1
Двадцатое ноября. День моего первого самостоятельного дежурства. Я готовился к нему долго — и в институте, и уже четыре месяца здесь, в этой очень далекой от Ленинграда больнице.
Хирургия — океан страданий, кого вынесешь ты на свой берег в мой первый судный день? Справлюсь ли?..
На отделении, как всегда, невпроворот работы. Все заняты. Я с середины дня не выхожу из приемного покоя. А Петр Васильевич, наш заведующий, пробурчав утром: «Ну вот, в бой брошены свежие силы», заперся в своем кабинете, готовится к какому-то отчету или докладу. Подозреваю, что сделал он это не без умысла.
В три часа дня поступают один за другим двое больных с острым аппендицитом. Для верности прошу Мусю посмотреть их. Муся — самый опытный ординатор, правая рука Петра Васильевича. Симпатичная, неторопливая женщина лет двадцати восьми, с мягкой улыбкой. Она всегда помогает и советы дает незаметно, кажется — сам додумался. Работать с нею одно удовольствие. К тому же я с первого дня оказался Мусиным соседом по квартире. Наверное, не соседом даже, а гостем.
Иду оперировать.
В пять Петр Васильевич заходит в операционную, несколько минут молча стоит за моей спиной, потом говорит:
— Ну, ладно. Работай. Я дома, — и уходит.
В шесть я остаюсь один на один со своим дежурством. Волнение прошло, но где-то в сознании плавает неуправляемая мыслишка: дай бог, чтобы было тихо. Не для молодого хирурга мыслишка. Пугающая…
До восьми часов действительно тихо. А в двадцать десять меня срочно вызывают в приемный покой.
Там полным-полно народу. Милиция. На носилках девушка, девчушка даже. Ну, вот оно, начало… Пульс и давление не определяются. Сбила машина. Шок. Отчего?.. Противошоковые жидкости, кровь, грелки…
— Что с нею, доктор? — У парня лицо загорелое, и потому не бледное, а какое-то синее. Так отчего шок?..
Мне кажется, что я и все вокруг страшно медлительны.
— Поживее, Ниночка! — сдавленно шепчу я операционной сестре.
— Что с нею, доктор? — дышит мне в затылок парень.
С трудом попадаю в вену. «Петр попал бы моментально…»
— Вызовите Петра Васильевича, пожалуйста.
— Доктор, что с нею?..
Девушку зовут Таней. Ей семнадцать лет. Нет, я еще не могу нести сам этот груз…
В двадцать три часа я все еще на коленях у ее постели. Иглу нужно все время придерживать, чтобы она не вышла из вены. Попасть снова будет очень трудно. Мне кажется, что колени мои — лезвия ножей. Стоит чуть сдвинуться — и равновесие потеряно, я полечу на пол с иглой в руках. Петр Васильевич сидит рядом на краю кровати.
— Что со мной было? — шепчет Таня.
— Небольшая неприятность, Танюша, — говорит Петр Васильевич.
Она засыпает.
— Нужно хорошенько следить за нею, и она наша. Понял?
Мне кажется, я все понял, но вот ноги…
— Интересно, похож я на первохристианина?
— Чего не видел, того не видел, — насмешливо бурчит Петр Васильевич. — А вот иглу, чтобы не держать всю ночь, попробуй подшить к коже.
В двадцать четыре Петр Васильевич оставляет меня одного. Он будет спать на диване у себя в кабинете.
В полутьме ночной палаты, мне кажется, я слышу, как возвращается жизнь в это девичье тело, и мне хочется орать от радости. Я широко раскрываю рот, но, конечно, молчу. Никаких мыслей в этот миг, одно ощущение. Ничего, что я битый час стоял на коленях, вместо того чтобы сразу подшить иглу. Мне еще лучше оттого, что ноют ноги. Я смотрю на живое Танино лицо, на двигающиеся во сне порозовевшие губы, на тугую блестящую кожу ее руки, в которую впилась толстая и жестокая спасительная игла. Я думаю: «Петр, наверное, специально заставил меня час простоять на коленях». И беззвучно смеюсь: «Ах, стервец!» Для совершенства, в моем представлении, он слишком толст и замкнут. Хорошо, что сейчас он спит тут же, в больнице. Это дает мне уверенность, что с Таней будет все в порядке. И все же я боюсь отойти от нее. Сижу, как влюбленный дурак, и держу ее за руку. Какие-нибудь четыре часа назад я даже не знал о существовании этой Тани. А сейчас мне кажется, что я знаю ее лучше всех на свете.
Все дело, вероятно, в том, что я оказался как бы соучастником ее второго рождения. Я с нежностью щупаю ее пульс и улыбаюсь. Что бы сказала об этом Оля? Я хочу представить ее здесь, рядом с собою, и не могу. Я никогда не мог себе представить, что скажет или сделает Оля в той или иной ситуации. Иногда она бывала мягкой, ласковой; я говорил ей в такие минуты, что глаза ее зеленеют, как александриты. А иногда, особенно часто почему-то, когда мы выходили из кинотеатра, я вдруг замечал, что у нее чужие глаза, и взгляд чужой, не видящий. «Ты что?» — спрашивал я. «А что? Ничего», — спокойно отвечала она. И мы шли молча рядом, как едва знакомые люди. Иногда это неожиданное отчуждение длилось несколько дней. Я злился, хотел проучить ее — старался не замечать, но надолго меня не хватало.
