояние — около трех километров. Не успеть маме к поезду, но — понял я — и отговаривать ее бесполезно. Крикнув, чтобы ждала меня, я бегом бросился в автохозяйство.

А тут тоже толку не добьешься: и водители, и инженеры, и сам начальник автохозяйства — все сбились в толпу у приемника и никого, кроме Левитана, слушать не хотят.

— Машина мне нужна. Срочно! — закричал я в самое ухо Качанову. Он посмотрел на меня, по-моему, не узнал даже, и отвернулся.

Опрометью ринулся я в гараж, рванул дверцу первой попавшейся машины, выжал полный газ. Как гнал я ее, как удерживал баранку в руках, не помню. И... опоздал. Мама не дождалась меня — ушла на вокзал пешком.

Догнал я ее чуть ли не на половине пути. Она бежала, спотыкаясь, шаль свалилась на плечи.

Вот и вокзал, скорее в кассу! Стучим в окошко, а московскому уже дали отправление. Мама схватила билет, бросилась к составу, а тот уже дернулся...

Тут кассирша выскочила:

— Гражданка,— кричит,— где вы? Сдачу с десяти рублей возьмите!..— Билет до Москвы стоил два девяносто.

И смех и грех.

Но нам, признаться, не до смеха было: поезд-то вот-вот уйдет. Тут, к счастью, какая-то женщина подбежала к кассирше, что-то шепнула ей на ухо. Видимо, она, женщина та, знала маму. И кассирша стремглав бросилась к диспетчеру.

Не знаю, что она там сказала, но громыхнул недовольно и замер поезд на рельсах. Железнодорожники помогли маме устроиться в вагон.

А там тоже радио на всю катушку работает.

Мама услышала сообщение и разрыдалась. Пассажиры взволновались: что случилось, кто обидел пожилую женщину? Опять нашелся кто-то из местных, из гжатских,— узнал маму.

— Это Анна Тимофеевна Гагарина, мать космонавта,— сказал.

Кто-то поверил, кто-то не поверил поначалу. Поблизости оказался врач, дал маме какие-то успокоительные таблетки, но таблетки мало помогли. В Можайске, узнав о том, что Юра благополучно приземлился, она снова едва не потеряла сознание.

На Белорусском вокзале незнакомые люди помогли ей сесть в такси, и вскоре мама была уже у Валентины, застав ее в окружении корреспондентов. Нежданный приезд матери космонавта их очень обрадовал.

 

Корреспонденты

И в Гжатске было полно корреспондентов.

Они заняли все помещение горкома партии, они толпились в стенах родительского дома, заходили ко мне.

Первым у меня побывал посланец нашей «районки» Володя Сиротинин.

...Впрочем, по порядку.

Я подогнал машину к автохозяйству. Ребята, товарищи мои, по-прежнему сидели и стояли у приемника. Я подошел к Качанову.

— Не могу я работать сегодня,— говорю.— Такое состояние...

Он махнул рукой:

— Сегодня всем не до работы. Ступай домой, Валентин.

И мой дом, и родительский были пусты. Я уже хотел идти разыскивать своих, но тут на пороге появился Владимир Сиротинин, корреспондент районной газеты.

— Слушай,— сказал он.— Разыщи, пожалуйста, пару фотографий Юры.

Я машинально достал альбом и несколько конвертов с фотографиями, положил их на стол:

— Забирай, что нужно.

И выскочил на улицу.

Какой-то мальчишка сказал мне, что Маша с девочками у соседей — смотрят телевизор.

В избу соседей, битком набитую, я вошел в тот самый момент, когда на экране демонстрировали портрет Юры.

Теперь у меня не оставалось и тени сомнения в том, что это он, именно он, наш Юрка, взлетел в космос. Что это мой брат, которого я знаю с пеленок, облетел планету.

Беспорядочные, яркие нахлынули воспоминания.

Голодный стол в землянке военных лет, чугунок с мерзлой вареной картошкой, которую мы делили поштучно... Пожар на мельнице и отец, униженный наказанием в комендатуре... Двор, в котором собрали нас перед отправкой в фашистскую неволю. Пронзительно-горячечный Юркин шепот: «Валя, они застрелят тебя, ты убеги от них, Валя...» Коридор ремесленного училища, где преподаватель говорит нам с Тоней: «Хорошего парня привезли, грамотного...»