Последний наш вечер в Ленинграде, когда я провожал ее домой после «отвальной», запомнился мне со всеми подробностями.
Было тепло, даже душно. Листва в Летнем саду загадочно шуршала в темноте. На мосту блестел отполированный шинами диабаз. Набережная была совсем пуста. Мы всегда любили ее такой. «Нам надо подождать, проверить себя», — повторяла Оля. Постепенно выветривался хмель и принесенная им легкость, которую я испытал в этот вечер впервые за последние недели — с того дня, как мне стало ясно, что Оля не поедет со мной. Во всяком случае — пока…
Мы остановились у спуска к воде. Причальное тяжелое кольцо чуть шевелилось под маслянистой водой.
«Ты не согласен?» — спрашивала Оля.
Брошенная в воду спичка погасла не сразу и прочертила в воздухе короткую желтую полосу. Мы оба следили за нею. Начал накрапывать дождь. Я прикрыл Олю обоим пиджаком:
«Помнишь, как у Бернса?..
В полях, под снегом
и дождем,
Мой милый друг,
Мой бедный друг,
Тебя укрыл бы я плащом
От зимних вьюг…
Может быть, все-таки поедем?»
Оля тихо рассмеялась:
«Ты ведь сам, как эта спичка, а решить все хочешь сразу. Володя, милый, послушай…»
Я бросил вслед за спичкой папиросу и поцеловал Олю. Влажные, прохладные, любимые губы!..
В Олином подъезде мы прощались целую вечность. Я знал, что необходимо сказать что-то значительное, самое главное… Но вот закрылась Олина дверь, и ночной ветер, не торопясь, идет мне навстречу по набережной Фонтанки…
— Доктор!
Я вздрагиваю от неожиданности.
— Доктор, не говорите, пожалуйста, дедушке, что со мной случилось. У него больное сердце.
— Ты почему не спишь, Танюша? Что-нибудь беспокоит?
— Нет, ничего. Я выспалась… Не скажете?
— Тебе придется, вероятно, долго лежать в больнице. Все равно этого не скроешь.
— Что же делать? У него очень больное сердце…
— Что-нибудь придумаем.
— Правда?! Как вас зовут?
— Владимир Михайлович.
Некоторое время она лежит молча. Черные в полумраке глаза ее смотрят на меня.
— Вы будете моим врачом?
— Вероятно.
Она улыбается:
— Я очень боюсь врачей, а вас — нисколько.
— Вот и отлично.
— А где вы учились?
— В Ленинграде. Спи, Танюша. Сейчас тебе нельзя много говорить. Потом поболтаем.
Она послушно закрывает глаза. Но вскоре я снова слышу:
— А что у меня с животом?
— Все в порядке. Просто ушиб.
— Правда?.. Я очень люблю детей.
Таня закрывает глаза. Я обалдело смотрю на нее. Потом быстро выхожу из палаты, чтобы не расхохотаться. Прошу дежурную сестру почаще измерять Тане давление и отправляюсь в ординаторскую. Светает. Шесть часов. Делаю запись в Таниной истории болезни и не раздеваясь ложусь на диван. Вытягиваю свои длинные ноги. Ощущаю, какие они тяжелые и как эта тяжесть медленно утекает из них.
«Для какого счастливца мы спасли сегодня эту девушку? — думаю я. — Возможно, для того парня, который перепуганно дышал мне в затылок: „Что с нею, доктор?..“ Парень, кажется, ничего». Усмехаюсь. Похоже, я стал папой Володей… Неплохо бы поспать часа полтора. Завтра операционный день. Собственно, сегодня. Через три часа.
Будит меня Николай. Он опрокинул стул, чертыхается. Всегда ему тесно! Его громадная двухметровая фигура нигде не помещается. Даже в нашей довольно просторной операционной.
— Вот медведь, — смеется Муся. Она сидит у стола и просматривает температурные листки.
— Все равно уже пора вставать, — успокаивает меня Николай. — Скоро пятиминутка. Как дежурилось?
Он не скрывает радости по поводу того, что я начал дежурить. Совершенно меркантильной радости: тридцать дежурств теперь будут раскладываться все же на пятерых.
Я рассказываю им о Тане. До пятиминутки заходим к ней все, вместе с Петром Васильевичем.
За плечами Петра около тридцати лет в хирургии, оперирует превосходно. Руки движутся ловко и экономно, берут все мягко. И при этом дрожат. Вначале я с недоверием смотрел на операции Петра, даже со страхом. Но удаление желудка в этих дрожащих руках продолжается всего час с небольшим. «Дай бог, чтобы мои так дрожали», — говорит Николай. Теперь и я себе желаю того же.
Оперируем до часу дня. Николай дает наркоз и похваляется:
— Это наркоз! Что вы скажете, Петр Васильич? — и потирает громадные, как сковородки, ладони.
— Молодец. Из тебя может выйти толк, особенно если продать ружье, — улыбается тот.
Николай страстный охотник и все свободное время уделяет охоте или охотничьему инвентарю. На худой конец — разговорам об охоте.
В коридоре меня встречает Муся:
— Целый час тебя ждет какой-то парень. Насчет Тани.
Парень тот самый, загорелый, сидит в нашем небольшом вестибюле на табуретке и разглядывает свою шапку.
— Вы ко мне?
— Да. Здравствуйте, доктор… — И смотрит на меня, как на факира.
Я не могу сдержать улыбки.
— Все в порядке. У нее перелом таза без смещения костей. Гематомы…
— Что это? — со страхом спрашивает он.
— Кровоизлияния.
— Опасно?
— Мы считаем, что все будет в порядке.
— Спасибо… Мне уже говорили утром… Я хотел узнать точнее. Потом еще дед ее с бабкой очень волнуются. Он сердечник, и ему не разрешают ходить. А тут… хотел ехать сюда. Не верит мне. Не знаю, что и делать… — И смотрит выжидательно и просительно.
— Как вас зовут?
— Игорь.
— Вы ее родственник? — задаю я ехидный вопрос.
Парень смущается:
— Нет… Мы живем рядом.
— Хорошо. Я зайду к ним. Скажите адрес.
Закончив все дела на отделении, отправляюсь к Таниному деду. Сегодня дежурит Муся, я спокоен за Таню. Не то что я не доверяю, к примеру, Николаю. Но когда он засыпает, его трудно добудиться — крепкий парень с крепким сном. Муся очень беспокойная, она всю ночь бродит по отделению.
Вечереет. Ветер гонит низкие облака, сечет редким твердым снегом.
Где-то совсем рядом Алтайские горы. Выходя из больницы, я всегда смотрю на них. Это вроде привета всем моим друзьям-альпинистам. Или привета от них… Но сегодня гор не видно. Они в снежной мгле, в тучах. За несколько дней земля скрылась под снегом. Говорят, снег сойдет теперь лишь в апреле. Следовательно, кучи строительного мусора, глины, песка, громадные лужи и топкие, как болота, улочки тоже скрылись до апреля.
Помню, как поразил меня вид города в день приезда. Через неделю после того, как простился с Невским, я мчался по главной улице, упирающейся одним концом в гору, а другим — в рудничный террикон. По сторонам проносились одинаковые, словно близнецы, двухэтажные дома с низкими палисадниками, мелькал лес столбов. За машиной вставала стена пыли. Два квартала асфальта — начало благоустройства, громадная лужа, через которую ПАЗ плывет, как «амфибия», и, наконец, шлакоблочный красавец в два этажа. Там, в трехкомнатной квартире Вани, Лоры и Муси, я поселился в ожидании отдельной комнаты. Такой уж народ хозяева: им скучно в малолюдье. Не один молодой специалист, вроде меня, прошел уже через эту квартиру, окрещенную, наверное по ассоциации с Вороньей слободкой, «Птичьей горой». Я привык к «Птичьей горе» и не тороплюсь, честно говоря, расставаться с нею.
Вот он, наш дом, с изумительной звукопроницаемостью и облупившейся штукатуркой, один из первых двухэтажных домов в городе. С сожалением оставляю его за спиной и углубляюсь в лабиринт улочек «частного сектора».
Отыскать дом Таниного деда оказывается делом более сложным, чем я себе это представлял. На Речных улицах (а их три!) все знают друг друга, вероятно, в лицо, и такая мелочь, как номера домов, не беспокоит жителей. Выслушав с десяток охрипших собак, все же нахожу нужный дом.
Дед Тани — Кирилл Савельевич — седой, худощавый, с большим добрым ртом. Бабушка — маленькая старушка, в туго затянутом темном платочке. Вначале они принимают меня за нового участкового врача. У Кирилла Савельевича тяжелая стенокардия. Ходит он очень мало, и только по комнате. Во всех углах небольшой горницы капсулы с нитроглицерином.
Я подробно рассказываю им о Тане. Говорю, что все страшное позади. Месяца через полтора срастутся кости, и будет она совершенно здорова. Старики слушают меня с жадностью. Лица их светлеют.
— Вы жизнь нам вернули, — говорит Кирилл Савельевич. — Прокофьевна, угости-ка Владимира Михалыча наливочкой.
Отказываться мне не позволяют.
— Небось с работы, — говорит Прокофьевна. — Я покормлю вас… Уважьте.
Кирилл Савельевич подробно расспрашивает меня о Ленинграде. Прокофьевна молча слушает, подперев щеку ладонью. Они ведь и сами питерцы. Почти сорок лет назад уехали, а сердцем не оторваться.
Ухожу я от них не скоро. Весь обратный путь меня не покидает тепло их дома. Таниных родственников мне трудно уже представить другими.
На «Птичьей горе», в коридоре у вешалки, застаю Ваню. Очки на большом носу сверкают победно, славно литавры. Он сидит на стуле и громко читает Бальмонта:
— «Любовь огонь, и кровь огонь, и жизнь огонь — мы огненны».
— Черт возьми! Что за пикет?
— Ш-ш…
Более заговорщицкую улыбку трудно себе вообразить. Ваня — москвич, приехал сюда пять лет назад, как и Муся. По здешним понятиям, это «специалист со стажем». Заведует терапевтическим отделением. Очень толковый врач. Но это не мешает ему оставаться неутомимым заводилой. Когда в квартире малолюдно и тихо, Ваню одолевает тоска.
— Мы его поймали, — шепчет Ваня.
— Кого?
— Феликс у нас в гостях.
«У нас»… Я едва не давлюсь от смеха.