Я не сдержался и заплакал. Пусть простят меня читатели, но это так — слишком много слез, слез радости, было пролито в тот день. И я не хочу этого скрывать. Плакал не только я — не скрывали слез и люди, которые собрались в той избе у экрана телевизора. Они ведь тоже хорошо знали Юру: и учеником гжатской средней школы, пионером в красном галстуке, скроенном из рубахи деда Тимофея, и ремесленником в черной шинели, и учащимся техникума помнили, и летчиком.

А теперь вот увидели его космонавтом. В избу вошел шофер из горкома партии.

— Валентин Алексеевич, вас товарищ Федоренко просит к себе. Машина ждет.

Николай Григорьевич Федоренко был первым секретарем горкома партии.

Там, в горкоме, были уже и Зоя, и Борис. Борис бросился ко мне:

— Валька! Братишка-то наш, а?.. Отколол номер! А я, понимаешь, работаю себе потихоньку, ни о чем таком не думаю. Вдруг Юлька Удальцова подходит. «Борь,— спрашивает,— твой брат Юрий Алексеевич по отчеству?» Рассмешила! «У моих родителей все дети — Алексеевичи»,— отвечаю ей. «Дурень,— она мне,— иди скорей радио слушай: один из вас, Алексеевичей, в космосе летает». У меня глаза на лоб: «Врешь, Юлька!» — «Соври ты так!» — и побежала с новостью дальше. Тут народ повалил — поздравляют меня...

Николай Григорьевич Федоренко, очень душевный человек, расцеловал нас всех, а потом распорядился:

— Вот вам, ребятки, каждому, по персональному кабинету. И по телефону, тоже персональному. Садитесь и отвечайте на звонки. Вопросы задают такие, что только вы в состоянии ответить на них.

Мы сели к аппаратам.

Звонили беспрерывно, звонили из Москвы, Ленинграда, Киева, Владивостока, звонили из городов, названий которых я прежде никогда и не слыхивал. Звонили из-за границы. Расспрашивали о Юре, родителях, или просто поздравляли, или высказывали восхищение. Пытаясь как-то справиться с этим потоком телефонных звонков, работницы узла связи ввели жесткий регламент на время и предупреждали вызывающих Гжатск:

— Даю вам три минуты.

— Даю вам две минуты.

— Даю вам пять минут...

С ума сойти можно было от этого потока звонков, расспросов, поздравлений.

Через несколько часов, хотя и не перестали трезвонить телефоны, Федоренко, заметив, что мы здорово приустали и едва в состоянии отвечать, разрешил нам отдохнуть. К телефонам сели сотрудники горкома.

В четыре часа дня с телеграфа принесли сразу восемьдесят телеграмм — наших, советских, и зарубежных, и почти в каждой из них можно было встретить одни и те же слова: восхищены... потрясены... гордимся!.. Работница телеграфа предупредила, что принимать и обрабатывать телеграммы едва успевают и что приносить их будут вот так, пачками, через каждые полтора часа, потому что, в самом деле, невозможно же бегать с каждой отдельной телеграммой.

...Было примерно половина девятого вечера. Из деревушки Ашково позвонили, что отец в пути, через полчаса будет в Гжатске.

Родительский дом осаждали корреспонденты. Сюда же, после звонка из Ашкова, пришли работники горкома партии, Николай Григорьевич Федоренко пришел.

Так вот, о корреспондентах.

Они штурмовали Гжатск весь день, поток их не уменьшился — наоборот, увеличился к вечеру. Они приезжали в машинах и поездах, прилетали на вертолетах. Здание горкома весь день гудело, как взбудораженный улей. Едва Николай Григорьевич позволил нам оставить вахту у телефонов, как мы моментально попали в осаду: журналисты, перебивая друг друга, задавали нам — Зое, Борису, мне — бесчисленное множество вопросов. Мы едва успевали отвечать, расписываться в блокнотах, снова отвечать. Вспышки блицев слепили нас то и дело.

Когда я наконец попал домой, обнаружил на столе пустой альбом и пустые конверты из-под фотографий. Ни единой карточки не осталось. Ясно, что такой груз одному Володе Сиротинину унести было не под силу.