От Лориных поклонников нет отбою. Она объясняет это характером работы: Лора — журналист в городской газете. Возможно, миловидная внешность, темперамент и извечная женская тайна в глазах не имеют решающего значения. Пока не берусь ничего утверждать. Но констатирую: Лора поставляет «Птичьей горе» интересных ребят. Некоторые из ее поклонников со временем становятся общими друзьями «птичьегорцев». Так было с двумя молодыми инженерами — Толей и Волей. Кто-то из них сильно приударял за Лорой (кто именно — я так и не понял). Потом они стали неотъемлемой частью нашего кружка, они играют на гитарах, поют в два голоса и отчаянно ухаживают за всеми подряд женщинами, появляющимися на «Птичьей горе». Мы называем их «кабальеро». В ответ они начинают грустно тянуть «Летят утки». При этом Ваня не может удержаться и, как пес на луну, принимается подвывать. У Вани совершенно нет слуха.
Есть еще среди Лориных поклонников удивительно наглый молодой инженер, блестящий, словно гусарский офицер, Мурзабек Каримов. Тяжкий крест «Птичьей горы». Он пишет плохие стихи и читает их с удивительно надменным видом. И начинает всегда неожиданно, по собственной инициативе. Таких поэтов я сроду не видел, хотя любил ходить в институтские годы на вечера поэзии и насмотрелся там всякого. Недели две назад мы его здорово раскритиковали — пусть человек учится. А Ваня большой дока по части стихов. Врожденный критик. Но Мурзабек обиделся и перестал у нас появляться. Однако, уверенный в неотразимости своих чар, он принял теперь новую моду — пишет Лоре любовные послания, которые с утомляющим однообразием подписывает: «любвеобильный Мурзабек». Мы его теперь иначе и не называем, как «любвеобильным Мурзабеком». Ваня считает, что у него (вместо чувства юмора «рудимент хвостика в области копчика», а Лора, не скрывая, смеется над «любвеобильным».
Но есть один поклонник, к которому Лора явно благоволит, — горняк Феликс, загадочная личность. О нем ходят слухи, как о талантливом, но странном человеке. Он появляется у нас очень редко. Когда Муся дежурит, а нас с Ваней нет дома. Мы с ним незнакомы. Такая конспирация нас раздражает. Мы воспринимаем это, как пренебрежение к нашей большой семье. И вот мы его поймали!
План прост и ясен. Мы начинаем жарить картошку на кухне, патрулируем коридор, грохочем посудой и распеваем песни, скрашивая свой неприятный труд. Дом наполняется шумом и движением, будто большая ресторанная кухня. Появляется Лора — для выяснения, «отчего мы взбесились». Мы удивлены, узнав, что она дома… Нет, она не может помочь нам. Ах, она не одна! Отлично. Будем есть все вместе… Нет? Жаль…
Через час картошка изжарена. За ужином в «ничьей комнате» (кроме нее у нас есть «женская», в которой сейчас окопались Лора и Феликс, и «мужская») я рассказываю о Тане. Ваня как консультант-терапевт часто бывает у нас на отделении, участвует в обсуждении готовящихся к операциям больных. За разговорами мы забываем даже о нашем плане. Но снова появляется Лора. Она шипит, как картошка на сковороде. Мы вслух ничего не понимаем. Усиленно приглашаем отужинать вместе.
— Домой он хочет…
— Как, уже?!
Лора не выдерживает и, давясь смехом, скрывается в направлении коридор — туалет — кухня. Через минуту она проносится обратно.
— Выпустим?
Ваня непреклонен:
— Сначала заставим его сказать дядям «здрасьте».
Мы садимся в «ничьей комнате» за очередную шахматную партию. Этот матч-турнир длится уже третий месяц.
— «Спартак» выигрывает у «Зенита» со счетом двенадцать-девять, — напоминает Ваня.
— Десять, — уточняю я.
— Проверим.
На доске записаны числа и результаты всех партий.
— Двадцать шестого? — вспоминает Ваня, запуская пятерню в свою стоящую торчком черную шевелюру. — Признавайся — дописал? Что-то я не помню этой партии.
— Потому, что ты ее проиграл.
— Возможно. Итак, я начинаю!
— Дудки. Я играю белыми.
— Выиграл у меня черными? Тогда держись! Так, е два — е четыре… Красиво, однако, Симонян забирает мяч…
Мы совершенно оторваны от большого футбола. Даже репортажи редко доводится послушать — разница во времени четыре часа. Именно любовь к футболу поначалу способствовала нашему быстрому сближению с Ваней. Партия прервана телефонным звонком.
— Мусенька? — поет Ваня. — Как дежурится, хозяюшка?
Мусю все называют «хозяюшкой». Это соответствует действительности на «Птичьей горе». Все трое — Ваня, Лора и Муся — приехали в один год, получили по комнате в этой квартире, не зная друг друга, а сейчас это единая семья, с одной хозяйкой — Мусей.
Ваня молча держит трубку, слушает, и я вижу, как улыбка исчезает с его лица.
— Тебя, — неожиданно серьезно говорит он мне и протягивает трубку.
— Володя, у Тани что-то падает давление… Вообще она ничего, но вот давление, понимаешь…
— Ты меня не успокаивай. Что случилось?.. Петру звонила?
— Звонила. Только…
— Что? Ну, говори же, ради бога!
— Он пьяный, — шепчет Муся.
Я едва разбираю слова.
— Что?!
— Понимаешь, мы с Николаем вымыты. Еще один аппендицит остался… Лучше тебе, наверное, прийти…
— Да, да… Конечно.
Путь до больницы я проделываю бегом, и предчувствие громадного несчастья ни на минуту не покидает меня.
Накинув халат, бегу к Тане. В палате тишина и покой. У кровати сидит сестра. В вену медленно капает кровь. Измеряю давление. 70 и 50.
— Как ты себя чувствуешь, Танечка?
— Ничего. Слабость…
Безмятежность обстановки немного успокаивает меня. Отчего же упало давление?
В ординаторской у стола, сгорбившись, сидит Петр Васильевич. Глаза его закрыты. Рядом стоит Николай в перчатках и без халата. Майка туго облегает мощную грудь. Лицо спокойное, распаренное, словно он только что вышел из ванной.
— Ага, ты пришел…
— Давление семьдесят и пятьдесят.
— Уже час так держится, — говорит Николай.
— Что же делать? — Меня снова охватывает панический страх.
— Кровь ввели? — неожиданно спрашивает Петр Васильевич, не открывая глаз.
— Капает.
Он кивает:
— Ждем…
Я сажусь в угол дивана. Николай, не торопясь, уходит в операционную. Тишина. Петра заносит на стуле. Периодически голова его падает на руки, сложенные на столе. Его совсем развезло. Ну и начальничек! Словно услыхав мои мысли, он вдруг выпрямляется, открывает глаза и обводит ординаторскую мутным взглядом.
— Сидите, херувимы?
Я встаю и выхожу. Заглядываю в операционную. Потом снова иду к Тане и сижу рядом с нею около получаса. Давление стало подниматься..
В ординаторской Петр Васильевич спит у стола, раскинув руки. Ветер забрасывает в форточку горсти снежинок. Холодный воздух колышет штору. Николай развалился на диване, разбросав на полкомнаты ноги, читает «Урологию». Он осваивает методику урологического обследования. Эту книжку я вижу у него в руках с первого дня моего знакомства с ним. Открыта она, по-моему, все на той же странице.
— Почему не идешь домой? — спрашиваю я.
— Сейчас пойду.
— А где Муся?
— В приемном покое.
Муся дописывает историю болезни.
— Работаешь не покладая рук? — говорю я.
— Карбункул лица. Нужно раскрывать… Как Таня?
— Давление поднялось до восьмидесяти.
— Ну, вот… Перепугался? Понимаешь, мы были заняты… Лучше все же, чтобы кто-нибудь был рядом.
— Конечно! О чем речь…
Идем в перевязочную. Туда же приходит Николай. Девушку с громадным нарывом под нижней губой укладывают на стол. Мертвящий свет двух больших ламп под потолком делает ее испуганное лицо еще более бледным. От этого вспухшая красно-багровая нижняя часть его кажется приставленной.
— Как же ты такой вырастила? — спрашивает Николай, заглядывая через Мусину голову.
— Боялась, — чуть шепчет девушка.
Мне становится нестерпимо жаль ее: обезболить здесь крайне трудно. Можно было бы дать внутривенный наркоз, но у нас нет для этого лекарств. Проклятье!
— М-да, — мычит Николай и выходит.
Муся обрабатывает нижнюю часть лица йодом, отграничивает ее стерильными полотенцами. Не торопится. Набирается духу.
— Больно будет? — шепчут желтые от йода губы.
Муся сокрушенно качает головой. Больная не видит этого, так как верхняя часть лица закрыта.
— Немного придется потерпеть, Людмила, — говорит Муся.
Я вытираю со лба испарину. И вдруг слышу из-за спины тихий голос Петра Васильевича:
— Что будешь делать?
— Крестообразный разрез, — так же тихо отвечает Муся. — Вот только анестезия…
— Покажу.
Он надевает перчатки.
— Два небольших укола, — говорит он Людмиле.
Секунды длится обезболивание. В перевязочной царит тишина. Желтые губы сжимаются в ожидании боли.
— Молодой девчонке нельзя оставлять рубец на лице, — бормочет Петр Васильевич.
Делает разрез под подбородком, удаляет через него гной, расплавленные ткани. Вводит тампон. Мы стоим как завороженные. В раковину мерно падают капли из прохудившегося крана.
— Понял?
Муся кивает. Петр Васильевич снимает перчатки и выходит.
— Кино, — восхищенно говорит Николай. — Не больно было?
— Что, уже все? — радостно и недоверчиво шепчет Людмила.
— Все, — тихо говорит Муся.
Я выхожу из перевязочной.
Таня спит мирно и сладко, будто давление у нее не падало до семидесяти. Мне не хочется будить ее, я отправляю сестру и сажусь рядом с кроватью на табурет. Машинально смотрю на часы. Половина второго. Как он подвел эти несколько кубиков новокаина к нервам! Сколько раз раскрывал он карбункулы подбородка? Я вообще видел еще очень мало, но все же… За годы в институте и на практике я не видел ни одного. Или каждая операция для него — творчество, поиск единственно правильного решения? Может быть, это и есть «легкая рука», «хирург от бога»?.. Как выработать в себе это качество «единственно правильного решения»?.. Я ловлю на себе Танин взгляд.
— Который час?
— Два.
— А почему вы не ушли домой?
— Трамваи уже не ходят.
— Трамваи?.. — Таня беззвучно смеется.
Я любуюсь ее ровными блестящими зубами. Она очень мило смеется, простодушно и заразительно.
— Они больше автобуса?
— Больше.
— А в Ленинграде много трамваев!
— Очень. Я знаю маршрут номер сорок.
— А у нас всего несколько автобусов… Я бы, наверное, там сразу заблудилась.
— В Ленинграде трудно заблудиться.
Я рассказываю ей о своем городе. Таня слушает очень внимательно, раскрыв рот. Потом по лицу ее пробегает какая-то волна, губы кривятся.