Луч света ударил в окно дома. Среди роскошных «Чаек» и ЗИЛов остановился видавший виды горкомовский «газик». А через несколько секунд в дверях своего дома появился отец. Вспышки блицев — их было много — ослепили его...

 

Отец

Итак, ранним утром, засунув за пояс кожаные рукавицы и топор, отец пошел в Клушино.

Дорога — не ближний свет: четырнадцать верст, да с больной-то ногой, да по распутице. А еще переправа через холодную реку, где после недавнего ледохода мутна, нечиста пока вода. Хорошо, если лодочник на месте.

Шел отец не торопясь, берег силы. Вот и Ашково осталось за спиной, вот и Фомищино миновал. У крайней избы его окликнул знакомый мужичок.

— Куда ковыляешь, Алексей Иванович?

— Да все туда же, в Клушино,— охотно вступил в разговор отец.— Клуб совхозу строим, чтобы, значит, к Первомаю войти в него можно было.

— Не забываешь родной корень-то?

— Как забудешь...

Отец обрадовался случаю поговорить с давним знакомым — примерно одних лет были они с тем колхозником и помнили друг друга сызмальства. Поговорить, по папироске выкурить, отдохнуть заодно.

— Что новенького в районе слышно?

— Да с утра вроде бы ничего не было...

— То-то и я смотрю, идешь ты, мол... А моя баба от соседей возвернулась, говорит, человека в космос послали, по радио, мол, передавали. И по всем приметам выходит, говорит она, что твой сынок, Алексей Иванович.

— Чего только не набрешут,— безразлично ответил отец, не очень-то и прислушиваясь к болтовне приятеля и не все по глухоте своей в ней понимая.

— Вот и я говорю: пустое мелют. А заприметил тебя в окошко — дай, думаю, осведомлюсь. Ты-то уж должон знать.

— Хорош табачок у тебя. Благодарствую. Ну да ладно, пошел я.

Он сделал несколько шагов — приятель крикнул вслед:

— Так не запустили, говоришь?

Отец досадливо отмахнулся.

— И то хорошо,— утешился друг детства.— Пойду бабу свою успокою.

У Затворова предстояло переправиться через речку Алешню. Лодочник оказался на месте.

— Продрог я, ожидаючи тебя, Иваныч,— с намеком обратился он к отцу.— Хоть солнце сверху и греет, а на воде-то оно все равно зябко.

— Не беда, сейчас согреемся.

Так у них сложилось: с отца за перевоз не деньгами лодочник брал, а, по собственному его выражению, «натурой». Достал отец из кармана телогрейки припасенную четвертушку водки, лодочник, в свою очередь, похвастался парой соленых огурцов и краюхой хлеба.

Разлили.

— Ну, за сынка, Алексей Иванович. По единой, чтобы ему, значит, легче леталось.

— Чего мелешь-то? — строго спросил отец.

Лодочник смутился.

— Да ведь как же? Думаю, радость у тебя. Почитай, за минуту, как тебе подойти,— вон и весло еще не обсохло — людей на тот берег переправлял. Говорили, мол, Гагарин Юрий Алексеевич, майор, в космосе летает.

— В космосе летает? Вишь ты...— удивился отец.— Отчаянный, должно быть, парень.

— Да ведь сын твой, Алексей Иваныч.

— Какой еще сын? Выдумал — сын! Майор, говоришь? А мой в старших лейтенантах ходит, и до майора ему еще хлебать-хлебать... И был я у своего недавно — ничего такого... подозрительного... не приметил. Однако все же приятно, если Гагарин. Давай за него, давай-давай, не задерживай.

— На доброе здоровье!

Выпили, закусили, через Алешню переправились.

Вскоре и Клушино на пригорке объявилось.

В избу, где квартировали и столовались плотники и порог которой только-только переступил отец, ввалился взмыленный председатель сельсовета Василий Федорович Бирюков. Не дав отцу опомниться, бросился обнимать.

Отец возмутился:

— Ты чего меня, как девку, лапаешь?

— Я уже в седьмой раз сюда прибегаю! — кричал  Бирюков.— Все нет и нет тебя. Федоренко названивает то и дело, требует разыскать. Вертолет с корреспондентами прилетал, трещотка чертова! Всю скотину поразогнал... Пошли скорей!

— Куда идти-то? — Отец очень не любил пустую суету, напрасную спешку.— Куда идти, спрашиваю?