— Тебе больно?
— Немного.
Измеряю давление. 100 и 70. Совсем хорошо.
— Сейчас тебе сделают обезболивающий укол, и постарайся заснуть. Тебе нужно побольше спать.
В ординаторской картина почти идиллическая. У Муси по-домашнему распущены волосы — отдыхают от колпака. Она сидит, поджав под себя ногу, и строчит в операционном журнале. Николай в неизменной позе с неизменной книгой, только один глаз у него закрыт. Такое впечатление, что в ближайшие минуты закроется и второй. Петр Васильевич спит, сидя у стола.
— Ты еще здесь? — говорю я Николаю.
— М-м? — неопределенно мычит он.
Муся отрывается от журнала:
— Наверное, он уже проспался. Коля! Буди.
Я вдруг понимаю, что все это время Николай ждет Петра Васильевича. Смотрит на часы, встает, трогает Петра за плечо.
— Петр Васильич! Пошли, а?
Тот двигается на стуле, шарит рукой по столу.
— Не забуду, Витя, простыни… До смерти…
— Вставайте, Петр Васильевич, — гудит Николай.
— Не забуду… Извини.
— Идемте, идемте. Уже поздно.
Петр оглядывает нас тяжелым взглядом, поднимается и идет к двери. Потом оборачивается и спрашивает у меня:
— Давление?
— Сто и семьдесят.
Он кивает и выходит. Николай следует за ним, взмахивает громадной ладонью:
— Спокойной ночи!
Где-то рядом в палате кашляют, кто-то, шаркая, проходит по коридору.
— О каких простынях он говорил? — спрашиваю я. — Что за Витя?
— Не знаю. Он часто пьяный говорит о простынях. Наверное, какое-нибудь лагерное воспоминание, — тихо говорит Муся. — Последние годы войны он был в плену.
— Я, пожалуй, останусь. Не хочется будить наших, — говорю я.
— Конечно. Ложись в кабинете Петра.
Спать не хочется. Я не зажигаю света. Сажусь в кресло и закуриваю. «Лагерное воспоминание…» Что-то есть в этих простынях значительное и важное, раз они так крепко засели в его мозгу. Именно потому, что это обычные простыни. Обычное… Просто то, к чему привыкаешь? Да, и только. Наверное, можно отвыкнуть и от простыней. И тогда они станут уже необычными.
Когда первые бомбы упали рядом с Владимирским проспектом, недалеко от нашего дома, мне было семь лет. Среди кирпича и обломков мебели валялись яркие черепки посуды со следами сметаны. Я собрал их, чужие красивые черепки, напоминавшие мне загадочные морские камешки, и принес показать маме. Она заплакала, и я не мог понять — почему. Конечно, я был слишком мал, чтобы увидеть в них маленькую частицу трагедии, ее осколок. Но потом это воспоминание часто приходило ко мне, по разным поводам. И, кажется, было полезным…
В дверь осторожно стучат:
— Вы здесь, Владимир Михайлович? Кровь кончается.
Тушу папиросу и иду к Тане.
— Все в порядке, — говорит она. — Отдыхайте. Давление 110 и 80. Извлекаю иглу из вены.
— Так хорошо… — Таня сладко зажмуривается.
Меня охватывает теплое, почти радостное чувство.
Хочется лечь, вытянуться во весь рост, перебрать перед сном, как янтарные камешки, ускользающие ненавязчивые мысли…
Утро ясное и звонкое. Свежий снег оседлал все, что можно оседлать, даже провода. Лишь одна из вечерних туч не смогла уйти из котловины, зацепилась за вершину стоящей над городом горы. Вершина издевается над тучей, жалкой и ничтожной на фоне сверкающего голубого неба. Я стою посредине заваленного снегом больничного двора. Глотаю еще один большой кусок морозного, пахнущего снегом и горами воздуха и иду на обход.
Петра Васильевича сегодня нет. Муся, с синевой под глазами после беспокойной ночи, к часу заканчивает все дела и уходит. Николай бродит по отделению, как большая сонная муха. После обхода и перевязок пристраивается на диване, накрывает голову подушкой: «Посплю часок». Он сегодня дежурит.
Таня совсем молодцом. Просит перевести ее в общую палату — одной скучно. Старый нытик из пятой палаты, поступивший шесть дней назад с острым аппендицитом, изводит меня двадцатилетней историей своего склероза. Четыре месяца назад я бы просидел с ним полдня. Сейчас, посмотрев все, что меня интересовало, с блаженством думая, как я выпишу его через несколько дней, учтиво прерываю его бурные воспоминания и иду перевязывать своих больных.
— Вы сегодня опять дежурили? — воркует наша операционная сестра, помогая мне на перевязках. — Вас так надолго не хватит.
— Лет на двадцать, Ниночка. Достаточно?
Она смеется. Она часто смеется, потому что это ей идет. И белый халат, и шапочка ей очень идут. Темные волосы и светлые глаза! Черт знает что! Каждая третья женщина кажется мне совершенством. Но это ничего не меняет…
В три часа звонит Лора и просит срочно прийти домой. Небольшая неприятность — кажется, нас обокрали.
Дома выясняем, что утащили два чемодана — мой и полупустой Ванин, кое-какую мелочь из стенного шкафа. Дверь заперта, окна тоже. Ясно. У нас не хватает всем ключей, и один ключ мы вешаем в коридоре у соседей. Там живет много народу, и среди них одна сомнительная личность.
Лора вызывает милицию. Я заваливаюсь на Ванину кровать. Приятной усталостью гудит тело и голова. Перед тем как заснуть, я сознаю, что утрата почти всех моих вещей волнует меня не больше, чем потеря подметки.
Через несколько секунд меня будит Лора.
— Сейчас придет милиция. Они не поверят, что ты пострадавший.
— Ты считаешь, я пострадавший?
Лора садится рядом.
— Ты прелесть, Вовочка, — говорит она, наклоняется и целует меня.
Я чувствую, как чуть вздрагивают ее губы. Сон легким туманом висит в комнате.
— Вот и полная компенсация, — переводя дух, говорю я.
Звонок. Милиция.
— Черт бы их драл! Когда не надо, они торопятся.
Лора смеется:
— А вещи?
— Какое они имеют значение, когда можно спасти жизнь человеку! Или целовать прекрасную Лору…
В длинном повторном звонке чувствуется беспокойство милиции о наших жизнях.
Вечером в «ничьей комнате» за старым массивным столом, невесть как попавшим сюда, собираются все жители «Птичьей горы». Сегодня особый случай — все дома. Начинается детальное обсуждение случившегося. Высказываются различные версии и пути поисков. В конечном счете все сходятся на том, что милиция ничего не найдет, и мы с Ваней бросаем жребий, кому где спать. В «мужской» стоит Ванина кровать со сравнительно целой сеткой и узкий диванчик. На диванчике можно лежать только на спине: выбоина в центре так глубока, что в ней сидишь, как в детской ванночке. В городе плохо с мебелью. С жильем налаживается — целый строительный трест занимается этим, а с мебелью плохо. Две недели назад на «Птичьей горе» состоялся «мебельный симпозиум». Все началось, как всегда, с Ваниного замечания.
«Нам иногда не хватает частного предпринимателя», — оказал Ваня.
«Не хватает расторопности у руководителей горторга», — отрезала Лора.
«Уколи их в попу, — посоветовал я. — Тебе и перо в руки».
После этого разговора в течение двух недель отдел «Культура и быт» городской газеты, а которой сотрудничает Лора, теребил бумаги в горторге. Каждый вечер на «Птичьей горе» ломались перья. Все, кто был свободен от дежурств, знакомились с материалами, предлагали острые абзацы или административные меры. Периодически Лора гонялась за мной или Ваней и колотила нас маленькими крепкими кулачками… Подвал о работе горторга читали вслух.
«Нужно организовать запись очереди в мебельный магазин», — серьезно сказал Ваня.
«Это настоящая бомба!» — восхитился я.
«Надо знать автора!.. Пороху хоть отбавляй, — согласился Ваня. — И чем она поражает? Словами. Удивительно!»
Лора впервые по-настоящему обиделась и ушла в «женскую». Ваня скрылся вслед за нею и полвечера убеждал ее, что шутка — движущая сила в человеческом настроении. Что за шуткой всегда кроется интерес и вера. Что не шутят только над непоправимым. Что не шутят только очень серьезные люди, чаще самые ненадежные, так как они не могут отличить главного от второстепенного.
Лора не злопамятна. Она заставила нас вынести помойные ведра и немедленно подмести в «мужской».
Однако статья возымела свое действие. Лоре позвонили из горторга и сообщили, что прибывает несколько чешских гарнитуров. Она сказала, что поставит об этом в известность ОБХСС.
Я ругаю, укладываясь на дырявый диванчик, неподкупность прессы, спящей на превосходной кровати. Ваня долго ходит по комнате в трусах, сверкая очками, разыскивает папиросы и газеты, а затем удаляется.
За окном снежная ночь. Четыре месяца новой жизни. И вот прошел еще один день. Похожие дни, но каждый из них несет что-то новое. Иногда неожиданное, как сегодняшний поцелуй Лоры. Все, что занимало меня прежде, оттесняется и медленно, но неуклонно исчезает. А Оля? За ровными строчками все более редких ее писем я не улавливаю главного. Да и мои письма — чего греха таить? — не отличаются любовным пылом. Но ведь она знает, что я никогда не умел говорить о главном!..
Надо спать. Завтра опять дежурство, теперь на скорой помощи. Врачей не хватает, и все один-два раза в месяц дежурят на скорой. Но дело не только в завтрашнем дежурстве. Четыре месяца я живу бешеной жизнью золотоискателя, вскрывшего жилу. Я наконец-то попал в общежитие (кале еще назовешь «Птичью гору»?). Хрупкая мечта моих студенческих лет осуществилась. И вот уставший, как ездовая собака, в общем-то счастливый, я тороплюсь заснуть, боясь растревожить богатые залежи прожитого дня. Боюсь, потому что сейчас, ночью, мы будем это делать вдвоем с Олей. Я ей расскажу даже о нашей операционной сестре Нине, о таких милых косых ее взглядах, и о Лоре расскажу… Оля смеется. Блестят ее влажные прохладные губы. Я целую их… и просыпаюсь.
Конечно, форточка открыта настежь. Так легко заснул! Я зол на Ваню. У каждого могут быть странности, но нечего забывать, что ложишься последним и должен прикрыть форточку. Он отправляется в туалет, когда гаснет последней огонь в квартире, сидит там долго и читает газеты. Я стараюсь изменить положение в «ванночке» и едва не ломаю себе ребро. Озлобляюсь еще больше. Вскакиваю, тихо пробираюсь по темному коридору к туалету. Из-за двери доносится бормотание Вани. Читает вслух, стервец! Очень осторожно закрываю дверь на задвижку и возвращаюсь в постель. Жду. Текут минуты. Слышу, как все настойчивее дергается дверь.