У Бирюкова — кстати, тоже с детских лет приятель отца — глаза стали круглыми:

— Сдурел ты, что ли, на старости лет, Алексей Иванович, или притворяешься дураком? Сын в космос слетал и вернулся, Федоренко грозится голову с меня снять, если тебя не найду, а ты спрашиваешь, куда собираться. В район, конечно!

Тут уже пришла очередь отца изумляться.

— Сы-ын? — протянул он растерянно.— А ты правду говоришь?

— Посмотрите на него, люди добрые!

— Сын? Значит, Юрка. Юрка, значит...

Плотники, обступившие их во время этого малосвязного разговора, наперебой поздравляли своего бригадира. Кто-то намекнул шутя, что, мол, не грешно и пригубить по случаю.

— Не  надо,— строго сказал отец.— Не надо. Я и так хуже пьяного. Точно обухом по голове стукнули.

Он вдруг низко, в ноги, поклонился всем:

— Спасибо вам, люди добрые.— Голос у него прервался.

— Да полно тебе, Алексей Иванович.

— Чего ты, отец, право? — заговорили плотники.

— Уйдите, ребятки, уйдите на момент,— выпроваживал мастеровых из избы Василий Федорович.

До Затворова отец добирался верхом на лошади, там, по бездорожью, ехал на тракторе «Беларусь», а у деревни Ашково встретил его высланный Федоренко горкомовский «газик».

Когда «газик» остановился на Ленинградской, у дома, здесь было полно машин и еще больше народу. Земляки, завидев отца, закричали:

— Ура Алексею Ивановичу!

— Ура отцу космонавта!

Но Федоренко, не давая ему опомниться, подхватил его под руку и потащил «на растерзание» корреспондентам.

 

Правительственная телеграмма

Он застыл на пороге, ослепленный вспышками фотокамер, растерявшийся, беспомощный. А когда фотокорреспонденты исстреляли весь запас пленки, к отцу бросились другие, из журналистского корпуса — с блокнотами и автоматическими карандашами в руках, с портативными магнитофонами.

На все вопросы отец, совершенно сбитый с толку, непривычный к такому скоплению народа, твердил одно и то же:

— Спасибо, спасибо вам. Я всех детей в уважении к работе старался воспитать.

— Да ты успокойся, Алексей Иванович, успокойся. Слетал Юра хорошо, приземлился тоже хорошо.

Федоренко обнял отца, отвел в сторону, что-то сказал журналистам, и те на несколько минут оставили их в покое. Отец воспользовался этим временем, чтобы снять с себя телогрейку и сменить рабочую рубаху на синюю, сатиновую.

— А где мать? — спросил он у меня.

— Утром в Москву проводил.

— Эх, досада какая... Не сидится ей на месте-то... Она бы с ними поговорила, с этими, из газеты которые... А я что скажу? Не умею я, как нужно-то...

В это время, около одиннадцати вечера, принесли срочную правительственную телеграмму: родителям и родственникам космонавта приготовиться к выезду в Москву, машины уже в пути.

Машины подошли точно в полночь, но, как ни настаивали прибывшие на них товарищи, как ни уговаривали журналистов разойтись, корреспонденты покинули дом только в третьем часу ночи.

Гора свалилась с плеч. Измотанные вконец, чертовски усталые, охрипшие, мы — впервые со вчерашнего утра — присели за стол, чтобы что-то перекусить.

А еда валилась из рук, кусок стрял в горле.

— Юра-то, поди, теперь сыт и не догадывается, какая здесь кутерьма,— пошутил Борис.

Потом наскоро оделись в праздничное и погрузились в машины.

Было пять часов утра, пять утра нового дня — 13 апреля. Сумеречно, но тихо, и день снова обещал быть хорошим.

По дороге один офицер, находившийся в машине, рассказывал, что Москва 12 апреля ликовала весь день. Толпы народа стихийно собирались на улицах, шли на Красную площадь. Шли с плакатами, на которых было написано:

«Ура, мы первые!»

«Космос наш!»

«Привет Гагарину!»

В Москву приехали в девять утра. Нас разместили в одной из гостиниц, где уже находились Валентина с девочками и мама. Тут же мы увидели многих своих родственников.

До встречи с Юрой на Внуковском аэродроме оставались еще сутки, и надо было хорошенько выспаться, набраться сил.