— Открой! — доносится приглушенный Ванин голос.
Тишина. Все спят.
— Откро-ойте! — орет Ваня. — Спать хочу!
Из «женской» раздается встревоженный голос Муси:
— Что случилось?..
— Муся, неужели ты?.. Был уверен, что это проделки Володьки, — удивляется запертый Ваня.
— Черт вас возьми! — появляется Лорин голос. — Нашли время для бузы.
— Что там?
— Володька запер его в туалете, — смеется Лора.
— Между прочим, я делаю твою работу, — включаюсь я. — Ты ведь ответственная съемщица, а этот гад до двух ночи жжет электричество.
— Я всех прощаю. Откройте, — миролюбиво говорит Ваня.
— Ты же хотел спать. Спи! — говорю я.
В «женской» хихикают.
— Откройте! — воет Ваня. — Здесь неуютно.
Щелкает задвижка.
— Спасибо, хозяюшка. Я тебе этого благородства не забуду. А вы… Я добрый.
Скрипит кровать.
— В другой раз закрывай форточку, — говорю я.
— Хорошо. Спокойной ночи! — рявкает Ваня. — За истекшие сутки на земном шаре существенных перемен не произошло!
Дежурства на станции скорой помощи интересны и трудны. После каждого дежурства я долго листаю толстые тома медицинских учебников. Лихорадящие, упавшие в погреб и избитые у ресторана «Бухтарма», рожающие и непонятно чем больные. Непонятно… Когда же это слово исчезнет из моих мятущихся мыслей!
— Что вы делаете, когда не можете разобраться? — спрашиваю я у Дарьи Петровны, плотной краснощекой женщины, «фельдшера первого класса», по выражению шофера скорой помощи Виктора.
— Отвожу в больницу, — говорит она.
«Отвожу в больницу!» Но я врач, я не могу поступать таким же образом! Я вновь и вновь осматриваю больного. На вызов у меня уходит в среднем в два раза больше времени, чем у Дарьи Петровны. С нею любят ездить шоферы, со мной, по-моему, нет. Ну и черт с ними! Однако отношения на станции добрые.
Смены небольшие: два фельдшера, работающие самостоятельно, врач, санитарка и три шофера. Народ дружный.
Полчаса нет вызовов. Читаю «Резекцию желудка» Маянца. Задание Петра Васильевича.
Раечка, совсем молодая фельдшерица, быстроглазая девушка с красивыми руками, листает «Справочник врача». Она неразлучна с ним. Она хочет стать врачом.
Звонок. Раечка слушает, записывает адрес.
— Сейчас машина выйдет, — кладет трубку. — Там какой-то припадок. Женщина без сознания… — немного испуганно говорит она.
«Припадок… Без сознания…» В груди появляется неприятный холодок.
Дарья Петровна вопрошающе смотрит на меня. Я считаюсь ответственным.
— Съездить? — спокойно говорит она.
— Я съезжу, — говорю я, закрываю книгу и поднимаюсь.
В комнате человек пятнадцать обступили лежащую на полу женщину. Пропускают меня. Женщина выгибается дугой, потом с силой ударяется спиной, бьет руками по полу. Глаза закрыты. Щупаю пульс. Отличный. Язык не прикушен, на губах слюна. «Истерия — великая симулянтка», — проплывает в мозгу фраза какого-то психиатра. Но никак не могу припомнить, что делать. Прошу всех освободить помещение. Женщина продолжает биться в припадке, ее пытаются держать.
— Товарищи, прошу вас выйти!
— Это все ты, ты довел ее! — визгливо кричит пожилая худощавая женщина бледному перепуганному мужчине.
В комнате наступает тишина, нарушаемая ударами тела об пол. Что же все-таки делать? Вероятно, не трогать. Кажется, нужно не обращать внимания. Я сажусь на край стула и нервно ищу папиросы. Припадок продолжается. Без особой цели глянув в окно, замечаю несколько прильнувших к стеклу лиц. Ощущение такое, будто меня сунули в кипяток. Неловко соскальзываю со стула и наклоняюсь над женщиной, опять щупаю пульс. «Сердечные не нужны…» — судорожно пробегает в голове, словно я хочу перед кем-то оправдаться. От моих прикосновений судороги усиливаются. Я слышу, как за моей спиной осторожно приоткрывается дверь. Заглядывают… С замерзшими мыслями иду к двери, распахиваю ее и кричу Виктору:
— Занеси, пожалуйста, носилки!
— В больницу?! — с ужасом говорит худощавая женщина и снова набрасывается на перепуганного мужчину.
Припадок продолжается. Я сижу в машине рядом с носилками и стараюсь сообразить, куда мне ее везти. Когда машина въезжает на больничный двор, припадок прекращается. С ума можно сойти! С чем, интересно, я привезу ее в приемный покой? Более дурацкого положения не придумаешь. Невероятный позор! Потащил в больницу женщину с истерическим припадком. Курам на смех! Меня охватывает трудно преодолимое желание спрятать куда-нибудь эту женщину.
— Где я? — слабым голосом верещит женщина на носилках. — Куда меня везут?
Вот именно — куда?
— Понаблюдаем за вами четверть часа в приемном покое, — как можно спокойнее говорю я, — и пойдете домой.
Когда же он придет — опыт?!